Нигде я не проживала времена года так пронзительно, как в Ленинграде. Когда я приехала, был сентябрь, позолотивший аллеи и парки. Желтые березы и липы, ярко-красная рябина. И надо всем этим нежно-голубое небо. Солнце, рассеивающее утренний морозец. Воздух вкусный и чистый. Сияют не только золотой шпиль Адмиралтейства, купола Исаакиевского собора, сияют и дворцы, выкрашенные в пастельные тона, и сияют их отражения в реке, в каналах. Розовый, голубой, зеленый, бирюзовый, охристый. Сияют львы и сфинксы, белые кариатиды и колоннады, сияют лестницы, карнизы, цоколи. И даже статуи, отлитые из бронзы. Серый асфальт не сияет, все отвратительное милостиво ускользает от взгляда. Купающийся в сентябрьском солнце «Летний сад» исполнен достоинства. На песчаных дорожках желтые листья, словно рассыпаны. Белки шмыгают в листве, гуляющие останавливаются, смотрят. В это время года быть счастливым легче. Так говорят мои друзья, они-то знают.
Октябрь уже не пылает, он приносит холод и дождь. Как у Пушкина:
Становится неуютно, над Невой образуется туман, начинается игра серых тонов. Серы не только улицы и тротуары, казармы доходных домов и их унылые дворы, серы и каналы в гранитном обрамлении, и балюстрады, Казанский собор и свинцовое небо. И снующие везде люди, серый муравейник. День, пригнувшись, влачится от сумерек до сумерек, обтрепываясь на окраинах города. Масштаб уменьшается. Счастлив тот, кто может остаться дома.
Вот и ноябрь. В Ленинграде промозгло и темно и накрывает зловонным колпаком запахов дыма, гари и бурого угля. Корабли теперь двигаются по Неве еле-еле, в переполненных автобусах пахнет влажной одеждой. Повсюду скопища людей, словно спасение в этом, животно-стадно-рабском. Словно теснота может защитить от несправедливости природы и непроницаемости высших сфер.
Ноябрьская серость и ноябрьские бури. Потом снег как избавление. Белыми хлопьями он ложится на северный город, в зимних сумерках придавая ему светлые контуры. Снег лежит на парапетах, на каменных львах и сфинксах, крышах и куполах. На венценосной главе Екатерины и «Медном всаднике». Сверкающий и тихий. Поскольку холодно, все звуки приглушены, все замерло в холодном великолепии. Лишь когда снег тает и начинает чавкать мокрая грязь, безмолвная красота сникает.
От ветра зависит, снег ли превратится в слякоть или слякоть в лед. Все происходит быстро. Не предусмотрел (правильную обувь), остался с носом. Тротуары не чистят, так что шлепнуться дело нехитрое. (Город снизу.) Просто беда для стариков.
Реки и каналы в черном молчании. Пока не затянутся ледяной коркой, которая станет толстым ледяным покровом. У Петропавловской крепости за дело принялись любители зимних купаний: прорубили во льду прямоугольник и ныряют. На глазах у любопытствующей публики.
Лед на Мойке, на канале Грибоедова, Фонтанке, лед на Карповке, на Большой и Малой Невках, на Неве. Когда Ленинград в 1941 году был взят немцами в кольцо, и блокада продолжалась девятьсот дней, только «дорога жизни» по льду Ладожского озера связывала город с внешним миром. По этой единственной трассе (под непрерывным артобстрелом) в город доставляли оружие, боеприпасы и продукты. Город голодал, но не сдался. Этот героизм обошелся в миллион человеческих жизней и десять тысяч разрушенных или поврежденных зданий.
Глубокой зимой строгость прямых, как по линейке проложенных улиц (называемых линиями и проспектами) еще строже. Строже и классицизм дворцов, гранит парапетов, силуэт «Крестов». Там, за этим массивным сооружением, где при Сталине сидел сын Ахматовой («Реквием»), начинается фабрично-заводской ландшафт, неуловимо печальный.
Старое университетское здание, где располагается филологический факультет, стоит прямо на Неве. На Васильевском острове, напротив площади Декабристов с конной статуей Петра Великого. В перерывах между лекциями все выходят на набережную. Даже при минусовой температуре. Напялил меховую шапку и на улицу.
Особенно, когда Нева предлагает свой самый грандиозный спектакль: ледоход. Это происходит когда? В начале или в середине апреля? Река уже не сплошной ледяной покров, по ней медленно двигаются льдины, большие, маленькие, горообразные и похожие на медведей, трутся друг о друга и сталкиваются, пихаются и раскалываются, образуют нечто чудовищное и вдруг рассыпаются. Звучит, как музыка сфер. Хрустально и вместе с тем с натугой. Тут и бубенцы, тут и стоны, тут и стеклянная арфа, тут и треск. Слух следует за взглядом, взгляд за слухом, ибо каждую секунду сочетание – звуков – меняется. Фантастика, эта акустическая пьеса, которая бесплатно разыгрывается дня три: событие природы посреди большого города. Невозможно насмотреться (наслушаться). И окаменевшая красота Ленинграда блекнет, становясь декорацией.
Наступают ветреные недели оттепели, которые разрешаются поздним, осторожным началом весны. Пока в мае природа не вступает бурно в свои права, выстреливает зеленью, охватывает все вокруг. Превращение ощутимо, дело нескольких дней. Словно волшебник взмахнул своей палочкой – и чудо, что только что было голо, уже в кудрявой листве. В мае город разрастается, в его инженерную геометрию вмешивается зелень деревьев.
Бракосочетание природы и города Ленинград празднует в июне, в белые ночи. Светло с утра до поздней ночи. Лишь с двух до пяти царят сумерки. Больше трех часов сна в это время никому не нужно. Окрыленная прозрачность проясняет голову, ноги сами готовы идти, вдоль по набережным, по светлым ночным улицам и паркам. На улице много молодежи, с гитарами и песнями. Бодрой, ведь химия света просветляет и самое мрачное состояние. Как она просветляет город, его высоты и бездны.
Ленинград уже не вполне от мира сего, словно парит между реальностью и вымыслом. И проблемы теряют в весе, трепещут без боли в пространстве всеобщей эйфории. Все летит, присоединяйся. Все удается, еще не начавшись. Как-то я сажусь на корабль и плыву в Петергоф, дворец и искрящиеся фонтаны словно воплощение рожденной июнем фантазии.
Вечером небо бирюзовое. К полуночи цвет блекнет, отступая до мертвенной белизны, которая постепенно покрывается серой пеленой. Лишь теперь газету читать трудновато. Но можно, просто, чтобы убедиться, что и ночью не совсем темно.
Цветовой спектр, градус яркости и прозрачности – неописуем.
Легкость парения – неописуема.
Возможно ли, что даже болезнь в это время смыкается с экстазом (как в «Белых ночах» Достоевского)? Трущоб на канале Грибоедова больше нет, но одинокие персонажи типа Раскольникова все еще слоняются вокруг, клонятся как плакучие ивы над водой, таращатся вниз. Свет не знает пощады. У кого нет дома, останется на улице, кто безумен, этого не спрячет. Тем, кто не спит – таким и другим – имя легион. Их карнавальное шествие тянется по засвеченному негативу ночи.
Светлым июньским вечером я сидела у Виктора Андрониковича Мануйлова, моего «советника» и здешнего научного руководителя. Полторы комнаты, которые он занимал в коммуналке на Четвертой Советской улице, были заставлены так, что между мебелью и кипами книг оставался лишь узкий проход. Книги повсюду: на стенах, на черном рояле и под ним, на спартанской кровати и под ней. Он – маститый ученый – учтиво провел меня в каморку, размером с полкомнатки, предложил устроиться за маленьким столом, отведать пирог и ряженку. Трогательно заботливый. За шестьдесят, лысый, со здоровым цветом лица и нежным румянцем, скорее младенец, чем Будда. Мягкие руки, круглый животик.
Чай пили в комнате, на краю кровати. Здесь он показал мне и некоторые из своих сокровищ: письма Сергея Есенина, акварели Максимилиана Волошина. Оригиналы, конечно. В основанной Волошиным колонии литераторов в крымском Коктебеле он провел все лето, работал над изданием волошинских сочинений. Он любил общение, собирал вокруг себя учеников. Едва я успела с изумлением углубиться в драгоценный архив (который он позже передал в Академию Наук), пришли новые гости: студентки с белокурыми косами и васильковыми глазами, филолог Ирма Кудрова и долговязый аспирант. Виктор Андроникович извинялся за тесноту, потея, передвигал стопки книг, переносил стулья над нашими головами. Мои дорогие, мои дорогие, щебетал он высоким голосом, позвольте вас познакомить. И вот мы уже счастливо сведенные вместе люди общей судьбы. Здесь нет цензуры. Есть свободные мысли и редкие книги, которые мне бы не выдали в Салтыковке. Бери, читай. И спрашивай, о чем хочешь.
Сборище одержимых литературой на нескольких квадратных метрах, через полуоткрытые окна в комнату потоком льется прохладный воздух.
Без таких мест, говорит Ирма Кудрова, здесь не выжить.
Девочки кивают, хозяин утирает пот со лба. Моя дорогая Ирмочка, c’est un plaisir.
Акварельные пейзажи Волошина (1912, 1916) невелики по формату и нежны: морские бухты, скалы, горы. Крым, древняя «Киммерия». Некоторые в рамках висят над кроватью. Обладательницы кос делают большие глаза.
Есть и фотографии (Волошин, борода лопатой, Есенин, одетый как денди). В этом битком набитом кабинете ученого литература обретает лицо и сердце.
Маленький, сдвинутый мир. И лишь теперь я обнаруживаю, что на кровати вместо покрывала ковер.
Часы пролетели как во сне. Но в коридоре нас сразу настигает действительность. С кухонными запахами, вонью на лестнице. Аура Виктора Андрониковича остается позади, и мы, его паства, теряемся.
Я медленно иду пешком сквозь бирюзовую ночь. Чтобы не расплескать глубоких впечатлений.