Когда я читаю, я не здесь. Когда я пишу, я не здесь. Я это я или давно уже часть какой-то другой истории?
Когда я читаю, я снимаю с себя предписанные роли. Я больше не заботливая сестра, не послушная дочь, не «подходящая» иностранка, не терпеливая подруга, не честолюбивая ученица, не ребенок с образцовым поведением. У меня было много обликов и пристрастий, семейств и сфер деятельности, я жила в Петербурге и Багдаде, Лапландии и Шанхае, я меняла жизни легко и словно галопом. Выбор у меня был, а вот мук в реальной жизни не было.
Реальная жизнь была тесной. Или мы сделали ее тесной. Эмигранты, иностранцы, это прилипло к нам как клеймо. Я стояла на узком балконе и смотрела на дома напротив. Вместо моря эти желто-коричневые здания, справа темная стена леса. Горизонт ограничен. И в этих границах царит строгий порядок. Газон аккуратно подстрижен, стойки, где чистят ковры, блестят, правилами прописан порядок запирания дверей, метения дорожек, соблюдение тишины ночью (с десяти вечера «шум», включая и музыку, был под запретом). Мои родители строго придерживались этих правил, как бы доказывая, что они годятся для Швейцарии. Строго прижимали палец к губам, призывая детей к молчанию. Это был не Триест с его теплыми ночами, которые выманивали из дома. Здесь после десяти вечера сбежать можно было только в книгу, в безмолвное воображаемое приключение.
Мама тоже читала. И папа читал. Газету.
Были ли у нас соседи? Как их звали? Вышло ли общение с ними за рамки обычных приветствий на лестнице? Мы были «чужаками», за нами строго следили и скептически изучали. О более близких отношениях нечего было и думать, пока, во всяком случае.
И все же, я думаю, что родители перестарались в своем боязливом стремлении соответствовать. Особенно мама была подвержена страхам. Из опыта своей юности в маленьком городке она извлекала одно правило поведения за другим. Один и тот же вопрос: а это прилично? Или: что они о нас подумают? Они – это остальные, те, которые решают и устанавливают правила. Мама молчаливо покорялась этой власти, власти большинства, которой она в одиночку не осмеливалась ничего противопоставить.
Уже в то время, в семь лет я противилась такой податливости. Нет, выделяться я не хотела. Не хотела, чтобы в школе высмеивали мою экзотическую долгополую цигейку, и предпочитала ходить в старательно застегнутом на все пуговицы матерчатом пальто, как и другие девочки. Но это все было внешнее, или почти все. К страху это никакого отношения не имело.
И не спрашивайте меня, что положено, а что нет. Почему надо ходить в танцшколу, на занятия по фортепиано и пр. Что это, обывательское представление о комильфо? Мещанские правила поведения? Почему мама настаивает на ответных визитах, даже если люди ей не нравятся? И о чем там говорят, о чем сплетничают? Я чувствовала в себе того, кто может испортить веселье, неправильной фразой сорвать игру, разрушить хрупкую конструкцию любезности, спровоцировать скандал. Но я сдерживалась, из уважения. Мы и в самом деле были чужие, мы и в самом деле были не совсем такие, как они. Я не хотела никого разоблачать. В том числе и маму, главной целью которой было сохранить лицо, соблюсти приличия.
Приличия. Форма. Фасад. Все это было связано. И вызывало у меня глубокие сомнения.
Мои книжные миры не лгали. И не лгала я, когда искала в них убежища. Вводила ли я кого-нибудь в заблуждение? Утаивала ли, что я была счастлива? Я отсутствовала, и так было лучше. Я скрывалась, и тому были свои причины. В моем убежище мне было все равно, что они обо мне думают.
Что думали окружающие, когда на меня наваливалась мигрень? Я была такой беспомощной и беззащитной, что все правила на свете превращались в ничто. Я была жалкой. Трудно было не соответствовать более. И не по своей воле.
С этим мне приходилось жить. Как и с принятыми уже по своей воле решениями. Когда я была в состоянии их осознанно принимать, я говорила своей чуждости «да». Лучше чуждость, чем лицо и приличия, форма и фасад. Потому что чуждое – это много.