Дочь Петра Великого, царица Елизавета Петровна, в течение долгого времени была отстранена от трона, сначала своей двоюродной сестрой, вдовой курляндского герцога Анной Ивановной, затем герцогиней Брауншвейг-Бевернской Анной Леопольдовной, которая стала регентшей во время младенчества несчастного Ивана VI. При обеих Аннах Россией стали управлять немцы. Фаворит Анны Ивановны, сын курляндского конюха Бирон правил от имени своей любовницы. На смену ему пришел император-немец{1} , сын герцога Брауншвейгского, который наследовал престол еще в пеленках при регентстве матери, урожденной герцогини Мекленбургской.

При Анне Ивановне иностранными делами руководил вестфалец Остерман, главнокомандующим был ольденбуржец Миних, а главные дипломатические должности занимали Корф, Лёвенвольде, Кейзерлинг и Бреверн. В армии командовали Бисмарк и три генерала Бирона. При дворе выше всех стояли другие Лёвенвольде, Ливены, Бреверны и Эйхлеры. Там все было немецким — язык, нравы, кухня, политика, театр, моды, вкусы, пришедшие из мелких городов Вестфалии и Саксонии. Первостепенные русские аристократы и самые высокопоставленные иерархи были в опале или рассеяны по тюрьмам и ссылкам. Дочь царя-реформатора, которую народ, солдаты и священники почитали как «искру Петра Великого», отстранили от дел и держали под строгим надзором. Ей постоянно угрожало заточение в монастырь.

Все внезапно переменилось после переворота 1741 г., произведенного самой Елизаветой при содействии французского посланника ла Шетарди. Брауншвейгский император и его родители оказались в тюрьме, а дочь Петра Великого на троне. Немецких правителей разогнали, их креатуры были лишены высших постов в армии и некоторых важных должностей в дипломатическом ведомстве.

Этот переворот, поддержанный гвардейскими полками, одобренный духовенством и народом, приветствуемый новгородским архиепископом как победа над «Вельзевулом и ангелами его», воспетый Ломоносовым в ореоле спасительного освобождения России от «чужеземного потопа» и «ночи рабства египетского», был ответом национальной партии на «немецкое засилье», реакцией против нравов, языка и политики немцев.

Елизавета царствовала тоже как самодержавная государыня со всем присущим для царей деспотизмом. Одаренная от природы живым умом, однако совершенно необразованная, она больше стремилась править, чем имела к тому возможностей. Французский посланник ла Шетарди в своей секретной корреспонденции, которая была перехвачена и расшифрована, рисует малопривлекательный портрет царицы: утрированную и до крайности нетерпимую набожность, соединенную с самыми невежественными предрассудками; беззаботность и легкомыслие, которые ставили ее в зависимость от окружающих; боязнь самого незначительного дела и малейшего усилия ума; склонность лишь к празднествам, нарядам и домашним интригам. Ее не только предавали министры, но продавали даже собственный духовник и горничные. Секретные донесения других иностранных посланников показывают эту царицу ничуть не в лучшем свете. И действительно, ее нравы были всегда довольно легкими. До переворота она выбирала своих фаворитов, как по расчету, так и по склонности, из гвардии. Тайный брак в 1742 г. с одним из любовников, Разумовским, нисколько не стеснял ее, а лишь добавлял пикантность адюльтера последующим любовным связям. С 1749 г. официальным фаворитом стал Иван Шувалов, и это возвышение облагодетельствовало все его семейство.

Но императрица старела. При восшествии на престол ей было тридцать два года, а при начале Семилетней войны уже сорок семь. В этом возрасте Екатерина II еще сохраняла молодость, которую Елизавета утратила и на смену которой пришли болезни.

Все эти физические и нравственные слабости императрицы благоприятствовали всяческим интригам, что сказывалось и на дипломатическом ведомстве и даже, как будет видно из дальнейшего, на военных действиях.

Переворот 1741 г. покончил с брауншвейгской династией и «засильем немцев», но лишь ненамного мог изменить международное положение России, которое определялось прежде всего тесными отношениями с Австрией. Как говорит Сен-Симон, отец Елизаветы «страстно желал» союза с Францией, сначала при Людовике XIV, затем в регентство герцога Орлеанского. В 1717 г. ему удалось заключить с правительством герцога договор о дружбе и торговле. Ту же политику продолжала и мать Елизаветы, Екатерина I, и какое-то время даже надеялась выдать свою дочь за юного Людовика XV. Высокомерие герцога Бурбонского, который пришел на смену Филиппу Орлеанскому, вынудило эту императрицу обратиться в сторону Австрии — русско-австрийский договор, подписанный 6 августа 1726 г., определил до самого конца столетия направление царской политики. Анна Ивановна и ее немецкие советники во время войны за Польское Наследство{2} поспешили на помощь венскому двору. Однако правительство Людовика XV подтолкнуло союзников еще и на войну с Турцией{3} , которую они смогли успешно завершить лишь при посредстве этого короля на переговорах, завершившихся Белградским мирным договором (1739).

После воцарения Елизаветы Людовик XV мог надеяться, что она покончит с этой традицией и выступит на его стороне во время войны за Австрийское Наследство{4} . И действительно, новая императрица отказалась предоставить контингент, предусмотренный как трактатом 1726 г., так и всеми последующими, подтверждающими его актами. Но чрезмерная забота версальского двора об интересах Швеции и излишнее усердие ла Шетарди во время его первого посольства помогли новому канцлеру Бестужеву-Рюмину сдерживать профранцузские чувства царицы.

Ла Шетарди добился для себя нового посольства в Петербург, не теряя уверенности в восстановлении своего влияния на государыню и надежды устранить канцлера. Однако его опрометчивое поведение и в особенности открытие тайной переписки вызвали громкий скандал, и он был выслан из России. Через два года, в 1746 г., стараниями Бестужева царица подписала новый договор об оборонительном и наступательном союзе с Австрией, а также соглашения о кредитах с Англией и Голландией. Тридцатитысячный экспедиционный корпус князя Репнина прошел маршем через всю Германию для действий в Нидерландах и появился на берегах Рейна, но тогда уже были подписаны предварительные статьи Ахенского мирного договора (1748).

Таким образом, Россия участвовала в войне за Австрийское Наследство лишь как вспомогательная сила, а не воюющая сторона, и по понятиям того времени отношения между Версалем и Петербургом вполне могли сохраняться. Тем не менее они были разорваны одновременно с заключением мира. Восстановить их оказалось настолько трудно, что прошло целых восемь лет, прежде чем при дворах были аккредитованы новые представители. В течение всего этого периода шла ожесточенная борьба двух дипломатий на традиционных полях соперничества — в Швеции, Польше и Турции.

В своем донесении царице Бестужев радовался тем результатам, которые, по его мнению, принесли новую славу и российской политике, и русской армии: до тех пор, пока «Ее Императорское Величество индифферентным оком на раздиравшие Европу замешательства взирать изволила, военное пламя лишь больше разгоралось; напротив же того, коль скоро изволила Ее Императорское Величество в европейские дела с большею силою вступиться, тотчас все состояние европейских дел весьма другой вид получило. <…> Обсервационный корпус не ходил больше, как только чтоб славу оружия Ее Императорского Величества по всей Европе разнести, ласкательный титул европейской миротворительницы монархине своей, возвращаясь назад, в дар посвятить и знатные суммы денег как с собою привесть, так и здесь отсутствием в казне сберечь». Бестужев вычислил, что чистая выгода от этих субсидий составила почти миллион рублей. Подобная дотошность в подсчетах и нескрываемое самодовольство российского канцлера более пристали бы какому-нибудь немецкому князьку вроде гессен-кассельского, приторговывавшему солдатами, чем министру, который руководил дипломатией великой империи. Подобная мелкая меркантильность и в дальнейшем не раз влияла на политические комбинации Бестужева. Армия и нация чувствовали себя униженными. Поставлять наемников — это было совсем не то, что могло возбуждать у русского народа воинский дух. Его политические инстинкты сосредоточивались на величии страны, религиозных и национальных чаяниях.

Но еще более, чем Францию, Россия опасалась другой державы — фридриховской Пруссии. Еще в 1744 г., во время войны за Австрийское Наследство, Бестужев заявлял, что прусский король опаснее Франции «по близости соседства и великой умножаемой силе. <…> Сей король, будучи наиближайшим и наисильнейшим соседом сей империи, потому натурально и наиопаснейшим, хотя бы он такого непостоянного захватчивого, беспокойного и возмутительного характера не был, каков у него суще есть <…> Коль более сила короля прусского умножается, толь более для нас опасности будет…» Именно в большей степени против него, а не Людовика XV, и был возобновлен в 1746 г. австро-русский союз. В Петербурге возмущались «бахвальством дерзкого соседа». Ему не простили и отстранения России от переговоров о заключении Ахенского мира под тем предлогом, что она участвовала в войне как держава, поставлявшая «наемников». Сообщения о делах и словах Фридриха показывали его крайнюю бесцеремонность по отношению к царице — он беспрестанно высмеивал ее набожность, приверженность к вину, легкость нравов. Он, как и Франция, постоянно становился поперек интересов России. Разве не он предложил Морицу Саксонскому руку своей сестры с Курляндией в качестве приданого? Той самой Курляндией, которую царица считала своей будущей провинцией! Когда Россия пыталась спровоцировать переворот в Швеции, он принялся усиливать свои вооружения и заговорил языком угроз. Он не переставал возбуждать против нее поляков и турок. В 1750 г. Елизавета предписала всем офицерам, происходившим из балтийских провинций и находившимся на иностранной службе, безотлагательно возвратиться в Россию. Указ касался прежде всего Пруссии, и король выказал свое крайнее раздражение. Один из таких офицеров, эстляндец де Коллонж, который, повинуясь указу, явился к русскому посланнику, был сразу же арестован. Сам посланник подвергся в связи с этим унизительному обращению — ему не разрешили осмотреть строившийся в Сан-Суси королевский дворец, а после одного из приемов дипломатического корпуса только он не был оставлен к обеду. Его демонстративно приглашали лишь на балы, а когда он и вовсе перестал появляться при дворе, король словно бы и не замечал этого. Посланник хотел пригласить в Петербургскую академию прусского астронома Гришау, но тот был сразу же арестован по приказу короля. Прославленный Эйлер тоже не смог возвратиться в Россию.

Фридрих строжайше запрещал вербовать в своих владениях солдат для иностранных войск и повесил даже одного саксонского рекрута, но сам силой забирал саксонцев, поляков и проезжающих русских подданных. Именно таким образом был схвачен ехавший через Пруссию раскольник Зубарев. Но с этим человеком король обошелся еще хуже — он решил, что такого пленника лучше не использовать как солдата, а заслать в Россию, чтобы он взбунтовал там своих единоверцев, доведенных до отчаяния нетерпимостью Елизаветы. И Зубарев, получив две тысячи дукатов, перешел обратно через границу вместе с двумя солдатами.

Елизавета не скрывала своей неприязни к Фридриху. «Прусский король, — говорила она лорду Гинфорду, — воистину дурной государь, не имеющий страха Божия; он смеется над всем святым и никогда не бывает в церкви, это какой-то персидский Надир-шах». Злоязычие короля способствовало возникновению против него коалиции трех женщин: царицы Елизаветы, императрицы Марии Терезии и маркизы де Помпадур, некоронованной королевы Франции. Русский посланник Гросс, отозванный из Парижа в 1748 г. и переведенный в Берлин, после уже описанных нами унижений покинул прусскую столицу.

Но и Бестужев, перлюстрировавший депеши прусского посланника Мардефельда с не меньшей тщательностью, чем переписку французских представителей, делал все возможное, чтобы избавиться от этого дипломатического агента, который в его глазах был прежде всего шпионом. Все это привело в 1749 г. к разрыву отношений с Пруссией.

Бестужевым владела навязчивая идея — при первой же возможности сломить могущество Фридриха II. 7 мая 1753 г. канцлер читал императрице свою знаменитую промеморию, где перечислял всё возраставшие опасности со стороны этого соседа: захват Силезии, разграбление Саксонии, чьи миллионы позволили ему увеличить свою армию с 80 до 200 тыс. чел., претензии на Ганновер, Курляндию и Польскую Пруссию. «… Дед и отец его, не имевши толиких сил поблизости к России, не гордиться и ссориться, но союза с нею искать принуждены были, следовательно, и сим союзом и силы российские прирастали, по меньшей мере с той стороны опасаться нечего было. Напротив уже того, какая великая разность!» По мнению канцлера, интересы России требовали защищать те страны, которым угрожает Фридрих, и необходимо «изничтожить его силы». В 1756 г. Бестужев еще раз повторил, что надобно «сделать так, чтобы гордый сей государь вызывал лишь отвращение у турок, поляков и даже шведов».

При сложившейся в Европе общей ситуации не вызывало сомнений то, что война с Пруссией повлечет за собой столкновение с Францией и другими странами династии Бурбонов и рассчитывать можно было только на союз с Австрией и Англией. Франция, по всей видимости, неразрывно связала себя с Пруссией, и, кроме того, отношение к ней царицы становилось с каждым днем все более враждебным. Именно Франция в 1751 г. принудила Россию уйти из оккупированной уже Швеции{5} , и в то же время ее константинопольский посланник Дезальёр всячески старался поднять турок.

Но возобновить отношения между Версалем и Петербургом было трудно отнюдь не из-за нежелания Елизаветы. Напротив, еще с тех пор, когда она лелеяла надежды стать французской королевой, у нее всегда сохранялась живая симпатия к нашей стране и нашему королю. Она как будто унаследовала французские склонности своих родителей. Тогдашний ее фаворит, Иван Шувалов, любил все наше: искусства, язык, нравы, моды. Как сказал Фридрих в 1760 г., «он француз до мозга костей».

Но канцлер Бестужев не собирался сдавать свои позиции. Он ненавидел Фридриха, и это была еще одна причина его неприязни к Франции как союзнице Пруссии. Всей своей политикой и всеми средствами, используя в том числе и черный кабинет, он противодействовал сближению с ней. В 1754 г. был арестован и заключен в Шлиссельбургскую крепость некий кавалер де Валькруассан, приехавший из Франции, возможно, с секретной миссией.

Доверенным самых интимных чувств царицы и в некотором смысле надзирающим за Бестужевым был вице-канцлер Воронцов. Так же, как и она, он неприязненно относился к Фридриху и благосклонно к Франции, но излишняя осторожность не позволяла ему открыто противодействовать видам своего официального начальника. Он ограничивался лишь тем, что внимательно следил за его политическими ошибками.

Правительства и дипломатии обеих стран упорствовали в своей взаимной враждебности. Однако у Людовика XV уже появилась своя собственная политика, отличная от правительственной, — начиная с 1747 г. в игру вступает его секретная дипломатия. С другой стороны, у Елизаветы еще сохранялись прежние симпатии, и, кроме того, ее начинала тяготить опека канцлера. Помимо официальной дипломатии, тайной полиции и черных кабинетов обе августейшие персоны находили средства и способы для взаимного изъявления своих чувств. Пока кавалер де Валькруассан томился в Шлиссельбурге, некий французский негоциант Мишель де Руан, живший в Петербурге и ездивший по делам в Париж, возил у себя в тюках политические депеши. В 1755 г. с секретными инструкциями короля в Петербург отправился шотландец Макензи Дуглас. Воронцов не решился представить его царице, однако согласился передать ей привезенные предложения, после чего Дуглас, несмотря на этот успех, сразу же уехал из Петербурга, опасаясь Бестужева. На следующий год он возвратился с письмом нашего министра иностранных дел уже как агент обеих дипломатий — секретной и официальной. Говорили, чтобы избавиться от него, Бестужев замышлял чуть ли не убийство. Тем не менее Дугласу удалось добиться приема у царицы и устроить подписание договора, о котором будет сказано далее (присоединение России к Первому Версальскому трактату). Подобный способ ведения политических дел обеими великими державами еще более оттенялся той ролью, которую играл один гермафродитический персонаж — секретарь Дугласа кавалер д’Эон. И только в июле 1757 г. королевский посланник маркиз де Лопиталь торжественно въехал в Петербург, а посланник царицы Михаил Бестужев, родной брат канцлера, занял пустовавшее уже восемь лет место в Париже.

Сближению России и Франции содействовал потрясший дипломатическую Европу неожиданный кризис, который называли «переворачиванием альянсов». Старые враги — Франция и Англия — снова вступили в войну, но на этот раз союзницей Англии была Пруссия, а Франции — Австрия.

Благодаря этому Австрия должна была привести нас к союзу с Россией. Столь невероятной комбинации европейских сил предшествовала еще более невероятная и запутанная интрига.

30 сентября 1755 г. Бестужев заключил с английским посланником Вильямсом соглашение, по которому Россия обязывалась за 500 тыс. фунтов стерлингов и годовую субсидию 100 тыс. выставить воинский контингент в 80 тыс. чел.

Ведя переговоры, Вильямс полагал, что британское золото пойдет на помощь Австрии против Франции, а Бестужев рассчитывал, что русские солдаты будут воевать с пруссаками. Ни та, ни другая сторона не посчитали нужным четко определить взаимные обязательства. Впрочем, Воронцов просил Бестужева поостеречься, как бы войска царицы не стали использовать вопреки ее намерениям и интересам. Он советовал, по крайней мере, отложить ратификацию договора. Но Бестужев был уверен, что английские субсидии позволят вести против Пруссии необременительную войну «под именем и за счет другой державы». Он полагал, будто военные действия могут ограничиться со стороны России простой «диверсией» — своего рода военно-учебным походом, который возвеличит славу царицы, а «усердным и ревнительным генералам желанный доставится случай к оказанию и своего искусства, и храбрости; офицерство, которое и в последнем походе друг перед другом наперерыв идти искало, радоваться ж будет случаю показать свои заслуги. Солдатство употребится в благородных, званию его пристойных упражнениях, в которых они все никогда довольно ексерцированы быть не могут». И он снова вычислял те суммы, которые можно сберечь на обещанных вооружениях, и прибыль на остатках, поступивших в казну. Корыстолюбие и продажность канцлера позволили Вильямсу найти аргументы, чтобы усыпить его проницательность. Воронцов отличался от Бестужева в лучшую сторону, поскольку понимал политику не только как договоры о продаже русских солдат иностранным державам.

Это соглашение испугало Берлин. Там всегда боялись и до сегодняшнего дня особенно боятся России — она столь близка, что вторжение восточного соседа может обернуться страшной катастрофой. Еще отец Фридриха II говорил: «Я знаю, как спустить с цепи русского медведя, но кто сможет потом опять прицепить его?» А сам король-философ в 1769 г. сказал принцу Генриху: «Это страшное государство, которое через сто лет заставит дрожать всю Европу». Он видел лишь одно средство, чтобы избавиться от такой опасности — заключить с Англией договор о субсидиях. Это соглашение и было подписано в Вестминстере 16 января 1756 г.: в обмен на денежную помощь Фридрих обязался выступить «против любой державы, которая нарушит целостность германской территории». Он не постеснялся денонсировать свой давний уже договор с Версалем и выступить в качестве наемника по отношению к стране, которая начала войну против нас с убийства Жюмонвиля и пиратских действий адмирала Боскавена{6} .Он отверг все авансы Людовика XV, приславшего к нему графа Нивернэ, чтобы возобновить договор о союзе. Король предлагал также прусскому посланнику Книпхаузену в качестве завидной добычи весь Ганновер и велел передать ему: «У короля Георга богатая казна, почему бы вашему повелителю не наложить на нее свою руку? Это будет недурной кусочек». Но от страха перед русскими Фридрих не мог даже слышать такие речи.

Не менее поразительно и то равнодушие, с которым Англия переменила австрийский союз на прусский и мобилизовала свои сила и средства против Марии Терезии, столь преданно остававшейся на ее стороне во время последней войны{7} . Без зазрения совести она соглашалась субсидировать одновременно и Россию, и Пруссию, хотя было совершенно очевидно, что обе эти державы лишь ждут ее денег, прежде чем наброситься друг на друга. В этом проявилось абсолютное пренебрежение к самым элементарным чувствам и интересам континентальных государств. Пусть Мария Терезия считает своим священным долгом возвратить Силезию, Фридрих — отстаивать ее против всех и вся, а Елизавета — «подорвать силы» опасного соседа, Англия ничего этого и знать не хотела. На континенте ей нужна была только наемная сила, как бы таковая ни называлась: Австрия, Пруссия или Россия. Глубокомысленная политика Уильяма Питта не придавала ни малейшего значения тому факту, что договоры о субсидиях неизбежно повлекут за собой вооружение Пруссии против Австрии и России и зажгут европейский пожар со всех четырех концов.

Первым следствием Вестминстерского соглашения был отказ от Петербургского договора: Вильямс сначала как будто не понимал, что первое означает уничтожение второго. Он сражался, умолял, рассыпал обещания, даже проливал слезы, стеная, что «теперь Англия погибла», но из Петербурга уехал с уверенностью в скором возвращении.

Совершенно не понял сложившуюся ситуацию и сам Фридрих: первое время ему представлялось, что Вестминстерский договор отдаст в его распоряжение русские войска, оплачивавшиеся англичанами. «У меня сто тысяч солдат. Если бы прибавить к ним и тридцать тысяч русских!» Еще в мае он принимал меры для подготовки их высадки в Померании, что позволило бы угрожать естественным союзникам Франции — шведам.

25 марта 1756 г. при дворе собралась под председательством Елизаветы Конференция, на которой было решено следующее: 1. Побуждать Австрию напасть на Фридриха II и обещать ей для этого 80 тыс. солдат; 2. Склонять Францию к неучастию в войне на континенте, имея в виду, что она и так уже занята своим конфликтом с Англией; 3. Приготовлять Польшу к проходу русских войск через ее территорию; 4. Стараться удерживать в бездействии турок и шведов; 5. Ослаблять Фридриха II, вынуждать его возвратить Силезию Австрии и отдать России Восточную Пруссию (каковую провинцию предполагалось затем уступить Польше в обмен на Курляндию и исправление украинской границы).

Сообщение о Вестминстерском договоре передал петербургскому двору 19 февраля австрийский посланник Эстергази. Россия была уже связана с Австрией договорами 1726 и 1746 гг. Однако в марте в величайшей тайне были согласованы еще и предварительные статьи нового оборонительного и наступательного соглашения, и оно было подписано 2 февраля 1757 г. В соответствии с ним каждая из обеих держав должна была выставить против Фридриха II по 80 тыс. солдат, а Россия обязывалась не прекращать военных действий до тех пор, пока Австрия не возвратит себе графство Глац. За это она должна была получать от Австрии ежегодную субсидию в миллион рублей.

Вестминстерский договор повлек за собой и другие последствия. Он утвердил версальский двор в его намерениях сблизиться с Австрией и ускорил заключение такого союза, который дипломаты традиционной школы считали невероятным и противоестественным. 1 марта 1756 г. в Версале был подписан договор между Францией и Домом Габсбургов: для начала Людовик XV предоставлял в его распоряжение корпус всего из 24 тыс. чел. После вторжения Фридриха в Саксонию к нему, согласно Стокгольмскому договору 21 марта 1757 г. между Австрией, Францией и Швецией, присоединился двадцатитысячный шведский контингент. Затем в соответствии со Вторым Версальским договором 1757 г. французские войска в Германии были увеличены до 175 тыс. чел. Третий Версальский договор 1758 г. установил их численность в 100 тыс. Франция всеми своими силами вступила в войну на континенте.

Велика была радость в Петербурге при известии о Первом Версальском договоре. Ведь там в лучшем случае надеялись лишь на нейтралитет Франции и сдерживание шведов и турок. А теперь нейтралитет сменился совместными действиями. Из двух партнеров Франции — Швеции и Турции, одна превратилась в союзника, и была обеспечена нейтральность второй. Россия последовательно присоединилась ко всем этим договорам: Первому Версальскому, Стокгольмскому и Третьему Версальскому.

И все же она не была союзницей Франции в более тесном смысле, а сотрудничала лишь через посредство своего союзника — Австрии. Хотя у Людовика XV находился не только посланник в Петербурге, но и военные атташе при армиях царицы, он никогда не согласился бы войти в прямые переговоры с петербургским двором, за исключением, быть может, того, что касалось торговых отношений. Он никогда не предложил бы субсидий этой бедной еще стране на ведение войны и предпочитал давать деньги Австрии для последующей передаче России. Таким образом, эта последняя входила в коалицию держав лишь в силу договоров с Австрией 1726 и 1746 гг., которые были направлены против нас. Франция стремилась низвести ее от статуса участницы до положения вспомогательной державы. Насколько было возможно, Россию принуждали подчинить свою политику и даже ведение войны австрийским интересам. Политика Австрии, остававшаяся по самой своей сути эгоистической, и ее весьма неумелые военные действия явились первыми причинами неудач всей коалиции.

Правительство Елизаветы поняло это раньше, чем министры Людовика, и сожалело о подчинении Франции австрийским интересам, к чему старались принудить и Россию. Оно не хотело поддаваться этому и стремилось освободить даже и нас от столь сомнительной опеки. Несколько раз, и даже в декабре 1760 г., царица и официально, и тайным образом предлагала Людовику XV заключить новый договор, более обширный, чем те простые соглашения о присоединении России к коалиции. Но король каждый раз не соглашался на это.

У него были к тому свои особые соображения. Если вследствие сближения Франции и России прекратится противостояние двух дипломатий в Стокгольме, Варшаве и Константинополе, зародыши конфликта все равно не исчезнут: Людовик всегда опасался русских притязаний, в особенности по отношению к своим традиционным союзникам — Швеции, Турции и Польше. Но прежде всего это касалось Польши — во время войны он неоднократно приносил ради нее в жертву интересы коалиции и даже самой Франции. Но польские интересы он понимал самым узким, ограниченным образом и, несмотря на свое положение абсолютного монарха, восхищался теми «свободами», а на самом деле анархией аристократов, которая в конце концов и погубила эту страну. Не только его официальная, но и тайная дипломатия всегда пристально следили за тем, что происходит в Польше. Ни один русский корпус не прошел через ее территорию на театр военных действий без того, чтобы агенты короля в Варшаве и Петербурге не заявляли по этому поводу протестов. Людовик XV и слышать не хотел ни о присоединении к России Восточной Пруссии, ни об обмене этой провинции на Курляндию, ни даже о каком-либо исправлении границы в столь далекой Украине.

И разве мог этот монарх, так щепетильно относившийся к целостности Польши, оставаться безучастным в случае ее раздела?

Людовик XV не стремился к истинно дружественным отношениям с Россией. В инструкциях своим посланникам он неустанно предостерегает от этой утопии: «Расстояние между нашими державами столь велико, что никакой тесный союз невозможен». Именно поэтому, а также из страха перед усилением России он не хотел ее побед даже над общим врагом. Победив Фридриха, русские станут «слишком требовательными и дерзкими». А в случае их поражений можно утешаться тем, что «у русского правительства уже не возникнет таких притязаний, каковые могут быть затруднительны и неудобны».

Да и австрийцы тоже не очень-то жаждали громких русских побед — мы не раз увидим, как они мешали действиям своего союзника, пытались ослабить его успехи и даже ставили ловушки для русских генералов.

И разве эти скрытые интересы при внешнем единстве, эти страхи и соперничество прежних лет, эта ревность к успехам союзника и боязнь его побед не должны были неизбежно обессилить всю мощь континента, объединившегося против самой малой из воинственных монархий?

Другие причины слабости характерны именно для России. Казалось, что она должна была действовать со всей энергией автократического правления. Но на самом деле не произошло ничего подобного. Если где и видны в течение этой войны единство взглядов, последовательность идей и совокупность усилий, то никак не в Петербурге, а прежде всего в военном лагере Фридриха и в Лондоне, несмотря на весь шум и треск тамошних парламентских дебатов. Русское самовластие оказалось неспособнее британской олигархии. Мы обманываемся чисто внешними проявлениями — на самом деле в Зимнем дворце было больше партий, и к тому же значительно более враждебных и непримиримых, чем в Вестминстерском. Советники Елизаветы смотрели на войну против Фридриха совершенно разными глазами. Тот союз с Францией, в отличие от нынешнего{8} , не имел национального характера, народ ничего не знал о нем, армия оставалась безразличной. Даже русская аристократия смотрела в сторону Зимнего дворца или Царского Села, стараясь угадать, как следует понимать все происходящее.

Ведь прошло совсем недолгое время с того дня, когда французский посланник жаловался на то, что русское общество игнорирует его приемы, когда ему было велено покинуть столицу, а Франция интриговала в Швеции и в Константинополе. Ведь эти французы, против которых русские сражались у Данцига и дважды устраивали военные демонстрации на Рейне{9} , были, в конце концов, все теми же немцами, еретиками. Этот новый союз начинался интригой с участием торговца галантереей, шотландского авантюриста и некоего кавалера непонятного пола. Это был лишь полусоюз, второстепенный по отношению к союзу Франции с Австрией, и поэтому он не давал России никаких выгод, тем более что Франция продолжала поддерживать турок, шведов и поляков. Все здесь висело на тонкой нити — жизни болезненной и раньше времени постаревшей женщины.

За союз с Францией и войну против Пруссии твердо стояла сама императрица, ее фаворит Шувалов, а с ним и все Шуваловы, вице-канцлер Воронцов и все Воронцовы. Вспомним, что через пятьдесят лет, в 1807 г., в России не было убежденных сторонников франко-русского союза, кроме императора Александра и его министра Румянцева. Что касается великого канцлера Елизаветы, то, как уже говорилось, он бросился в этот союз из ошибочного расчета и стал жертвой английского двуличия. Это сильно понизило Бестужева в глазах царицы и подняло кредит его соперника Воронцова. Канцлер собирался воевать с нами, но неожиданно для себя вдруг оказался нашим союзником. После этого он перестал быть непогрешимым, но в то же время и не примирился с Францией, в лучшем случае проявляя нерешительность и вялость при всех своих уверениях о полном забвении враждебных чувств. Но зато другие оставались решительно враждебными. И теперь следует сказать о молодом дворе, который возник уже на склоне лет императрицы.

Со времени своего восшествия на престол Елизавета выказывала твердую решимость не выходить замуж, по крайней мере официально. Но в то же время был нужен наследник, и она вызвала для этого из Голштинии юного принца, бывшего плодом союза ее сестры с герцогом этой страны. Его крестили по русскому обряду и назвали Петром Федоровичем, хотя отца звали Карл Фридрих. Несмотря на то что этого голштинского внука Петра Великого привезли в Россию четырнадцатилетним мальчиком, он так и остался истиным немцем. К нему был приставлен другой голштинец, Брюммер, про которого один из современников сказал, что ему больше пристало дрессировать лошадей, чем воспитывать принцев. Он бил своего подопечного и привязывал за ногу к кровати, но оказался абсолютно неспособен хоть чему-то научить его. Мало кого из престолонаследников судьба обделила до такой степени, как Петра: низкорослый и тщедушный, чуть ли не урод со следами оспы, он казался совершенно лишенным ума, храбрости и доброты. Женившись в восемнадцать лет, Петр Федорович пренебрегал супружеством, проводя время среди детских забав: играл с лакеями в оловянных солдатиков, сек собак и пиликал на скрипке. Книги и вообще любые умственные усилия вызывали у него отвращение.

В жены ему дали тоже немку — принцессу Софию Ангальт-Цербст-Дорнбургскую, которая после русского крещения стала Екатериной Алексеевной, хотя ее отца звали Христианом Августом. В то время он был самым младшим в Дорнбургской династии, которая в свою очередь являлась младшей ветвью Ангальт-Цербстского дома. Ему пришлось искать службу в Пруссии, он стал там генералом и командовал гарнизоном Штеттина. Фридрих П, прослышав о проекте саксонского брака для русского наследника, сказал: «Ничто столь не противно интересам Пруссии, чем союз России и Саксонии, но было бы совершенно противоестественным пожертвовать прусской принцессой ради того, чтобы оттеснить саксонку». Зато не показалось противоестественным предложить для этого дочь мелкого князька, которого он сделал генералом. Даже не уведомив самого Христиана Августа, Фридрих сосватал ее. Для Елизаветы это предложение оказалось тем более приемлемым, что мать Софии происходила тоже из Голштинии. Екатерина II описала в своих мемуарах, изданных Герценом, какой была жизнь великой княгини среди этого двора, кишевшего интригами и ловушками, между пренебрежительно обращавшейся с ней императрицей, мужем, который с первого же взгляда внушил ей отвращение, канцлером Бестужевым, выслеживавшим и ненавидевшим ее как креатуру своего врага Фридриха, матерью с ее беспокойным характером и компрометирующими интригами, молодыми придворными, стремившимися лишь погубить ее, и старыми, которым, подобно Шуваловым, было поручено следить за нею и выискивать малейшие оплошности. Сколько перенесла она унижений, сколько слез пролила! Но плакать ей запретили даже тогда, когда умер отец: «Не пристало великой княгине слишком долго оплакивать отца, который не был королем». Потом из-за глупых бестактностей матери ее чуть было не отослали вместе с ней обратно в Германию.

Но будущая Екатерина II, как прирожденный straggler-for-life [10]Борец за выживание (англ.).
, была хорошо вооружена для жизненной схватки. Природа наделила ее утонченной и величественной красотой, сочетавшейся с присущей для блондинок мягкостью. Хотя слезы на ее голубых глазах нисколько не трогали мужа, зато вызывали жалость подозрительной императрицы и сочувствие даже у неблагожелателей. Живой ум сделал из нее великого человека. Она приехала в Россию, уже обладая утонченной, насквозь французской культурой, чем была обязана своей штеттинской воспитательнице мадемуазель Кардель. Во время бесцветных досугов придворной жизни она пристрастилась к книгам и читала все написанное французами: Расина, Мольера, Монтескье, даже Буало и Брантома. Пока муж забавлялся марионетками, она записывала в свои юношеские тетради уже вполне зрелые мысли, однако остерегалась проявлять слишком глубокие познания и свободомыслие. Окруженная, по ее словам, святошами и ханжами, Екатерина выказывала глубочайшее рвение к православию, столь недавно ею воспринятому, и соперничала в набожности с тетушкой Елизаветой, строго соблюдая посты и не боясь утомить себя богослужениями, сколь бы долго они ни продолжались. Природная немка, приехавшая в Петербург четырнадцати лет, она знала русский язык лучше туземных придворных и считала себя более русской, чем потомки Рюрика. Но самое главное, она очень здраво судила о жизни, ясно понимала свои цели и не страшилась смотреть будущему прямо в лицо. Она так описала свои впечатления от первого свидания с женихом: «Сердце не предсказывало мне большого счастия, но честолюбие вдохновляло меня. В глубине души было нечто невыразимое, не дававшее мне ни на минуту усомниться в том, что я буду императрицей России, чего бы это ни стоило». Чего бы это ни стоило — то есть в случае необходимости и через устранение мужа. Возможно, что в своих девических мечтах она уже предвидела, и притом без испуга, ту катастрофу, которая произошла восемнадцать лет спустя.

Однако честолюбие не мешало ни ее сердцу, ни ее чувствам, хотя обращены они были совсем не к Петру Федоровичу. Екатерина находилась под неусыпным надзором и в то же время видела вокруг себя все самые дурные примеры развращенного двора. Иногда соглядатаям удавалось мешать ее любовным интригам, и тогда внезапно исчезали те молодые смельчаки, чьи домогательства встречали не столь уж суровый прием. Тетушка, ждавшая от нее наследника престола, хотела, чтобы он происходил от законного мужа. Но когда поняли, что здесь надеяться не на что, надзор был ослаблен. То влияние, которое мог оказывать на великую княгиню «красавец Салтыков»{10} , по всей видимости, не имело никакого политического характера. Его очень быстро отправили в Швецию с известием о рождении императорского принца (будущего Павла I), а затем посланником в Гамбург, и он так и не возвратился ко двору. После него в милость вошел Станислав Понятовский, которого впоследствии Екатерина сделала польским королем. Салтыков не влиял на политику, и дипломатический корпус в Петербурге почти совершенно не интересовался им. Другое дело Понятовский, и мы скоро увидим, какова была его роль. Забеспокоился французский двор. Его представитель в Варшаве добивался отзыва Понятовского и преуспел в этом. Однако же через не долгое время тот снова оказался в Петербурге и в еще большем фаворе. Понятовский часто фигурирует в переписке наших посланников: де Брольи и Дюрана в Варшаве, Лопиталя и графа де Бретёйля в Петербурге и даже в тайной корреспонденции Людовика XV с Елизаветой. Новая любовная связь великий княгини стала государственным делом, она влияла на европейское равновесие.

Как относились великий князь и великая княгиня к сотрясавшему всю Европу кризису? Первый из них представлял собой довольно незамысловатую личность, как бы слепленную из одного куска. Во-первых, несмотря на принятие православия, он так и оставался немцем, голштинцем, и не упускал случая, чтобы высмеять ритуалы национального культа. У будущего российского императора не находилось для своих подданных ничего, кроме презрения. Он сожалел о своем голштинском герцогстве, которое унаследовал, уже находясь в России, и часто повторял: «Меня затащили силой в эту проклятую Россию… А ведь я уже мог бы быть на троне цивилизованной страны». Его германофильство выливалось в фанатическое, безрассудное восхищение немецким героем — Фридрихом II. Сменив оловянных солдатиков на живых людей, он продолжал свои забавы с конюхами, переряженными в военную форму, и стал «обезьяной прусского короля», что сохранилось у него до конца жизни. В Конференцию, то есть в государственный совет, заседавший под председательством самой Елизаветы, он являлся лишь для того, чтобы словами или молчанием выразить свое несогласие. В 1756 г. Петр не подписал решение о возобновлении дипломатических отношений с Францией. Все меры, направленные против Пруссии, вызывали у него глубокую печаль и неистовый гнев. Во время войны он сокрушался русскими победами и радовался неудачам. Тетушке пришлось убрать его из Конференции, поскольку великого князя подозревали в передаче дипломатических и военных секретов своему кумиру. Австрия, чтобы несколько сгладить враждебность Петра Федоровича, воспользовалась его слабым местом — заключила с ним как с герцогом Голштинским сепаратный договор, по которому он в обмен на весьма значительную субсидию предоставил в ее распоряжение голштинскую армию, то есть несколько жалких батальонов.

Более сложными были отношения и политика великой княгини. Фридрих облагодетельствовал ее замужеством, поставив на ступени императорского трона. Прусский король надеялся найти в ней союзника, который помог бы ему остановить нашествие русских, казаков и татар, угрожавшее заполонить его земли. Но она не любила Фридриха. В 1755 г. Екатерина говорила английскому посланнику: «Это не только естественный враг России, но еще и худший из людей». Тогда она была всецело на стороне Англии. Британский консул Роутон устраивал в своем доме ее первые свидания с Понятовским. Посланник Вильямс также благоволил этой интриге, именно он привез Понятовского в Петербург в качестве одного из своих секретарей. А французская дипломатия, напротив, всячески осуждала и мешала этой связи, что во многом повлияло на политический выбор Екатерины. Кроме того, она нуждалась в деньгах, а тетушка держала ее на коротком поводке. Зато у Англии была щедрая рука. Вильямс побуждал Екатерину сбросить слишком натянутые поводья, «перестать сдерживать себя и заявить во всеуслышание о тех, кого она удостаивает своими милостями, показав при этом, что воспринимает как личное оскорбление все направленное против них». В ответ она «всегда говорила об английском короле с выражениями глубочайшего уважения и почитания», считая его «лучшим и величайшим другом императрицы», не сомневаясь «в пользе тесного союза России и Англии» и льстя себя надеждой на то, что и «король удостоит своей дружбой великого князя и ее самое». В апреле 1756 г. она заявила, что «всякий покушающийся разрушить союз Англии, Австрии и России не может быть другом сей Империи», а в июле того же года просила Вильямса подтвердить королю «преданность великой княгини его особе» и выказывала «сильнейшее беспокойство в связи со слухами о союзе с Францией и прибытии французского посланника». Екатерина поведала также и о своих денежных затруднениях, поскольку ей «приходилось всем платить, вплоть до горничных императрицы». Вильямс передавал ей, что «все до последнего су будет использовано на то, что почитает она общим делом и авантажу обеих наций споспешествует». Екатерина просила 20 тыс. дукатов и получила их. Правда, Бестужеву перепадало намного больше — до 2500 английских фунтов, да он еще брал и из других рук: 10 тыс. дукатов от Франции и, кроме того, еще прусские и австрийские деньги. Таковы были нравы того времени. И когда Вильямс после всех неудач был вынужден покинуть Петербург, Екатерина продолжала писать ему: «Я буду использовать все мыслимые и немыслимые возможности, дабы привести Россию к тому, что почитаю истинным ее интересом — а именно к тесному союзу с Англией». Если бы подобная переписка была раскрыта, ее сполна хватило бы для процесса о государственной измене. Но доверительные признания Вильямсу шли еще дальше и касались куда более деликатных материй. Она осмелилась говорить о том, что намерена делать в случае смерти царицы буквально в первые же минуты: «Я незамедлительно пойду в комнату сына … и пошлю доверенного человека уведомить пятерых гвардейских офицеров, каждый из коих приведет по пятьдесят солдат … Я же пойду в комнату умершей и приму присягу капитана гвардии, после чего возьму его с собой». Она рассчитывала на содействие генералов Апраксина, Ливена, Бутурлина, канцлеров Бестужева и Воронцова и присовокупляла далее: «Я решилась или царствовать, или погибнуть».

Пока у императрицы сохранялось крепкое здоровье, она была всемогуща. Министры, придворные и дипломаты могли не заботиться о том, что думают великий князь и великая княгиня. Но с началом Семилетней войны у Елизаветы начались приступы слабости и обмороки. Самые преданные ей семейства — Шуваловы и Воронцовы — пребывали в страхе и ужасе. Временщики-фавориты начинали побаиваться, а иные любимцы питать надежды. Заволновалась и Европа: от страха в Версале, Вене и Дрездене и с надеждой в Лондоне и в лагере Фридриха. Обмороки императрицы были политическим и дипломатическим фактором первейшей важности. Весь мир замер в ожидании у постели Елизаветы. Но для нее самым опасным было то, что фавориты всячески исхитрялись утаивать правду и не допускали к ней докторов, более опасаясь слухов, чем надеясь на лекарства. Наконец, маркиз Лопиталь со всеми вообразимыми предосторожностями в выражениях дал понять фаворитам, что именно связывает их интересы с французскими, и указал на некоего доктора Пуассонье — знаменитого хирурга и одновременно выдающегося специалиста по женским болезням. Он внушил им необходимость выписать его в Россию, чтобы осмотреть императрицу. Конечно, тайна должна строжайше сохраняться, и можно будет найти какой-нибудь предлог, например поездку с учеными целями, для объяснения всего этого. Лопиталь очень надеялся, что вояж Пуассонье будет одновременно иметь характер и политический, и медицинский и поспособствует укреплению здоровья той, которая столь драгоценна для антипрусской коалиции. Кроме того, сам врач может оказать на свою августейшую пациентку благоприятное для французских интересов влияние. Пуассонье действительно явился в Петербург, но у императрицы уже был доктор — грек Кондоиди, носивший мундир генерал-лейтенанта. Он отказался консультироваться с соперником, да еще таким, который не был ни лейб-медиком, ни государственным советником. И лишь когда Пуассонье получил звание почетного члена Петербургской академии, генерал-лейтенант от медицины смягчился и позволил осмотреть больную. Французский доктор нашел у Елизаветы несколько серьезных болезней, однако счел возможным успокоить версальский кабинет относительно какой-либо серьезной опасности в настоящее время, хотя ничего не гарантировал на будущее. Но именно на будущее и возлагал все свои надежды молодой двор.

В России тогда было по меньшей мере четыре партии: брауншвейгского семейства, смотревшая в сторону Шлиссельбурга с надеждой на реванш за переворот 1741 г.; партия самой императрицы, которая могла полностью доверять лишь кланам трех фаворитов — Разумовским, Шуваловым и Воронцовым; партия великого князя, весьма, впрочем, малочисленная, потому что все окружающие уже поняли его ничтожество; и, наконец, партия великой княгини, стремившаяся, невзирая на голштинцев, сделать Екатерину императрицей, или в качестве соправительницы с сыном, или же единоличной самодержицей. Именно эта партия усиливалась день ото дня по мере того, как здоровье царицы становилось все более шатким, а великий князь все более ненавистным для русских. И вот уже сам Бестужев, столь долгое время бывший врагом и преследователем Екатерины, начал сближаться с ней и комбинировать всяческие проекты, в которых великому князю отводилась лишь роль жертвы. Нетрудно понять, что все эти придворные интриги неизбежно оказывали свое влияние на действия армии.

Таким образом, складывавшаяся против Фридриха II коалиция была уже внутренне разъединена противоречивыми интересами Франции, Австрии, России, Швеции, Саксонии и других германских государств. А в самой России противостояли друг другу неясные стремления старого и молодого дворов.

С каким же противником предстояло теперь сразиться? Государство Фридриха II было, несомненно, одним из самых мелких среди великих держав. Однако каждый пруссак мог стать солдатом, прусская армия была организована лучше всех в Европе, и никто не умел так командовать войсками, как прусский король. Наконец, он мог рассчитывать еще и на неискоренимую галлофобию, огромные финансовые ресурсы и сокрушительные морские диверсии со стороны Англии. Именно она и была столь необходимым для Пруссии союзником, возмещая бедность последней своими богатствами и дополняя чисто сухопутные силы мощнейшим во всем мире флотом. Англией правила аристократия, которая при всех парламентских спорах и бурях была в своих идеях последовательнее и способнее подчинять подданных, чем любой деспот. А стоявший во главе Пруссии деспот умел мыслить как гражданин и философ. Перед лицом разделенной Европы Фридрих соединял в себе все силы государства, все ресурсы нации, будучи одновременно абсолютным монархом, главнокомандующим и своим собственным первым министром. Он был самым великим государем эпохи и одним из лучших полководцев всех времен. Его ум из самых непредвзятых и свободных сочетался при всей непреклонности и твердости с таким сердцем, которое вдохновлялось чувствами героической добродетели. Что могли значить какие-то там Людовик XV, Адольф Фредерик Шведский, Елизавета, даже Мария Терезия рядом с тем, кто был властителем умов XVIII века, королем воинов, кто соединял в себе абсолютного монарха и преданнейшего гражданина Отечества и в римском, и в современном смысле этого слова? Какой из монархов коалиции был способен чувствовать и писать так, как Фридрих из своего лагеря у Локовица с излияниями братских чувств к своей сестре Амалии:

«Умоляю вас, возвысьтесь над суетой событий. Думайте об отечестве и нашем первейшем долге защищать его. А если узнаете, что случилось с кем-нибудь из нас несчастие, вопросите, пал ли он на поле брани, и в таковом случае вознесите хвалу Господу. Для нас есть или смерть, или победа … Неужели, желая, чтобы все жертвовали собой ради Государства, вы не хотите видеть примеров сего от ваших братьев? Ах, любезная сестра, теперь уже ничто невозможно изменить. Или на вершине славы, или во прахе. Предстоящая кампания подобна Фарсалу {11} для римлян, Левктрам для греков {12} , Денену {13} для французов или Венской осаде для австрийцев {14} . Это целые эпохи, каковые решают все и изменяют лицо Европы … Не нужно отчаиваться, но все предвидеть и хладнокровно принимать свою судьбу, не гордясь успехами и не уничижаясь неудачами».

Благодаря всем этим причинам последнее слово осталось все-таки за Пруссией и Англией, Фридрих II сохранил все свои провинции, а Сент-Джеймский кабинет{15} сумел завладеть французскими и испанскими колониями.

У Семилетней войны были свои извилистости — сражаясь с французами, австрийцами и шведами, Пруссия попеременно то одерживала победы, то терпела неудачи. Но самые жестокие поражения нанесли ей русские. Они трижды разбивали ее полки и захватили ее столицу. Только один раз, при Цорндорфе, Фридрих смог похвалиться победой над ними. Впрочем, мы увидим, что в тот день он и сам не был уверен в этом. Русская армия с ее громовыми победами и цепкой обороной, единственная во всей коалиции ушедшая с поля брани победоносной, стоила много большего, чем ее правительство, ее дипломатия, а подчас и ее генералы. Рассмотрим теперь, как была организована эта армия.