Процесс глобальных социокультурных трансформаций, развернувшийся в начале ХХ века в большинстве европейских (и не только) стран, особенно сильно, как известно, затронул революционную Россию. Под вопрос были поставлены многие традиционные ценности, и едва ли не в первую очередь – культурные. Речь, собственно, шла о пересмотре коренных оснований идентичности российского общества. Среди них одно из важнейших мест, без сомнения, составляла общая культурная память: одной из ее главных составляющих была классическая музыка.
Возможно, современному читателю трудно представить себе, сколь значительной была роль, которая к тому времени закрепилась в общественном сознании за музыкальным искусством. Первостепенная значимость музыкальной культуры для предреволюционного и пореволюционного поколения стала результатом длительного предшествующего развития, в котором музыка постепенно завоевывала это особое положение. Ее способность выполнять символические функции, ее значимость для приватной жизни и одновременно изрядный социальный потенциал, достигнутые в ходе этих исторических событий, предопределили отношение к ней как к «капиталу». Управление им по необходимости было включено в стратегию власти, занятой более насущными, жизненно важными проблемами, но вынужденной всерьез заняться и этой частью экспроприированных ценностей, «утилизировать» ее.
Как было показано выше, на первых порах пользование классическим наследством воспринималось деятелями революционной культуры (чье становление совершалось под знаком художественного авангарда) как временное, выполняющее функцию замещения еще не рожденного «искусства будущего». Прошлое представляло интерес лишь как строительный материал для него. Однако октябрьские годовщины сменяли одна другую, а «искусство будущего» не спешило занять вакантное место. В «деле» появился участник, который первоначально не брался в расчет ни политиками, ни идеологами от искусства: это был тот самый «потребитель», которого намеревалась перевоспитать новая художественная элита (в том числе и средствами музыки!). О его подспудном влиянии на художественную ситуацию с опаской писали представители оппозиционных группировок. В результате художественный авангард, претендовавший на роль пропагандиста революции, не прошел «слушательского плебисцита» (Л. Сабанеев) широких слоев демократической публики. «Новый потребитель» выбрал «старую музыку». Осмысляя этот процесс в терминах и понятиях «социал-дарвинизма», раннее советское музыкознание фактически вынесло приговор тому искусству, чей художественный и смысловой потенциал выходил за пределы возможностей восприятия рядовым массовым слушателем. Этот вердикт оказался весьма прозорливым. В ситуации, когда искушенная в вопросах искусства потребительская аудитория заметно сократилась в результате того «социального геноцида», который претерпело поколение, попавшее в водоворот революции, художественный рынок начал постепенно переориентироваться на ставшие привычными, проверенные временем ценности, которые олицетворялись понятием «классика».
Парадокс заключается в том, что роль проводника новой идеологии в этой ситуации властям в значительной степени пришлось возложить на старое искусство. Но, как уже было показано, для того, чтобы оно смогло выполнить эту функцию, необходимо было проделать длительную и подробную работу над образом «классической музыки» в общественном сознании: определить списки имен, способных быть вписанными в культурный реестр советской эпохи на основаниях мировоззренческой «приемлемости», создать новые трактовки образов самих классиков и их произведений, связать классическое наследие с актуальными идеологическими и эстетическими задачами современности. Естественным результатом этого процесса стал переход от «редукции списка имен» к «редукции смыслов сочинений» композиторов-классиков. Это оказало необратимое воздействие на восприятие музыкальных шедевров прошлого. Общемировой процесс «омассовления» культуры в условиях революционных преобразований приобрел особенно резкие черты: понятие «классика» предстало в советскую эпоху в качестве «реестра фигур, текстов и норм их интерпретации, отобранных и препарированных (вплоть до отрывков и цитат) на самом высоком (социетальном) уровне общества, от лица его верховной власти, в расчете на практически всеобщую аудиторию».
Модель классики создавалась, как было показано, в соответствии с современными запросами: ее создателей интересовало не то, какой она была, но то, какой должна быть. Специфику этого подхода к прошлому можно прокомментировать цитатой периода позднего сталинизма:
Настанет день, когда, наконец, появится в скульптуре не только Владимир Ильич, каким знали его современники, но и Владимир Ильич Ленин – символ – отображение своей эпохи, образ вождя величайшей революции, руководителя своего народа и мирового пролетариата, – такого Ленина, каким народ его представляет, каким он был в действительности 1943 .
Если даже реально существовавший человек оказывается некоей «метафизической величиной», по отношению к которой ценность воспоминаний и фактов весьма относительна и уступает в своей истинности идеальному, возвеличенному представлению о нем, сформированному «в народе» облику, другими словами – мифу, то классическое искусство прошлого, в особенности музыки, по самой природе своей апеллирующей к интерпретирующему сознанию, к слушательской фантазии, с еще большей неотвратимостью вписывалось в эти ментальные условия культуры. Одним из важнейших таких условий оказался исходный прагматизм, ибо модель восприятия классики и образы самих композиторов формировались в громадной степени такими, какими они могли быть применимы в действительности. Прагматическая интерпретация классики и означает по сути ее мифологизацию. Процесс «советизации» затронул не только биографии композиторов – русских и зарубежных, чьи фигуры были выдвинуты на передний план идеологической борьбы. «Советизация» стала и направлением работы над интерпретацией содержания шедевров классической музыки – то путем переделки сюжетов, то с помощью идеологически «правильного» их пересказа, то через присвоение соответствующей программности, то посредством «расшифровки» смыслов.
В любом случае напрашивается необходимость признания «ключевой, возможно уникальной в мировой истории этой дисциплины роли, которую играли музыковеды» в советском обществе. Подобный статус выглядит особенно внушительно в сравнении с сегодняшним днем. Однако изучение истории и особенностей этого влиятельного профессионального сообщества в советский период только начинается. А между тем, как показывают многочисленные приведенные мною биографии писавших в те годы о музыке, процесс «социального конструирования» данной профессии мог бы составить, перефразируя Е. Добренко, отдельную и небезынтересную тему «формовки советского музыковеда». Она, несомненно, является частью более крупной темы, включающей в себя также еще не рассмотренную, хотя и вполне напрашивающуюся, историю «формовки советского композитора» и значительно менее прогнозируемую постановку вопроса о «формовке советского слушателя».
Вопрос о конструировании идентичности советского музыкознания напрямую связан с возложенной на него пропагандистско-просветительской ролью. Фундаментальные научные области, в первую очередь относящиеся к сфере истории музыки и связанные с изучением источников, оказались маргинальными, поскольку их результаты не просто лишены прагматики, но, как правило, вступают с ней в явное противоречие. Свою идеологическую подоплеку имели и многие сформулированные в этот период музыкально-теоретические методы.
В то же время рассмотрение исторических обстоятельств социального конструирования «советского музыковеда» должно учитывать как дореволюционные истоки формирования первых поколений этих специалистов, так и наличие унаследованного ими от предшествующего исторического периода мировоззренческого комплекса, который они пытались внутренне (психологически) и внешне (риторически) «согласовать» с новыми идеологическими требованиями времени. Советика и поныне слишком явно загипнотизирована темой давления власти на музыкальную культуру. Абсолютно справедлив диагноз современного состояния вопроса, вынесенный совсем недавно: «Нарративные истории советской музыки до сих пор не ушли от тоталитарной парадигмы». В этой ситуации вопрос о том, в какой степени на оформление советской музыкальной культуры влияло само музыковедческое сообщество с присущими ему неоднозначными характеристиками, закономерно остается в значительной степени открытым.
То же касается и изучения музыковедческого наследия этой эпохи: «Пока отношения между советской властью и советскими композиторами так приковывали к себе воображение ученых, лишь немногие исследователи заинтересовались тем, чтобы дать полный и тщательный анализ той литературы, которая была написана о музыке в сталинскую эру». При этом, даже в тех случаях, когда такая задача ставитcя, она традиционно осуществляется или в узкоспециальном аспекте анализа теоретических учений, возникших в эту эпоху, или в аспекте взаимодействия советского музыковедения с советской музыкой. В последнем случае в центр рассмотрения закономерно выдвигается категория «социалистический реализм». Рецепция классической музыки на страницах советского музыкознания не становилась предметом отдельного рассмотрения, а это в свою очередь предопределяло и отношение к данной части отечественной литературы о музыке. Неотрефлексированное это наследие в значительной степени сохраняет в глазах музыкантского сообщества свой прежний статус: его актуальность и научная состоятельность за редкими исключениями не подвергаются сомнению. Однако попытка реконструировать историю оформления в советский период наших сегодняшних представлений о музыкальной классике закономерно обнажает проблематичность ряда положений, которые продолжают сохранять свое влияние, ведь «эксплицитно или имплицитно любое утверждение о связи знания и социальных условий его появления подразумевает, что в других условиях и знание было бы другим».
Для предложенного мною подхода принципиально важно и то, что описанная работа над музыкальной классикой осуществлялась не только в сфере музыкознания, казалось бы, единолично отвечающего за данный предмет, но и в литературе, театре, кинематографе, разумеется – и в самом музыкальном искусстве. Это отражает еще одну специфическую черту эпохи: музыка, наряду со всеми другими видами искусств, должна была выйти на массовый рынок, отказаться от какой-либо эзотеричности, закрытости, «обнажиться» в своих смыслах перед словом, быть откомментированной, а следовательно, и интерпретированной разнообразными художественными средствами. Таким образом, «давление» канонизированных смысловых интерпретаций классического наследия на слушательское восприятие было всеохватным.
Не менее существенным оказалось влияние этих интерпретационных процедур на профессиональную музыкальную традицию. Однако результаты его нельзя трактовать однозначно. Те концепции, которые формулировала советская мысль о музыке во взглядах на классику, настойчиво вменялись в обязанность советским музыкантам, во многом требуя подчинения их индивидуальностей некоему эстетическому канону, о чем говорилось на страницах книги применительно к композиторскому творчеству и разным видам исполнительского искусства. Но именно эта «монолитность» мировоззрения способствовала оформлению в музыкальном творчестве особого «советского стиля», обладающего чертами единства и цельности, выдвинувшего на первый план целый ряд фигур мирового уровня и ставшего одним из наиболее выразительных и впечатляющих художественных достижений ХХ века.
В конечном счете неоднозначен и результат пропагандистско-просветительской работы нескольких поколений музыковедческого сообщества с советской слушательской аудиторией. Очевидно, что смысловая редукция, которой подверглось классическое наследие в целях его непротиворечивого сосуществования с мировоззренческими основами советского общества, привела к известному «опрощению» образа музыкальной классики. И в то же время советская эпоха продемонстрировала, возможно, последний в истории человечества пример наделения академической музыки столь важной социальной функцией, особой значимости классического музыкального наследия для общества, повсеместной распространенности его высочайших достижений. Как было показано, это позволило использовать ее в первую очередь в идеологических целях. Однако в процессе демократизации академической музыки обнаружился и другой ценнейший ее потенциал: музыкальная классика оказалась востребована советской идеологией в контексте концепции «культурности». Имплицитно встроенная в культурный дискурс, но никогда и никем четко не сформулированная, эта концепция тем не менее определяла «политику повседневной жизни», подчиненную задаче «урбанизации» (или «огорожанивания») масс, вовлеченных в процесс индустриализации страны. Еще до начала «великого отступления» от раннесоветских ориентиров культурной политики, которое в западной советике принято приурочивать к 1934 году, «происходили быстрые перемены в обиходе, вкусах, манерах – рождались образцы культурной жизни, имитировавшие некоторые черты стиля жизни образованных слоев дореволюционного общества». Применительно к художественной культуре это выразилось в полном восстановлении в правах классического наследия и окончательном отказе от авангарда, ранее отождествлявшегося с «революцией в искусстве». Применительно к культуре музыкальной – в таких частных деталях истории повседневности, как восстановление роли фортепиано и рояля, а с ним и некоторых других инструментов академической традиции в приватном пространстве жизни советского человека, включение в широко распространенный образовательный стандарт профессионального музыкального обучения, особую роль радио в быту, высокий статус таких форм проведения досуга, как посещение концертов и музыкальных театров и т.д. «Идеология культурности была одним из средств интеграции ‘‘низов’’ в систему квазиэлитарных ценностей». К числу таких важнейших и наиболее привычных ценностей относилась классическая музыка как некий отобранный временем корпус художественных текстов, обладающих заведомо уникальным эстетическим качеством и особой идейной глубиной. Классическая музыка, пусть и подвергшаяся количественной и смысловой редукции, действительно стала обязательной частью жизни «культурного советского человека», независимо от его происхождения, воспитания и профессии.
Вовлеченная в стратегию культурности музыка, наряду с другими «мягкими инструментами дисциплинирования» (В. Волков) советского гражданина, ненавязчиво выполняла и иную – новую для себя роль: вслед за «идеологизацией интимного», которая была осуществлена на материале музыки ее идеологическими интерпретациями, осуществлялась «интимизация идеологического». Как писали о песенном репертуаре сталинской эпохи, «в мир прежних, более или менее замкнутых индивидуальных эмоций теперь входит тема более глубокого общественного значения». Очевидно, что подобные примеры «обнаруживаются в советской культуре и помимо песенных жанров». Нет сомнений в том, что этот синтез общественного и личного был сформирован и в восприятии массовым советским слушателем классической музыки.
Таким образом, степень утрат и приобретений и самой классики, и советского слушателя в исследованных эдесь процессах вряд ли возможно оценить однозначно, в особенности соотнося их с современным положением академической музыки, явно «пораженной в правах» в российском обществе. Но тогда возникает центральный вопрос, адресованный и настоящему и будущему: какой ценой возможно было бы вернуть ей утраченный социальный статус? И в ответ – «крамольное» предположение, что непреложным условием этого по-прежнему остается описанная здесь в своих фундаментальных чертах мифологизация ее образа – прагматичное «опрощение» в идеологических целях.
Альтернатива неутешительная, но другой история, по-видимому, пока не предложила.