Это озеро понравилось мне сразу. Степное озеро, равнинное, раскинувшееся на паннонской равнине, к юго-востоку от Вены. Едва перебравшись через узкий хребет Лейтских гор, открывался вид на блестящую поверхность, теряющуюся где-то в мареве. Пугало только то, что через это сияние проходил «железный занавес»: две трети озера принадлежало Австрии, одна треть – Венгрии. Сегодня эта граница едва ли имеет значение, а тогда в 1960 году, она олицетворяла собой насилие. Проселочная дорога резко заканчивалась ограждением. И за заминированными участками нейтральной полосы возвышались деревянные сторожевые вышки, где вооруженные пограничники день и ночь стояли на страже. Граница как абсурдное завершение, внезапное затишье, враждебное наблюдение в бинокль, с одной и с другой стороны. Граница как смертельная опасность. Меня она влекла только потому, что там, за ней был тот Восток, по которому я втайне тосковала, моя родина. Недоступная для человека без гражданства.

Деревья за колючей проволокой были другими? Береговая полоса другая? Жажда чего-то неведомого заставляла туда смотреть. Остальное довершала моя фантазия, связывая скудные впечатления и дополняя их.

Как-то раз мы у Санкт-Маргаретен свернули к границе, с нами была собачка одного винодела. Захотела в опасную зону, конечно, я. Когда мы остановились у заграждения, пес жалобно завыл и не дал вывести себя из машины. С той стороны, словно в ответ, раздался металлический лязг. И папа, сказал: хватит. И медленно поехал назад по щебенке. Может быть, это была просто проселочная дорога.

За Рустом и Мёрбишем, насколько хватал глаз, раскинулись виноградники. Дома вблизи озера отделял от воды камышовый пояс. Здесь гнездились бесчисленные птицы, охотились за лягушками аисты, устраивавшие себе гнезда на дымовых трубах и башнях церквей. Деревни сияли белым, желтым, розовым и голубым. Низкие барочные здания узкой частью выходили к улице, а ландшафт формировали дворы, с рядами арок и пятнами желтой кукурузы. Во дворах – винодельни: здесь наливают молодое вино и подают к нему шпик с паприкой, печеночный паштет и другую закуску. За простым деревянным столом, по-домашнему. И слышно щелканье аистов. Руст вознаграждает многим. Я говорю отцу: Это юг и восток, сухость и влага. Озеро могло бы быть морем, если бы не было таким мелким.

Мы жили в маленькой гостинице, не больше десяти комнат, в самом центре городка. Позади нее – церковь, перед ней – площадь, раскинулась как платок. На ней – несколько господских зданий. Руст – не деревня, в 1681 году он был назван вольным городом королевской Венгрии, вольным городом называют его и теперь. Но дома здесь приземистые, как в Паннонии. Словно не хотят сопротивляться ветрам.

Вечер в ресторане «Ратхаускеллер», что под ратушей, был долгим. А ночь короткой, потому что мы чуть свет собирались отправиться на озеро, в птичий рай.

Серые сумерки, сизые и прохладные. Мы на машине выехали на дамбу, где было безлюдно. Там мы сели в лодку. Наш лоцман, во оружившись шестом, провел ее через камышовый пояс, ширина которого во многих местах составляла несколько сотен метров. Мы скользили бесшумно, медленно, чтобы не распугать птиц. Ведь мы приехали сюда ради них. Они уже проснулись. Крики, вопли, свист, пение, хлопанье крыльями в камышах. Одинокое кваканье лягушек. Потом все стихло и началось заново. Выпь, тихо сказал мужчина. И показал пальцем в камыши, где вытянулась цапля. Мы смотрели во все глаза и прислушивались, а тем временем серый цвет сумерек постепенно переходил в розовый. Значит, и в этом раю время идет. Узкие проходы в камышах ветвились, уводя все глубже в зеленое царство. Взлетали утки, аисты, ибисы. Я спрашивала себя, как мы выберемся из этих зарослей. Но наш лоцман, рыбак и орнитолог-любитель, держался уверенно. В особенно узких местах он привычным движениям разводил камыши и мы, вытягивая шеи, заглядывали в густой зеленый полумрак. В этом плавании было что-то первобытное, фантастическое, скорее сон, чем действительность. И тишина порой стояла такая, что казалось, она нас проглотит.

Зачем мы здесь, в этом царстве птиц и рыб, незваные гости? Мне было стыдно подглядывать. И все же я была счастлива, скользя в новый день.

Когда лодка причалила к берегу, было уже светло. Мы терли глаза, словно не верили до конца, что обрели твердую почву под ногами. Молчаливое скольжение в илистой воде камышовых зарослей пробудило пренатальные воспоминания. Во всяком случае, так мне казалось. Вода и кишащая вокруг жизнь. Она шуршит, пускает пузыри, булькает, ревет, издает трели. А в венгерских камышах все происходит так же? Что за дело рыбам до территориальных вод, что птице шлагбаумы и сторожевые вышки?

Я тогда уже знала, что вернусь сюда.

Вернулась одна, приехала в Айзенштадт на летние курсы русского языка. Я пользовалась любой возможностью увидеть сверкающее озеро. Часто отправлялась в путь пешком; где-то садилась на попутные машины. Годился любой транспорт, лишь бы через виноградники пробиться к камышам. Ездила с виноделами, владельцами лошадей, бургенландскими хорватами, венграми и швабами. Назад часто возвращалась уже ночью. И меня спрашивали, где я была. На озере, где же еще, отвечала я. У аистов.

После летних курсов я поехала на другую сторону озера, называемую Зеевинкель. В Ильмиц, это место, казалось, предназначено для меня. Я провела там несколько дней, у семейства Майр. Небольшая комната выходила на внутренний двор, глубокий, как принято в этих местах. Здесь разгуливали гуси и куры, здесь можно было присесть в тени с бокалом вина или прикорнуть часок после обеда рядом с дремлющим псом. Большие деревянные ворота, тщательно запертые, придавали двору интимность.

Ильмиц вытянулся в длину и в ширину, без выраженного центра, так мне запомнилось: щедро расстеленный в степи. До дамбы на озере идти было прилично, и по дамбе, которая вдавалась в озеро, почти километр между камышами. Плотный пояс, из которого доносились кваканье, трели, свист. Я шла пешком, чтобы слышать все звуки. Чтобы самой звуков не издавать. Были кроваво-красные закаты и блеклые утра, с утиным кряканьем. Воздух был влажным и отдавал гнилью.

Для прогулок по окрестностям я брала велосипед. Хотя никогда раньше кататься не училась. Ни в Триесте, где мы жили на крутом склоне, ни в Цюрихе. Равнина Бургенланда показалась мне идеальной учебной площадкой. Я ехала неуверенно, но как-то ехала. Опасными были проселочные дороги: вязкие в дождь, а в сухое время в твердых, как камень, бороздах и ухабах, сущее наказание для меня. Колесо соскальзывало, я падала. Но ни разу ничего себе не повредила. И держала курс на ближайшую желтую колокольню. Позади кукурузного поля или над маленьким леском возвышалась она, я подъезжала все ближе, ближе, пока церковь не являла взору свою барочную роскошь: место паломничества. Фрауэнкирхен. Мадонна в парчовом облачении, с младенцем Иисусом цвета слоновой кости.

Удержу не было. Мне почему-то нужно было ехать все дальше и дальше, по этой распахнутой во все стороны равнине, которую портил только «железный занавес». Она манила меня далеко и – даже в сравнительной степени – дальше. Дальше от чего? От привычных альпийских краев, зубчатого горизонта и узости представлений. Движение было подобно глубокому дыханию. И в нем было что-то дурманящее. Я ехала, словно хотела вобрать в себя небо, все вокруг. В Бургенланде я вновь обрела свою потерянную Венгрию. Взгляд говорил, кукурузные поля здесь такие же, глубокая низина, и облака не знают границ.

Я ездила на велосипеде с утра до вечера. Вечерами с волчьим аппетитом ужинала в ближайшей гостинице: каре из свинины с кнелями и кислой капустой. Сытное блюдо. И к нему пиво.

Когда облака были низко, аисты летали невысоко и гуси безучастно топтались на месте, в воздухе повисала тоска. Тоскливое место, где глазу уцепиться не за что. «Я» расплывалось в нем как капля в воде. Растворялось. И что потом? Могло произойти страшное. Вспоминалась венгерская песня «Печальное воскресенье», мама мне рассказывала, что она так брала за душу равнинных жителей, что они нередко кончали с собой. Посидит кто-нибудь в деревенском трактире, выпьет несколько рюмок крепкой «палинки», услышит трогательную песню (мелодия играется на цыганской скрипке), встанет, слегка покачиваясь, и скажет себе: «Да ну все это…», побредет под дождем и повесится в сарае.

Мне тоска тяжела не была, я закутывалась в нее как в пальто, которое грело. И шла по пасмурной округе. В голове стихи Атиллы Йожефа: «По деревенской улице блуждают / тополя серые, без единого звука».

Тополиных аллей было много, они окаймляли дороги между населенными пунктами, прямые линии улиц, и я просто предавалась их власти. Пока не переставала понимать, кто из нас двигается, я или тополя. Все было движение, ритм, дыхание. Ритмичный ландшафт. Я напевала русскую солдатскую песню «Полюшко-поле», она придавала моему шагу размах и твердость и никак не хотела кончаться, потому что конец смыкался с началом. Маршевая песня для тех, кто пешком пересекает степь, и не спрашивай, долог ли путь.

Ходить было лучше, чем ездить на велосипеде. Идти означало перебирать дорогу ногами, дороги. Как идут пилигримы, бродяги, юродивые. С неясной целью, но не бесцельно.

Никто не знал, где я. Но в этой вольности, с какой я ездила по округе, я ощущала себя в гармонии с самой собой, как дома. Деревья кивали мне, поля и колокольни приветствовали меня, словно знакомую. И я отвечала им. И было это хорошо.

Часы, дни, неделя, хорошо.

И вот, одним солнечным днем пришла пора прощаться. Автобус повез меня по тополиным аллеям, все дальше, в Нойзидль. Там пересадка, на Вену. Я покинула низменность озерных птиц, широкую паннонскую долину. (Partir, c’est mourir un peu.) Расставание – маленькая смерть. Но что-то от меня осталось. В Ильмице и не только.

С тех пор прошли десятилетия. Границы между Бургенландом и Венгрией проницаемы. Два государства ЕС протянули друг другу руки, обеспечили свободу передвижения людей и товаров, наладили отношения. Поля переходят в поля, не утыкаясь в колючую проволоку. Природа может вздохнуть свободно.

Вернуться в Бургенланд мне не пришлось. А вот видеть его приходилось. Сверху, из самолета, снова и снова. Последний раз – когда я на маленьком самолете «Австрийских авиалиний» летела из столицы Молдавии Кишинева в Вену.

Июнь 2007 года. В Кишиневе цветут липы, зрелая шелковица сыпется на разбитый тротуар и, лопаясь, оставляет маленькие бордовые лужицы. Жара прозрачна, всё спасается под сочно-зелеными кронами деревьев. Улицы, проложенные под прямым углом, по сторонам бульваров приземистые трехэтажные виллы в стиле классицизма, с фасадами, то ли выцветшими, то ли выкрашенными в пастельные тона. Большинство внутренних дворов выглядят по-деревенски. А один сад выбивается из общего ряда: здесь громоздятся останки советского прошлого, танки и ракеты бывшего советского памятника. Расположенное тут кафе носит название «Холидей Кафе-Бар». И люди здесь тоже словно из разных времен. Небрежно одетые длинноногие студентки вышагивают по университетскому кварталу, дымя сигаретой, а одетый в форму привратник на входе, лет шестидесяти, источает угрюмость советской системы. На рынке пестрая мешанина: молдавские крестьянки стоят рядом с пирамидами из помидоров, перцев и грецких орехов, цыганки предлагают курагу и чернослив, на русском языке предлагают купить белые шары овечьего сыра, а снаружи, где крытый рынок переходит в огромный базар, кишит Восток: безногие ветераны войны просят подаяния, православные монахи и монахини собирают пожертвования на свои монастыри, старушки молча указывают на разложенный перед ними скудный товар, иные кричат, торгуются, бурно жестикулируя, расхваливают свое барахло. По другому этот товар назвать нельзя: дешевка из Китая или Тайваня, контрафактное, поддельное, привезенное в картонных коробках, принесенное продавцами в огромных пластиковых сумках. Под бит и восточные мелодии из кассетных магнитофонов. Запахи острые, пряные, где-то слышится аромат сушеной лаванды. Бродячих собак нет, милиция присутствует, но в глаза не лезет. На кривой улочке за базаром должна быть единственная еще действующая синагога, но я ее не нашла. Бедность, что ни говори, велика. Средний заработок примерно двести евро. То есть продукты питания стоят дорого. Поездки на такси для большинства недоступны.

На главном бульваре БМВ, мерседесы, огромные машины, владельцы которых живут в вычурных виллах, как грибы растущих на каждом шагу. Откуда деньги? В Приднестровье, мятежной карликовой республике по другую сторону Днестра, широко идет торговля оружием. Но здесь? Иконы отмалчиваются, и Николета, умная молодая писательница, лишь хлопает глазами. Люди бывают всякие. Мы едим куриный суп, потом судака с кукурузной кашей и салатом из помидоров и перца. Очень вкусно. Как и молдавское мерло урожая 2001 года. Николета посасывает сигарету. И все-таки она не хочет уезжать. Ни в Румынию, ни в Англию, ни в Австралию, как большинство ее ровесников. Взгляни только на очереди перед румынским посольством, каждый день. Полицейское ограждение и бесконечное ожидание, потому что без визы ты никуда поехать не можешь. Разве что в Москву, Минск или Одессу.

Ночь лилово стелется над городом, из кустов поднимается луна, как скифское золото. Молдавский язык мягко льется мне в уши, латынь со славянскими шипящими, или что-то в этом роде. Ничего страшного, потому что я понимаю только его звучание. Смысл сказанного остается для меня далек, за семью горами с семью гномами.

Гномов я все-таки зацепила взглядом, в самом большом винном погребе страны (мира?), и вот уже пора возвращаться. В вечернем свете самолет летел над волнистым, ступенчатым ландшафтом, склонами виноградников. Всплывали горы, чудовища облаков, и пропадали вновь. Все подо мной напоминало географический атлас моего детства.

Мы давно уже пошли на снижение, когда я увидела Нойзидлерзее, сверкающее как зеркало. С игрушечным Ильмицем. Где-то далеко внизу под нами аисты добывали себе вечерние трофеи, скворцы стаями налетали на виноградники, но я видела только сверкание моего озера на западной оконечности паннонской низменности, которую я пролетала сейчас с востока с быстротой молнии. Чувства? Смутные как сон. Между тем, как тогда, стоя ногами на земле, я с жадностью открывала ландшафты, внутри себя и снаружи, и накапливала опыт. Солидный.