Невидимой, весьма тонкой и сыростью противно пахнущий моровой яд никогда не показывается беспосредственно в наших странах в оных воздухе, но проходит к нам с восточных и полуденных земель чрез товары или зараженных оною людей.

Описание морового поветрия.

Однажды, в конце июля, ранним утром к Ушакову прибежал адмиралтейский вестовой. Вицеадмирал Клокачев звал всех старших командиров на срочное совещание.

«Что там стряслось?» – раздумывал Ушаков, направляясь в адмиралтейство.

Первый, кого Федор Федорович увидал, входя в кабинет адмирала, был Войнович. Выпучив свои черные глаза, он важно восседал в кресле у самого адмиральского стола.

Федор Федорович сел к Голенкину, который выбрал место в сторонке, у окна.

– Что же это ты, Федор Федорович, и глаз не кажешь?

– Заработался, брат! – виновато улыбнулся Ушаков.

Работы у него в самом деле было достаточно. Но ему казалось, что все в Херсоне знают о том, что он встречается с Любушкой, знают, что она бывает у него. Правда, Любушка никогда не шла к Ушакову мимо казарм, а обходила их со стороны степи.

В кабинет вошел Клокачев. Он был чемто, видимо, расстроен.

Все разговоры смолкли.

– Нашей верфи и нашему строящемуся флоту угрожает страшная опасность. Вчера в Херсоне появилась чума, – выпалил Клокачев и остановился.

– Всё же не ушли!

– Докатиласьтаки и до нас! – послышались замечания.

– Это горше самого лютого и грозного врага. Во сто крат хуже всяких турок и их европейских покровителей. Морской флот строится на двух верфях: в Херсоне и Таганроге. В Таганроге убереглись, хотя он и ближе к Тамани, где прошлым летом объявилось это моровое поветрие. Надо и нам приложить все усилия, чтобы не дать распространиться заразе. Надо спасти Черноморский флот!

Клокачев говорил и все время подносил к носу головку чесноку – нюхал.

– Что делали в Таганроге, ваше превосходительство?

– Как убереглись они? – посыпались вопросы.

– А вот как. Капитан над Таганрогским портом генералмайор Косливцев осматривал всех подозрительных «купцов»31, устроил карантин. Нам также немедля учредить во всех кораблях и командах карантины, выставить караул. Перед работой и после работы самим лично осматривать команду.

– А как узнаешь, что человек заболел чумой? – спросил, ктото.

– Черные чирьи пойдут по телу. Как уголь.

– И синие пятна, морушки32, – откликнулись те, кто слыхал о недавней московской чуме.

– Горячка! Человек лежит без памяти.

– И вовсе не так. У меня в Москве зять помер. При полной памяти. Перед смертью все соленых грибков просил…

Клокачев постучал рукой по столу:

– Тише, господа! Слушайте дальше. Во всех кораблях и командах немедля зажечь костер из кизяка. Жечь круглые сутки. Помните: при чуме, как у нас на море, главное – ветер. Ведь не зря и называется «моровое поветрие». Если команда идет на работу и встретит незнакомого человека, то смотреть, чтобы он не выиграл у тебя ветер. Ежели надо переговорить с ним, то становись так, чтобы вы оказались на ветре.

– Ваше превосходительство, я полагаю, кроме ветра есть еще чтото, – сказал Ушаков. – Если бы только один ветер, то чума пошла бы и дальше, а ведь она второй год держится только на побережье.

– А как в семьдесят первом годе пожаловала в Москву, забыли? Ежели не в ветре, то, извольте сказать, в чем тогда? – обернулся к нему Клокачев.

– Не знаю, ваше превосходительство. Я не лекарь. Я только сказал, что думал.

– Думать нечего. Слушайте, что приказывают, господин капитан второго ранга!

Ушаков покраснел и смолк.

– Людям побольше есть чеснок. И обливаться уксусом. Песен не петь. Работы не прекращать. Но в Ахтиарскую бухту ничего не отправлять: не занести бы мор на готовые корабли.

И Клокачев распустил собрание.

Командиры уходили, озабоченно обсуждая неприятную новость.

– Видишь, сам же говорит: «не занести бы»; значит, не в одном ветре дело! – шептал Голенкину Ушаков, когда они выходили из адмиралтейства. – А то выйдет, как бабы говорят: «ветром надуло».

– Никто ничего не знает, – ответил Голенкин. – А наш Паша угодил: вовремя убрался из Херсона! Ну, Феденька, держись!

– Будь здоров, Гаврюша!

Когда Ушаков пришел к своей команде, там уже знали о страшной новости. Судилирядили на все лады:

– Не суждено – не заболеешь.

– Бояться не надо. Кто боится, того сразу возьмет.

– Береженого и бог бережет!

– Богто бог, да и сам не будь плох!

– Слыхал: уксусом надо обливаться.

– Пей водку – ничто не возьмет!

– Дяденька, а что с человеком тогда случается?

– Голова дюже болит.

– Это когда головная горячка, тогда голова болит, а тут горячка гнилая…

– И что же тут?

– Синебагровые пятна по телу. И мясо клочьями лезет. Заживо человек гниет…

– Несладко!

– Чума есть всякая: одна холопская, другая – барская. От барской ни ты, ни я не помрем. Вон в Москве была барская – одни баре мерли, ровно мухи.

– Барскаято чума была не тогда. Вон как Пугачев шел с Урала, он, сынок, был барам пострашнее всякой чумы! Вон когда они нигде не могли найти себе места!

– Дяденька, а здеся какая чума?

– А здесь – холопская. Купил солдат у торговки старые шаровары, хотел себе штаны сделать. Торговка, к примеру, сегодня ноги кверху, а его, раба божьего, назавтра скрутило.

– Смиирно! – прервала команда разговоры.

Ушаков стал перед строем:

– Вот, братцы, слыхали, какая напасть? Главное: смотреть за собой, чтобы сам и одежда – в чистоте, тогда никакая хворь не пристанет. Посторонних людей сторониться. Не здороваться за руку. Вещей чужих не трогать. Что надо будет купить, пойдем в строю, с офицером. Итак – беречься, но не трусить! Носов не вешать! Как в бою! Молодцами!

– Рады стараться, ваше высокоблагородие!

И команда бодро пошла на работу.

Вечером после работы Ушаков сам привел команду в казармы.

На улицах чадили костры из навоза, камыша и бурьяна. Солнце проглядывало сквозь дымные облака, как кровавый шар.

У капитана 2го ранга Федора Ушакова все было готово: уксус для обливания команды, карантин, – для него он, выделил мазанку, где помещался лазарет. Вокруг расположения команды корабля № 4 стояли посты, не пропускавшие никого.

Прежде Федор Федорович любил эти тихие вечерние часы. Он знал, что к нему обязательно прибежит коротать вечерок милая Любушка.

Ушаков делал чтолибо у стола – проверял расчеты, просматривал ведомости, а она сидела рядом – вязала, напевая.

Так проходило полчаса. А потом Любушка вдруг обнимала его, карандаш летел в сторону, а ведомости мешались с чертежами…

Денщик, Федора был доволен, что к ним приходила Любовь Флоровна. Он ее уважал, старался всячески угодить ей.

– А всетаки без хозяйки – дом сирота! – говорил он, будто бы сам с собой.

И старался все подать, а потом бесследно исчезал.

– Ну, Федор, слыхал, какая у нас объявилась гостья? – спросил Ушаков, придя домой.

– Как не слыхать, ваше высокоблагородие! Вон костры по всему городу запалили. Солнышко затмили. А гостья – точно, упаси господи! Это, сказывают, как в семьдесят первом годе в Москву пожаловала. Тогда оно вот как было. Солнышко еще не встало – только в зорьке купалось, приплелась к заставе сгорбленная старушонка в черном саване с монашеским куколем на голове. Бредет, на суковатую клюку опирается. Караул стоит, усы разглаживает. Кричит ей: «Стой! Куда бредешь, гнилая? Как тебя звать, древняя?» А она подняла голову – один голюсенький череп. Вместо глаз синие болотные огоньки мигают. Зубыклыки лязгают. «Звать меня – моровая язва!..» Смеется, вредная, во весь свой поганый рот. Распахнула саван, а под ним – кости, обтянутые желтой кожей, а на коже черные пятна. Караул попался не из робкого десятка. Спервоначалу отшатнулся: свят, свят! А потом сотворил крестное знамение и ружье наперевес: «Стой, язва!» А она язык показала – мол, накося, выкуси – да через заставу, как тень, в Москву и сгинула. А языкто у нее ровно у змеи, – на конце раздвоен. Вот и можно теперь узнать чуму по раздвоенному языку да черным пятнам на теле!

– Даа… Красивая сказка, – усмехнулся Ушаков. – А как же мыто теперь будем, Федор?

– А как все, батюшка. Мы на базаре покупали только молоко да овощи. Овощ пусть мне в кувшин с уксусом кладут, а от молока откажемся.

– Верно. Сядемка мы на морской стол – на крупу да солонину!

– Точно так, Федор Федорович!

Ушаков ходил по комнате. Надо было ужинать, а Любушки нет, как нет. Беспокоился, но ничего не говорил. Федор понял его состояние. Гремя стаканами, сказал в пространство:

– Где ты, ласточка, где, касаточка?

Только произнес – мимо окна мелькнула тень. Вбежала Любушка.

– Ух, чуть добежала! Едва не задохнулась в этом дымном смраде! Днем солнце багровое, теперь луна такая же. Собаки воют. Страшно! – говорила она, обмахиваясь платочком.

Федор в последний раз взглянул на стол, – всё ли есть, и ушел к себе. Остались вдвоем.

– Почему так задержалась?

– Рядышком с нами, на соседней улице, чума…

– Кто заболел?

– Перекупка. Она торговала на рынке старьем. Покупала у приезжих, скупала у матросов с «купцов». Изза нее оцепили все три улицы до самого рынка.

– А как же ты прошла? Как не задержали?

– Э, караульщики стоят всё свои. Уговорила. А почему им не пропустить меня: знают, что я здорова! – засмеялась она.

Федор Федорович глянул на Любушку и не мог не улыбнуться:

– Да, действительно здорова. Как репка! Ну, будем ужинать, пить чай. Наливай!

Любушка принялась хозяйничать.

– Хочешь, я тебе расскажу, как чума пришла в Москву? – спросил Федор Федорович, когда поужинали.

– Расскажи!

Она села поближе к нему и приготовилась слушать.

– Был вот такой же вечер. Штилевая погода. Луна светит. Собаки лают. Стоит у будки часовой. Подходит к нему с зюйдвеста молодая женщина в белом платье. «Куда, барышня?» – «В Москву». – «Зачем?» – «А вот зачем!» И она распахнула платье…

– Фу, бесстыжая… – перебила Любушка.

– Не перебивай. Вот распахнула. Видит солдат: девушка вся в синяках…

– Хороша девушка. Должно быть, из какогонибудь кабака плелась…

– Не перебивай, Любушка! Вся в синяках. Солдат к ней: «Стой!» А она показала ему язык. А язык у нее раздвоен. Дразнит: ловика! Он за ней. Чуть дотронулся – и умер.

– А не трогай девушки! – сказала Любушка и вдруг померкла, задумалась, глядя на огонек свечи: – Знаешь, Феденька, меня убьют.

– Что ты, что ты!

– Я хожу в белом. И язык у меня раздвоен…

Она высунула язык.

– Но у тебя нет одного, – сказал Ушаков, обнимая ее.

– Чего?

– Синяков.

– Как нет?

– А где же они?

– Вот полюбуйся!

Любушка закатала рукав. На полной руке, выше локтя, виднелся большой синяк.

– Кто это?

– Ты! Всё твои рученьки! Ах ты мой тамбовский медвежоночек!..

…Свеча почти догорела, когда Любушка собралась уходить.

– Я тебя провожу, – сказал Ушаков.

Любушка задула огарок, и они вышли. В сенях на лавке мирно храпел Федор.

Они обогнули казармы и пошли прямо по степи.

– Ну, до завтра, мой дорогой! – попрощалась Любушка. – Тут караулит наш сосед, Яков Иванович.

И она смело направилась к домам. Ушаков стоял и смотрел, что будет.

– Кто идет? – раздался встревоженный окрик.

– Свои, Яков Иваныч, это я!

– А, проходи, полунощница!

И Любушка исчезла среди домов.

Ушаков возвращался назад, сдвинув густые брови. Озабоченно думал: «Вот так караул! Вот так оцепили! Любого пропустят. И даже с какой угодно кладью. Дочь или сестра этой умершей перекупки возьмет ее тряпье и свободно пройдет с ним через все гражданские караулы. А с ней пройдет чума. Нет, это не дело!»

И Ушаков пошел проверить свои флотские посты.