Алексея Воронцова в классе исторической геологии Шумилову отыскать так и не удалось. Выяснилось, что уже третий день студент не является в Институт, сказываясь больным. Впрочем, возможно так оно и было на самом деле, Алексей Иванович вовсе не был уверен в том, что Алексей Воронцов именно тот, кто ему нужен. Зато Алексей Иванович был уверен совсем в другом: вовсе неслучайно бывшая работница убитой Барклай проживала рядом с тем человеком, в чьём тубусе напавший на Шумилова преступник переносил своё орудие преступление.

Вернувшийся во двор дома N 16 по Конногвардейскому переулку Алексей Иванович дворника там уже не застал. Но отыскать его оказалось совсем несложно: мальчик в дворницкой важно заявил Шумилову, что "батянька понёс самовар в бельэтаж и через минуту вернётся". Дворник действительно появился очень скоро и без долгих околичностей объяснил, как отыскать комнату Воронцова.

Перейдя двор, Шумилов толкнул дверь флигеля, прошёл изгибавшимся буквой «Г» коридором за угол. Там, пользуясь отсутствием посторонних глаз, он вытащил револьвер и аккуратно, боясь причинить боль травмированной руке, взвёл его курок. Спрятав пистолет под плащ, переброшенный через руку, Шумилов постучал в нужную ему дверь. Ударил нарочно два раза через два, чтобы стук получился необычный, словно бы свойский.

— Заходите! — раздалось из-за двери. — Открыто.

Алексей Иванович резко распахнул дверь, готовый встретиться с противником лицом к лицу и, если потребуется, пустить в ход пистолет.

Но никаких воинских подвигов совершать не потребовалось. Сидевший на кровати молодой человек не имел ничего общего с детиной, напавшей на Шумилова во дворе. Это был невысокий, худощавый паренёк, коротко стриженный; щетина покрывала его лицо, но щетина эта никак не походила на ту длинную рыжеватую бородёнку, что носил обладатель молотка с длинной ручкой. Определённо, этот юноша никак не мог быть преступником.

— Здравствуйте! Могу ли я видеть Воронцова Алексея Митрофановича? — поинтересовался Шумилов.

— Можете. Он перед вами. Извините за мой вид: третий день болею, не схожу с кровати, — отозвался молодой человек. — Чем, собственно, обязан?

— Посмотрите-ка, не ваш ли, часом, это тубус?

Шумилов протянул Воронцову тубус, тот недоумённо покрутил его в руках, затем положил подле себя.

— Да, мой, — уверенно ответил он, — А вы, простите, кто таков будете?

— Моя фамилия Шумилов. Я нашёл этот тубус и решил возвратить его вам.

Молодой человек фыркнул:

— Вообще-то, я его не терял. На этом основании вознаграждения выплачивать не стану.

— Да я не ради вознаграждения беспокоился. Мне просто интересно, кому вы его давали?

— Никому не давал. Он всегда был со мною. Я учусь в Горном институте, мне без него никак.

— А как давно вы его видели в последний раз?

— Ну-у… — Воронцов на секунду задумался, — вчера или может второго дня.

Молодой человек был абсолютно спокоен и не выражал ни малейшей тревоги из-за расспросов Шумилова. Он явно не понимал, к чему клонил странный визитёр, и это непонимание служило лучшим доказательством его полнейшей неосведомлённости о криминальных событиях, связанных с его тубусом.

— Дело в том, что вчера вечером ваш тубус был найден довольно далеко отсюда и притом при весьма драматичных обстоятельствах. Вы не могли бы уточнить, где обычно вы его храните?

— Извините, а вы не могли бы уточнить при каких таких "весьма драматичных обстоятельствах" кто и где его нашёл? — молодой человек ответил вопросом на вопрос и, не дожидаясь ответа, добавил. — Повторяю, все эти дни он был здесь, со мною. Я его никому не передавал.

Шумилову стало ясно, что нападавший на него человек воспользовался тубусом без ведома хозяина.

— Хорошо, Алексей Митрофанович, давайте зайдём с другой стороны: вам знаком мужчина примерно двадцати пяти лет, выше меня на вершок, обладатель редкой рыжеватой бородёнки? Его рот обычно полуоткрыт, видны передние резцы, совсем как у мыши…

— Ванька…

— Что, простите? — не расслышал Шумилов.

— Вы как про зубы сказали, типа мышиных, так я сразу понял, что вы описываете Ваньку Трембачова. Это мой сосед за стенкой. У него ещё залысины вот такие, — молодой человек показал на своей голове, — Над ним «Йорик», ну то есть Дмитрий Анохин, мой сосед, всегда потешался, «плешивым» называл.

— Про плешь ничего не знаю, не видел, — признался Шумилов. — А скажите, пожалуйста, молотка с длинной металлической ручкой у Ивана Трембачова нет ли часом?

— Есть. Это его рабочий инструмент. Он же на водопроводе работает. Ему такой молоток нужен, чтобы узкие места, куда руки не проникают, доставать.

— Что ж, понятно, благодарю вас за справку, — Шумилов повернулся к выходу; сейчас ему действительно стало понятно почти всё. — Где, вы говорите, он живёт?

— Вот за той стенкой, — Воронцов указал рукой налево от себя. — Только сейчас он на работе. С пару часиков надо будет подождать.

— Ничего, уж я подожду, — пообещал Шумилов.

В длинной и узкой комнате было не повернуться из-за развешанного на натянутых верёвках белья. В тяжёлом сыром воздухе, висевшем в комнате, Шумилов сразу почувствовал себя очень некомфортно. Даже раскрытое окно ничуть не спасало положения: сквозняк, тянувший со двора, лишь добавлял холода, а не свежего воздуха.

— Что вы делаете? — изумился Шумилов. — Нельзя сушить бельё в жилых комнатах, у вас через год будет чахотка!

Евдокия Трембачова встретила Алексея Ивановича взглядом насторожённым и недоумевающим:

— Где же мне сушить прикажете? На чердаках бельё разворуют в момент, во дворе тоже нельзя, хозяин дома запрещает, вот и приходится в комнате.

Шумилов прошёл по свободному от белья пространству комнаты, подсел к столу:

— Когда ваш сынок возвращается?

— Сынок? — Евдокия тяжело вздохнула. — Да по всякому, он по полусуткам работает, то в день, то в ночь. Сегодня до восьми. А на что вам мой сынок?

— Он меня убить вчера хотел. И я поэтому желал бы с ним побеседовать, — просто объяснил Шумилов.

— Убить говорите… — Евдокия задумалась. Она не выглядела напуганной услышанным и не выражала недоверия. Шумилов был готов поклясться, что женщина ждала чего-то подобного.

Повисла пауза, а потом Евдокию словно прорвало:

— Матвей, брат мой, давно уже говорил: худое дерево растёт в сук да бОлону, а Ванька Трембачов — в плешь да бороду. Не в нашу породу пошёл сынок, не в нашу. Ленив, жаден, неповоротлив, хоть и грех так на родного человека говорить, да только слов из песни не выкинешь. Порченный какой-то он от рождения, с гнильцой. И ничто ему не впрок, ни какая наука, ни какой совет. Сам с усам! И чего достиг? Не умеешь шить золотом — работай молотом. Эх-ма, дурачок Ванька! Теперь вот на вас напал, говорите…

— Послушайте, Евдокия, признайтесь, ведь конфликт у вас с госпожой Барклай вышел именно из-за сына? — задал Шумилов очевидный вопрос. Ответ на него он уже знал, сейчас его интересовали лишь детали.

— Знаете, я ведь постоянно жила в её квартире, у Александры Васильевны то бишь. На полдня по воскресеньям оне-с меня домой отпускали, и ещё во вторник, после пяти. И всё было хорошо, пока однажды в отсутствие хозяйки не явился ко мне мой сыночек.

— Иван?

— Да, он у меня единственный. Так уж сложилось… — женщина опустила голову и неожиданно всхлипнула, — Грех, конечно, про своё дитя так говорить, да только пить он стал с некоторых пор, как отчим. А как выпьет — дурной делается, ну хоть кол ему на голове теши! Драться лезет. И не смотрит, что перед ним мать, и Бога-то ведь не боится, — тут она истово перекрестилась. — Ну и вот… Я как чувствовала — говорю: лучше не ходи ко мне на господскую квартиру. Он ведь, знаете, манеру какую взял? в последнее время всегда приходил, когда хозяйки дома нет. Я уж, грешным делом думала — не караулит ли он на улице, когда она уйдет? Придёт, и как будто не ко мне пришел — начинает по хозяйкиным комнатам шастать. Ну, я давай его урезонивать. Иной раз послушает, а иной раз и нет. Бывало отвлекусь у плиты — ан его опять нет, по гостиной шастает. Ну, а после этого его последнего прихода, Александра Васильевна говорит мне: "Не видала ли ты, Евдокия, куда запропастилась статуэтка моя любимая, что братец Николай Николаевич из Африки привёз?" Название какое-то у камня чудное… дирит, что ли.

— Диорит, — поправил Шумилов.

— Ну да, диорит. Диоритовая статуэтка, значит. Ну, так вот, госпожа Барклай мне, значит, говорит: утром точно знаю, что статуэтка стояла в шкафу, на обычном месте, а теперь нет её. Меня так что-то в сердце и торкнуло: мой шельмец пошарился, не иначе! Я разволновалась, Александре Васильевне, конечно, ничего не сказала, а сама в тот же день минутку улучила и домой побежала — с Ванькой, значит, потолковать, не брал ли он, каналья.

— И что же Ванька?

— Этот сыч, значит, буркалами своими бесстыжими хлопает и нагло мне заявляет: ничего, дескать, не знаю, и слыхом не слыхивал. Я ему говорю: "Ты рака за камень-то не заводи, задачка проще пареной репы, ведь никого же, кроме тебя, постороннего в квартире не было!", а он знай своё гнёт: "Знать не знаю…." Э-эх, бессовестный! И ведь глаза бесстыжие не лопнули. А только на другой день он опять ко мне пришёл, денежку сунул, долг, значит, возвернул, буквально на пару минут всего заскочил. Я так и не поняла — зачем приходил, с возвратом долга я его и не торопила. А вечером вызывает меня Александра Васильевна в кабинет и говорит… строго так говорит: "Евдокия, я знаю, что ты имеешь прямое отношение к пропаже статуэтки. Вещь очень дорогая, братом подаренная. Ей цены нет, три музея мне письма шлют — хотят купить. Я такого не прощаю, воров в моем доме не было и не будет. Неужели же я мало тебе платила и плохо с тобой обращалась?" Я как такие речи услыхала, сама не своя стала. Упала барыне в ноги, говорю, что, дескать, никогда за всю жизнь чужого не взяла. А она своё: "Знаю, что ты или кто-то через тебя, потому как после разговора с тобой статуэтку вернули — подложили в комод под белье, но её там точно вчера не было, я везде смотрела". Из шкафа, значит, пропала, а в комоде появилась… Ну, тут мне всё ясно стало. Невелика мудрость понять, для чего Ванька забегал на пару минут. Залилась я слезами и, всё как есть, барыне рассказала. Она выслушала, бранить не стала, даже с пониманием отнеслась. Клеветать на неё не стану, смилостивилась она. Да только сказала: "Верю, что всё так и было, как говоришь, но держать более в своём доме я тебя не смогу. Денег дам на первое время. А вот рекомендовать другим не стану, не обессудь". Да оно и понятно — кто же захочет, чтобы вор в дом доступ имел.

Искренняя горечь слышалась в каждом слове прачки, и Шумилов верил каждому её слову, потому как в её тяжёлом рассказе всё шло от жизни — и сама канва довольно тривиальных событий, и то, как об этом говорилось.

— Да-а, — протянул задумчиво Шумилов, — невесёлая история. И что же было потом, когда сын узнал, что из-за него вам от хорошего места отказали?

Евдокия затеребила край платка и вздохнула.

— Думаете, раскаялся и меня пожалел? Как бы не так. Не таковская порода. Весь в папашку, порода Трембачовых вся такая, дурак на дураке сидит и дурнем погоняет! Он носом-то сопливым пошмыгал, да и говорит, дурак я, дескать, что статуэтку подкинул. Надо было себе оставить. Барыгам бы на Лиговке «сбросил» — хоть какой был бы прок. Ну и на барыню ругаться стал, дескать, карга старая, жить не даёт. Ему все жить не дают и я первая. Да что от него и ждать-то? Думала, вырастет сын, мне на старости лет подмога будет, опора в минуту немощи, а оно, видишь, как вышло — дармоед, пьяница, да матерщинник. Работать нигде не может, отовсюду его гонят — ленив, туп, работник никудышный. И то сказать, ремеслу учиться не хотел, а без ремесла какой заработок? Вот она пословица: не можешь шить золотом — работай, Ваня, молотом. А золотом шить — то не про наши таланты! Он и на мучной лабаз устраивался, и на конюшню конной железной дороги, и грузчиком в пекарню и нигде не задерживался. Теперь вот в водопровод подался, а по-нашему, по-простому, в золотари, канализацию, значит, смотреть, дерьмо сапогами месить, уж простите за слово непристойное… Ох, горе, горе… — Евдокия судорожно не то вздохнула, не то всхлипнула. — Я уж и домой боюсь идти, боюсь новостей от него плохих.

— Скажите, а в последнее время он не давал вам постирать испачканную кровью одежду?

— Как же, рубаху еле отстирала. Собака его укусила за палец, так он всю одежду извозил.

— А когда это было?

— На той неделе, аккурат двадцать четвёртого. А что он с вами-то учудил?

— Напал вечером во дворе, хотел своим молотком с длинной ручкой мне голову пробить, — пояснил Шумилов.

— Точно, есть у него такой молоток. Что же вы теперь его в каторгу пошлёте?

— Вы видите, я явился сюда без полиции. Я хочу с ним поговорить. Далее я буду действовать в зависимости от того, как сложится наш разговор.

Потянулось томительное ожидание. Евдокия, видимо, смиренно приняла мысль о предстоящем аресте сына, во всяком случае, никакого негодования визитёру она не высказывала. Вполне возможно, что она даже была рада возможности стряхнуть с себя эту непутёвую обузу. Шумилов же, сидел на стуле за дверью, спиной к стене, так чтобы его нельзя было заметить с порога. Под плащом он сжимал рукоять взведённого револьвера, отстранённо размышляя над тем, как отнесётся к нему мать, когда поймёт, что он не оставит сыну выбора: проклянёт ли или скажет спасибо? Но особо на таких размышлениях он не зацикливался; просто сидел и ждал.

Похолодало, Евдокия прикрыла открытую створку окна. В комнате стало совсем нечем дышать из-за влажного белья, пахнувшего дешёвым мылом. Наконец, примерно в четверть девятого вечера дверь безо всякого стука распахнулась — Шумилов тут же беззвучно привскочил со стула.

— Мать, встречай рабочего человека, сына своего! — возвестил громкий, слегка пьяный голос.

Из-за дверной створки Шумилову не был виден говоривший, поэтому он резко толкнул её назад, захлопнув дверь.

— Что за… — раздражённо пробормотал вошедший, поворачивая голову, но осёкся на полуслове. Он увидел Шумилова и пистолет в его руке.

Секунду, а может, две Алексей Шумилов и Иван Трембачов немо таращились друг другу в глаза. Разумеется, каждый узнал соперника; не узнать было просто невозможно.

— Здравствуй, Ваня! Молоточек положи на пол и подтолкни ко мне ногой, — приказал Шумилов, — Да не чуди, а то ведь выстрелю.

Железка громко звякнула об пол. Иван вытолкнул её на середину комнаты, а Шумилов в свою очередь, послал её ещё дальше, к противоположной от входа стене.

Сейчас Шумилов получил возможность получше рассмотреть нападавшего. Это был довольно крупный, но нескладный детина лет двадцати трёх-двадцати пяти. Теперь, без фуражки, стали ясно видны большие залысины, прежде незаметные; когда Трембачов сел, то сверху оказалась заметной большая плешь на темени. Столь раннее облысение в среде русских простолюдинов можно было счесть явлением крайне нетипичным, его, скорее всего, следовало списать на дегенерацию. Рот Ивана Трембачова был постоянно полуоткрыт, в уголках губ скапливалась слюна, придававшая всему облику молодого человека вид неряшливый и крайне отталкивающий. Из-за полуоткрытого рта Трембачов постоянно имел вид то ли удивлённого, то ли испуганного человека, даже тогда, когда подобных эмоций вовсе не испытывал. Ногти на грязных, заскорузлых руках были погрызаны. Большой палец правой руки был завязан грязной тряпицей, этого Шумилов во время вчерашнего нападения не разглядел. От одежды Трембачова несло какой-то отвратительной вонью, но сие было вполне объяснимо, принимая во внимание специфику работы Ивана.

— Сядь, Ваня, на стульчик, — скомандовал Шумилов, — да не вздумай табурет в меня кинуть, пристрелю как собаку! Мне с тобой рукопашные устраивать недосуг…

Трембачов, молча, подчинился. Шумилов, впрочем, и не сомневался в том, что тот подчинится. Очень тяжело сказать «нет» человеку, с расстояния две сажени направившему на тебя трёхлинейный револьвер. Тем более в том случае, когда этот человек тебя ненавидит. Чтобы не подчиниться такому человеку, надо иметь совершенно необычный характер и стальные канаты вместо нервов. Было очевидно, что Иван Трембачов не обладает ни тем, ни другим.

— Вот что, Ваня, скажу честно, у тебя есть выбор. В твоём положении это даже роскошь. Ты можешь рассказать мне как убил госпожу Барклай и её горничную Толпыгину… — тут Евдокия, мать Ивана, вскрикнула испуганно, и тут же закрыла рот рукой, — и в этом случае твой рассказ будет расценен полицией и судом как явка с повинной. Обвинитель попросит тебе снисхождения, ведь ты раскаешься и во всём сознаешься добровольно. Присяжные вынесут вердикт "заслуживает снисхождения" и, уж поверь мне, вердикт этот спасёт тебе в каторге жизнь. Но ты можешь поступить иначе…

Шумилов сделал паузу, наблюдая за реакцией слушателя. Тот искательно поднял глаза, ожидая услышать нечто спасительное.

— Ты можешь не сознаваться сейчас в том, что убивал Барклай и Толпыгину. Тогда я препровожу тебя в полицейскую часть, где расскажу, как ты напал на меня вчера вечером под аркой дома в Лештуковом переулке. У меня есть свидетель, который полностью подтвердит мои слова. Ты будешь опознан, не сомневайся! Как нераскаявшийся преступник, совершивший покушение на убийство, ты не будешь заслуживать снисхождения. Ты отправишься в Нерчинск, копать серебряную руду, или в Сахалинскую каторгу, валить лес и бить штольни в горах. На тебе будут кандалы, потому как ты будешь числиться преступником особо опасным. И назад, я полагаю, ты уже никогда не вернёшься. Подсказывает мне так внутренний голос, а он у меня вещий… Но ты, Ваня, можешь поступить иначе…

Шумилов вновь поймал на себе искательный взгляд мутно-серых глаз золотаря.

— Ты, Ваня, можешь ни в чём не сознаваться, ты можешь не ходить со мной в полицию. Тебе достаточно сейчас встать со стула и просто замахнуться на меня. Я тебя застрелю бестрепетной рукою. Как паршивую бешеную собаку. Я людей покуда не убивал и для меня кровь людская — не водица. Но тебя я грохну без сожаления. А потом я объясню в полиции, что ты на меня напал вчера вечером, я тебя хорошенько запомнил, выследил, хотел было задержать, да ты сопротивление вздумал оказать. Так что, Ванёк, выбирай, решайся!

Глаза молодого человека бессмысленно двигались по кругу, точно он хотел охватить разом все предметы, лежавшие на столе. Разумеется, он ничего не пытался рассмотреть и перед собою вовсе ничего не видел: он пребывал в полуобморочном состоянии, паниковал и, наверное, был готов расплакаться. В эту минуту Иван Трембачов был просто жалок, мокрица какая-то, а не человек.

— А почему вы говорите, будто я убил Барклай и Толпыгину? — наконец, пролепетал он. — Я их не убивал.

— Хорошо, Ванюша, — легко согласился Шумилов, — будем считать, что ты решил пойти "в несознанку". Тогда поднимай свой зад с табурета, пошли рысью в часть, я сдам тебя за попытку убийства…

— Вы не поняли. Я готов сознаться, я всё расскажу… да только я не убивал этих тёток. Их не я кончил, понимаете?

— А кто же?

— Пётр.

— Понятно. С Петром ты познакомился за четверть часа до преступления в портерной, лица его не помнишь, имени не знаешь, и вообще был пьян в стельку… Я всё понял! Вставай, говорю, с табурета, пошли в полицию, по тебе кандальная тюрьма в Нерчинске плачет…

— Да, подождите, выслушайте! — взмолился Трембачов. — Я же всё объясню.

— Валяй, Ваня, только не мудри.

Ваня вздохнул:

— Началось всё на масленую неделю. Сидел я в чайной, что на Садовой. Ну, знаете, за мучным лабазом… Я туда часто ходил. Ну вот, сидел я там на масленую, и подсел ко мне Пётр Кондратьевич, управляющего домом, где мамаша раньше служила. Ну, то да сё… Спрашивает, как жисть. Говорю, плохо: с лабаза уволили, и почему — даже не сказали… А он мне вдруг начал про вдову эту рассказывать, про Барклайку значит. Говорит, богатая курва и очень одинокая. И ценности большие дома держит — деньги, золотишко всякое… А я как услышал имя этой гадины, всё во мне прям взыграло, вот бы, думаю, поквитаться…

— За что поквитаться-то?

— За то, что мамашу рассчитала.

— Так она её рассчитала за то, что ты же, поганец, её обворовал!

— Сие не повод. Подумаешь, на прожитие взял… Это даже не кража, это, почитай, подаяние!

— Ясно, дальше валяй, — приказал Шумилов.

— Обида у меня занозой сидела с тех самых пор, как мамашу она прогнала с места и даже рекомендаций не дала. Стерва! Сучка! Курва! Ненавижу…

— Прекрати ругаться, — рыкнул Шумилов. — Говори по делу!

— Ну, значит, спрашиваю: "А к чему это вы мне, Пётр Кондратьич, сие рассказываете?" А он мне: "Да к тому, Ванюша, что можно было бы её деньгами воспользоваться и на всю жизнь быть обеспечену" — "А это как?" — спрашиваю. А он мне: "Нечто ты дитя, Ваня? Взять, а если придется — так и порешить её. Подумай, оно того стоит! Хороший кус возьмём и на всю жизнь хватит".

— Стоп, Ваня. Откуда же Пётр Кондратьевич мог знать про ценности? Про то, что она их дома держит?

— Вы у него сами спросите об этом, — вдруг огрызнулся Трембачов.

— Ты, дурак, не огрызайся! Лучше репой своей подумай, дурак нетёсаный! Был бы умный — сам бы догадался, что Анисимов на тебя всё валить станет. Он скажет, что, дескать, ты был «подводчиков», поскольку мамаша твоя у вдовы служила, мол, ты, навещая мамашу, бывал в квартире, ты и план придумал, и даже все ценности именно ты забрал, — делая ударение на слове «ты», закричал Шумилов.

У Трембачова аж челюсть отпала, Шумилов нисколько бы не удивился, если бы в эту минуту из раскрытого рта Ивана закапала слюна.

— Я???! — тот аж задохнулся от негодования. — Ну, гад, ну гнида волосатая! Сам же мне предложил вдову… того… расписать. А потом вместе взяться ценности поискать. Я ведь ему для того и нужен был, поскольку в одиночку он не мог с мебелью справиться.

— С мебелью, говоришь? — как эхо повторил Шумилов.

— Ну да, там ведь надо было платяной шкаф, комод и письменный стол на досочки разобрать, чтоб… того… тайники отыскать. Да, именно! Это как раз и доказывает, что он всё придумал! Он, а не я! Я про тайники не знал, и не мог знать. Откуда? Это он про них откуда-то проведал.

— Откуда же? — боясь спугнуть эту внезапно хлынувшую потоком откровенность, спросил Шумилов.

— Не знаю, откуда. Он мне не рассказывал. Сказал только, что мебель с секретом, и нужно много времени, чтобы спокойно всё обследовать.

— Ладно, и что же было дальше?

— Ну, сговорились шарахнуть Барклайку. Я потом к нему несколько раз наведывался. Наконец, он сказал — завтра. Будь, дескать, утром у меня в конторе, часов в девять. Я пришёл. Он меня уже ждал, встал за штору у окна и стал следить за двором и за окнами квартиры Барклай. Дождался, когда горничная ушла, и командует: "Пора, пошли!" Мы быстро к чёрной двери. Пётр Кондратьич рассудил так, что лучше в дверь не звонить, а открывать её своим ключом, поскольку разговор под дверью мог затянуться и проходящие люди — те же дворники! — могли запомнить, как мы к Барклай в колокольчик звонили.

— Ключи, стало быть, у Анисимова были, — уточнил Шумилов.

— Были, были. Он так сноровисто открыл, никто не увидел… Перед тем как войти в квартиру, обулись в сменные валенки.

— Взяли, значит, сменную обувь?

— Да, у меня в мешке были обрезанные валенки. Это чтобы следов не оставить. Да, так вот, шмыгнули, значит в кухню. Пётр Кондратьич достал из рукава пальто большой кухонный нож. И мы вместе с ним мы пошли по квартире.

— Стоп! В пальто пошли, что ли?

— Нет, что вы! Пальто сбросили. Там же кровищи должно было быть… целое море. Поэтому пальто сбросили в кухне. Я в рубахе остался, а Пётр даже рубаху снял, пошёл в исподнем. Кстати, прав оказался. Я-то свою рубаху испортил, а он потом свою одел и ходил как ни в чём не бывало. Молодец, конешна-а, — Ванька вздохнул, — дошлый, хитрый каналья! Обо всём успевает подумать… Н-да, так вот, тихонько пошли по коридору, совсем без звука. Ни одна паркетинка не скрипнула. Барклайка сидела к нам спиной за маленьким столиком в кабинете и чегой-то писала. Пётр Кондратич быстро подошёл к ней сзади, хвать за горло и волоком в гостиную, в большую, значит, комнату. Она даже пикнуть не сумела. Меня увидела — я следом шёл, и она могла меня видеть — и только на меня таращилась… Ничего сказать не могла. Ну, а в большой комнате Кондратьич её завалил на ковёр и — хвать ножом по горлу! Она только задёргалась, затрепетала вся так… описать не умею, но закричать уже не смогла. От удара кровь брызнула фонтаном… я даже не знаю какой высоты… с аршин, наверное, а может и больше. Кровь залила мне лицо и рубаху. Пётр Кондратьевич ругнулся только: "Черт!.. Приканчивай её скорее!" Он стал держать ей руки, которыми она пыталась размахивать, а я её раз ударил, но получилось не в шею, а в грудь. Ну, не попал!

— Нож принадлежал Петру или ты свой принёс? — уточнил Шумилов.

— Не-е… У меня ножа не было. Я схватил его нож и им нанёс удар. Ну и вот, только после этого она затихла. Мы её живёхонько завернули в ковёр, ковёр — в чулан. Из чулана вытащили другой. Я быстренько пол замыл, потому что кровь просочилась через ковёр. Не успели мы покончить с этим, и как следует осмотреться, как слышим — отпирается парадная дверь. Кондратьич мне шепчет одними губами, мол, горничная идёт. Мы спрятались в гостиной. Она вошла, дверь за собой затворила, разделась. Тут-то мы и показались! Она как нас увидела, сразу обомлела, видно поняла всё. Пётр Кондратьевич шваркнул её по горлу, да видно недостаточно глубоко, она давай бороться. Ну, чисто кошка. Не схватить её было. Наконец, навалились на неё вдвоем. Держали её точно свинью, она брыкалась и крутилась, кровища лилась струёй. Толпыгина за палец укусила меня, зараза! Да больно так! Даже к фельдшеру пришлось идти, рану показать: она загноилась и ужасно болела.

— Это она тряпицей замотана?

— Именно. Пришлось всем сказать, что собака укусила.

— А куда ты обращался? — продолжал задавать уточняющие вопросы Шумилов.

— В больницу у Калинкина моста. В фелдшару подошёл, сказал, можно ли сделать без записей в больничной книге? Он за полтинник и сделал. Ну, а мамаше сказал, что в церковь ходил.

— Ну, с укусом понятно. А что же было потом, в квартире?

— Ну, решили было, что со всеми покончено и дело, значит, сделано. Пётр Кондратьевич пошёл в комнаты, а я вернулся в кухню, голову охолодить. Что-то не по себе мне было. Не то, чтобы дурно, а не по себе… Кровища, возня вся это, тяжело с непривычки. Вдруг слышу — колокольчик у парадной двери трезвонит — пришёл кто-то. Что за напасть, никого ведь не ждём! Я обратно в гостиную на цыпочках, в валеночках, а там уже Пётр Кондратьевич стоит и к колокольчику прислушивается. А дверь-то из гостиной в прихожую открыта, и слышны голоса на лестнице: какой-то мужчина с дворником разговаривает и удивляется, что никто ему не открывает.

— Когда это было?

— Ну, начало одиннадцатого… Мы замерли под дверью — ни живы, ни мертвы. А ну сейчас начнут полицию звать, да дверь ломать? Наконец, визитёр сказал дворнику, что скоро вернётся опять, а пока оставляет записку для хозяйки — если появится, так чтоб дворник, значит, передал. Потом он ушёл и всё стихло. Пётр Кондратьевич заволновался, говорит, надо сейчас уходить. Тайники искать и всё прочее — сие может и подождать, для этого время надо, и чтоб всё спокойно было, без дерготни, значит. Неровён час, визитёр этот шум поднимет. Конечно, вероятнее всего, что он придёт, опять позвонит, просто постоит под дверью да и уйдет восвояси: мало ли, куда хозяйка могла отлучиться. Вот тогда-то мы вернёмся и спокойно довершим начатое. И все ценности будут наши. Короче, договорились мы с Петром Кондратьичем той же ночью вернуться в квартиру, чтобы заняться разборкой мебели. Ну, а чтобы совсем пустыми не уходить, он решил письменный стол хозяйки осмотреть, прихватить что найдёт.

— А когда была похищена диоритовая статуэтка?

— Ну, пока Пётр в столе ковырялся, бумаженции перекладывал, я шмыгнул в библиотеку к знакомому шкафчику. Уж больно мне эта статуэтка глаз муляла. Никогда таких дивных животных не видел. Не мог я её оставить. Пётр, вообще-то, категорически запретил мне что-либо брать кроме денег и ценных бумаг, ну, то есть, не мехов, ни постельных принадлежностей, ни каких-либо украшений дамских. Но мне эта статуя сердце жгла, думаю, не оставлю я её здесь. Никто пропажи не увидит, одну её только возьму. Ну и взял, в мешок со сменной обувью бросил. Пётр Кондратьевич даже и не заметил, как я в библиотеку сбегал.

— То есть, Пётр Кондратьевич стол обчистил, а ты статуэтку из диорита заныкал…

— Ну да.

— Дальше что?

— Потом Пётр Кондратьевич достал пачку кредиток — вот, говорит, нашёл, в секретере почти что на виду лежали, — да, толстую такую пачку, — Ванька пальцами показал толщину; получилось примерно с вершок. — Отсчитал, значит, мне несколько кредиток, остальные завернул в тряпицу и сунул к себе за пазуху, сказал, что отдаст специальному человеку, который поменяет их на нормальные деньги.

— Что за «нормальные» деньги?

— На серебро да золото, значит. На монеты. Потом я в кухне вымыл руки, и Пётр Кондратьич дал мне платок обмотать палец. Мы одели свои одежды и обувь, так что и кровь-то стало совсем не видно и спокойно пошли через парадный вход.

— Дверь затворили?

— Нет, просто прикрыли.

— Скажи-ка, Ваня, а сам-то Пётр Кондратьевич испачкался в крови?

— Я ж говорю, он разделся в кухне до исподнего, так что ни на рубахе, ни на поддёвке крови не было.

Шумилов некоторое время обдумывал услышанное, потом задал новый вопрос:

— Ты, Иван, сказал, будто Анисимов решил позднее прийти, чтобы в спокойной обстановке взяться за разборку мебели…

— Ну да, ночью. Он мне сказал к одиннадцати явиться.

— И что было дальше?

— Я явился. Анисимов мне рассказал о том, что полковник увидел незапертую дверь в квартиру Барклай, вошёл туда, ну и конечно же, увидел труп. Вызвали полицию, труп забрали, да только тела самой Барклайки так и не нашли. Обыска не делали, оставили квартиру опечатанной. Ну и Пётр Кондратьич был этим очень доволен, поскольку все ценности, стало быть, всё ещё на своих местах остаются. Печати полицейские его не смущали, он сказал, что их клеили клеем, взятым в его конторе, а у него клей очень жидкий; так, одно название. Аккуратно отклеить бумажку, а потом обратно приляпать ничего не стоит. Никто и не заметит.

— То есть Анисимов решил снять бумажный полицейский "маячок"? — уточнил Шумилов.

— Ну да! Делов-то. Пошли мы с ним на чёрную лестницу, он аккуратно ногтём подцепил бумажку, потянул, она и отстала. Совсем неповреждённая! Он своим ключом открывает чёрную дверь — опаньки! — а там новый замок навешан. Полицейские, стало быть, побеспокоились. Тут-то мы и заскучали. Обидно, знаете как…

— И чем сердце успокоилось?

— Да ничем. Дверь закрыли, бумажку с полицейской печатью назад поклеили. На том и разбежались. Условились, что как только всё успокоится, Пётр Кондратьич обменяет облигации на деньги и пригласит меня к разделу.

— А ты не боялся что он тебя просто-напросто «порешит»? Зачем ему с кем-то делиться? Шваркнет ножиком по горлу и всё шито-крыто…

Мысль эта, видимо, не приходила в голову Трембачову. Он глупо захлопал глазами, будучи, видимо, не в силах отыскать ни одного аргумента против высказанного Шумиловым предположения.

— Ладно, не ломай голову, — махнул рукой Алексей Иванович, убедившись, что Иван неспособен разумно возразить. — Лучше скажи, почему ты на меня напал? — полюбопытствовал Шумилов. Впрочем, ответ как раз на этот вопрос он знал.

— Вы очень напугали Петра Кондратьича. Он примчался ко мне вчерась с бешеными глазами. Схватил меня за грудки, трясёт, спрашивает, брал ли я статуэтку из чёрного камня? А я понять ничего не могу, ведь он ничего об этой статуэтке не знал… Растерялся я, в общем… Ну и признался. Он мне — хрясь! — кулачиной в сопатку, говорит, отыскался какой-то спирит, которому духи рассказали о статуэтке. Сначала он вам не поверил, но после того, как я признался, поверил безоговорочно. В общем, он, узнав, что вы хотите общаться с духом убитой Барклай, испугался, что она назовёт вам его имя. Поэтому решил грохнуть вас. Упредить, так сказать, неприятности.

— Как он узнал мой адрес?

— Пётр сначала сам прошёл за вами, а потом, увидев как вы зашли в «Вену» покушать, бегом помчался за мальчиком-посыльным. В «яковлевке», рядом с конторой домоправителя, живёт мальчик, которому Пётр порой поручает что-либо отнести или что-то отдать. В общем, малец на побегушках. Вот ему-то Пётр Кондратьич и сообщил ваше описание, и сказал проследить за вами после того, как вы из «Вены» выйдите. Ну, малец и проследил. Узнав ваш адрес, Пётр примчался ко мне и объяснил, что делать.

— То есть это он придумал сказать, будто меня ждёт женщина в пролётке?

— Он, он, истинный крест! — Трембачов вдруг перекрестился. Выглядело это святотатственно, и Шумилова увиденное покоробило.

— Хорошо, Ваня, а теперь скажи напоследок, куда вы с Петром подевали украденное?

— Пётр Кондратьич всё стыренное из стола припрятал на Волковом кладбище, в конце могильного ряда, где уже деревья растут, под корнями раздвоенной берёзы. Я потом могу подробнее описать и показать. А я статуэтку уничтожил. Сегодня утром. Признаюсь, очень не хотел, но Кондратьич приказал. Он так на меня вчера орал, что… думал меня самого порешит. Так что перечить я побоялся, откровенно скажу.

— Утопил, что ли? — уточнил Шумилов.

— Не-а, утопленную вещь со дна поднять можно. Я её расколол.

— Врёшь, сучий потрох, она из такого камня сделана, что ты её просто так молотком не расколешь! А парового пресса у тебя, полагаю, нет.

— Да, молотком не расколоть, это точно. Звенит и не колется. Я пробовал молотком — бесполезняк. Я проще поступил: кинул её в огонь, ну, то есть в печь на колосники положил, а потом прихватил щипцами и — в бочку с водой. Камень лопнул как стекло, только куски по дну бочки застучали.

— Что с бочкой сделал?

— Ничего, стоит где стояла, у нас на водопроводной станции.

— Ладно, потом полицейским покажешь, — Шумилов поднялся со стула. — Вставай, Ванятка, пойдём в часть сдаваться.

— Дай картошки пожрать с салом, а-а? — неожиданно попросил Трембачов. Когда в другой раз доведётся?

Он повернулся к матери, сидевшей возле стенки и внимательно слушавшей всё, что говорилось в этой комнате.

— Мамаша, наверни-ка рабочему человеку, своему рОдному сынку плошку картошенки! Да сальца побольше…

— Ты мне не сын! — неожиданно ответила Евдокия Трембачова. — Мой сын сегодня умер. А ты гадина двуногая, человекоубийца и богоотступник. Нет у тебя больше матери. И дома больше нет. Пошёл вон с порога, подонок!

Уже в после десяти часов вечера в здании 2-й Адмиралтейской части, расположенной во дворах Галерной улицы, появился вызванный с Гороховой по телефону Агафон Иванов. Минут двадцать он разговаривал с Иваном Трембачовым, затем вышел к Шумилову, терпеливо дожидавшемуся его на скамье в коридоре. Внимательно выслушав рассказ Алексея Ивановича, отправился звонить начальнику Сыскной полиции Ивану Дмитриевичу Путилину. После этого Агафон Порфирьевич вернулся к Шумилову и сел на скамье подле него:

— Ну что, господин юридический консультант, похоже, ночка сегодня будет бессонной… — обронил словно невзначай сыщик.

— Неужели Иван Дмитриевич собственной персоной пожалует? — предположил Шумилов.

— Приедет, приедет. Точку будем ставить.

— Точку — это пожалуйста! Главное, чтоб кляксы не получилось. Вы, конечно, ребята умные, даже очень, да только на вашем месте, я бы ещё и господина следователя пригласил, — заметил Шумилов, — чтобы сразу и протокольчики настрочить, и ордерочки выписать. Закрепить полученный результат, так сказать, юридически.

— Нет, Путилин желает покончить с делом до утра и времени не терять. Неровён час, Анисимов узнает об аресте Трембачова и тогда всё…

— Что "всё"? — не понял Шумилов.

— Внезапность будет потеряна, — важно ответил Агафон Порфирьевич.

— Экая у вас милитаристская лексика прорезалась, — улыбнулся Шумилов, — Да только мне кажется, что к Анисимову не следует подходить прямо, в лоб. Пока заявление Трембачова не задокументировано, ссылаться на его слова будет ошибкой. Тут надо пойти другим путём…

— Расскажите, пожалуйста, что вы имеете в виду? — попросил Агафон. Сыщик прекрасно понимал, что дело фактически раскрыто Шумиловым, поэтому от слов Алексея Ивановича не следовало необдуманно отмахиваться.

Шумилов подробно рассказал Иванову о своём посещении конторы домоправителя и той роли «писателя-спирита», которую он сыграл во время разговора с Анисимовым. Исходя из выбранной им легенды, Шумилов предложил план, с помощью которого можно было попробовать вывести домоправителя на чистую воду. Иванов слушал Шумилова, почти не перебивая, лишь изредка уточняя некоторые детали; было видно, что план ему понравился. Во время их разговора появился Владислав Гаевский, подъехавший в часть из Управления Сыскной полиции. Он подключился к обсуждению, в результате которого идея Шумилова была дополнена и сделалась более реалистичной. В конце концов, и Иванов, и Гаевский сошлись во мнении, что план представляется вполне исполнимым и потому может быть предложен Путилину.

Уже после полуночи в полицейскую часть подъехал сам начальник Сыскной полиции. Запершись в кабинете начальника части, он примерно с четверть часа разговаривал с Иваном Трембачовым. Затем пригласил к себе Иванова с Гаевским. Наконец, дошла очередь и до Шумилова.

Иван Дмитриевич принял его довольно добродушно, что, видимо, объяснялось общим успехом дела. Если Путилин и поругал перед тем подчинённых ему сыскных агентов за нерасторопность, то в присутствии Шумилова своего нерасположения уже ничем не показал. Напротив, даже пошутил:

— Вы, Алексей Иванович, напоминаете мне Фигаро, всегда успевающего вовремя. Я бы позвал вас служить ко мне, в Сыскную полицию то есть… Да только знаю, что вы ведь ко мне не пойдёте.

— В самом деле не пойду, — согласился Шумилов.

— Как это вам удалось уговорить каналью эту, Трембачова, то бишь, явиться с повинной? — полюбопытствовал Путилин. — Он вроде бы и не побит даже.

— А я его и не бил. Зачем же так грубо? Я ему просто выбора не оставил, — с улыбкой ответил Шумилов.

Он вкратце рассказал о своём посещении домоправителя Анисимова, который испугавшись «спирита», послал своего подельника на расправу с Шумиловым. Не забыл упомянуть о короткой стычке в проходном дворе, полученном по плечу ударе молотком, брошенном в подворотне чертёжном тубусе и необычных стихах на нём.

— Установил автора стихов, узнал, что он учится в Горном институте. Отправился туда, установил владельца тубуса. Оказалось, он был соседом Трембачова. Так я и вышел на Ивана. В общем-то, всё просто, — подытожил Алексей Иванович.

— Ну да, конечно, просто. Особенно когда знаешь, чем дело кончится, — Путилин улыбнулся ещё раз и сделался серьёзным. — Господа Иванов и Гаевский рассказали мне о вашем плане изобличения Анисимова. Я всегда был и остаюсь ныне принципиальным противником привлечения к розыскной работе посторонних лиц. Но… в данном случае, я склонен принять предложенную вами комбинацию. Если мы всё сделаем правильно, то получиться может изящно и даже красиво. Но есть важная оговорка, которую вы должны будете принять. В противном случае, к Анисимову вы этой ночью не поедете…

— Что за оговорка?

— С вами поедет Агафон Иванов. Это не обсуждается. Сыграете с ним в четыре руки.