Память это сумма забытого, говорит Ильзе Айхингер.
Как прожорливая черная дыра, эта фраза грозит проглотить остатки памяти.
Но нет. Память есть память, даже если в ней то тут, то там обнаруживаются дыры. Обрыв ленты, как в кино. Паузы. Это плохо? У тела есть право сбросить груз. К tabula rasa оно не стремится.
Прежде чем вызвать в своей памяти ту самую книжку венгерских сказок (истрепанную), я ее нюхаю: корица и что-то сладковато-горькое. Такого запаха я больше нигде не встречала. Он ведет меня прямиком в детство, в царство сказок. Только что там сотворил черт с Янчо, я не помню. Черт, Янчо, Жужа, бог с ними уже. Книга пахнет Рождеством, и мама читает. В этом половина счастья.
М. называет меня фетишисткой запахов, в то время как она сама бредит белыми кистями, розовыми кончиками пальцев и острыми локотками.
Забвение, говорю я, бежит от запахов. Если пахнет сеном, во мне возникают сотни образов.
М. думает образами, вспоминает образами. Остальное ее не волнует.
Образы, говорю я, это хорошо. Но сначала запахи.
Надежные: запах бурого угля (Любляна), запах водорослей и жареных сардин (Триест). Запах кипарисов (Триест, Градо), запах мокрого от дождя барвинка (Триест), запах сахарной ваты и жареного миндаля (все ярмарки моего детства), запах застывшего жира и мочи (провинциальные вокзалы Восточной Европы), запах жавелевой воды (измученный насекомыми юг), душный запах ладана (церкви Италии), запах йода (старые аптеки). Секундный контакт, и фильм крутится дальше.
Где рвется, там рвется. Я не претендую на все.
Будто играет память в чет и нечет, скачет, останавливается, снова скачет.
И М.: Если маргиналии дискретны, то магистральная линия образует континуум.
Погоди, погоди, а кто скажет мне, что такое магистральная линия, побочная линия и все остальное. Эти нити, связи, свободные концы, рисунок совпадений.
Скачи, сестричка, скачи. И перепрыгивай.
Перепрыгнуть – облегчение. Или так получается, потому что память бастует. Что-то не хочет, ищет и мучается, напрасно. Спящие собаки? Бесформенность? Не трогай это. Не лови рыбку в мутной воде.
A partial amnesia, говорит Б., частичная амнезия. И: спасение.
В повести Костолани «Жаворонок» родители изо всех сил пытаются забыть, что их дочь уродлива. Мясистый нос, лошадиные ноздри, крохотные глазки молочного цвета, утиная походка. О том, чтобы выдать замуж, речи нет. И что же? Преврати бремя в любовь, согрейся. Даже если игра в забвение лжива.
Вот сидят отец с сыном в турецкой таверне (Кумкапы), рассматривают туристов. Сыну лет восемнадцать, у него плохая кожа и пластинка во рту. Они едят мало и еще меньше разговаривают. Но вот раздается танцевальная музыка и полные блондинки выходят танцевать, крутя задами. Это зрелище вызывает у них смех и – неожиданно – сближает. Хочет ли отец (скорее всего, в разводе, и этакий левантийский Дон Жуан) подбодрить своего непривлекательного сына? Он без ума от этих русских, сообщает мне отец, хотя я не спрашиваю. А сын смущенно хихикает. Женская тема витает в воздухе, и это, кажется, единственное, что интересует некрасивого юношу. Даже при том, что рядом с отцом у него нет никаких шансов. Но об этом ни слова. Главное остается за кадром. Сметается игривым движением. My son is going to study in the U.S., говорит он высокопарно. Когда сын встает, я вижу, что он болезненно худ.
Не смотри, забудь, забудь, не смотри. Если так надо. Если так задумано. Боль способна на все. Она натягивает кожу забвения, потом прорывает ее.
А если нет боли?
Тогда прав Бланшо: «Забыть, примириться с забытым в памяти, которая ничего не забывает».