Торжественно падал снег, валился крупными влажными хлопьями, устилая землю, стеклянисто шуршащие ветки тополей, покатые крыши, белыми шапками венчал головы великих в арках университетского дворика и ступени Светоянского костела, из открытых дверей тянулся хорал и волнительный запах ладана и растопленного воска. Крепкий хорошо одетый мужчина твердым шагом поднялся туда, отряхнул снег с крытого ршанским сукном полушубка, с лаковых сапог и вошел в волшебное тепло. Нежданная седина снега растаяла в густых волосах, превратившись в радужные капли. Гость постоял, слушая, в притворе, полюбовался на высокие витражи и шагнул в боковую дверь. Извилистые низкие коридоры университета были пусты и пахли казенно, кербер-привратник хмуро двинулся навстречу:

– Вам кого?

– Профессура гуманитарного факультета где? – радужная бумажка перекочевала в крепкий кулак, и кербер ткнул им в низкие, обитые железом двери с кольцом в непременной львиной зяпе. На двери блестела надраенной медью табличка с шеневальдской готикой: "Господин Долбик-Воробей, профессор отдаленной истории". Гость постучал и вошел. В храме науки, завешанном портретами все тех же великих, и среди них Отто Урма, предыдущего герцога ун Блау и покорителя Лейтавы, заставленном экспонатами и покрытом пылью веков, сидел лысеющий, пухлый, как земной шар, профессор. Перед ним на огромном столе стояла внушительная колода с чем-то темным внутри.

– Вот, подарок благодарных студентов к юбилею, – объявил Долбик-Воробей, зачерпывая из колоды ложкой. – Гроб Аники-воина в треть натуральной величины. Вам известно, что наши предки хоронили покойников в меду? А, собственно, с кем имею честь? Вы понимаете…

– Генрих Айзенвальд, фольклорист, писатель.

Гость протянул рекомендательные письма и из-под век наблюдал за реакцией профессора. Самым потрясающим среди коллекции верительных документов была на веленевой бумаге с радужными разводами простынных размеров грамота от Блаунфельдского Музеума национальных святынь и раритетов. Айзенвальд подумал, что даже не знает, есть ли такой на самом деле. Если дело увенчается успехом, надо подсказать герцогу Ингестрому таковой создать.

– Простите, не имел чести читать ваших трудов, – расцвел профессор отдаленной истории. – Вы собираете народные материалы или… пишете нечто в духе Ханны Ротклиф? Наш край готов предоставить вам богатейший материал. Народные песни, легенды… Собственно, чем могу быть полезен?

Свежеиспеченный писатель придвинул обитое кожей кресло:

– Собственно, мне нужен секретарь.

Подождал, пока оскорбленное лицо профессора переберет оттенки, приближаясь к благородному пурпуру вареной свеклы, скрывшему прожилки и потертости завзятого пияки, и уточнил:

– Я обращаюсь к вам, дабы вы порекомендовали мне кого-либо из лучших ваших студентов.

– О-о!…

Толстяк вылез из-за своей медовой колоды и выглянул за двери. Скучавший в коридоре румяный недоросль лениво спрятал за спину дымящуюся трубочку вишневого дерева.

– Э-э, милейший, отыщите мне господина Тумаша Занецкого с математики.

И, пока недоросль вальяжно устремлялся в путь, муторно пояснял высокому гостю, насколько хорош и осведомлен этот Занецкий в лейтавском фольклоре, истории и прочем таком, не студент – истинный клад. Клад этот – худощавый паныч в потрепанной одежде, но с умным милым лицом, от должности секретаря отпираться не стал. Это лучше, чем вбивать математику в головы богатых, но тупых сокурсников. Видя, что дело слажено, Долбик-Воробей удалился пробовать свои артефакты, а писатель и его новый секретарь вышли на заснеженное крыльцо и стояли, радуясь дню, особенно яркому после сумрака аудиторий.

– Не полагайте, что ваша должность – синекура, – улыбнулся Айзенвальд. – Для начала вам придется пойти в университетскую библиотеку и просмотреть газеты за последние… скажем, полгода. От Иванова дня.

– Вы немец?

– Из Блау.

– Вы потрясающе говорите на нашем языке. Вы впервые в Лейтаве?

Айзенвальд рассмеялся:

– Позвольте для зачина в вашей карьере угостить вас обедом. И заодно удовлетворить ваше любопытство. Поверьте мне, я куда лучше говорю по-лейтавски, чем читаю, так что ваши услуги мне весьма понадобятся.

Он широко пошагал к ведущим на Велькую улицу воротам:

– У меня там экипаж. Будем пировать в Старом Мясте?

Тумаш скорчил веселую рожу:

– Если вам нужен местный колорит – ни за что! Клетчатые скатерти, салфетки – кошмарная Эуропа.

– Тогда куда? – писатель растолкал превратившегося в сугроб кучера.

– Вы боитесь покойников? – Тумаш лихо стукнул о подножку коляски прохудившимся сапогом.

– Они кусаются?

Студент хмыкнул:

– Улица Моргитес, до Кальвария!

Кучер сказал: "Но!", – и пара великолепных гнедых резво тронулась с места.

А Вильня нисколько не изменилась. Все так же скрипел под полозьями замешанный на конских яблоках снег, взбитый в мокрую кашицу подковами. Все также чередовались дворцы и убогие домишки, присевшие под снегом так, что в перспективе видны были словно заснеженные холмы. Фешенебельные проспекты впадали в грязные переулки. Уютно пахло дымом. Подпрыгивали и бормотали на тротуарах нищие. Почти так же скрипуче орали вороны и галки над колокольнями. Летели по улицам покрашенные зеленым или желтым санки и крытые возки с гербами на дверцах и ливрейными лакеями на запятках. Каждый выезд был знаком и зажиточным виленцам, и голытьбе, и даже детишки могли назвать, чьи кони и экипаж. Айзенвальд отметил, что серые в яблоках "лабусы" доктора Бранкевича заняли свое место у подъезда его постоянной пациентки. Только выезд, хотя и столь же раскормленный, помолодел, а доктор с пациенткой состарились… А вот зеленого попугая, орущего летом на балконе над элегантным магазином Фьорентини, не видно. Либо держат по зимнему времени в комнатах, либо сдох. А жаль. Сколь ни сердился романей, поглазеть на верещащее чудо сбегались детишки со всего города.

По заснеженным переулкам, прилегающим к Свентоянскому собору и университету, неслись подгоняемые холодом студенты и гимназисты. Впрочем, этих можно было встретить в городе где угодно.

Вдоль Немецкой улицы прогуливались евреи в лисьих и собольих шапках и еврейки в платках-шпрейтухах. Эти из тех, что побогаче. В еврейском квартале лавчонки стоят чуть ли не одна на другой, а торговки, припомнил Айзенвальд, закутавшись в кожухи, восседают прямо на улице перед дверями, на прикрытых глиняных горшках, наполненных тлеющими углями. Впрочем, в лавчонках их, тесных и мрачных, можно сыскать все, что угодно душе. Проехав по кварталу и мимо барочной колокольни фарного костела, санки свернули на улицу Моргитес так резко, что едва не вывернули седоков в сугроб.

– Эге-гей!! – заголосил кучер, раскручивая кнут над головой.

Сани так и подпрыгивали на ледяных горбылях; мимо проносились заваленные снегом глинобитные лачуги. Еще один резкий поворот – и открылась площадь перед стеной бесконечного кладбища. Островерхие крыши каплиц, двухсотлетние липы и яворы, памятники, превращенные в сугробы, снежная окантовка позеленевшей каменной ограды. Надрывное краканье галок и серых ворон. Кальварий. Самый большой в Лейтавской столице город мертвых. И совсем рядом деревенского вида дом со службами. Топчутся прикрытые попонами кони у коновязи, выпускают пар из ноздрей, стоят легкие возки и санки с медвежьими полостями.

Занецкий соскочил еще прежде, чем остановились.

– Лучшая корчма в Вильне! Милости прошу.

Айзенвальд ухмыльнулся. А то не лучшая. Сколько доносов от конкурентов пришло на высочайшее имя. Генерал-губернатор доносы рассматривал, а ходу им не давал. Во-первых, у пана Борщевского, владельца корчмы, отменная кухня. А во-вторых, удобное место для агентов-"барсуков", чтобы подслушивать городские сплетни, не отраженные в реляциях.

– Выпейте с нами стаканчик, – обратился Генрих к кучеру.

– Што вы, пане, как можно, – смутился тот.

– Хорошо, вот тебе, – Генрих подал кучеру золотовку. – Вернешься через три часа.

Внутри корчмы было тепло и немноголюдно. И прежде всего задевали взгляд домотканые скатерти, покрывающие столы: варварски яркое, невозможное в природе буйство красок. На фоне мрачных стен цвета оглушали.

– Неглюбка, – пояснил Тумаш. – Красиво, правда?

Генрих покусал губы и неожиданно признал: да, красиво.

Такая же варварская красота была и в низких сводах, подпертых квадратными балками; и в старинном очаге с вертелом, на пламени которого можно было целиком изжарить дика; и в необхватных сосновых бревнах стен, украшенных охотничьими трофеями: шкурой буро-седого медведя и невероятно огромной рыси. Генерал даже глазами хлопнул от неожиданности: пятнистая шкура занавесила чуть ли не весь торец, а голова с кисточками на ушах, оскаленной пастью и золотыми камешками вместо глаз годилась скорее для тигра.

– Лемпарт, болотная рысь, – тут же отозвался добровольный гид. – Считалось, что всех повыбили еще две сотни лет назад.

– Брешут! – к гостям катком катился колобок в вышитом жупане, достающем до голенищ навощенных сапог. На пивном брюшке жупан расходился, показывая снежной белизны сорочку, перепоясанную вышитым широким поясом с золотыми кистями. Темя у колобка было лысым, как колено, зато седые усы свисали до груди. – Сам подстрелил. Добрый день в хату, панове!

– Здравствуй, Котя.

Заметив, что брыли хозяина наливаются свекольным багрянцем, Тумаш проглотил смешок и велеречиво поправился:

– Пан Константы Борщевский, корчмарь. Пан Генрих, фольклорист, писатель.

Колобок, невесть как сложившись в пузе, отвесил поклон:

– Про ваших братьев Граммаус наслышаны.

– Я здесь их молитвами. Тоже небывальщину собираю, – доверительно поведал генерал.

– Так я тоже! Что ж вы, проходите, будьте ласковы, – опомнился Котя. – Гость в дом – Бог в дом.

Он отвел их к крытому яркой скатертью столу, подвинул простую некрашеную скамейку. Усадил и рысью понесся к пивному бочонку у стойки, блестящему медным краником.

– Пан Борщевский сильно басенки уважает! – шепнул Тумаш Айзенвальду на ухо. – И много уже собрал. Для того и корчму держит, хоть и пан. А наезжий люд языком метелить горазд. Котя труд мечтает издать, фундаментальный. "Лейтава в таинственных историях".

– Ох ты трепло, язык шире веника! – расслышал хозяин. Подошел, неся на подносе горку калачей, соленые свиные уши в глубокой миске, кувшин с пивом, три кружки и деревянные круги под них.

– Горячее какое подать?

– М-м, – Тумаш облизнулся. – Я свойского обещал. Дай-ка нам колдуны, мочанку. Лосиные губы в уксусе. Вепрятину с клюквой. И "трис-дивинирис".

Это была знаменитая лейтавская водка, настоянная на 27 травах. Такая знаменитая, что не каждому удавалось попробовать.

– Ага, – кивнул корчмарь. – Распоряжусь и прибегу.

– И тут это подадут? – удивленно прошептал Айзенвальд, толкая замечтавшегося студента коленом. Занецкий проглотил слюну:

– А, да. Только, как бы это…

– Не всегда по карману?

– Но Котя мне домашней колбаски заворачивает. И пиво славное, от бернардинов.

– А вот и я!! – радостно объявил пан Борщевский. – Гуляем, значит?

Разлил пиво по кружкам, шумно сдул со своей пену. Айзенвальд попробовал: янтарный напиток был и впрямь хорош.

– Можно мне пана спросить, пан не обидится? Возле кладбища жить не страшно?

Котя засмеялся, тряся пузом:

– Чего обижаться? Все спрашивают. А я так скажу: это живых надо бояться. А навьи – так они всего три раза на год озоруют, – он стал загибать похожие на сардельки пальцы, – на Страстной Четверг – Навью Пасху; на Задушный день да на Пилиповку.

– А в Дяды? – жуя, вмешался Тумаш.

– Сказал тоже: Дяды! – корчмарь повертел шеей в тесном воротнике. – От Дядов одна польза. Да и на навьев укорот есть. Вокруг дома золы али маку насыпать, так всю ночь станут топтаться и считать по зернышку. А как петух пропоет – сгинут. Средство верное, – он грохнул кружкой о подставку. – Вот привелось мне как-то ночью по нужде выйти. В канун Радуницы. Луна на убыль пошла, но все равно светло, как днем. Тепло, соловейка в черемухе заливается. И как толкнуло меня на Кальварий пойти. Там как раз калиточка есть. Подумал еще, что петли надо смазать. А то визжат, точно поросенок.

Он промочил горло, неспешно отер губы.

– Гляжу, на могилке дедок сидит. Чистенький такой дедок, в свитке, в лаптях. Перед ним платочек постелен, на платочке хлебушек, стакан с первачом и яичек крашенных пара. Только вздумал ему здоровьичка пожелать, а дедка яичком как о памятник хряпнет! Глянь: а это могилка бабки моей! Я на него кричу, а он хмыкнул да туманом развеялся. Не иначе, теткин муж-покойник приходил. Ох, они с тещей лаялись…

Потянуло горелым. Корчмарь охнул и убежал.

Пользуясь минутой, Айзенвальд прикинул, как лучше расспросить его про слепых волков. Накануне генерал успел побывать в управлении диацезии. Формально кафолическая церковь подчинялась престолу Святого Петра в Роме, на деле во время минувшей войны часть священников примкнула к инсургентам, часть поддерживала оккупационные власти. Среди последних оставались у Айзенвальда добрые знакомые. Разумеется, они его не узнали, но, как перед официальным представителем герцога ун Блау, не стали скрывать, что церковному начальству доподлинно не известно, произошло нападение слепых волков в Навлице в канун Дня Всех Святых на самом деле либо это мутные слухи. Однако, поскольку любые слухи могут привести к волнениям, а Лейтава – земля для дела веры тяжелая, тамошний костел был незамедлительно освящен и снабжен отцом пробощем. Если же у властей есть какие-либо сомнения по поводу оного настоятеля, то управление всегда готово… Генерал уверил их, что все наоборот, и попросил оказать ксендзу помощь со строительными материалами. Последнее было обещано, и у Генриха из-за этого пустяка отчего-то резко поднялось настроение…

В поварском искусстве Котя оказался кудесником. Гости изошли слюной, облизали пальчики и проглотили языки. Ароматы над горшками и блюдами витали такие, что из головы Айзенвальда на время вылетели все вопросы. Котя же, приняв по второй волшебного настоя, погладил пузо и возвел горе замаслившиеся очи.

– Феноменально, – один в один копируя профессора Долбик-Воробья, выдохнул Тумаш, подбирая корочкой хлеба растопленное сало с деревянного блюда и толкая корочку в рот.

– А ты свинку вырасти… да выкорми по-особенному, с чабрецом да тмином… да…

– А волки не беспокоят?

Константы Борщевский, оборванный в начале своей занимательной речи, даже поперхнулся от неожиданности. Но, решив, что к иностранцу, тем более, коллеге, стоит проявить снисхождение, почти ласково ответил:

– Да нет. Не то, чтобы очень. Зимой, вот как сейчас, забегут, бывает. У Евхима, – жест пухлой руки в сторону жующего студента, – ну, ты должен его знать. Так крышу в овчарне разобрали и стали овец резать. Собаки из себя выходят. А у него ж меделяны. Евхим их спустил, да вышел сам с ружьем, да соседи…

– А на кладбище не забегают?

Хозяин корчмы дернул себя за ус.

– А… что? – поглощая кусок огненной, с перцем, колбасы, заинтересовался Занецкий.

– Тут у вас, неподалеку, в Навлице, осенью, говорят, двух женщин слепые волки загрызли.

Котя вздрогнул, могучее пузо тряхнулось, лицо побледнело.

– Враки…

Корчмарь быстро придвинул себе горшок с остатками вепрятины, стал по ягодке нанизывать на вилку давленую клюкву и отправлять в рот. Скривился от кислого и уже уверенней повторил:

– Брехня.

– А почему?

Пан Константы быстро оглянулся на окно, за которым синели ранние зимние сумерки:

– Ох, не к ночи будь говорено.

Тумаш героически оторвал себя от колбасы:

– Котя…

Корчмарь замахнулся вилкой:

– Кто?!…

– Ну, пан Константы…

– То-то, – Борщевский вытер лысину, подергал усы, поерзал на скамье, устраиваясь, как для долгой повести.

– Счас-то уж все, счас-то время на весну повернуло. Вот на масленую огненное колесо с горы спустят да чучело ее сожгут – и власти ее конец. Но вот на канун зимнего солнцеворота, когда Коледа, матерь солнца, прячется от ее волков в последний сжатый сноп – тогда только держись. Не уцелеть ни пешему, ни конному…

Корчмарь сказывал, а Айзенвальду представлялось, как стучит в затянутое бычьим пузырем подслеповатое окошко голая костлявая ветка… Как тоскливо голосит ветер в печных трубах и дымовых отворах, крупкой сеет, заносит в щели снег, подвывает и скулит, рождая в сердцах такую же печаль. Как слепит сквозь тучи мутный зрачок луны, или колючие звезды стынут в высоком небе, и под их струистым светом несется по снежным полям, кустовьям, полынным пустошам призрачная стая. Волки похожи на клочки метели, только сияют мертвенной зеленью круглые глаза. А вровень с ними, чуть с краю, без всяких усилий бежит женщина. Ветер дергает распущенные волосы и полы белых одежд. Качается на шее серебряное ожерелье с пустыми гнездами. Ноги не касаются земли. И только плат в ее руке пламенеет цветом крови.

– …Морена, богиня смерти и болезней, хозяйка Зимы. Садов у нее много: что ни погост, то сад. Ей угодны увядшие цветы, сухие листья, гнилые груши да яблоки. Вот я и говорю, что не стоит прибирать там чересчур уж чисто. Не угодишь, не дай Бог.

– Что-то вы, пане Борщевский, – Тумаш добрался до колдунов и сыпал их в себя, как угли в паровозную топку: только челюсти железными заслонками клацали, – яичницу с Божьим даром путаете. Кто кому угождать должен.

Корчмарь гахнул кулачищем по столу:

– Иисус к нам семь сот лет, как пришел, а она спокон веку была. Ты молодой, куда тебе помнить. А мой прадед мне еще рассказывал…

– Мафусаил!

Но Котя не дал сбить себя издевками:

– Стоило на колядки нос на двор высунуть – и гомон. Оседлает Морена хлопца и начнет гонять, ровно коня. А чуть заартачится – волки его за пяты кусают. Летит эдак верхом у него на плечах да платом, али, того хуже, костяной рукой машет. Кто попался – считай, покойник. А думаешь, волки ее весной ослепнут да спать полягут? Ща! – завопил пан Константы, азартно лупя себя по толстым ляжкам. – Души, коли такие у них есть, в Гонитву переселяются, чтоб христианской душе покою не знать. Правда, тогда Морена им уже не хозяйка. То ли договор у нее со Жвеисом, Ужиным Королем, был, то ли победил тот ее, того прадед мой не знал, да и я не знаю.

Борщевский посопел, умыкнул миску с остатками колдунов у студента из-под носа и живенько нанизал на вилку самые аппетитные. Повозил ими в сметане. Заглотал. С сожалением взглянул на остальные.

– Но Морена его взяла – предательством. Через Эглиных братьев. Так что ты меня не срами, – и помахал пальцем-сарделькой у Занецкого под носом. – Ох, не дай нам Боже увидеть, как она снова пойдет по земле. Все равно как в войну: солдатики непогребенные лежат, и над ними жируют вороны. Ты-то, Тумаш, не помнишь, маленький был тогда.

Корчмарь запечалился, подпер подушкой-дланью обвислую щеку, но это не выглядело ни смешно, ни нелепо.

В горле у Айзенвальда пересохло, он отпил водки, подержал во рту, и спросил, заикаясь:

– А бывает так, что М-морена пощадит кого-то? Даже поможет?

Котя, как, похоже, бывало всегда в затруднительных случаях, дернул ус:

– М-м… Может… если кто-то верен ей был. Гекатомбу большую принес. Убил … и не одного, – корчмарь сморщил нос. – Не вем, пане. Не слыхал такого, чтобы она – кого когда жалела!

Айзенвальд передернул плечами. До сих пор, отдавая приказы, обрывающие чью-то жизнь, он был уверен, что служит своей державе и своему герцогу, а не чудовищу со склизким ожерельем на шее и с размытым лицом… как тогда, в зеркале, и во сне… Женщине с жемчужными ряснами вдоль впалых щек… чей серебристый убор пах шиповником и талым снегом. Была в этом какая-то неправильность, но какая – генерал не умел понять.

Вместо чтобы выйти через Острую Браму на Замковую и Велькую и оттуда за четверть часа неспешной ходьбы оказаться за кафедральным собором у начала перспективы герцога Отто Урма, где выпячивало ампирные колоны здание полицайдепартамента, Айзенвальд свернул во дворик за аптекой "Гулбе", витрину которой все так же украшал гипсовый лебедь, и оказался в очень похожем на этолийский внутреннем дворике, теперь по окна цокольного этажа засыпанном снегом. В снегу была протоптана узкая тропинка к обитым войлоком дверям. Над дверями висела ржавая табличка, на двух языках извещавшая "Акционерное общество". Каких именно акций общество, никто не знал. Зато знали посвященные, что здесь расположено "Виленское губернское отделение борьбы с политической заразой", в народе известное просто как блау-рота, а также личные апартаменты его скромного старичка-начальника ротмистра Матея Френкеля. При Айзенвальде Матей Френкель еще не был ротмистром, зато заслуженным уже был, и ему доверялись самые деликатные дела.

– Вам назначено? – поинтересовался писарь за конторкой у входа, поправляя нарукавники.

– Передайте господину управляющему вот это, – Айзенвальд вдохнул до оскомины знакомый пыльно-бумажный запах и вытащил из внутреннего кармана табакерку с монограммой "HA ", отделанную шлифованным янтарем. Писарь кивнул и позвонил. На звонок выскочил широколицый увалень в таких же нарукавниках, как и первый, подхватил вещицу и скрылся в плохо освещенном коридоре. Совсем скоро он вернулся, поклонился и приглашающе махнул рукой.

Створки двери распахнулись настежь. После полутьмы коридора свет ударил по глазам. Какое-то время Айзенвальд подвергался пристальному разглядыванию. После чего прозвучал старчески скрипучий голос:

– Давайте письмо.

Матей Френкель вернулся за свой вельможный на бронзовых лапах стол, делающий совсем уж тесным неширокое помещение. Прямо за спиной чиновника следствия по делам о тайных лейтавских обществах оказался ростовой портрет герцога Ингестрома ун Блау при всех регалиях. Черные с блеском ботфорты последнего как бы упирались в господина ротмистра, и создавалось впечатление, что тот несет застывшую в гордой позе царствующую особу на своих хилых плечах. Впрочем, и это, и некоторое сходство Матея Френкеля с зайцем: приподнятый на темени седой паричок, редкие бакенбарды и миндальная сладость багрового лица – не располагали к смеху. Даже тех, кто ротмистра как следует не знал.

Айзенвальд передал чиновнику письмо. Тот нашарил очки на совершенно пустом, исключая чернильный прибор, столе и углубился в чтение. Потом покрутил шеей, точно стянутый под подбородком белый галстук ему мешал.

– Ну, хм… В Блау всегда полагают, что нам заняться нечем, – на секунду оскал пробился сквозь мину благообразного дедушки. – Ну, если так… постараемся. Что в наших силах. Что именно?

Матей Френкель передернул плечами, то ли поправляя на них правящего герцога, то ли умащивая более ладно голубую орденскую ленту:

– Ар-рхив? Милостивый с-дарь… – пожевал губами. Звякнул спрятанным под столом колокольчиком. Перед дверью немедленно нарисовался уже виденный Айзенвальдом мордатый детина.

– Устное мое распоряжение, батенька. Не гербовую ж бумагу марать. Обеспечь вот этому господину, как его, Айзенвальду Генриху, хм, всемерное воспомоществование. И документики наши для начала. Все, что попросит. Да-с.

И когда Айзенвальд был уже готов выйти за служилым, просипел в спину:

– Советовал бы, всенепременно… имя сменить. Очень памятно здесь. Не дразните гусей, да-с.

Удивительно, как много можно узнать о человеке или об организации из обывательских сплетен, донесений агентов, отчетов по наружному наблюдению, перлюстрации писем и покаяний провокаторов. Целые тома получаются. Даже если читать только выжимки из всего. Но Айзенвальд готов был заглянуть в любую бумажку… его не интересовали общие отчеты. С подрывными элементами прекрасно справлялся его нынешний коллега, с истинно шеневальдской дотошностью разбирая перипетии так называемого национально-освободительного движения и даже прикармливая некоторые революционные группы с рук, чтобы выявить злонамеренных особ и держать под пристальным наблюдением. Большей частью это были мещане, студенты и мелкая шляхта. Изредка попадались крестьяне. Те в основном предпочитали писать петиции и посылать ходоков в Шеневальд, хотя обычно дальше лейтавских границ ходоки не добирались. Генриху было отлично известно все это, а он искал особое. То, что выделялось бы из обыденности, нечто такое, что он пока лишь чуял, разыскивая – вот странность – не может ли направляться ряд откровенно мистических событий, тот набор ужасов, который ксендз из Навлицы обозвал оком урагана, чьей-то вполне реальной волей. Уже несколько раз приставленный к генералу пожилой писарь (Генрих запомнил его еще по предыдущей службе) выразительно зевал и откровенно посматривал на массивные часы-луковицу, выцарапывая их из жилетного кармана. С тоской ворошил в печи угли и снимал нагар с почти догоревших свеч. Айзенвальд читал, как прикованный. Имя "Ведрич", выведенное лиловыми полустертыми чернилами, зацепило неожиданно. Айзенвальд откинулся на спинку неудобного присутственного стула, потянулся, зажмурился, давая отдых усталым глазам и при этом лихорадочно размышляя, где успел с Ведричем столкнуться. Не с человеком – именно с именем. Цепочка потянулась и вытянулась к Антониде Легнич из фольварка Воля под Вильней, той, что так неудачно пыталась сделаться волком-оборотнем. Ведрич была фамилия ее погибшего жениха. Генрих не мог вспомнить сейчас, услышал он ее собственно от Анти, помянул Ведрича ксендз Горбушка, либо она прозвучала в бреду случившейся с панной Легнич после той ночи горячки. Да это было и неважно. Если панна Легнич и была сумасшедшей в своем порыве, то в ее сумасшествии прослеживалась система. К сожалению, подтвержденная личным горьким опытом генерала. А значит, всякий человек, с Антосей связанный, мог в этой системе место иметь. Айзенвальд испытал прилив радости: вот оно. И занялся непосредственно князем Александром Андреевичем Ведричем герба Звоны.

Карьера последнего в инсуррекции развивалась одиозно, и со временем, наследственный повстанец, пан Ведрич мог достичь в ней заметных высот, быть повешенным, к примеру. Три года назад все к тому и шло. Но Алесю было мало проблем с официальной властью. Он умудрился напрочь перессориться и с комитетом "Стражи", достаточно умеренным, обвиняя их во всех смертных грехах и чуть ли не предательстве родины. Комитетчикам досталось за их бесхребетность и словоблудие. А также за пренебрежение честью отцов. Впрочем, радикальная часть "Стражи" была на стороне Алеся, и до открытой бойки тогда не дошло. Айзенвальд вернулся на несколько страниц назад, еще раз отчитав описание внешности Александра Андреевича: "Лет около 25 на вид, роста выше среднего, внешность обычная, особых примет не имеет; волосы русые в рыжину, глаза серые, кожа смуглая, плечи широкие…" Ниже было добавлено: "Прекрасно стреляет, при задержании особо опасен."

Резко затрещала свеча. Вскинулся задремавший на стуле писарь Прохор Феагнеевич. Генрих успокоительно махнул ему рукой.

Пан Ведрич требовал от "Стражи" решительных действий. И тут началось как раз то, за чем посланец герцога ун Блау слепил глаза в архиве блау-роты. Алесь желал не только вооруженного восстания или возобновления партизанской войны против Шеневальда. А – всего-то – отыскать и поднять из могилы труп предателя, чтобы использовать его в национально-освободительных целях. В донесениях агентов, доселе скупых и точных, просквозила некая неуверенность и как бы даже сомнения в умственной полноценности объекта слежки. Члены же повстанческого комитета приняли предложение крайне серьезно. И полностью компенсировали отсутствие отваги по отношению к немцам-захватчикам, в которой винил их Алесь Андреевич, на нем самом. Протокол заседания комитета, аккуратно сдублированный и подшитый в дело, читался, как скандальный роман. Ведрича дружно пугали последствиями его непродуманных действий, могущих обречь страну мору, трусу, гладу и зубовному скрежету. Причем "стражники" сами безусловно верили в реальность таких последствий. Скрупулезный ротмистр Френкель потребовал пояснений "мистической ерунде", каковые и предоставил некий Михал Глобош, мастер оккультного течения Крестолилейцев, благополучно задушенного в Шеневальде и откочевавшего на восток, в Лейтаву, Балткревию и, возможно, Сибирь. Выходило, что предполагаемые действия пана Ведрича не лишены смысла. Если достичь соединения определенных условий: наличия могилы покойного предателя на дорожном перекрестке, кого-либо из его живых родственников, а также полнолуния, – то труп можно вызвать в мир живых и заставить служить себе. Таковые опыты производились. Крестолилеец туманно намекал на результаты: какие-то языческие силы и те же мор, глад и землетрус, после чего скоропостижно исчез из Вильни, как крыса с тонущего корабля. Следовательно, к его предупреждениям стоило отнестись серьезно.

Дальше из агентурных донесений вытекало, что комитет категорически запретил Александру Андреевичу что-либо предпринимать в данном направлении под страхом исключения его из "Стражи" и суда чести. Алесь запрету не внял. И в октябре 1827 года ушел от слежки в Крейвенской пуще (на чем "Виленское отделение борьбы с политической заразой" бесследно потеряло трех своих лучших шпиков. Возможно, "Стража" тоже кого-то потеряла, но в деле это не было отражено). Вновь информация о Ведриче всплыла на поверхность примерно через месяц после описанных событий, зато сразу из двух источников. Одним из них был арендатор, он же конюх и садовник поместьица Воля в семи верстах от Вильни Костусь Крутецкий (кличка Кундыс). Поместьице было единственным, что сохранилось за сестрами Антонидой и Юлией Легнич после гибели в мятеже их родителей-инсургентов (остальные владения были конфискованы, имя вычеркнуто из привилеев). Сестер держали под негласным надзором на всякий случай. Вторым, принесшим благую весть об Алесе, являлся ксендз Климент-Антоний Браницкий (кличка Бружмель) из костела Христова на виленском Антоколе, куда сестры Легнич ездили к исповеди. Разумеется, данные, полученные от ксендза, были куда подробнее.

Айзенвальд порадовался, что копает в правильном направлении.

Кундыс докладывал, что через четыре дня после Сдвиженья, когда он наведал Волю, там уже находился привезенный неким мужиком паныч, лежа в бесчувственности. Паныч сей назвался паненкам Алесем Ведричем, по какой случайности старшая панна – Антонида – пребывала в большой радости. Костусь подробно характеризовал внешность гостя, она до крупиц совпала с полицейским описанием. Еще Кундыс сообщал, что Бирутка, тамошня стряпуха (вспомнив ее, Генрих хмыкнул), жаловалась ему на прыткого паныча, который, не успев опритомнеть, лазил в спальню панны Антоси через окно. Произошло ли что-либо в спальне, арендатору узнать не удалось.

Генерал сверился с показаниями ксендза. В них уточнялось, что пан Ведрич в Воле оказался впервые. Находился он на момент прибытия в состоянии весьма плачевном, близком к смерти, в каковом был подобран на старой разоренной могиле у Двайнабургского шляха. Судя по всему, им же могила и была разорена. Тот самый невнятный "мужик", который Ведрича подобрал и привез в Волю, был стрыем паненок Легнич и сердечным другом их покойного отца. Звался он Гивойтос, то есть "змеюка". Вел жизнь кочевую, но в Воле объявлялся довольно часто и присматривал за девушками. И, похоже, не бедствовал, потому как панны Легнич по поводу именин и костельных свят всегда получали от него дорогие подарки. Антонида отзывалась о Гивойтосе с искренней любовью, Юлия – ненавидела, хотя причины этому определить не умела. Возможно, ревновала к старшей сестре. С Ведричем вышло наоборот. Младшая Легнич даже призналась Клименту-Антонию на исповеди, что готовится выйти за последнего замуж.

Айзенвальда заинтересовал в этих рассуждениях почему-то не столько Ведрич (пусть там труп подымающий и головой рискующий); сколько этот бродячий дядюшка, о котором арендатор Крутецкий, в остальном многоречивый и скрупулезный, упоминал весьма и весьма сдержанно и осторожно. До причин такого поведения стоило докопаться. Переступив через ноги спящего Прохора, Айзенвальд залез в картотеку, но по Гивойтосу там ничего не значилось. В тоненькой папочке, посвященой паненкам Легнич, – тоже. Все листы были подшиты и пронумерованы; даже под сильной лупой, найденной в ящике, не отличались фактурой бумаги и сортом чернил. Из папок ничто не изымалось. В то же время Генрих не мог поверить, что "змеюке" удалось укрыться от недреманого ока "зайчика" Френкеля. Что тогда? Вот здесь – рыжим по желтому – Гивойтос. А в других томах – ни слова. Проведя руками по лицу и волосам до затылка, отгоняя усталость, Айзенвальд пообещал себе заняться этим, а пока возвратился к Ведричу. Дело становилось все интереснее.

В окошки девиц Легнич мятежник лазал недолго. На третью после своего появления в Воле ночь он исчез из спальни. Оскорбленная в лучших чувствах Юля ворвалась к сестре, но Антося спокойно спала, а аманта, в чем убедилась девица после обыска, в комнате не было. Объявился Ведрич только к следующему вечеру вместе с Гивойтосом и двумя закутанными в отрепья тетками, одна из которых на ногах не стояла. Стрый переговорил с Бируткой, после чего для гостий была вскрыта нежилая часть дома. Юля созналась ксендзу костела Христова в грехе любопытства. Она предприняла все, чтобы узнать, кого же это к ним привезли. То же интересовало Кундыса. Ему очень вежливо объяснили, что пан Гивойтос подобрал на дороге двух крестьянок, идущих на поклон к Остробрамской Божьей Матери и внезапно занедуживших. После чего арендатора отправили продавать излишки зерна и картофеля на Мозырскую ярмарку. В общем, опытная рука исключила соглядатая из игры. Юле, которую отправить было некуда, посчастливилось больше. Прячась и подглядывая то за углом гумна, то с сеновала, то с вышек самой усадьбы, она улучила миг и шмыгнула, едва не поломав ноги на трухлявой лестнице, в комнаты гостий. Тут протопили, появилась кое-какая мебель, даже зеркало, что для крестьянок было явно чересчур. Углядела Юля на ходячей девке почти новое ситцевое платье сестры. Болталось оно, как на колу. Девка сидела перед туалетным столиком и, тихонько напевая, расчесывала Антосиной же щеткой с перламутровыми накладками густые длинные волосы. Паненка Легнич поискала глазами ее подружку. Та лежала на сеннике, уставив в потолок острый нос. Глаза ее были закрыты, сквозь нездоровую кожу просвечивали кости, а голова оказалась почти лысая, с редкими пучками волос. Но убило Юлю даже не это, а исходящая от хворой вонь: так когда-то пахла издохшая и неделю провалявшаяся под полом крыса. Чтобы ее вынуть, пришлось взрывать доски. Но все равно вонь держалась еще долго, не спасли ни жженое перо, ни Антосины духи. Юля сглотнула и, повернувшись, наткнулась на Гивойтоса. Родственник промолчал, но назавтра на фольварке уже не было ни богомолиц, ни Ведрича, ни его самого.

Ксендз Климент-Антоний Юлю пожурил, назначил епитимью и отпустил грех. За Волей после его отчета наблюдение усилили. Но Гивойтос с Ведричем как сквозь землю провалились. А через неполный год одетая в черное Антонида Легнич каялась со слезами в том, что любилась с паном Александром. Дядя прознал и вмешался. Между ним и амантом случился двубой, и Гивойтос был застрелен. "Прекрасно стреляет, особо опасен при задержании." Но и сам Ведрич не зажился. Погиб от укуса гадюки в двух шагах от поместья своей любовницы. Гордая девка Антонида сама обмыла и обрядила его и свезла, как между ними было условлено, в Яблоньки, к Анеле Кириенковой, молочной сестре Алесевой матери Катерины. Кириенкова похоронила Александра в родовом склепе князей Ведричей в некогда принадлежавшей последним, а после мятежа заброшенной Навлице. Той самой, где в День Всех Святых погрызли верников слепые волки. Круг замкнулся. Генерал отодвинул документы и потер слезящиеся глаза. До хруста в костях расправил плечи. Услышал, как похрапывает Прохор Феагнеевич, трещат оплывшие свечи и огонь в печи, мягко шлепает в зарешеченное окошко снег. Был второй час ночи. Айзенвальд привычно устроился на узком диване в смежном кабинете, накрылся собственной шубой. Но прежде, чем заснуть, еще раз прокрутил в голове возникшие у него после чтения вопросы.

Почему у блау-роты ничего нет на Гивойтоса?

Чью могилу вскрыл Александр Ведрич? Что из этого проистекло?

Кем были привезенные в Волю и так же поспешно скрывшиеся оттуда "богомолицы"?

Действительно ли причиной двубоя между Ведричем и Гивойтосом была честь панны Антониды?

Помогут ли ответы на эти вопросы исполнению поручения, данного Айзенвальду герцогом ун Блау?

И последнее: почему дело Алеся Андреевича не было закрыто по факту его гибели? Все. Это завтра…

Утро было мягким и серым, снег плотно залепил окошки и так замел внутренний дворик, что не хотели открываться входные двери. Проспавшийся Прохор, дуясь на Айзенвальда, стал растапливать печки.

– А не позавтракать ли нам? – спросил весело Генрих. – Пошлем в ресторацию? Или что-либо сыщется в шкапике?

Шкапик был встроен в стену задней комнаты, куда отправлялась на покой слегка подпорченная мебель и где можно было покурить, перекинуться парой слов и перекусить, для чего знаменитый шкапик и служил. В нем могли сыскаться пара-тройка яиц, сваренных вкрутую, горшок с квашеной капустой, луковица, огурцы и шкалик-другой водки. Матей Френкель про шкапик знал, но не препятствовал: все живые люди.

Писарь хмыкнул:

– Счас посыльного кликну. Не могу ж я посланца аж из самого Блаунфельда чем попадя кормить. Мне "З-зай…" пан ротмистр голову скрутит.

Айзенвальд полез в карман за ассигнацией.

Страниц в деле Ведрича оставалось немного, но они были весьма и весьма любопытны. Во-первых, там имелось свидетельство о смерти Александра Андреевича и подробный протокол осмотра тела. Блау-рота должна была иметь веские доказательства того, что один из серьезнейших врагов Шеневальда действительно пошел на псы. Имелась также выписка из церковной книги по акту захоронения. Но следующая страница заставила Айзенвальда открыть рот. Потому что труп Ведрича, совершенно живой и здоровый, в ноябре того же 1828 года уже пребывал на должности управляющего поместьем Краславка Витебской губернии, принадлежащим барону Адаму Цванцигеру маршалку Люцинскому и прочее. Блау-ротой вкупе с ливонскими "борцами с заразой" было проведено тщательное дознание на предмет родственников, двойников и тонкой игры Комитета "Стражи". По всему выходило, что Комитет пребывал в таком же, если не большем, недоумении.

Никаких двойников и близнецов… "Росту выше среднего, внешность обычная, волосы русые в рыжину, глаза серые, лицо округлое, приятное, кожа чистая, подбородок твердый, скулы высокие…" А вот особая примета появилась: "На икре левой ноги повыше косточки имеется шрам, похожий на след змеиного укуса." Кроме того, Ведрича проверяли на охоте, устроенной бароном Адамом: стрелял он действительно отменно.

Несколько раз по делам поместья Алесь выезжал в Вильню и был там узнан знакомыми, вежливо с ними здоровался и даже выпивал, но на несоответствиях пойман не был. А вот панне Антониде о своем воскрешении не сообщил и в Волю не заглядывал. Отметили дознаватели еще факт, что зимой делался Ведрич как бы нездоровым, сонным и вялым, чего раньше за ним не случалось. Зато после своей смерти стал вести жизнь почтенного человека и в крамоле замечен не был. Не считать же таковой отдание предпочтения домотканым свиткам и дегтю для смазки сапог. Анна Карловна (кличка Лебуш), экономка краславского дворца барона Цванцигера, сообщала также о тонких чувствах, вызванных Александром Андреевичем в племяннице пана Адама девице Франциске-Цецилии Цванцигер, от коих управляющий благородно отмежевался.

Айзенвальд отметил некую скудость последних сообщений, словно велись они людьми крайне усталыми и лишь по обязанности. То и дело в отчетах мелькали дыры, словно пан Ведрич отводил шпикам глаза. Вчера ночью генерал столкнулся с подобным, читая про Гивойтоса. Это настораживало.

Скрипел в углу гребешком Прохор Феагнеевич, расчесывая бакенбарды и усы. Вид у него, разглядевшего Айзенвальда при дневном свете, был, как у потерявшей нюх собаки. Но по профессиональной привычке старый писарь вопросов не задавал. Через полчаса, отодвинув бумаги, сидел Айзенвальд с Феагнеевичем за столом, отдавая должное свиным ребрышкам под сметанным соусом и белому борголе из похожей на баранку здешнего литья бутыли. Писарь предпочел привычный мерзавчик из шкапика, опрокинул стопку и парил оттаявшей душой. Небрежно растрепал тщательно расчесанную бакенбарду и с хитринкой взглянул на гостя:

– Ну спросите, господин посолец. Вижу же, неймется.

Айзенвальд фыркнул в тарелку. Его словно несло: озарение, кураж. Со щелчком станет на место последний кусок мозаики, и он будет знать.

– По какой причине часть сведений не попала в документы?

– Невозможно.

Генерал тоже знал: невозможно. "Зайчик" Матей из любого душу вывернет и разложит на блюдечке во благо родины. Но факт имел место быть. Подлый факт. Не по трусости, не по нерадению; тогда почему? Опять "паршивый лейтавский романтизм"?

– Не за гонцом ли сочили, пане?

Айзенвальд, поражаясь собственной глупости, едва не сплюнул на стол.

Паненка Юлия Легнич ворвалась, шваркнув дверью об угол стола. Прохор Феагнеевич недовольно засопел, но смолчал. Айзенвальд, сделав вид, что тонет в бумагах, рассматривал гостью сквозь ресницы. Паненка принесла с собой запах снега и легких, очень хороших духов. На этом ее сходство с незнакомкой из поезда заканчивалось. Нарочито распахнутая шубка обнажала пышные плечи и грудь, приподнятую расшитым корсажем. Шею охватывало фамильное серебряное ожерелье, которое, по чести, должна была носить Татьяна Дмитриевна, законная супруга майора Батурина, а не его любовница. В рыжих, модно уложенных волосах возмущенно подпрыгивал эгрет из перьев серой цапли. Тоже не дешевое украшение. Платье было из ршанского голубого атласа с разводами. Айзенвальд отметил, что у девицы хороший вкус и немалые амбиции. Единственное, что претило в панночке – высокомерие и излишняя полнота. Юльке еще не исполнилось восемнадцати, а выглядела она на все двадцать пять. Впрочем, многим нравятся женщины в духе Рубенсовских Венер.

Паненка Легнич с треском разложила и сложила костяной веер.

– Черт возьми! Как это понимать?!…

– Цыц! – рявкнул писарь.

Юля широко распахнула рот:

– Свинья! Я буду жаловаться! Мне даже сесть не предложили!

– Паненка не понимает, куда попала, – с бесцветной интонацией произнес Айзенвальд. – Это блау-рота.

И с немалым удовольствием заметил, как дрогнул розовый ротик, готовящийся извергнуть очередную порцию брани.

– Ой!…

– Совершенно верно, панна… – генерал сделал вид, что вчитывается в бумаги, – Легнич Юлия Вацлавовна. Будем говорить?

– Я ничего не делала!

– Да? – саркастически переспросил он. Неспеша перебрал документы на столе.

Юлька топнула сапожком:

– Да!!

– Прекратите кричать и сядьте.

– В чем меня обвиняют? Эта стерва Антося…

– Интересно. Как давно вы встречались с сестрой?

– Месяц. Или два… – Юля покусала губы. – Я за нее не отвечаю!

– Конечно, нет, – утешил Айзенвальд. – Я вызвал вас по совсем другому делу. Панна Легнич Юлия Вацлавовна, вы обвиняетесь в совращении шеневальдского боевого офицера… м-м… Батурина Никиты Михайловича в пользу антиправительственной подрывной организации. Ваши родители были расстреляны, как мятежники?!

– Да. То есть, я маленькая была.

– Это не имеет значения. Вы признаете вину?

– И что? – подбоченилась Юля. – Мы с Китом любим друг друга… при чем тут мятеж? И не зовите меня "Легнич"! Это вульгарно.

– Очень хорошо, – Айзенвальд с шумом отодвинул бумаги. – Подтвержденное при свидетелях прелюбодеяние. Даже за недоказанностью участия в заговоре самое меньшее: публичное костельное покаяние и насильственный постриг. Либо: конфискация вида на жительство и полицейская регистрация в качестве публичной женщины с определением в один из домов терпимости. Либо: тюремное заключение сроком до…

Паненка побагровела:

– Вы права не имеете!!

– Не вам рассуждать о моих правах. Прохор Феагнеевич! Сведите девицу вниз.

– Вы…

– Веди себя смирно, милая, – писарь звякнул у пояса ключами.

Юля, пылая от негодования, все же пошла за ним.

Заключенных никогда не содержали в здании блау-роты. Для этого использовались пустые кельи Бернардинского либо Доминиканского монастырей. Но подвал имелся. И писарь по просьбе Айзенвальда сумел его подать выразительно и просто. Освещенные тусклым фонарем сырые каменные стены, голый топчан, наручники на столе. И с писком метнувшаяся под ноги крыса.

Девица взвизгнула. Как и планировалось.

– Присаживайтесь, панна Легнич, – вежливо предложил Айзенвальд. Она бросила взгляд на окружающее, содрогнулась и села.

– Прохор Феагнеевич…

– Панночка, ручки, прошу, – писарь открыл наручники.

Юля вздрогнула, позеленела и осунулась по стене.

– Ну вот, ну хорошо, – бормотал писарь ласково, обрызгивая паненку из жестяного чайника.

Генриху же было смешно и досадно. Мог бы и учесть, что девицы такой комплекции часто страдают грудной жабой, ладно, не померла. А с другой стороны, стоило Юлю за все ее выверты примерно наказать. Не повезло Антониде с сестрой.

– Будем дальше запираться?

– Никакой организации не знаю.

– Положим. Расскажите-ка мне про своего дядю.

– Он умер, – Юля платочком отерла лицо.

– Не так быстро. Прохор Феагнеевич…

Писарь вынул перо, чернильницу и толстую стопку бумаги.

– И что со мной будет? – спросила панна Легнич жалобно.

– Ничего не будет, – подул в усы Феагнеевич, – ежли ты, милка, перестанешь кобениться и выложишь все, как на духу.

Покосился на Айзенвальда:

– И на твои шашни с майором господин генерал глаза закроет. Вняла?

Юля заговорила медленно и монотонно. Похоже, девушка "поплыла". Теперь достаточно было просто ее слушать, не задавая уточняющих вопросов и никак не выражая отношения к сказанному – тогда человек наговорит много такого, чего в другое время ни за что бы не сказал. Писарь старательно скрипел пером. Айзенвальд внимательно слушал, не перебивая, даже когда Юля пускалась в посторонние многословные рассуждения. Потом, перечитывая допросные листы, он будет отделять зерна от плевел, рассуждать, где девица была откровенна, где соврала, где просто умолчала, и насколько все согласуется с уже построенной в голове схемой событий. Прервать допрашиваемую сейчас вопросом или просто сомнением – исказить картину и сбить с мысли, того пуще, заставить замкнуться. Или подстроить под себя ответы – из-за ее страха или желания угодить, или того и другого сразу. Заранее судить, где на самом деле спрятана истина – верх непрофессионализма.

"Алеся нашел наш слуга, Янка. Он живет у нас в доме, ну, сколько себя помню. Отвечает за все про все, а мы его кормим. Нам платить нечего. Да и… – Юля презрительно пожала пухлыми плечами, очевидно, выражая сомнение, достоин ли этот Янка уже оказанной ему великой милости за так служить паненкам Легнич. – В тот день он взял коня с телегой у нашего арендатора Костуся, чтобы отвезти на рынок яблоки. Мы у Костуся коня берем, своих у нас нет. Представьте, арендатор богаче панночек…" Тут Юля промокнула платочком глаза. "Только до рынка так и не доехал. Вернулся белый и стал голосить, что человек у креста помирает. Ну, всем в округе ясно, у какого креста. Крест тот жемойский, особенный, старый, поворот на столицу отмечает. Лет триста там стоит, чтоб не соврать. Ну, взвалил бы больного на телегу да в город завез. Совсем он без мозгов. И Антя… Нет бы, его унять и в Вильню отправить, деньги-то нужны, а времечко капает… Да еще дядька дома случился!"

Кинув дома испуганного Яна, Антя с Гивойтосом унеслись, как на пожар и через час примерно вернулись. В телеге, на сене, лежал молодой совсем парень, рыжеватый, кудрявый, одетый, как пан, вроде целый, только очень бледный и в обмороке. Дядька с племянницами втащил его в дом и быстро уехал, а Антя с Юлей стали приводить Алеся – он им потом сказал, что зовется Алесь, прежде они паныча этого никогда в жизни не видели – в чувство. Но он до вечера пролежал, как каменный, несмотря на все старания, на уксус, воду, вылитую на лицо, и Бируткины заговоры. Бирутка, это стряпуха, уточнила Юля. Вчетвером они жили, больше никого. Часть дома держали запертой, так как крыша просела и денег не было чинить, да и прибирать тяжко. Не то что при родителях.

Антя очень за парня боялась, что не очнется да перемерз за ночь на холодной земле, уже хотела за доктором посылать. Или за ведьмой, часах в двух от них в Крейвенской пуще ведьма живет. Юля там сама не бывала, только слышала. Вроде, как совсем безумная, но лечит хорошо, мертвого, баяли, может поднять. Только ж паненка понимает, что это враки…

Покосившаяся дверь была отворена на болото и, как кисеей, задернута прядями дождя. Дождь бил в подорожник, проросший на пороге, мягко стекал в подставленную девичью ладонь. Айзенвальд шевельнулся, и хозяйка избушки обернулась.

– Севе… Ульрика… – прошептал Айзенвальд разочарованно. Она вздрогнула, мокрой ладонью провела по глазам.

– Не трогай меня, солдатик. Не обижай убогую.

Айзенвальд сердито встряхнул головой, отгоняя воспоминание. Привалился к столу, положил подбородок на скрещенные руки, отметив, что надо бы побриться.

"…Как будто у них лишние деньги есть, – вещала Юлька. – Дядя, тот мог бы и сыпануть от щедрот, хоть на больного, все ж таки королевских кровей. Не Алесь, про Алеся паненка не знает, а дядя. Не то от Жвеисов, не то от Гядиминовичей, да как же, дождешься от него, пожалуй; змеюка, хотя, конечно, о покойниках так говорить грех. Так правда же, каждую золотовку высчитывал…"

Недоумевающая Юля поинтересовалась у сестры, откуда той известно, что незнакомец ночь провел вне дома. Да, кстати, к телеге, когда они вернулись, был привязан за недоуздок буланый конь, верховой чистых кровей, Юля разбирается. Ее Кит за это полюбил, он сам до коней охоч весьма. Кстати, чтобы господа из блау-роты чего не думали, Юля не от хорошей жизни в содержанки пошла. Никита-то ее любит, только с Ташинькой, супругой своей, разводиться никак не собирается. (Тут Айзенвальд с Феагнеевичем сочувственно покивали). Так вот, – вернулась из любовных пенат панночка, – Антя сестре отвечать не стала. И пришлось Юле подслушивать, когда Антося с Бируткой откровенничали. Да не тогда, когда Алеся в первый раз привезли, а позже. Вот только Юля запамятовала, когда именно: то ли когда пан Ведрич, Алесь, то есть, дядьку на двубое застрелили и к Антосе-невесте прибежал каяться, то ли чуть позднее – когда его змея укусила. Антя, Юля фыркнула, всегда доверяла прислуге больше, чем родной сестре. Ну, Юля подслушала. Оказалось, молодой человек не так себе в поле оказался и не с коня от нервов упал. Потому как нашли его около разрытой могилы. То есть, не под самим крестом, а чуть поодаль. Место приметное, еще камень на могиле лежал. И ходу от Воли не так чтоб слишком много. Бирутка маленькую Юлю туда часто водила, свечку на камень ставила и цветочки клала, и все приговаривала, что "надо молиться за врази свои". Юля все никак не могла понять, что это за "врази". Но на камень охотно лазила – за что и получала крапивой. Ну, она Бирутку за мать считала, огрызаться стала поздней. Так о могиле. Юля читать тогда не умела, а позже камень порос мхом, и имя стало не разобрать, а вот выбитый над ним крест хорошо помнит.

Айзенвальд, вдруг переставая слышать, втянул в себя воздух. В холодном подвале отчего-то сделалось жарко и нечем дышать. Захотелось сорвать шейный платок, раздернуть ворот, уйти во двор, под снегопад. Боже ты мой, завтра же он поскачет, в ноги поклонится стервозной Бирутке за эти свечки и эти цветы.

…Юля и у сестры пробовала о могиле спрашивать, после чего та с Бируткой поругалась чуть ли не насмерть, все кричала, что стыд молиться за убийц, что б там в Библии ни говорилось. Что мамы с отцом этой твари Антя не простит. Бирутка губы поджала и Юлю больше с собой не брала. А к могиле все равно ходила, наплевав на хозяйкин гнев. Антя потом ревела и прощения у стряпухи просила. А Юля держала ушки на макушке, и прознала легенду о некоей панночке, что была при прошлом бунте вроде как любовницей немецкого генерала… И от великой любви выдавала ему мятежников. И почтенных панов, навроде Юлькиных родителей. Вроде как другой офицер застрелил эту панночку из-за несчастной любви. Или толкнул в полынью, а поместье сжег… Юля потом долго тайком играла в эту романтическую историю, представляя себя то панночкой, то злым офицером на коне с пистолетом в руках.

Айзенвальду почудилось, что перо Прохора скрипит уже не столь усердно. Взглянул – только показалось. Писарь даже язык от старания высунул, перо летало над бумагой. Что ж, опыт у старика немалый.

Янка, слуга Легничей, меж тем вела Юля, выехал из дому до свету – чтобы к утру на рынок поспеть. Но полня ярко светила, и путь известный. Волков Януш не боялся – осенью они не нападают. Лихих людей – и того меньше. Всех их Гонитва повывела. А самой Гонитвы страшно, конечно, да Януш парень честный, к имше ходит что неделю и гонцов чтит, да и болота на той дороге нет. Трюхал себе помаленьку, дремал. Потом конь заржал, тоненько, точно плакал. Януша чуть с телеги не снесло. Тут тебе и разрытая могила, и покойник под крестом. Парень поначалу решил, что это навка-панночка вылезла, да крест ее дальше не пустил.

Айзенвальд не выдержал, поднялся, стал расхаживать по подвалу: три шага от стола до двери и обратно. Словно так мог заглушить в себе боль.

Раскачивался подвешенный на крюк фонарь, колыхалось за закопченным стеклом пламя, метались, дергались по стенам и сводам тени.

…Но собрался с духом, плеть прихватил и подошел к покойному. А тот еще дышал. Януш его на телегу положил, а лошадь не идет. А еще слуга разглядел на краю разрытой могилы кубок, серебрился тот под луной, и лопата воткнута была, а камень на сторону повернут. Землей сырой воняло, не приведи Господи, такие страсти. Так Януш коня выпряг и охлюпкой домой погнал, Антосе сказывать. Ни телеги, ни яблок хозяйских не пожалел. Вообще-то, брать чужое у лейтвинов не в обычае, хотя сейчас переменилось многое… Так вот, могилу раскапывать смысла нет раньше полуночи, не дастся клад. А тогда октябрь уже был, светает поздно. Хотя жара тогда стояла – как в августе, но все равно ночью уже не то. Вот и выходит, пан Ведрич пролежал под крестом часа четыре, не меньше, и перемерзнуть должен был здорово. Антя по секрету надеялась, что он в Воле болеть останется, и она за ним ухаживать станет. Он ей сразу глянулся. Юле, кстати, тоже глянулся, только кто ж о младшей сестре подумает… А этот не чихнул даже. Все с него, как с гуся вода. И в окошко к Анте после лазил. А могилу раскапывал из-за клада непременно. Потому как не сказать, чтоб очень богатый, хотя обхождение имел княжеское. Уж на что Бирутка злющая, а и к той ключик нашел. Чтобы клад взять, надо после полуночи могилу вскрыть, навья серебром или крестом пугануть и место его занять. И не пускать в могилу до петухов, пока тот не пообещает клад отдать. Только, видно, не повезло Алесю. Навка сильно шустрая попалась. Ладно, хоть уцелел… И нечего хмыкать, раскипятилась на писаря панна Легнич. Можно подумать, в Шеневальде покойники не подымаются. Генрих удивился: а ведь немало похожих легенд о встающих из могил мертвецах существует хотя бы в Блау, в мрачных дюнах Балтии. Только генерал, пока это не коснулось работы, значения легендам не придавал.

Как ни странно, именно удивление помогло ему овладеть собой. И Айзенвальд совершенно спокойно выслушал, что могила оказалась пуста, если не считать гнилых разломанных досок домовины да нескольких лоскутков одежды либо савана. Вроде место глухое, а все одно в окрестностях про то много судачили. Но недолго. Похоже, рты им всем кто-то заткнул. Что сталось с покойной и была ли она вообще, все трое: Антя, Гивойтос и Ведрич – молчали. Если вообще знали. Только дядька на второй день от появления в доме Алеся могилу зарыл и камень на место вернул. А в ночь до этого они куда-то уезжали, Юля обычно спит крепко, но тогда ее снедало любопытство, и она подглядывала и подслушивала. Но вдогон за мужчинами не отправилась, они ускакали верхами чуть прежде полуночи, будто черти за ними гнались. А утром вели себя, как ни в чем не бывало. Тогда же, распаляя Юлькино воображение, явились в их доме странные богомолицы.

Ничего нового, отличного от того, что генерал уже прочитал в бумагах, Юля о гостьях не сказала. Утомительный допрос подходил к концу. Про двубой между паном Ведричем и дядькой младшая панна Легнич знала немногое. То, что подсмотрела и подслушала. Мертвым Гивойтоса сестры не видели и не хоронили, просто темной ночью через год примерно после своего первого явления в Воле Алесь тихонько постучал в шибу. Дело привычное, несмотря на ворчание дядьки, Ведрич с Антей встречались, и та замуж за него идти уперлась, на козе не объедешь. Но когда Александр появился в этот раз, об амурах речи не шло. Рубаха у него на груди вся была залита кровью. По его словам, они с дядькой стрелялись с десяти шагов, а потом Алесь кинулся к нему поддержать, думал, тот только ранен. Там и выпачкался. Антося-скромница рубаху кинула в печь, дала Ведричу Янушевы лохмотья переодеться и тут же от дома жениху отказала. Панна! Что не помешало его потом хоронить. На осторожный вопрос, не пришлось ли панне Юле позже с покойным встречаться, она покрутила пальцем у лба: может, две глупые девки, да стряпуха, да слуга-полудурок мертвого от живого не отличат, произнесла она саркастически, но тело же паны из полиции осматривали. Неужто пан генерал в них сомневается.

И тянули же Прохора черти за язык!…

Айзенвальд уточнил некоторые детали о Гивойтосе.

– Ваш дядя – гонец? – видя, как она мнется, спросил напрямую. Младшая паненка Легнич приподняла ровные брови. Про дядьку Юля, похоже, знала немногое. Никакой не гонец. Куда ему. Вроде как ездил по каким-то торговым делам. По крайней мере, больше трех дней на месте не сидел. Но и денег особо не считал. Вот только с племянницей не делился. Не остановись в доме майор Батурин, едущий по служебной надобности, да не предприми она некоторые заходы, да, так и ходила бы по сю пору в старье, перешитом из занавесок, и картошку жрала.

– Пан Гивойтос занимался подрывной деятельностью? – вернул ее на землю Айзенвальд.

Как ни странно, Юля спорить не стала, глаза разозленно сощурила: может, и занимался, только перед ней в том исповедь не держал. Ему все Антя на шею вешалась, вот пусть ее и спросят. Хотя в завещании не вспомнил даже. При всей ихней любови.

– Стоп. Вот тут подробнее.

– А что подробнее. Я в город на читку не ездила.

А Антя вернулась как собака побитая, Бирутка дозналась только, что поместье Гивойтоса в Крейвенской пуще с немалыми угодьями и все прочее имущество движимое, недвижимое и в ценных бумагах досталось посторонней женщине. Может, дочке пана, может, любовнице. А когда стряпуха потребовала назвать ее имя, "чтобы глаза стерве выцарапать", Антося велела ей помалкивать. Ушла к себе и там рыдала в подушку. При людях эта не заплачет.

Писарь сердито запыхтел над своими бумагами. Хоть так выказал, насколько Юлино поведение ему противно.

– Вы не пробовали завещание опротестовать?

– Пробовала! – отозвалась Юля неожиданно. – Уже здесь, в Вильне, Кит… майор Батурин ходил со мной к адвокату. Документы составлены по всем правилам, хранятся в нотариальной конторе "Йост и Кугель". Только за ними так никто и не обращался.

Мелко закололо в левом плече – где был шрам от повстанческой пули. Айзенвальд плеснул из чайника в граненый стакан остатки воды, врастяжку выпил и лишь тогда спросил:

– На чье имя было составлено завещание?

Сказать, что Юлин ответ произвел действие разорвавшейся бомбы – не сказать ничего.

– Вот здесь подпиши, и здесь. Каждый листик. Умничка. Идем выведу.

И тихим шепотом:

– Господин посолец, потерпите?

Генрих нашел в себе силы кивнуть. Упал за стол. Подтянул последний подписанный Юлей допросный лист. Вдохнул знакомый чернильный запах. Вгляделся, напрягая глаза.

– На чье имя было составлено завещание?

– Какой-то панны Маржецкой, Северины. Ненавижу.

Очень быстро вернулся Прохор с полным чайником в одной руке и неуставным узелком в другой. Вынул из карманов мундира две стопки толстого зеленого стекла и две вилки. В узелке оказался горшок с солеными маслятами. Писарь наполнил стопки из чайника:

– Выпьем, пане генерал! Надо выпить.

Глухо звякнуло стекло. Гданьская водка мягко потекла в желудок, позволяя хотя бы согреться.

– Еще по одной. Полегчало?

Айзенвальд кивнул и, рассеянно ловя в горшочке ускользающий гриб, спросил:

– А что такое Гонитва?

– Стервозная девка, – писарь расчесал пальцами бакенбарду. – Гонитва, пан Генрих? Се такая легенда про неупокоенных мертвых, стражу ткачей. Тех, что гонцы, если пан знает. Будто, если кто такого гонца обидел, а тем пуще, убил, как ни ховайся – а однажды переймут по дороге, в поле за городом, в пуще или, того страшней, на болоте. Окружат, конные, и будут гнать, пока сердце не лопнет. Или так просто, от одного страха, помрет. А потом сам окажется среди них. Страшное это дело, я вам скажу, пане генерал.

– Ты их сам-то видел?

– Нет, Бог миловал. Но другие видели. Вот как вас вижу, к примеру. Да Гонитва везде есть, только зовется по-разному: Дикая Охота, Дикий Гон… Только в немцах, например, простите, пан посолец… они для забавы скачут.

– А здесь – по делу? – Айзенвальд бесшабашно тряхнул головой.

– Выходит, так.

– Гонитва, гонцы… шутник был, кто их так похоже назвал.

Прохор Феагнеевич опрокинул еще стопку, глубоко вздохнул:

– А не двинуть ли нам наверх? Холодно…

Генрих послушно поднялся.

– А вот ты, как человек пожилой, много повидавший, что думаешь? Не могут ли выдавать себя за Гонитву партизаны?

Писарь разронял из-под мышки допросные листы, крякнул и, поставив чайник с горшком на ступеньку, долго ползал на коленях, собирая.

– Нет, ну, пан посолец, – хрюкал он, – были бы в лесу или там на болоте партизаны – была б к ним тропинка натоптана. Не святым же духом они питаются; опять же, одежда нужна, сапоги… А мелкие загоны такого шороха бы не наделали! Хотя есть они, как не быть… Так какие приказания будут?

– До полудня можете отдыхать. К двум пригласите Войцеха Миллера, именно он отыскал и допрашивал крестолилейца Михала Глобоша? А к четырем у меня должен быть душеприказчик из "Йоста и Кугеля" с завещанием Гивойтоса и прочими документами по наследству. Только не пугайте его заранее.

Писарь заговорщицки подмигнул и вполне серьезно пообещал все исполнить в лучшем виде.

До заката генерал успел переделать тучу дел. Встретиться с Кугелем, получить подтверждение, что документы составлены чисто, кроме того, нотариусы несут обязательство передать поместье Гивойтоса Ясиновка новой владелице, но разыскивать последнюю ни в коем разе не уполномочены. Договориться также, что по первому же требованию Кугель либо Йост отправятся с ним осмотреть угодья и замок.

Побеседовав с Войцехом Миллером, Айзенвальд пришел к неутешительному выводу о разлагающем воздействии Глобоша на душу поручика. Ничего не умея сказать по существу участи поднятого из могилы предателя, кроме поминания уже набивших оскомину глада и чумы, Войцех зато достаточно живо обрисовал бедствия, которые способна причинить бешеная навка. То есть, навка, отведавшая серебра и потому нечувствительная далее к уничтожающему нежить серебряному оружию. Примерно то же, поведал Миллер, происходит со знаменитыми бергенским вервольфами, не погибшими от первой серебряной пули. Кроме того, серебро злит навку до такой степени, что загнать ее назад в могилу становится невозможно. Первой жертвой ее делается неудачливый гробокопатель, следом идет тот, чья кровь используется в "призывном" напитке, а далее все, кто попадется на дороге. Деятельный призрак не останавливают запертые окна и двери, церковные молитвы и ружейная пальба.

На закономерный вопрос генерала, что же тогда с ним, призраком, делать, Миллер выразительно развел руками и перешел к применению щепки от гроба самоубийцы. Якобы, если такой щепкой оцарапать себя и кого-то еще и смешать кровь, второй человек попадает к первому в подчинение. Любое отступление от приказа ведет к обильному кровотечению, могущему закончиться смертью.

Генрих отметил эти факты, как любопытные, но к схеме никаким боком не относящиеся, и Войцеха с миром отпустил.

И напоследок допросил полицейских и доктора, осматривавших тело покойного Александра Андреевича Ведрича накануне погребения.

– Я тридцать лет в судебной медицине, – заявил доктор хмуро, – и уж покойника как-нибудь отличу. Господин порученец, – почти выплюнул он. – Тот пан был мертв бесповоротно. Члены вялые, пульса и дыхания нет. Кроме того, он раздулся и почернел под воздействием яда, след от укуса на щиколотке был вполне различим… Mille pardon, труп еще и вонял. Ни у меня, ни у коллег даже сомнений в его смерти не возникло. И раз уж все настолько ясно, то позорно глумиться над телом, занимаясь вскрытием. Тем более, на глазах у этой девочки, его несчастной невесты. Даже господин Френкель снизошел.

– Ошибка…

– Не в нашем случае! – почти закричал врач и добавил уже спокойно: – Если, разумеется, он не гонец. Эти могли гадюку живьем проглотить без вреда для здоровья, что там укус…

– Все время при мне упоминают о гонцах. Кто они такие?

Доктор вздохнул и пошевелился на жестком стуле:

– Если коротко, это странствующий Орден наподобие монашеского или рыцарского, но без принесения их обетов. Был основан несколько сотен лет назад то ли княгинею Эгле, то ли ее супругом Жвеисом, первым легендарным королем Лейтавы. Гонцы учат, лечат, собирают и сохраняют знания. Вот и все, что мне о них известно. И не понимаю, как это относится к обвинению меня в некомпетентности. Должен также заметить, – продолжал доктор сухо, – что было проведено служебное расследование и с занимавшихся телом пана Ведрича сняты все обвинения в недобросовестности и злонамеренном покрывании мятежника, о чем существуют письменные документы. Советую…

– Спасибо. Вы свободны.

Они расстались недовольные друг другом. Айзенвальд привычным жестом носящего очки потер переносицу, хотя, разумеется, ни в каких очках теперь не нуждался. Посидел, бездумно глядя, как синеет сумраком окно. Потом прикинул дела на ближайшее время. Надо было обязать полицию и ландштаб предоставить списки и документы по расследованиям внезапных смертей, дезертирств и странных исчезновений военных и цивильных особ. Надо было выцедить из ведомства Зайчика Френкеля сведения об активизации инсургентов, если таковая имеет место. Усадить еще несколько человек за просеивание открытых данных параллельно Тумашу Занецкому, а также поднять старую шпионскую сеть, мирно пробездействовавшую все время отсутствия Айзенвальда в Лейтаве. В свое время генерал очень предусмотрительно передал своему наместнику лишь несколько мелких агентов, остальных приберег. Вот и пригодились.

Тумаш оказался легок на помине. Когда у Айзенвальда уже не оставалось сил ни на что другое, кроме как умыться и рухнуть в постель, студент ввалился деятельный и бодрый, со стопкой газет под мышкой. Ухая, погрел руки над огнем, посетовал на мороз. Влажные волосы топорщились, глаза сияли. Губы оттопыривала совсем мальчишеская улыбка.

– Вот!

Не дожидаясь следующих вопросов, Занецкий развернул на столе в кабинете, где Айзенвальд его принимал, плотный газетный лист с аршинным заголовком: "Таинственная смерть князя Омельского!!" и нагло потребовал у лакея горячего чаю. Набросав туда сахара, шумно прихлебывая и грея руки о толстый серебряный подстаканник, повел рассказ.

По дороге на воды в Ниду в минувшем году в июле месяце князь Витольд Пасюкевич Омельский сделал остановку у доброго своего знакомого и шурина пана Константина Рощица-Замойского в имении Трайнава. Выпив и хорошенько закусив, как это водится в гостеприимных лейтавских домах, хозяин предложил гостям назавтра выехать на бобровые гоны. Князь Витольд к сему особой радости не проявил, но хозяин его бурно уговаривал, а затем и понуждал, как это случается между магнатами в подпитии. Да еще предупредил корчмаря Юзку, чтобы если гость посмеет к нему свернуть, притулку ему не давать и вина не наливать. Все же наутро князь Витольд избегнул внимания радушного пана Константина с гостями и егерями и вместе со своим пахолком Петром Зграей скрылся у всех из виду.

Разразилась гроза, охота не задалась, и уже сам пан Рощиц-Замойский искал в корчме притулку, полагая, что там вельможного гостя своего и отыщет, и даже обдумывая, какими словами станет его срамить. Но ни князя, ни Петрока в корчме не было. Тела последних нашли лишь к вечеру следующего дня. Наткнулся на них на Гнилом болоте дед Семерка Игнат с ближайшего хутора, собиравший клюкву. Вызванный аж из Вильно пристав Винцент Баранкевич с полицейскими провел осмотр места. Дотошный репортер расспросил и его, и дедка Игната, и пана Константина Рощица-Замойского с гостями и слугами, которых внезапная смерть князя сильно потрясла и заставила каяться. Исключение сделал лишь для убитой горем сестры.

В целом складывалось впечатление, что князь Витольд предчувствовал свою гибель, но никто ему не внял.

…Тела князя и слуги отыскались на островке посреди топей. Как они туда попали, не зная дороги, никто не мог понять. Полицейские, любопытные и даже дедок-свидетель, добираясь до места, несмотря на лето, сами чуть не утонули и перепачкались в грязи с головой.

Князь лежал лицом вверх, и на лицо это, посиневшее, поеденное комарьем, с открытыми выпученными глазами, глядеть было жутко. Похоже, никто тело не обыскивал и не грабил. Не было на нем ран от холодного либо огнестрельного оружия, ссадин и синяков, разве несколько неглубоких царапин, похоже, нанесенных ветками. Звери и змеи кусать также побрезговали.

Пахолок княжеский Петр Зграя отыскался здесь же, но, в отличие от пана, до пояса свисал в трясину. Его тоже никто не бил и не ранил, только к ногам присосалось несколько пиявок. Конечно, причиной смерти они стать вполне могли, если б Петрок позволил им прилипнуть к себе, находясь в здравом уме и твердой памяти. А насчет последних пристав Баранкевич позволил себе сомневаться. Ну с какого ляда два здоровых мужика полезут в болото и там без видимой причины помрут? От рыси убегали? Двое? Хорошо вооруженные?… (А, выезжая из поместья, были они, по общим свидетельствам, хорошо вооружены.) Положим, рассуждал дальше со слов пристава репортер. Так почему ж эта рысь ими после не закусила?

В карманах и ягдташе князя нашлись деньги на сумму 138 марок ассигнациями и 3 1/2 золотовки мелочью. Малые украшения, портмоне с бумагами и фамильный перстень-печатка. При трупе слуги оказалось несколько бумажек с молитвой от нечистой силы, денег 1/2 марки серебром, патронташ со всеми набоями и оборванный ремешок от ружья.

Островок шести шагов в окружности был истоптан конскими копытами, причем, следов, ведущих из болота и в болото, не нашлось. От островка, дотошно пояснял автор, до сухой земли было две полные мерные ленты (дважды по 20 саженей) и 10 1/3 саженей топи, и коней могли перенести через нее либо крылья, либо чудо Господне.

Два ружья охотничьих, с заводов Фаберже, опознанных, как взятые князем и слугой из имения пана Рощица-Замойского, отыскались на краю болота при возвращении пана Баранкевича после осмотра. За исключением оборванного ремешка и нескольких пятен ржавчины, оружие было полностью исправно, хотя и не заряжено. Нагар в стволах отсутствовал.

"Необъяснимо в этом деле следующее, повествовал журналист азартно:

А) Где подевались кони князя и слуги, на которых они выезжали поутру?

Б) Как же погибшие, не зная пути сквозь топь и, судя по отсутствию других следов, не имея проводника, попали на островок?

В) Почему они бросили оружие на краю болота? Если на них напали, то отчего никто не стрелял? А если зарядить не успели – почему не использовали приклады, как дубинки? Если оружие пытались вырвать из рук, то отчего ремешок ружейный находился не зажатым в руке Петра Зграи, а спокойно положенным в карман?

Г) Что за кони истоптали островок, и почему на соседних островках и сухих гривах похожих следов нет?"

Но самое интересное Тумаш талантливо приберег к концу.

Сестра покойного князя, вельможная пани Ирина Рощиц-Замойская, когда ее наконец смогли допросить, вспомнила (а за ней и пребывающие на момент того разговора навеселе супруг и гости), что брат говорил ей про какую-то "увозом увезенную" по его приказу паненку, после чего и стал страшиться болота и леса. Да еще несколько раз повторил, что "не знать ни сна мне, ни могилы". О какой паненке шла речь и как толковать странные речи, никто из опрошенных объяснить не мог.

Передохнув и выпив третий стакан чаю, Занецкий завершил с триумфом, что как раз на сороковины смерти князя Омельского шурину его Рощицу-Замойскому привелось проезжать пущей по краю Гнилого болота. И там и пан Константин, и двое его слуг, и приятель дома, с ними бывший, видели явственно покойного князя живого, на коне сидящего молча. Было это в час с четвертью пополудни, и солнце ярко светило, что исключает как галлюцинацию, так и явление призрака, которые в белый день на дороге не встречаются. Вознеся короткую молитву, пан Константин направил верхового к шурину, разумея удостовериться в виденном, а при удаче и все дело выяснить. Но тут кони под седоками стали беситься и зады вскидывать, а когда удалось их унять, то князь Витольд Пасюкевич пропал, и конь его пропал, и не было ни на том месте, ни вокруг никаких следов – ни человеческих, ни конских. В истинности видения сего пан Рощиц-Замойский присягнул в костеле в присутствии пана Баранкевича и ксендза Ингевора Лютого того же 27-го числа ввечеру…

Студент перевел дыхание. Вид у него был, как у кошки, слизавшей чужую сметану и не застуканной при этом. Жаль было его разочаровывать. Айзенвальд потер ладонями усталые глаза.

– Простите, Тумаш, – произнес он с легкой запинкой, – но все это выглядит, как… как это… клюква развесистая. Начиная с дедка, Семерки Игната, с его клюквой. Скажите на милость, какая клюква в июле? Далее… – генерал побарабанил пальцами по столу. – Далее – неувязки, благоглупости, откровенная ложь. Вам, как студенту математического факультета, должна быть известна "Бритва Пьера". То есть, не стоит привлекать мистику там, где все можно объяснить причинами обыкновенными.

– Извольте!

Тумаш сцепил на столе перед собой крепкие тонкие пальцы. Айзенвальд неспеша налил себе чаю, неспеша размешал в стакане сахар, отпил. Усталость отступала, а непримиримый вид юного секретаря подначивал к дерзости.

– Во всяком преступлении… э-э… следует искать, кому оно выгодно, – генерал перерасставил чайник и стаканы на круглом подносе. – Будь я следователем… – он щелкнул ногтем по серебряному боку чайника. – Учтите, я не собираюсь оспаривать душевных качеств пана Рощица-Замойского, поскольку с ним не знаком. А значит, все дальнейшее – лишь мои предположения.

Тумаш подобрался, взгляд его сделался ядовитым. Айзенвальд же продолжал, неуловимо усмехаясь:

– Итак, будь я следователем по этому делу, я бы рассматривал следующие три возможности. Убийство из мести, из-за денег, и политическая расправа.

Секретарь молчал: видимо, пока был согласен.

– Рассмотрим меркантильный вариант. Насколько я понимаю, у князя Омельского не имелось других наследников, кроме сестры Ирины, в замужестве Рощиц-Замойской. Ее супруг – душа общества, страстный охотник и хлебосольный хозяин. Он скорее убьет время в лесу на ловах либо за накрытым столом, чем с расчетными книгами. Ставлю в заклад свой письменный прибор, – Генрих, дотянувшись, огладил ощетиненных бронзовых медведей, сжимающих в лапах перья, – что долгов у пана Константы больше, чем доходов. И вся история подстроена им от начала до конца, чтобы проблему эту решить.

Айзенвальд загнул палец:

– Князь Пасюкевич не знает окрестностей, а если знает, то не настолько хорошо, как владелец Трайнавы. Ему не хочется выезжать на охоту, но шурин настаивает, почти бросается в драку. Верно?

Он загнул второй палец. Тумаш обреченно кивнул.

– Третье. Опытные егеря, обязанные удержать пана Витольда рядом с остальными, и, по уверениям пана Константина, защитить его от вероятной опасности – отчего-то теряют гостя из виду. И не ищут его, когда гроза прошла. Или ищут, но без должного усердия. Почему?

Занецкий вытянул шею: точно надеялся в блестящем боку чайника увидеть ответ на это "почему". Но упорно и гордо отмалчивался.

– Еще одна странность. Следователя к найденным телам берут не местного, который все и всех знает, а вызывают из Вильни. На этом теряя еще полдня. Удивительно, что покойники вообще дождались осмотра, а не были съедены: муравьями, например. Или болотными рысями навроде той, чья шкура украшает стену пана Борщевского.

– Что из Вильни – это скорее в пользу пана Константина, – хмуро возразил студент. – Местного пристава подкупить или запугать легче, чем виленское светило.

– Верно. Но не исключено, что однажды он все равно проболтается. Поэтому гораздо логичнее пригласить кого-то со стороны, – Генрих поболтал ложечкой в остывающем чае, – как следует извозить в болоте, хотя, вероятно, имеются гораздо более удобные подходы к этому островку… Дедок же не самоубийца лезть за клюквой по пояс в грязи, ежеминутно рискуя утонуть.

– Но их же никто не убивал! – Тумаш уронил в пустой стакан щипчики для сахара и густо покраснел. – Ран же не было!

Айзенвальд потер щеку плечом, вытащил щипцы, отряхнул и задумчиво повертел в руках, глядя, как огонь мягко отражается в серебре:

– Вы когда-либо слышали про духовые трубки, привезенные иезуитами из Нагуаля в шестнадцатом веке? Такие использовали для охоты краснокожие. Трубку заряжали шипом ядовитой акации. Хватало легкой царапины, чтобы убить животное куда более крупное, чем человек, – Айзенвальд подтянул к себе газету, ногтем отчеркнул нужное место. – Вот, на открытых частях тела имеются царапины от веток. Скрыть след от шипа ничего не стоит. К тому же, сейчас существуют духовые ружья, стреляющие на гораздо большее расстояние, чем трубка. Вы поручитесь, что у заядлого охотника Рощица-Замойского такого нет? Кстати, совершенно не обязательно, что жертвы не отстреливались. Но пока суд да дело, ружья было нетрудно подменить, а заодно перевязать оборванный ремешок.

Тумаш горестно, не скрываясь, вздохнул. Видимо, все еще не желал расстаться с версией о таинственной смерти, жуткой и загадочной; с видением, в котором князь со слугой убегают от навьев по болоту, спотыкаясь, врезаясь в кусты и размахивая бумажкой с молитвами…

– Версии о политической расправе и мести изволите?

Секретарь застонал, умоляюще вскинув руки. Айзенвальд аккуратно положил щипчики на край подноса:

– Сердитый я сегодня какой-то, простите.

Тумаш немедленно расплылся в улыбке:

– Чего там… Интересно вы все это рассказываете. Словно сами присутствовали. Вам бы на заседании Виленского исторического общества выступить, чтобы наш Долбик-Воробей не сильно нос задирал.

– Так почему его не утереть?

Тумаш обиженно пошуршал газетами:

– А кто меня пустит?… Там только профессура да заезжие знаменитости голос имеют. А кстати… граф Адам Цванцигер сегодня там уникальный доклад сделал, касаемо последних раскопок на горе Вздохов в Краславке. Факультет просто гудит. Я с его племянниками дружен. Вот поеду и узнаю из первых рук…

– Цванцигер? – переспросил генерал, вздрагивая. Именно в Краславском поместье этого самого Цванцигера служил нынче управляющим пан Алесь Ведрич, чьи деяния последние два дня не давали Генриху покоя.

– Ага! Он фольклорист, историк, археолог – не хуже Розеты. Его только кузены Тишкевичи в науке переплюнули. А хотите, вместе поедем? Там всегда интересно, – Занецкий вскинул длинные наивные ресницы.

– Да, – Айзенвальд коротко кивнул. – Я буду готов через четверть часа. Еще чаю, или распорядиться об ужине?

Занецкий облегченно выдохнул:

– Там накормят. У пана Адася всегда замечательно кормят, – облизнулся и, высмотрев на подносе кусок сахара покрупнее, звучно им захрустел.

Над кавярней в самом конце улицы Замковой, выходящей на Соборную площадь, отлитые из чугуна изящные женские ручки держали изрядную стопку чугунных же блинов. Должно быть, поддразнивали голодующих в квартире над ними аристократов. Но Сырная неделя еще не наступила, и аристократы не велись. Сидели из взгляда на экономию или любопытствующие патрули в почти полной темноте – пять-шесть свечек не в счет. Какие балы здесь закатывались когда-то! Свечки горели сотнями, в разбросанных по лестничному ковру цветах тонули по щиколотку… К ужину собрались только родственники: самые именитые фамилии: Тишкевичи, Тезенгаузы, Цванцигеры… У раскаленной печки дремал кавалерийский полковник из Блау. За двадцать лет он так и не удосужился толком выучить лейтавское наречие, но был очень полезен с точки зрения на тех же патрулей и успел сделаться привычен как предмет меблировки. Ему подливали коньяк и больше не обращали внимания. Тихо позвякивало в столовой серебро, звенел хрусталь, точились разговоры, а за окнами мягкими лапами обнимал Вильню снег.

В какой-то миг спор за столом вспыхнул, как фейерверк, и до спрятавшейся за портьеры Франциски-Цецилии донеслось:

– Какие вожди… нет у нас вождей…

– Я вам так скажу… герцог Отто ун Блау, разумеется, сволочь. Но… – тут, очевидно, возделась вилка, – гениальный полководец. Рядом с нашими лапотниками. А то бы с чего ему победить…

– Говорю, остались склады… заготовили… где поглуше, и не вынимали… Ятра… Как где? Омель. На Полесье, не слышали?

– Ну… не Лейтава… мы все не Лейтава. Малютка Шеневальд, крыска зубастая, проглотил всех… Пан… и Балткревию проглотит с ихней конституцией, говорю я вам. Ах, "их"? Выквиты это…

– Растащили Лейтаву, – гудел кто-то, – как тот, простите за банальность, пирог, в поисках вишенки. И Блау имеет эту вишенку…

– Чудо спасет… Почему нет?! Захватил же Лев Эльбу и держался там сто дней против Гишпано-Еллинской эскадры. Как какой? Бвонапарт.

Франя тихонько засмеялась. В ответ часы на буфете пробили девять, вызванивая менуэт. Стали отзываться другие по всему дому. И звон дверного колокольчика услышала она одна. Слуг отпустили специально, и пришлось идти открывать. Вместе с ней в полутемной прихожей оказался двоюродный братец Мись и тут же заключил в медвежьи объятия входящего – хрупкого юношу, засыпанного снегом – заурчал радостно, защекотал бакенбардами. Второй гость остался у закупоренной ими двери.

Франциска настойчиво потянула Мися за фалды. Тот опомнился, побагровел и принялся извиняться, отчего двери не освободились. Фране с Тумашем – оказалось, они знакомы – дружными усилиями удалось протолкнуть пухлого паныча Цванцигера назад в переднюю. Незнакомец наконец вошел, двери были захлопнуты и заперты и прямо здесь начался неизбежный ритуал знакомства. В сумеречном свете было трудно разглядеть гостя – Франя поняла только, что он еще не стар, гладко выбрит, прекрасно одет и не носит головного убора – он стряхнул снег с густых волос и весело рассмеялся. Франя поймала на себе его взгляд: не двусмысленный, но изучающий – ни словом не перемолвившись, гость как бы пытался понять, кто она такая, проникнуть в душу. Франя жарко покраснела. Вот так же смотрел на нее управляющий ее дяди Адама Александр Ведрич. Она опустила кудрявую головку, вжимаясь лицом в ладони.

– Простите меня, – шепнул гость.

Мись и Тумаш не услышали.

– Панна Цванцигер, – радовался Тумаш. – Вот не ждал. Вы нам сыграете?

– А ужин? – проворчал добродушно Мись.

– Потом, – хмыкнул Занецкий. – Когда закончится политика. Кстати, наш гость – писатель из Блаунфельда.

– А-а, – Мись повел их в обход через другие двери, и они очутились в темном салоне, огонек свечи отразился в хрустале незажженных гирандолей, высоком веницейском зеркале и крышке виржинели. – Принесу мальвазеи и пирожных. И пирожков с капустой, Даротка их печет неотразимо.

Франя зажгла еще две свечи над пюпитром и оленьими своими серыми глазами прямо взглянула на гостя. Он был по-настоящему хорош собой – ладен, крепок, с отточенными и четкими движениями военного. Писатель?

– П-пан Генрих, – спросила, чуть заикаясь, толстушка, – я не могла раньше читать ваши книги?

– Разве что военные реляции, – улыбнулся он. – Но братья Граммаус убедили меня изменить карьеру.

Тумаш хмыкнул. Заграбастал сразу четыре эклера с подноса, только что принесенного Мисем, плеснул в бокалы вина:

– Я теперь служу у пана секретарем. Ищу в газетах разные удивительные случаи.

– Зачем? – наивно поразился Мись.

Генрих вежливо придвинул Фране кресло:

– Видите ли, меня интересуют суеверия, но не старинные, а те, что происходят сейчас и с нами. Говорят, Лейтава – поле непаханое таких случаев. Надо же с чего-то начинать. Почему бы не с газет? – он устремил на Франю дерзкие зеленые глаза. Почему он смотрит только на нее?

– А весной можно и в деревню, – забасил Мись. – Когда просохнет. Посох в руки. Вон Тумаш мог бы порассказать. И Франциска тоже.

Франя покраснела еще гуще.

– Вон они с дядей чего в августе нарыли. Чего она в Вильню приехала.

– А чего нарыли? – в два куса приканчивая пирожное, спросил Занецкий.

– Господин Долбик-Воробей, профессор отдаленной истории, выставил наши находки в Ратуше. А дядя просил…

– Таблички с именем и все такое, – перебил Мись, – не тушуйся, сестричка. Ваши скелеты – жемчужина коллекции.

Мужчины фыркнули.

– Это не наши скелеты! – отчеканила Франциска. – Лейтавское погребение, датируемое концом прошлого тысячелетия, два скелета, мужской и женский, в коронах, похожих на свернутых ужей, элементы одежды не сохранились. Возможно, кто-то из Гядиминовичей или вайделоты…

– Жрецы, – пояснил Тумаш Генриху.

Фольклорист кивнул:

– Как вы полагаете, не те ли это короны, что спасала ваша княгиня Эгле?

Глаза Франи округлились:

– Вы… странно… откуда вы… – она потупилась. – Это очень красивая легенда. Но к науке истории, увы, не имеет отношения. Так считают дядя…

– И вы?…

– Можно, я не буду отвечать?

– Как по писаному шпарит, – ковтнув пирожок, гордо высказался Мись.

– Потому что женщины способны на большее, чем глупые скоки и любовная дребедень на ушко! – горячо сказала девушка. – Между прочим, я тоже была свидетельницей удивительному случаю…

Генрих пристально взглянул на нее, и под этим взглядом Франя смутилась, загородилась рукавом.

– Расскажите, расскажите, просим, – как в театре, захлопали Тумаш с Мисем.

– Вы так славно начали, – ласково произнес шеневальдец, – было бы прекрасно услышать продолжение.

– Это… это было как раз тогда, когда мы нашли скелеты. Вечером того же дня, в августе. Было душно, и я спустилась в парк, к реке. Солнце уже зашло, деревья как свечи, влажно, и ни ветерка. Вы, Мись, были у нас, вы знаете… – румяный здоровяк согласно кивнул. – Там похоже на Ковеньскую долину, как ее описывал Адам: урочище под каменным мостиком, глубоко внизу бежит Краславка, журчит по камням. Вокруг плакучие ивы, ольхи… Каменная старая мельница…

Мельничное колесо давным-давно разобрали, но кладка строения чернела в прорехах тумана на фоне слабо серебрящейся воды. По воде пробегали тени деревьев, а над головой медленно нарождались звезды. Франя загляделась на них и не поняла, откуда взялась на мосту девичья фигурка. Словно туман, поднявшись, принял человеческие очертания. Незнакомка стояла очень близко, а ночь была достаточно светлая, чтобы разглядеть старинный мужской строй, небрежно подобранный тяжелый узел волос на темени и странные движения рук. Франя подкралась ближе, и отчего-то ей стало не по себе. Девушка, может, годами пятью старше ее самой, хрупкая и очень красивая, держала перед грудью длинные бусы: прозрачные камни в серебряной оправе. Камни светились нехорошим гнилушечным светом, сея отблеск на девичье лицо. Оно было видно графине лишь в профиль, но отчего-то пугало своим выражением. Как и нервные движения пальцев, в зыбком свете напоминающих вьюнки. Пальцы жили словно сами по себе. Они выковыривали из серебра даже на вид скользкие, как сало, камушки и небрежно бросали в воду. Серебряная оправа была опустошена на треть. Фране захотелось заорать от ужаса. Но, словно в кошмаре, не получалось ни двинуться, ни заговорить.

– …а потом не знаю. Она просто исчезла. Я не видела ее там ни до, ни после.

Сидя в кресле, писатель подался к ней, выражение бледного лица было напряженным и сосредоточенным:

– Какая она… была?

– Ночь, цвет волос не угадаешь. М-может быть, чуть темнее моих, очень густые. Не прическа, просто приподняты вот так, – Франя показала. – Скулы высокие, нос еллинский, глаза… – она растерянно оглянулась.

– П-простите… – гость выхватил из-за ворота сорочки тяжелый, старинной работы медальон, щелкнул крышкой.

Франциска охнула. Мись сунул свой родовой длинный нос в портрет. Тумаш взглянул тоже:

– Постойте… где-то я видел…

Писатель, видимо, жалея о порыве, спрятал медальон на груди.

– Видел я… – бормотал Тумаш, напоминая сомнамбулу. – Не может быть…

– Р-романтическая история?

Франя стукнула брата кулачками по широкой груди. Мись всхлипнул от боли.

– Это копия с портрета. Как… откуда… – Занецкий прикусил язык.

– Вы видели оригинал?

– Ну да, мой дед дружил с Рощицем. Не с тем, о ком мы сегодня говорили! – торопливо уточнил студент. – Этот художник. Ростовой портрет, медальоны на серебряном столовом приборе… Это графиня Северина Маржецкая.

Мись придушенно засопел:

– И ты так легко в этом признаешься?

– А что? – студент сердито забарабанил пальцами по подлокотнику. – Наш род, разумеется, не так знаменит, как Радовилы или Черторойские, но достаточно древен. И никогда мы не считали зазорным дружить и родниться с Маржецкими.

– Но, Тумаш!…

Занецкий вскочил:

– Нигде… ни у кого не было доказательств ее предательства. Игнась мертв. А даже если и так… может, она не выдержала пыток. Она всего лишь хрупкая женщина…

Франя переводила беспомощный взгляд с одного на другого пребывающих в запале мужчин.

– Тогда многие семьи погибли из-за нее. Имущество конфисковали…

– У Айзенвальда была прекрасная шпионская сеть. Впрочем, педантизм шеневальдцев вошел в пословицу. "Страже" нельзя было решать поспешно!

Тумаш осекся и посмотрел на хозяина. Тот держался спокойно.

– Простите, – сказал Занецкий, – очень старая история, но иногда еще болит.

– Женщина на медальоне связана… с моей семьей.

– У нас тоже немецкие корни, – вмешалась Франя живо. – Тумаш, я никогда не слышала про эту Северину. Расскажи.

– Да я уже рассказал все. Была попытка инсуррекции. Графиню сочли предательницей и расстреляли патриоты. Ей оказывал покровительство немецкий генерал Айзенвальд, тогдашний генерал-губернатор Вильни, если точно. А еще до этого была история с ее сестрой. Ульрику Маржецкую приревновал лейтвин, офицер, и не нашел ничего лучшего, как столкнуть под лед. Когда ее вытащили, она уже была безумна.

Франя не думая взяла пирожок с подноса, глотнула и закашлялась. Вытерла набежавшие слезы:

– Бедная… и… как?

– Она исчезла из города. Говорили, кто-то видел ее в Крейвенской пуще потом, гораздо позже. Она не помнила себя, считала ведьмой. Лечила…

– Раненых, – глухо подсказал Генрих. – Тогда был мятеж, чего скрывать.

– Тогда были другие люди, – возгласил Мись, опрокидывая в себя бокал.

Мись увел Занецкого знакомиться с дядей Адасем и его уникальным докладом. Айзенвальд задержался в полутьме, разбавленной слабым свечением над пюпитром. Свеча таинственно потрескивала. Клавиши цвета слоновой кости благородно мерцали, разбавленные агатовой чернотой полутонов – казалось, виржинель ухмыляется, как наполовину беззубая, но вельможная старуха. Опершись на крышку, отставной генерал вычерчивал в уме схему взаимоотношений лиц, захваченных его расследованием – она возникала так явственно, точно он уже нанес круги с именами на плотную бумагу и теперь обозначал связи жирными линиями цветной пастели. Кто-то выпадал пока, кто-то казался незначительным и ни с кем не связанным. С этими он разберется потом, на бумаге. И возможно, что связи проявятся позже. Просто, Генрих знал по опыту, трудно оперировать в голове более чем с девятью объектами одновременно.

У края воображаемого листа встали каллиграфически прописанные имена паненок Легнич. От Антоси шла яркая зеленая стрела любовных отношений к пойманному в красный круг Александру Андреевичу Ведричу. Этот успел много где наследить, потому закономерно занимал самую середину. Обратную стрелку Айзенвальд указывать не стал – он был вовсе не уверен во взаимности, скорей бы предположил, что Алесь Антониду использовал. Жирная коричневая линия связала Ведрича с поднятой им навкой. Под линией обозначилась дата: октябрь 1827. Надпись "Северина" разбрызгалась кляксами, от промокашки на бумаге остались серые пятна. Овладев собой, чуть ниже родного имени приписал Айзенвальд в воображении "мор, глад, смерть". И протянул штриховые черты к кружку "Лискна" и рисунку зеленых бус. Бывает так, что самые желанные видения посещают на краю могилы – так что слышал ли он голос панны Маржецкой, отгонявший волков, и ее ли видел в зеркале, отлеживаясь в странном доме, Генрих утверждать не рискнул. Такой же робкой оказалась черта к "Навлице", но это искупил узел уверенных синих линий от Ведрича (похоронен), Антоси (хоронила, волки), Морены (волки).

К гнилушечному ружанцу потянулась линия от "Морена" (понизу отмеченная теми же мором, трусом, гладом). Две голубоватые штрихованные черточки, обозначавшие неуверенность, повели от "Анти" к "Морене" и ожерелью. Конечно, панна Цванцигер узнала женщину на миниатюре, как свою незнакомку с моста. Но Антонида Легнич была очень похожа на Северину, Айзенвальд сам это сходство отметил, и не стоило исключать, что, бросая в воду камешки из ожерелья, забредшая в Краславку Антонида выражала ярость к неверному жениху. Ведь эти два года, считая его мертвым, она не кидалась в волколаки-повстанцы… Рядом с девицами Легнич возник траурный круг "Гивойтос", подписанный гонец? Генерал отметил, что мертвым Гивойтоса ни племянницы, ни слуги не видели и не хоронили. Гибель последнего подтверждало лишь устное свидетельство князя Александра Ведрича. Завещание же вступило в силу согласно воле завещателя по факту его шестимесячного отсутствия.

От Гивойтоса протянулись две родственные линии к паненкам Легнич, штрихованная черта к Северине и черная толстая полоса взаимной ненависти в центр – к князю Ведричу. Здесь же пока были одни вопросы. Как и насчет "мора, глада, труса", предсказанных комитетом "Стражи" и беглым крестолилейцем. В отличие от провинции, Вильня, видел отставной генерал, жила совершенно спокойно, несмотря на то, что свою навку Ведрич поднял (если поднял) три года назад. Возможно, заказанные Генрихом в разных ведомствах документы точнее ответят на это, он получит подробный расклад по странным смертям, безвестным исчезновениям и вообще любым случаям, которые можно определить, как загадочные, те, которые походя не спишешь на волков и инсургентов. Но большинства отчетов придется ждать не меньше месяца – и это в лучшем случае. Пока доедут посланцы, пока втолкуют местным властям, что это жизненная необходимость, а не очередная придурь столицы, пока вернутся. И что угодно может задержать их в пути. Айзенвальд вздохнул, стирая мысленный рисунок. Прикрыл глаза. Свеча громко затрещала, заставив вздрогнуть. Какой-то дерганый ты, генерал, подумал он.

Какое-то время Айзенвальд еще провел в салоне и собирался уже уходить, когда виржинель отозвалась звоном на размашистые шаги. Перед отставным военным стояла Франя – целеустремленная, взлохмаченная и покрасневшая, что было заметно даже в полутьме.

– Какое счастье! Вы еще здесь, – произнесла она отважно и перевела дыхание.

Генрих подвинул ей кресло.

– Нет! А то я струшу. Это не могла быть панна Маржецкая!

Айзенвальд отшатнулся, всхлипнули придавленные ладонью клавиши. А Франя стиснула кулачки у полной груди:

– Это был не призрак, понимаете?!…

– Вы так часто общаетесь с призраками? – переспросил Айзенвальд глухо. Больше всего на свете ему хотелось уйти, запереться у себя в кабинете и напиться там до свинячьего визга. Слишком, невероятно тяжелым был день.

– А если даже она, – вела свое Франя, – то она ведь… гораздо старше.

– Да, – губы Айзенвальда дернулись в кривой усмешке. – Ей было бы около сорока. Для вас старуха.

Франя, обогнув его, легко коснулась костяных клавиш – будто кошку погладила.

– Она… та девушка на мосту… была живая и очень несчастная. Я знаю!

– Это делает честь вашему нежному сердцу.

Франциска-Цецилия гордо, как породистая кобылка, вскинула голову:

– Не вздумайте меня разозлить. Все равно у вас не получится. У братьев не получается.

– А сколько у вас братьев?

– Четырнадцать! Правда, только двоюродные. Но это неважно.

– А родные?

Она помотала лохматой головой:

– Нет. Никого. Мама умерла. А отец меня бросил. Вот все, – она опустила голову.

– Я не хотел вас обидеть, панна Цванцигер, – Айзенвальд поймал вздрогнувшие пальцы и поднес к губам. – Просто я очень устал. День был длинным.

Франя вздохнула:

– Я понимаю.

Осененный внезапной мыслью, подбирая слова, как места в трясине, куда ступить, чтобы не увязнуть с головой, отставной генерал произнес:

– Быть может… эта паненка на мосту… была чьей-то отвергнутой невестой?

Пальцы Франи в его ладони дрогнули. Она выдернула руку и поднесла ко рту:

– Господи… Боже мой… что я наделала!!

– Франя, Франечка! – Айзенвальд обнял расстроенную девушку, как мог бы обнять собственную дочь. – Чем я могу вам помочь?

Теперь достаточно было только утирать мокрое сопящее личико, доверчиво уткнувшееся в грудь, и слушать. Генрих проклял себя за цинизм. Но и уйти не мог. Потому что любая невзначай брошенная девушкой фраза могла приблизить его к Северине.

– Але…ксандр Андреевич… В-ведрич, наш… дяди управляющий. Осенью, в конце октября, отпросился жениться и внезапно за-заболел… А мы… а я, – Франя отстранилась, платочком вытерла лицо и отчеканила:

– Я обязана была отыскать его невесту. Предупредить, что он не виноват. Но мы ничего про нее не знали: ни кто, ни откуда. И я не знаю теперь, что она думает.

Не заботясь о приличиях, Айзенвальд рухнул в кресло. Сообщение панны Цванцигер все в корне меняло. Выходит, Легнич Антонида Вацлавовна отыскала пропавшего жениха, и тот все же согласился на ней жениться. И по дороге на свадьбу слег. Так основательно, что не предупредил невесту? И она с отчаянья решила податься в волколаки? И заодно, что бы там ни утверждал ксендз Горбушка из Навлицы, спасла Айзенвальду жизнь? После старательно прикинувшись, что его не помнит? Или все же невеста не она? А кто? И как быть в таком случае с "бритвой Пьера"?

Генрих покрутил головой в ставшем вдруг тесным вороте. И ведомство Зайчика все эти любощи прощелкало. Да-а… Интересно, где прячет Антося зеленое ожерелье? И как это Юля при своем патологическом любопытстве его не сыскала и не упомнила? Сделав в уме заметку о повторном допросе младшей панны Легнич и обыске на ее квартире, Айзенвальд спросил у Франи:

– А почему вы не искали что-либо о невесте в бумагах пана Ведрича?

Франя вскинула подбородок:

– Это низко. По-полицейски.

Похоже, она во мне разочарована, усмехнулся себе генерал, только бы не замкнулась… А в бумагах болящего уже не иначе покопалась экономка краславского поместья Анна Карловна, и записи в блау-роту доставить должны были давно, четыре месяца прошло. Только в папке Ведрича их нет. Где тогда? Так дойдешь до присутствия подрывных элементов в ведомстве по борьбе с политической заразой. Генрих тряхнул головой.

– Прошу извинить меня, графиня. Но неужели… пан управляющий до сих пор настолько болен…

– Он спит, – сказала Франя горько.

– Простите, как?…

– Он спит!

Она дернула и отбросила горсть шариков – бахромы своей кисейной шали.

– Он уехал 22 октября, такой счастливый… А к вечеру его привез лесничий, нашел беспамятного в двух часах езды от Краславки, по дороге на Вильню. Але…ксандр Андреевич за кустами у обочины точно отдохнуть прилег, конь пасся рядом. Все вещи были при нем, на теле – никаких ран, и седельные сумки никто не трогал.

– А… рядом с ним не было отпечатков копыт?

– Были, конечно, – Франя посмотрела на Генриха, как на сумасшедшего. – Там же его Смарда топтался.

– И не больше?

– А почему вы спрашиваете?

Айзенвальд хмыкнул:

– А это надо сказать спасибо пану Занецкому. Он давеча познакомил меня с похожим случаем. Извините, панна, что при вас о таком… Там тоже… тело не обобрали, ран никаких. И вокруг конями натоптано.

– Нет… – Франя порывисто перекрестилась. – Он жив. Он всхрапывал даже, и рука под щекой… – она зарделась. – Только не просыпался. Лесничий его растолкать пробовал, а потом забрал. Негоже в лесу спящего оставлять. Мы тоже будили с Анной Карловной. Уксусом терли. Перо жженое подносили под нос, соли тоже. Он чихнет, на бок перевернется, и все равно спит. Назавтра вечером дядя за доктором послал. Але… пан Ведрич всегда осенью болел, но чтобы так… Консилиум собрали, пригласили врачей из Двайнабурга. А они лишь твердят "летаргия" да "каталепсия" – и ничего сделать не могут! Говорят, радуйтесь, что не похоронили.

Франя вытерла щеки совершенно мокрым платочком и высморкалась. Айзенвальд протянул ей свой платок из тонкого батиста с монограммой. Девушка благодарно кивнула.

– Но он проснется?

Губы Франи опасно дрогнули:

– Медицине сие неизвестно. Может и через день, и через десять лет, и через тридцать. И ничуть не постареет, а я уже бабушкой стану…

– Панне графине до этого не скоро.

Франциска-Цецилия улыбнулась сквозь слезы.

– Дядя был так добр взять п-пана Ведрича с нами, показать виленским светилам медицины. Если надо, я и до Блау дойду! – произнесла она страстно.

Что ж, допросить господина Ведрича пока не выходит, хотя он рядом, руку протяни, с тоской подумал генерал… Как не выходит понять, чьим промыслом он воскрес. Ксендз Горбушка непременно сказал бы что-либо про гонца. Не разобраться без которого. Генрих устало вздохнул. Что-то слишком много вокруг покойников развелось, живых и почти здоровых… Включая меня самого… Хорошо этому Ведричу, спит себе беспробудно…

– …они предложили испробовать на нем гальваническую машину. Это вот такая банка с кислотой, – панна Цванцигер обвела руками, – из нее выступают цинковые пластины, присоединенные к медному пруту.

– Помогло?

Она нервно потерла сквозь рукав предплечье левой руки.

– Я так понимаю, вы сперва попробовали на себе.

– Я не могла испытывать на беспомощном человеке, не зная, что это такое! Это очень больно, – призналась Франя с дрожащей улыбкой. – И я не позволила.

Генерал разлил в забытые на виржинели бокалы остатки вина из графина, заставил Франю выпить. Нежно поцеловал тонкие пальцы.

– Если вас это немного утешит, я знаком с невестой пана Ведрича.

– И вы молчали?!

Генриху показалось, паненка сейчас сметет его, как ураган.

– Я познакомился с ней совершенно случайно, по дороге в Вильню, и вовсе не знал, о каком человеке речь. Пока вы…

– Скажите ей… скажите…

– Лучше пусть графиня напишет. Про то, что мне только что рассказали. И упомянет какую-либо особую примету господина управляющего. Чтобы не оказалось путаницы. А письмо я передам.

Франя задумалась:

– Особую? Ну… ну, он не слишком любит… боится змей. Его укусила змея за ногу, как раз накануне того, как он стал у нас управляющим. Шрам должен быть… на косточке.

– Должен?

Паненка покраснела и залпом допила вино:

– Я… я подслушала.

Айзенвальд тепло улыбнулся:

– Хорошо, напишите про шрам. А что подслушали – упоминать не обязательно.