В напряженной каждодневной работе мелькали похожие друг на друга дни. Зима пролетела незаметно: была она «сиротская» и не успела надоесть ни снегами, ни морозами.

В марте вскрылась река. И сразу прибавилось работы: отправляли припасы, вооружение и снаряжение для судов, которые строились на верфях в Таврове, Павловске, Икорце и Хопре.

От зари и до зари, не умолкая, стучали плотничьи топоры. Не потухали литейные печи, кузнечные горны, курились смолокурни.

Сенявин деятельно готовил Азовскую флотилию.

Присланных из Петербурга мичманов отправляли дальше, к Азовскому морю. Пустошкин уехал на Икорецкую верфь, Ушаков остался один. Ждал, что не сегоднязавтра и его отправят кудалибо.

Каждое воскресенье Федя ходил по знакомой дороге в Чижовку.

Марья Никитишна уже в глаза называла его «зятек», ласково обнимала, потчевала, как могла, и все спрашивала, когда Ушакова произведут в лейтенанты и сколько он тогда будет получать жалованья.

Федя и сам думал жениться на Любушке.

Вся его прошлая жизнь – корпус, флот – прошла среди мужчин. Он любил море, флотскую суровую жизнь, готовился к ней и не представлял, как живут семейные моряки. Но без Любушки ему было тоскливо, тянуло к ней. Как ни был он занят, а всегда помнил о Любушке.

И Федя тоже говорил ей:

– Вот произведут в лейтенанты…

– Не говори заранее. Произведут, тогда то и будет! – обрывала Любушка и тащила Федю в рощу, где с мая месяца каждое воскресенье устраивались народные гулянья.

Ушаков не любил быть с ней на людях. Он робел и чувствовал себя неуверенно и плохо.

Федя предпочитал сидеть вдвоем с Любушкой гделибо в палисаднике у дома или на обрыве, чем ходить, как он выражался поморскому, «в ордере17 конвоя». А Любушка обязательно хотела других посмотреть и себя показать.

– Мне, кроме тебя, никого не надо! – отговаривался Федя.

Тогда Любушка шла в атаку с другой стороны.

– Ты что, стыдишься ходить со мной? Жался бы только по углам! – насмешливо говорила она и отворачивалась, капризно надув свои пухлые губки.

И Федя скрепя сердце уступал. Он шел насупившись, точно его вели на казнь.

Но Любушка прижималась к его плечу, ласково заглядывала ему в глаза и вдруг улыбалась, и вся Федина суровость мгновенно исчезала.

Они шли в рощу и сразу же попадали в людской водоворот. Слышалось треньканье балалайки, гудели рожки, гдето пели песни. На качелях высоко взлетали вверх красные, синие, желтые сарафаны. Кричали сбитенщики, продавцы кваса. Зазывали продавцы сластей – пряников, конфет. Шум, гам, пыль. Ни поговорить, ни собраться с мыслями, ни помечтать о будущей совместной жизни…

В июне установилась сухая, маловетреная, жаркая погода. Солнце вставало в какойто дымке и палило без милосердия.

Рабочие верфи и арсенала падали в изнеможении от зноя.

Город как вымер, на улицах – ни души. Окна закрыты ставнями. Собаки попрятались.

Только на реке с утра до ночи возились ребятишки.

Воскресный день выдался еще более знойным. Небольшой ветерок, который был накануне, совсем утих. Стало душно, как в бане.

Ушаков после обеда пошел, как всегда, к Любушке.

Марья Никитишна сидела в подполе, кляня Воронеж, что в нем нет колодцев и за водой приходится тащиться вниз, к реке.

– Ну и жара, прости господи!

– Сорок в тени, – сказал Федя, проходя в комнату к Любушке.

А Любушке было нипочем. Она хотела идти гулять в рощу.

– Эк, неугомонная! Сидела бы уж. Где там до прогулок! – сказала мать.

Но Любушка не послушалась матери и потащила Федю на всегдашнюю прогулку.

Роща была полна народу. Все жались в тень деревьев и кустов. Сидели и лежали, разомлев от жары.

Любушка и Федя устроились под молодым дубком. Сюда немного еще доставало солнце, но через некоторое время это место должно было оказаться совсем в тени.

Дубок стоял у самой опушки, дальше шел луг.

Любушка полулежала, обмахиваясь платочком, и напевала:

Несчастным детинка

На свет сей родился,

На свет сей родился,

В девушку влюбился…

В легком платьице ей было не так душно, как мичману в его суконном мундире и такой же «нижней амуниции».

А он изнывал от жары.

Во рту пересохло, – ни сбитенщиков, ни квасников уже не было: всё раскупили.

Ушаков сбросил шляпу. Сидел молча, – от духоты не хотелось даже говорить.

С запада надвигалась грозная синебагровая туча. Лучи солнца окрашивали ее края в зловещий оранжевый цвет.

– Любушка, будет гроза, пойдем домой, – сказал Федя.

– Вот так зейман – дождя испугался! – усмехнулась Любушка.

Если бы Федя не был и так красен от духоты, Любушка могла бы увидеть, как он покраснел от возмущения.

– Пока промокнет мой мундир, ты уже вся до нитки будешь мокрехонькая!

– И хорошо – хоть освежусь! А то я сегодня три раза бегала купаться, а все не помогает! – ответила девушка, не меняя положения.

Федя вытирал лицо платком.

А страшная туча приближалась. Более предусмотрительные люди поспешно уходили из рощи, но таких оказалось немного.

Вот туча уже совсем близко, подул легкий, но не освежающий ветерок, и вдруг разом все – роща, луг, Воронеж – потонуло в непроницаемом мраке. Стало так темно, как не бывает даже в самую глухую осеннюю ночь. И вслед за темнотой налетел страшный ураган.

Роща загудела, застонала. Затрещали ломающиеся деревья, послышались крики людей.

Ушаков не растерялся. Он вскочил на ноги, схватил закричавшую от страха Любушку и, пересиливая ветер, шатаясь, кинулся в беспроглядную темноту, туда, подальше от рощи, на луг. Он вмиг сообразил, что во время урагана опаснее быть под деревьями, чем в поле.

Федя смог сделать лишь полдесятка шагов. Новый, более сильный порыв ветра заставил его упасть на колени. Он заслонил собою Любушку, которая беспомощно уткнула лицо в его камзол.

Тьма не рассеивалась ни на секунду. Тучи пыли неслись, забивая глаза, нос, рот.

Ураган свирепел.

В роще трещали, падали деревья. Сквозь вой ветра доносились вопли и крики.

«Вот так, должно быть, валится в бою от меткого пушечного залпа рангоут», – мелькнуло у Феди в голове.

Порывы ветра шли волнами. На какуюто долю секунды посветлело, чтобы снова покрыть все непроницаемой тьмой.

«Сколько же может так продолжаться?»

И вот над головой сверкнула молния, загрохотал громовой раскат, и полил дождь.

Ветер сразу утих.

Федя сорвал с себя мундир и накрыл им Любушку и себя. Они сидели под ливнем, тесно прижавшись друг к другу. Озорная Любушка смеялась, – страх прошел, и ей уже было весело.

Когда ливень наконец стих, из рощи бежали к слободке вымокшие, грязные, поцарапанные, напуганные люди.

Слышались чьито вопли, плакали дети.

Со многих домов и сараев буря сорвала крыши. По улице прыгали сбитые ураганом вороны.

Прибежали домой и Любушка с Федей.

– Любочка! Жива! – плакала, обнимая дочь, Марья Никитишна. – Деточки!

– Живы, живы, мамочка!

Ушаков стоял на пороге, не смея войти в комнаты: он был весь в грязи, с него текли потоки воды.

– Мамочка, если б не Федя, я бы, наверное, погибла! – кричала из комнаты Любушка, побежавшая переодеваться.

– Феденька, сыночек мой, а ты как? – наконец обратила внимание на Ушакова Марья Никитишна.

– Ничего. В порядке. Только вот шляпу унесло…

– Какую? Твою? Форменную? С золотым галуном? Так ведь она, я чай, рублев пять стоит!

– Пустяки! Одна голова навек! – улыбаясь, говорил мичман Ушаков.