Вулфборо, или Жизнь в лесу. — Хот-дог, ангина и фантазия. — Культ собственного «Я». — Ускорение выпечки законов и сдобного печенья. — Терзания баронессы д’Ати. — Заложники или гаранты? — Неисправимая злобность иностранцев — Чернь зашевелилась.

В начале августа газетчики остались не у дел, поскольку Его Величество решил отдать дань глупейшей и бесполезнейшей традиции и уйти в отпуск, из почтения к обычаю предавшись лени, что так претила его душе. И вот целых две недели самые осведомленные издания не могли потчевать нас лапшой, настриженной из его слов и жестов, а о чем ином стоит рассказывать, если публика так привыкла к ежедневным подвигам Нашего Героического Лидера, что не способна обойтись без сведений о Нем, о Его Августейшем семействе и о жизни двора? Что еще в силах так ее разогревать? Конечно, тотчас извлекли из забвения некоторых министров, коих все давно почитали усопшими, но это же так, семечки! И пусть маркиза де Сен-Жан-де-Люз, чем-то ведавшая в правительстве (кое-кто даже полагал, что Министерством внутренних дел), сократила свой отпуск и вернулась с побережья, чтобы с чрезвычайно суровым видом высказаться по поводу несчастных случаев во время ярмарочных гуляний, пусть герцог Валансьенский принялся широковещательно оплакивать поляка-паломника, который, возвращаясь из Лурда, перевернулся на своем микроавтобусе, распевая «Я все ближе к тебе, о Господь!», и — какова ирония божества! — расшибся в лепешку, свалившись в кювет приальпийского шоссе, что, в свою очередь, дало герцогу повод проанализировать состояние всей дорожной сети на территории Франции, давая понять, будто его снедает страсть к проблемам чрезмерно крутых поворотов, ограничения скорости для грузовиков, сигнальных мостиков и неразборчивых дорожных указателей, лишь бы хоть немного отвлечься от глобального потепления, надзор за каковым в правительстве был возложен лично на него, как заместителя герцога Бордосского, коему, после официального вынесения благодарности, предписано оставаться в границах его резиденции в Жиронде. Но летние события давали мало пищи воображению, а чтобы мы вконец приуныли, солнце отвратило свой лик от пляжей, где отпускники ежились под порывами холодного ветра или теснились под зонтами. К счастью, императорское семейство не отправилось в свой брегансонский замок, где наши газетчики принялись бы его выслеживать, подстерегая, не мелькнет ли знакомый силуэт на какой-нибудь сторожевой башне, хотя в таком появлении не было бы должной внезапности и величия. Нет, Наш Неистовый Повелитель, как пылкий приверженец деяний лихих и символических, со своими приближенными и друзьями Ее Величества устремился за океан, он там облюбовал массивное строение в восточноамериканском стиле на берегу озера Уиннипесоки, славившегося тем, что его вода в любое время года оставалась ледяной. Наш Венценосец так объяснил свой выбор: «Я отправился на поиски подлинной американской глубинки с ее лесами и озерами…» Однако отнюдь не с людьми. Императорское семейство и свита не желали якшаться с красномордыми ковбоями, которые чрезвычайно точно посылали смачные плевки в медную плевательницу салуна, потягивая из бутылки отдающее клопами пойло. О, только не это! Весьма обеспеченная родня подарила им этот краткий отдых в Вулфборо, в пансионате старой постройки под веселенькой зеленой крышей, где обычно наслаждались досугом белокожие богачи-консерваторы, сплошь знаменитости; вокруг не водилось ни одного черного, ни единого индейца-сиу, никакой глупой лавчонки даже из тех, что торгуют гамбургерами, — только пешие прогулки в подлеске, ловля форели на удочку, моторные лодки и телевизор с включенным каналом «Фокс ньюс». Его Величество бродил кругами по этой резиденции для толстосумов площадью в две тысячи квадратных метров. По нескромности мы позволили себе тайком раздобыть детальные фотоизображения тамошней обстановки: столовая в стиле Людовика XIII, восстановленная по подлинным чертежам, только чуток подправленным в духе декораций студии «Парамаунт», гостиная с высоченным потолком, где кресла выглядят вовсе миниатюрными, и целый набор ванных комнат. Его Величество чувствовал себя заточенным в этих апартаментах, хоть там и пахло долларами, а потому не отрывал мобильника от уха, дабы неистощимый источник его нервной энергии не истощался уж совсем впустую. Даже отделенный от нас водными просторами Атлантического океана, Повелитель незримо присутствовал среди своих подданных, и газеты не забывали об этом ни на миг.

Вот он стоит в лодке, которую берет на абордаж арендованная местным печатным агентством шлюпчонка, а два фоторепортера стрекочут камерами, расстреливая, как из пулемета, его мирное житье и с виду безмятежный досуг. Выведенный из себя, Наш Предводитель хотел было пошвырять в воду их фотокамеры и бранился весьма нелицеприятно, но на своем языке, так что эти иностранцы не понимали его слов — лишь жесты, впрочем красноречивые. Он же, побагровев от ярости, кричал: «Идите к черту! Отвяжитесь от меня! Понятно?! Андестенд, что я сказал?» А то еще в другой день, когда он спокойно катал в каноэ юного принца Людовика, его опять щелкнули, и хотя потом ретушеры искусно замазали жировые складки, выпирающие над плавками, но в столице обо всем проведали, и это наделало немало шуму.

Что понадобилось Его Величеству в такой дыре? Как найти себе полезное занятие, когда томишься от безделья, пусть изысканного, но отчасти навязанного Императрицей, при том, что вокруг близкие друзья, тоже малость сдвинутые по фазе и уж точно готовые, чуть что, тряхнуть ради тебя мошной? Заурядный путешественник воспользовался бы этим, чтобы осмотреть окрестности, культуры поднабраться, но Наш Легконогий Предводитель, если вы обмолвитесь при нем о культуре, вспомнит только о полях, засеянных кукурузой или горохом. А между тем оттуда было рукой подать до Бостона, города с богатым прошлым, а на его окраине притулилась старая деревенька Конкорд, куда Нашему Величеству неплохо бы заглянуть хоть из уважения к былому, ведь именно там в 1775 году раздался первый выстрел, от которого ведет свой отсчет Война за независимость, оттуда же началось Покорение Дикого Запада, распространение телеграфа и железнодорожного сообщения, там же возникло то, что потом стали называть Новым Светом, целый мир, в центре которого царили философ Эмерсон и тот самый упрямый нормандец Генри Дэвид Торо, чья тоненькая брошюрка «Гражданское неповиновение» вдохновила господ Ганди и Мартина Лютера Кинга. И где, как не в Конкорде, впервые наметился не преодоленный до наших дней раскол страны на две Америки, противоположные одна другой, как правая и левая рука, о чем снята «Ночь охотника» с Робертом Митчемом: в одной все решает денежная выгода, в другой правят чистая созерцательность и почтение к цветам, откуда берут начало хиппи из Сан-Франциско и все сочиненное Бобом Диланом.

В этом селении, где некогда обитало столько великих теней, Наш Блистательный Предводитель мог бы, если б знал, как это проделывают без фраз и жестов, предаться медитации по поводу тех мыслей, что мсье Эмерсон запускает, как осветительные ракеты, например: «Муха столь же мало поддается приручению, как и гиена», «Неспособность к самосовершенствованию — единственная смертельно опасная болезнь» или: «Подлинное действие совершается в тишине». Наш Абсолютный Монарх мог бы с равным успехом проглядеть и заметки мсье Торо, каковой сурово изобличал благодушное самодовольство обожателей золотого тельца: «Люди столь закоснели в вечных подсчетах, попали в такое рабство к делопроизводству, что мне почти не удается отыскать тетради без подведенной красными или синими чернилами черты для долларов и центов…» Ну, положим, тут Наш Повелитель и не смог бы уловить смысла: для чего же еще тетрадь, изумился бы он, если не для записей прихода и расхода? Тем паче вкривь и вкось он истолковал бы замечание того же мсье Торо, утверждавшего, доводя до крайности ход мысли президента Джефферсона, что самое лучшее правительство — то, которое не правит вообще. Его Величество, пожалуй, пришел бы к заключению, что эта похвала как нельзя лучше применима к его правительству, ибо от кабинета герцога де Сабле, да и от самого герцога толку не было никакого.

Как нетрудно убедиться, Наш Неуемный Повелитель был не чета обычному визитеру, возможность поразмыслить на досуге под сенью аккуратно подстриженных деревьев Вулфборо его не прельщала, он и здесь намеревался явить миру свою полнокровную витальность. Выйдя из бостонского аэропорта, куда он прилетел регулярным рейсом, но в сопровождении специального самолета, доставившего сюда его охрану, его врача и секретарей, он не удосужился свериться с компьютером, сообщавшим местным жителям, сколько им еще осталось выносить пребывание у власти Джонни Уолкера Буша, в конце следующего года обязанного к великой радости подданных освободить престол: местного государя презирали уже все, вплоть до собственной обслуги; на его воробьиную головку градом сыпались упреки, ибо ему удалось лишить свою страну уважения всей планеты. Война на Востоке, оказавшись разорительной, полной лжи и несправедливостей, грозила безопасности его державы: слишком много спеси, презрения, глупости, а главное — гробов; вместо истребления террористов, нападавших на все и вся, он позволил им рекрутировать пополнение, теперь они прямо-таки кишмя кишели. Но вопреки всему Наш Чувствительный Лидер демонстрировал ребяческую тягу к незадачливому государю, ведь народ уже дважды избирал его своим руководителем, а он-то мечтал о подобном жребии для себя, потому и принял это приглашение, ведь летний домик местного правителя в Уолкерс-Пойнт, где тот ловил рыбу в кругу семейства, находился всего в двух часах езды на бронированном автомобиле от Вулфборо. Именно этим обстоятельством объяснялся двухмесячный отпуск Нашего Монарха в кошмарном пансионате на востоке Америки.

Но тут возникла проблема.

Узнав, что императорскую чету пригласили всего лишь на пикник, Императрица отказалась сопровождать супруга. Конечно, несколько раньше такой же чести сподобился и царь Владимир, но там ему предложили омаров под беседу о разделе мира. А тут — всего лишь пикник? И какое меню? Хот-доги, белая фасоль под томатным соусом, пирог с черникой? Притом мужчины без пиджаков? Императрицу тошнило от необходимости соблюдать протокол, но ее возмущало и отсутствие оного. Она решила поломаться: заявила, что ее не прельщает завтрак на траве с муравьями, берущими штурмом хлеб для гренков, и выказала особливую приверженность старинному фарфору на белоснежных скатертях. Ее компаньонки по пляжному досугу, прогулкам на водном велосипеде, посещению бутиков Марио Прада, французских филиалов ювелирного дома «Тиффани и Ко» и блужданию по антикварным и сувенирным лавкам сонного городка захлопали в ладоши, одобряя ее пренебрежение к дискомфорту и вульгарности бесстильной трапезы в отсутствие метрдотеля и сомелье, где рискуешь облить кетчупом летнее платьице.

Наш Лидер, одинокий и непримиренный, уселся в присланную за ним черную изрыгающую копоть махину и покатил на субботнюю встречу без супруги. Он чувствовал себя слегка помятым, несмотря на то что уже слетал в Париж и обратно на дворцовом лайнере «Фалькон-900», ожидавшем его в Бостоне на случай мелких, пусть и дорогостоящих, но необходимых вылазок в мир. Ведь ни за что на свете он не пропустил бы похорон влиятельного прелата монсеньора Люстиже, уступив невесть кому почетное место на траурной церемонии в Нотр-Дам. А так прежний монарх остался в Сен-Тропе, да и герцог де Сабле еще раз потерял шанс хоть где-нибудь попредседательствовать.

К Джонни Уолкеру Бушу и его весьма раскованному семейству Наш Возлюбленный Повелитель приехал с некоторым опозданием. Он вышел из машины в черном пиджаке с изящной бутоньеркой, в джинсах с отчетливо отутюженной складкой, хотя и ниспадавших на ботинки гармошкой, — и сразу же попросил извинить отсутствие Императрицы, сраженной внезапным приступом дифтерийной герпетической ангины, каковой он сам же и заразил ее, но лично не заболел, ибо недуги не в силах его подмять. И, тотчас переменив тему, завел речь о мсье де Лафайете, как всегда, спутав его с известным парижским торговым комплексом, носящим то же имя, но ведь недаром он усердно перебирал в самолете спасительные вырезки, подготовленные для этой поездки шевалье де Гено (подумайте сами, столько часов полета туда и обратно!): теперь он смог припомнить, что при Людовике XVI мы приняли участие в первых шагах молодого государства, бок о бок с тем самым мсье Вашингтоном, названным в честь города. Толикие познания в исторической области заставили Джонни Уолкера застыть с открытым ртом, ведь эрудиция американца не шла дальше «Дэйви Крокетт» — знаменитого имени не то народного героя, не то базуки с небольшим ядерным зарядом, и братьев Джеймс, как-то связанных с Голливудом: то ли киношных гангстеров, то ли взаправдашних, грабанувших тамошний банк.

Еще на нескольких фотографиях мы видим, как Наш Повелитель кружит вдоль озерных берегов в моторке, на борту которой по-английски выведено: «Верность», затем он возвратился в Вулфборо, приятно возбужденный после визита к одному из самых непопулярных государственных мужей последнего времени. Императрица не стала его дожидаться, лелея свою герпетическую ангину: она отправилась за покупками по местным лавчонкам, где немало свидетелей видели ее здоровехонькой и, по обыкновению, в отличной форме, то есть надменной сверх меры.

Да, с Императрицей возникали проблемы…

Проблемы у Его Величества.

Проблемы у подданных Его Величества.

На газетных страницах, где она частенько мелькала, с ее именем связывались суждения о загадочной, таинственной натуре, но о том ли шла речь по существу? Это лишь еще один пример, как по монаршьей воле может внезапно меняться смысл некоторых слов. Она брюзжала? О нет, то явный признак независимости. Оставляла с носом дожидавшихся ее посетителей? Отнюдь. Всего лишь вела себя современно. Имела вид раздраженный? Ничего подобного: то — задумчивость. Высмеивала меблировку Дворца? Потому что во всем ценила простоту. Была суха? Что вы! Нисколько — просто сдержанна. Плохо воспитана? Да нет же — непредсказуема! Капризна? Вот и опять вы попали пальцем в небо: просто полна жизни, переполнена жизнью так, что ее жизнь выплескивалась даже на страницы женских журналов. Взбалмошна? Она все делает по-своему, ибо чувствует себя свободной. Любая ее причуда для герцогов, маркизов, баронов, министров и секретарей становилась законом: они научились кланяться и ходить по струнке: ведь достаточно ей чуть насупить брови — и Государь прогонит их с глаз долой. Наш Суверен не мог уследить за всеми прихотями Императрицы, коими пестрел ее обиход; тут она давала полную волю импровизации, но Повелитель оправдывал любой ее ложный шаг, ибо относился к ней с таким почтением, что запретил даже острить по ее поводу, здесь исключалось не только язвительное, но и просто лукавое словцо. Он также не допускал на ее счет никакой критики или попыток анализа и всякий час был готов вмешаться лично, грозя засадить ослушников в кутузку или выставить их вон. Императрица одновременно обладала всеми правами частного лица и всеми прерогативами общественного деятеля, но, разумеется, без сопутствующих обязанностей. Все ее фантазии были священны. Кто не подходил под ее мерку, заслуживал каторги. Из-за чего многие заслуженные люди, связанные с газетной работой еще до коронации, оказались выброшены на улицу.

Императрица чуралась популярности. Во время коронации Николя I она лишь скрепя сердце взошла на помост, возведенный посреди площади Конкорд. В общем-то, она не жаловала зрелища такого рода, сторонилась ликующей, орущей и трясущейся от перевозбуждения толпы, ища повода укрыться от ее восторгов; так, в день восшествия на престол она не показывалась до самого вечера, лишь в последнюю минуту соблаговолила появиться в сугубо фешенебельных гостиных, куда сама заранее пригласила наиболее влиятельных знакомых Его Величества — финансовых воротил, кружок которых терпеливо сколачивался годами. В восторге от того, что супруга наконец-то пожаловала, Наш Венценосец широким жестом указал на нее и объявил этому ареопагу дельцов, чьи бумаги выше прочих котировались на Бирже: «Вы были без ума от Джеки Кеннеди, теперь вам надлежит курить фимиам вашей новой Императрице!» На лице дамы на мгновение выступил легкий румянец: она смекнула, что синклит денежных тузов озадачен столь льстивым сопоставлением. Меж тем в брошенной фразе доля правды составляла не меньше половины. Никто не забыл, что мадам Кеннеди, в отличие от Императрицы, умело играла положенную роль, служа живым воплощением модной изысканности и очарования. Но каждый помнил и то, что мистер Кеннеди был убит в Далласе, а Наш Государь часто выказывает задорную неосторожность. Тут на память поневоле приходило, что мадам Кеннеди, едва овдовев, вышла за мультимиллиардера, владевшего сотнями торговых кораблей, и Государыня, столкнись она с подобной проблемой, тоже не изберет в спутники жизни юного работника платного пляжа или разносчика пиццы.

Находились и другие точки соприкосновения. Чета Кеннеди часто позволяла народу поглазеть на себя в семейной обстановке; Николя I и Императрица поступали так же наперекор излюбленной фразе короля Миттерана, норовившего сокрыть все и вся: «Выставлять напоказ частную жизнь бесполезно, нездорово и пошло». Его Величество умел аранжировать для обозрения повседневный обиход семейного гнездышка, но прибегал к этому лишь тогда, когда приходила пора мягко подретушировать свой впечатанный в мозги подданных профиль, достойный рыцаря плаща и кинжала, сметающего все на своем пути, и приглушить в их памяти высоковольтные разряды своих наводящих ужас, почти лающих тирад. Здесь-то как нельзя лучше пригождались рецепты Кеннеди, например, когда тот, пользуясь краткой отлучкой супруги, умевшей оберегать свое потомство от фотовспышек, приводил малолетнего сынишку во всемирно известный Овальный кабинет, где решаются вопросы войны и мира, и просил его там порезвиться, поиграть под столом, поваляться на ковре, а на фотографа внимания не обращать; так получались задушевные семейные снимки, благодаря которым верховная власть выглядела теплее и человечнее, вызывая умиление толпы. Его Величество проделывал то же самое: выталкивал в кадр дофина, чтобы тот приветствовал родителя у всех на виду, вызывая прилив зрительских эмоций успешнее, чем какие бы то ни было резоны и увещевания.

С некоторых пор Наш Венценосный Повелитель стал культивировать и в своем поведении тот род инфантильности, что питает гипертрофированную жажду власти. Он уже при рождении был маленьким стариком, так никогда и не испытал радостей детства, зато после воцарения стал восполнять сей изъян мальчишескими выходками, вывертами, трюками, пусканием пыли в глаза, что не всегда было сплошным блефом. Тоном школьника, бахвалящегося на переменке страсть каким шикарным велосипедом родителя, Его Величество с довольной улыбкой ронял: «А сейчас у меня три замка, вот так-то, целых три: во-первых, этот Дворец в столице, затем — недурной летний домик в Версальском парке, тот самый, где некогда коммодор Балладюр похоронил свою любимую болонку, а еще очень старинная и мощная крепость на берегу Средиземного моря». По этим тирадам чувствовалось, что в детстве ему не досталось вволю сладкого, его не баловали волшебными сказками и вот теперь его распирает от не по годам наивного тщеславия. Довольство такого рода опасно балансирует на грани смешного, что неизбежно при той особой напыщенности, какую обычно именуют культом собственного «Я».

Однако, даже если целая страна обомлела под наркозом, нахальное племя газетных карикатуристов не унимается, уж такова их натура. И вот господа Кабю, Плантю или Петийон изощрялись в спасительной иронии, уподобясь своему славному предшественнику мсье Боску, в шестидесятых годах минувшего века потешавшемуся над тщеславием власть имущих. У них там фигурировал некий хвастун, который, показывая приятелю свои владения и желая ослепить его великолепием, возглашал: «Мой замок… Моя мельница… Моя собака… Мой фермер… Мои хлеба… Мой бык… Моя жена… Мой сторож… Мой бассейн… Мой газон…» А гость, поворотившись к нему спиной и приспустив штаны, ответствовал: «Мой зад!» Но все равно их злобная мазня, начисто лишенная почтения к Нашему Блистательному Венценосцу, тонула во множестве парадных портретов, подстерегающих вас везде, куда ни обратишь взгляд, и притом непрестанно обновляемых, словно изображения вождя Северной Кореи. Лик Нашего Возлюбленного Властелина не только красовался в мэриях и дворцах госучреждений, но и глядел с прилавков каждого уличного ларька, улыбался с магазинных витрин, хмурился с первых страниц ежедневных газет. Стоило включить радиоприемник, как оттуда раздавался его голос, а если, паче чаяния, чей-нибудь иной, он вещал все о нем же, его имя отдавалось эхом на террасах кафе, в стенах частных гостиных и театральных фойе. О ком бы, о чем бы ни упоминали, все это звучало лишь ради сравнения с ним. Подобно Большому Брату, о коем писал мсье Оруэлл, Государь глядел на нас со всех телеэкранов, проникал в самые интимные закоулки нашей жизни. Осенью ожидался выход тридцати книг, воспевающих деяния народного любимца и полирующих до зеркального блеска его образ. Великий Отец нации присматривал за нами, не пропуская, как казалось, и самой малой малости, за все отвечал, увещевал, разъяснял, побуждал, вдохновлял, направлял и исправлял, провозглашал, развлекал, соблазнял, утешал, ободрял, охранял, просвещал, озарял и охмурял, объявляя, что можно, а чего — ни-ни.

Наша Дивная Императрица, столь же проникновенная и проникающая, как радиоактивные осадки, была овеяна тою же славой, что ее супруг, и, располагаясь одесную от Всеведущего и Всемогущего Государя, играла избранническую роль, подобно тем внезапно вознесшимся фаворитам, которых близость к царственной особе превращает в яркие светочи, — отраженное сияние власти воспламеняет их. Среди подобных избранников самой обласканной оставалась баронесса д’Ати, впрочем, верно и то, что она от августейшей четы не отходила ни на шаг, почитала Государя безмерно и претендовала на лестную роль своего рода названой сестры Императрицы, которую сопровождала во всех курортных турне, поддерживала под локоток в каждой похоронной церемонии или цеплялась за оный локоток, чтобы самой не упасть от избытка чувств. Монаршьи милости изливались на баронессу дождем, увы, давая пищу зависти и злословию. Ее успехи во вверенном ее попечению солидном министерстве выглядели зыбкими, ей там было неуютно, эту крестную муку она, однако, несла стойко, стиснув зубы. Подражая во всем, но прежде всего в деловитости, Его Молниеносному Величеству, она тонула в ворохах забот и всякий день срывала, как цветок, новый созревший закон, чтобы горделиво приобщить его к уже составленному букету.

Суровые, неукоснительно репрессивные законы множились с горячечным пылом. Бум! — о рецидивистах, такой же жесткий, как в Калифорнии. Бам! — о недопустимости досрочных освобождений при серьезных правонарушениях. Бом! — о плохо или медленно действующих судах. Бэм! — о малолетних преступниках из предместий, чье совершеннолетие должно наступать скорее, чем у прочих смертных, Пам! — о полицейских, не обеспечивающих достаточного количества приводов. Памм! — о чересчур толерантных родителях. Бамм! — об умалишенных, коих бросили в психушку, а не в тюрьму к нормальным, каковые, впрочем, сами норовили сойти с ума… «Ну, а жертвы? — восклицала баронесса, вторя Его Величеству. — Ведь им, жертвам, нужен процесс…» Пусть даже над сбрендившим, им надо, чтобы псих с пеной на губах сидел в клетке на скамье подсудимых, а судья чтоб его допрашивал, даже если тот ничего не сечет: ни про что спрашивают, ни почему он здесь сидит, — ведь псих этот уже забыл ту машинисточку, которую распилил на кусочки вблизи плохо освещенного канала. Конечно, нашлись злокозненные умы, объявившие, что мы возвращаемся в Средневековье с его судами над животными, с законами, гласящими, что индюка, ущипнувшего вас за ляжку, следует тотчас представить на судилище и приговорить к казни — на площади и прилюдно, — заключающейся в ощипывании (дабы укротить гордость!), а затем в опущении заживо в кипяток с последующим добавлением пряностей. Другие ущербные умы, еще более зловредные, добавляли, что для применения нового законоуложения потребуются ресурсы, прежде всего финансовые, а потом и людские.

С девяти утра до двенадцати ночи баронесса д’Ати в своем дворце, откуда можно созерцать позолоченного Наполеона, венчающего Вандомскую колонну, предавалась трудам, загоняя свой персонал до полусмерти; то один, то другой чиновник падал у нее под седлом — это были скакуны, закаленные в битвах, но даже их безжалостней пули разили ее несправедливо едкие замечания, преувеличенная торопливость, зычные приказные окрики, по сути не слишком обоснованные, — от подобного обхождения всем становилось не по себе. Некоторые оставляли службу, где ранее ценился их профессионализм, и уходили, бурча двусмысленные комплименты: «Баронесса? Слишком чувствительна в отношении к своим обязанностям, отсюда проистекает лишь слезная сырость», «Она на все дела взирает исключительно с высоты птичьего полета, не снисходя до деталей» или: «Ее интересует одно: какое впечатление она производит» — заметим, что именно в этом последнем пункте она более всего приближалась к Его Широковитринному Величеству. Принимала ли она судейских, чтобы, по ее словам, «обменяться мнениями», разговор шел под телекамерами, запечатлевавшими улыбки и поцелуи. А стоило погаснуть прожекторам, ее речи тотчас сводились к ней самой, к критикам, донимающим ее, к нападкам недругов… Баронесса до такой степени любила жертв, что и себя ощущала таковой.

Если в министерстве баронесса д’Ати орудовала хлыстом, как в цирковой конюшне, и приковывала сотрудников к рабочим столам, принуждая их до глубокой ночи плодить и плодить от ее имени тексты, она при всем том не забывала обедать с главными распорядителями страховых и банковских компаний, авиационных, оружейных и прочих промышленных ведомств, чтобы освежить и подправить свой имидж в предвидении новых карьерных успехов; подобным же манером она действовала и ранее, когда, всего три года проведя на судейском поприще в Эври, отказалась от неаппетитных завтраков в судейском буфете и заказывала себе более соблазнительные блюда из ресторана. Уже на том этапе донельзя светские вечера с нотаблями, способными сократить для нее путь наверх, заботили ее куда больше, нежели судейские заседания на следующее утро. С первых шагов она принадлежала к тем Правым, что претендовали на роль даже не сливок общества, но его черной икры. По существу, баронесса в малом масштабе осуществляла то же, что Наш Стремительный Лидер — в большом.

Поскольку Левую партию все еще не удавалось как следует пропылесосить, Его Величество замыслил новые ходы, чтобы вычистить из нее все лишнее. Конечно, дальнейшее умножение бесполезных министерств сочли бы не совсем уместным, но ведь можно выпекать без числа правительственные комитеты для сотен менее значимых, но столь же почетных поручений. Вот тут Нашему Изворотливому Предводителю удалось заманить на свою клейкую ленту такое странное и невразумительное создание, как аббат Бокель. Этот прелат насаждал верность Левым среди прихожан городка Мюлуза, одиноко стоящего посреди правого Эльзаса, проникнутого духом патриотизма, ранее воспетого мсье Полем Деруледом. Во глубине своей тяжко раненной души преподобный отец Бокель и сам принимал прочувствованные позы, достойные мсье Деруледа, чьими стишками, отдававшими дудочно-пастушковым просто душием — притом с неизменной ладошкой, прижатой к сердцу, — так восхищались наши благонамеренные предки. В самые тяжелые военные месяцы четырнадцатого года даже такой истый революционер без границ, как мсье Гюстав Эрве, вдруг воспел прелести трехцветного стяга, громогласно обращаясь к певцу-патриоту: «О, Дерулед, Дерулед, знамя былых побед, флаг из Вальми плещется над Мюлузом!» Уже над Мюлузом. Из своего кабинета мсье Эрве побуждал солдат не жалеть патронов. В молодые лета он выпустил несколько книжечек, где плохо писал о людях в форме. Они назывались звучно: «Рабочий-социалист из департамента Йонна», «Социальная битва»… Поднабравшись к старости ума-разума, он во время следующей войны требовал для Французской республики ультраавторитарного правления, а когда немцы вошли в Париж, восславил маршала Петена.

Таких крайностей преподобный отец Бокель избежал. Он всего лишь предал избравших его прихожан, пронеся свою пламенеющую совесть из размякшей Левой в лагерь Правых, где, как ему казалось, еще теплилась жизнь. Пастырь осмелился даже провозгласить, что он не какой-нибудь флюгер, — и при этом тотчас повернулся под дуновением нового ветра, вознесшего Его Величество на трон.

При всем том за пару-тройку дней до дезертирства из лагеря, которому служил три десятка лет, аббат поставил свою подпись под текстом, бичевавшим первых перебежчиков, меж коими фигурировал граф д’Орсэ, там же подчеркивалось, что, продавшись, эти личности покрывают своим былым добрым именем и эрудицией несправедливый имперский проект. Преподобный отец Бокель вскоре одумался, как ранее — мсье Бессон, и по той же причине: чувствовал, что среди своих ему так и не окажут должного почтения. Он утверждал, что только проглядел этот текст по диагонали, казнил себя за то, что мог невольно кольнуть Его Величество… Аббат Бокель уже плотно сидел на крючке, оставалось выбрать леску и приготовить подсачок. Преподобный попытался примерить на себя ауру мученика: ну да, его не понимают, ну да, он истый католик, отведавший семинарской премудрости, он полковник запаса, чопорный, холодный, но исполненный рвения. Его раздирали противоречивые чувства, добрую неделю он метался ночами в холодном поту, перечитал всего Корнеля, ища у него ответа, что делать, и наконец, вопреки мнению близких и друзей, с восторгом принял пост помощника министра во дворце графа д’Орсэ. «Предатель!» «Оппортунист!» Немилосердно исхлестанный градом оскорблений, он противопоставлял свое образцовое смирение самонадеянному презрению критикующих; да, на выпады он ответствовал незлобиво: «Аз недостойный». Тем не менее преподобный вздергивал подбородок, словно приветствовал воинский стяг, и, даже распятый и униженный, твердил, что неизменно верен тому идейному направлению, от которого отдалялся.

Эльзасцы из имперской партии были вне себя от ярости и сходились в том с бывшими сподвижниками его преподобия. Наш Хитроумный Венценосец даже потратил толику своего драгоценного времени, чтобы их строго приструнить, вызвав всех во дворец и выйдя к ним. Один из нотаблей, вконец сбитый с панталыку, вопросил, трепеща:

— Неужто нам надлежит рукоплескать этому канонику, с коим мы так долго воевали ради славы Вашего Величества и блага всей округи?

— Разумеется, — сухо ответствовал Император.

— Но, сир! — пролепетала некая разъяренная особа, не в силах сдержать себя. — Если он снова вознамерится управлять Мюлузом, я, как и раньше, стану ему противодействовать.

— От чьего имени?

— Вашего, сир.

— Я буду огорчен, если вам придется нас покинуть.

— Неужели Ваше Величество вот так просто изгонит меня из рядов Имперской партии?

— Ослушники мне не по нраву.

Наш Твердокаменный Властелин во всем любил послушание, не позволяя кому бы то ни было вносить путаницу в его планы завоевания безраздельной власти над умами. Средь сонма весьма полезных перебежчиков из вражеского стана аббат Бокель самим своим присутствием, известностью имени способствовал ослаблению Левых, все это должно было происходить постепенно, маленькими шажками, без перерывов и провисаний, но и без наката грохочущих валов. Его Величеству надлежало проредить шеренги врагов, не позволить им перегруппировать силы и перейти в контрнаступление. Вскоре были розданы все мыслимые посты замминистров, в этом вопросе тоже требовалось соблюдать меру, не перебарщивать, дабы не выдать неприятелю монаршьи планы. И тут пришел черед комиссий, позволивших заткнуть рты самым видным из еще остававшихся редких оппозиционеров. Комиссии предназначались для того, чтобы хорошенько перемешать людей различных направлений и уровней, в том числе и явных противников, заставляя их обговаривать и обмусоливать одни и те же общие, насущные темы, сочинять подробнейшие отчеты, по большей части предназначенные для наполнения мусорных корзин. Учрежденные таким манером комиссии существовали в Палате со дня ее возникновения, парламентарии спорили там о чем ни попадя, совершенно смешав ряды; Наш Премудрый Повелитель лишь воспользовался этой традицией в личных целях.

Отныне и впредь встал вопрос, как покончить со светилами оппозиции, коих Его Величество еще не сумел окончательно сбить с толку. Потребовались особые громокипящие миссии и комиссии снотворного действия — мера тонкая и не бросающая тени на власть; попавшая в эти силки живность вопияла, что трудится ради общего блага, играя на руку Государю и тем основательнее запутываясь. Вот так потихоньку-полегоньку входило в практику то, что теперь называлось обновлением и, разумеется, не касалось мелкой сошки, тянувшей лямку под плетьми, притом без всякой надежды на компенсацию.

Будучи постоянно начеку, Его Величество отродясь не упускал крупной дичи. Вот, например, как попал в западню мсье Рокар, бывший герцог Матиньонский. Этот деятель, на седьмом десятке, но еще кипучий, перенес в далекой Калькутте операцию на мозге, слишком забитом бляшками; Наш Боговдохновенный Предводитель, когда пациент проснулся, осведомился о его здоровье, и тот с больничной койки объявил газетчикам, что, в отличие от забывших его приятелей, о его пошатнувшемся здоровье изволил осведомиться сам всемилостивейший Император. В награду за это бывший владелец Матиньонского дворца получил почетное место в комиссии, занимавшейся образованием. Тут надо прибавить, что Наш Монарх таким образом отблагодарил премьер-министра былых времен за то, что тот когда-то оборудовал бассейн и теннисный корт в особняке «Фонарь», так понравившемся Императрице, что она умыкнула его у герцога де Сабле.

В ягдташ Великого Ловца попал и мсье Аттали, камергер короля Миттерана. Уже давненько они присматривались друг к другу, хотя в большинстве случаев их взгляды не совпадали. При всем том именно мсье Аттали некогда позволил Его Величеству посетить Дворец, не оповестив о том короля Миттерана, провел по вызолоченным комнатам, словно какого-нибудь агента по продаже недвижимости, которому предлагают выгодную покупку. Чтобы считаться крупной дичью, добыче Нашего Суверена не следовало числиться среди перебежчиков, по природе своей солидарных с мерами, предпринимаемыми Дворцом, — в Истории им надлежало остаться под другим, более мягким ярлычком: «гаранты». Самым блистательным из гарантов стал мсье Ланг, сперва герцог Блуазский, отпраздновавший в своем Блуа пятисотлетие со дня рождения Франциска I, а затем герцог Булонский, проведший в Булони чествование тамошних сардин. Мсье Ланг, став членом комиссии по поправкам, вносимым в имперскую конституцию, решительно отверг мнение, что сделался либо заложником, либо алиби Государя лишь потому, что когда-то сам подписал важный международный договор по морскому праву и на всех побережьях слыл видным специалистом в этой области; теперь он уже метал громы и молнии против бывших единомышленников, принявшихся его освистывать. «Ну что тут такого! — восклицал он. — Я действую совершенно свободно. А тем, кто меня осуждает, явно не хватает благородства и трезвости взглядов!» И, пододвигая свой стул поближе к креслу коммодора Балладюра, возглавлявшего эту комиссию, призванную облечь износившуюся конституцию в новые одежки, гармонирующие с мерами, принятыми в царствование Нашего Суперсовременного Предводителя, герцог Булонский ныне считал именно себя исполненным благородной трезвости взглядов, ибо не он ли когда-то (в пору ученичества в Нанси) декламировал с любительских подмостков слова Калигулы из второй сцены третьего акта одноименной пьесы мсье Камю: «Ошибка всех этих людей в том, что они недооценивают силу театра». И герцог по сей день оставался верен идеалам сыгранного некогда героя.

Сам он был родом из Мирекура, городка, своим именем обязанного Меркурию, сыну Юпитера, богу красноречия, покровителю торговцев и воров. Это же имя носит маленькая планета, расположенная ближе других к солнцу, как и наш герцог, когда сделался суперинтендантом короля Миттерана и вращался на близкой к нему орбите, подобный ярмарочной шутихе. Мирекур был славен также кружевами и позументами местного производства, которые весьма ценятся изготовителями шикарного белья и скатертей в духе «Гранд-Элегант», этакой розоватой льняной кипени, а еще там делали музыкальные инструменты, что побудило герцога не только учредить «Праздник музыки», получивший известность и при других европейских дворах, но и собственной игрой на лютне услаждать слух тамошних принцев, тем паче что лира с ее изогнутой декой и звенящими под пальцами струнами эффектно оттеняла тонкий профиль исполнителя. И вот мсье Ланг, столь любимый канатными плясунами и букинистами, когда подошел его срок, стал подумывать, как бы сообщить своему имени новый блеск, ведь вконец измочаленный Левый лагерь уже не мог придать ему ни малейшего веса. Да, из герцога Булонского вышел образцовый гарант, по своему обыкновению, он даже малость переусердствовал в этом качестве, чем вызывал досаду сподвижников; он же объяснял свой пыл желанием послужить общему делу и что было сил пекся об укреплении и так уже почти безграничной власти Нашего Всеэкуменического Лидера, осуществлявшего, согласно его новообретенным верованиям, «беспрецедентный проект грядущего обновления».

Кто нашептал Правителю саму идею создания имперских комиссий? Кардинал де Геан? Шевалье де Гено? Кто бы это ни был, сам дьявол вещал его устами. Вкупе с именитыми персонами, которых надлежало задвинуть и держать на поводке, эти некрепко сбитые группки, состоящие на государевом жалованье, обессмысливали работу настоящих комиссий Палаты и министерств, сводя на нет их усилия, похищая проекты, замыслы и решения, чтобы устраивать вокруг них мелкую возню на дворцовой кухне. Однако же Наш Сверхчувствительный Вождь улавливал некие признаки недовольства, в его воинстве кое-где раздавалось сдавленное шушуканье: ворчунов сердило вмешательство в их дела былых врагов, грозившее уменьшить ту долю в поживе, что причиталась давним союзникам. Таким настроениям следовало положить конец. Во главе партии немыслим был иной председатель, кроме Его Величества, и, чтобы управлять этим правительством, изначально задуманным как марионеточное, не было иного премьер-министра, кроме него же. Мсье кардиналу пришлось осадить смутьянов: «Императору надобно послушание, притом безоговорочное!» Сии великие слова, подобно громовому раскату, буквально пригвоздили депутатов и министров к их седалищам. Все потупили головы, и многие потом еще долго не смели их поднять. Но оторопи этих подданных никто словно бы и не заметил: все скрыли клубы ладана, поднимавшиеся к ноздрям Нашего Огнебенгальского Молниеносца.

А вот за границами страны — ни клубящихся благовоний, ни гимнов во славу, ни коленопреклонений. Сплошные маловеры и охальники, завистливые инородцы, которым не посчастливилось обрести такого вождя, они разражались в своих листках фальшивым негодованием или сарказмами, а Его Величество, увы, не имел способов их прищучить. Ах, сколько там желчи и поношений! Ох, как ужасно читать все эти памфлеты! Сколько дерзости в известном лиссабонском щелкопере, которому никак невозможно заткнуть рот — он утверждает, что Его Величество возвел предательство в систему, поскольку десять лет назад сам предал короля Ширака, а этого последнего уже давно изображали с торчащим из спины стилетом. Это португальское ничтожество заходит слишком далеко, объясняя своей квохчущей публике, что во Франции-де ныне именно предательство называется «грядущим обновлением». Другой наглец, родом из Мюнхена, дерзнул предположить, будто Наш Венценосец заново провозглашал законы, существовавшие и раньше, но не бывшие в употреблении, а еще — что он манипулировал инстинктами своего народа, действуя нахрапом, а не по разумению. Его соплеменник из Франкфурта с пеной у рта вещал о том, что он именовал популизмом Нашего Монарха. А в Мадриде некий непристойный субъект написал, что Наш Нежнейший Лидер относится к эмигрантам как к скотине, продаваемой на ярмарке. Лондонская «Файнэншл таймс», которую кое-кто все еще считает серьезной газетой, утверждала, будто он неспособен продвигать министров, поскольку вечно умаляет их вес, так что никто в мире им уже не доверяет. И поток столь гнусных наветов изливался до самой встречи в Лозанне, после которой говорили еще, что якобы Наш Повелитель взвалил на себя все трудные вопросы, но ни единого не решил.

Конечно, было нетрудно опровергнуть все эти измышления, ни в грош не ставившие душевную широту и величие Нашего Отца Народа. Ложные выпады, недобросовестность, злобная зависть — лишь так надлежит истолковывать попытки заграницы очернить могучие свершения Нашего Избранного Властелина. Только совсем не зная его, можно утверждать, будто он размяк перед лицом повседневных трагедий, измучивших его подданных. По большей части мы видим, с какой твердостью он подавляет свои чувства, что приличествуют образцовому государю. Если (подобно святому Людовику, что выслушивал жалобщиков под деревом в Венсенском лесу) он среди прочих страждущих и принял несчастного отца, чей малолетний сын попал в развратные руки опасного негодяя, то у изголовья другого ребенка — маленького Ивана, над исцелением которого бились врачи амьенского госпиталя, — Наш Монарх не побывал, и сие не случайно. Ибо надо отделять праведных от грешных. Его Величество неуклонно отдавал дань этому принципу. Ведь утопавший в слезах отец имел все бумаги в образцовом порядке и показал их дворцовой страже, а юный Иван таковыми не располагал.

На участь подпольных эмигрантов, кем бы они ни были, Его Величество взирал без слез. К тому же эти последние, издавна привыкшие к рабству, моля о помощи и ничего не имея за душой, даже не понимали, что такое цивилизованное государство. Они прибегали ко лжи и делали это естественно, простодушно, разве что с легким смущением. Наш Жизнеустроительный Лидер предпринял настоящую охоту на них, посылал эскадроны своих воинов прямо к школьным порогам, выслеживая злоумышленников в их убежищах, где те тщились укрыться от глаз цивилизованных граждан, чья наблюдательность чревата доносом. Снова рассмотрев под этим углом зрения казус малолетнего Ивана, коего Его Величество проигнорировал намеренно, мы поймем, насколько безошибочно выглядит такая позиция, как возвеличивает, очищает и обеляет она Императора во мнении народном.

Все произошло однажды в четверг в квартале Пижонье города Амьена. Едва заалела заря, грохочущий стук в дверь и скрежет сверла в замке привели в такой ужас двенадцатилетнего мальца, что он, пытаясь убежать, выскочил на балкон пятого этажа и, сиганув с него, расшиб себе голову об асфальт; однако же его родители были успешно схвачены. Откуда прибыли эти отверженные? Отец называл себя украинцем, а мать — чеченкой. Оба спаслись бегством из города Грозного, когда танки царя Владимира (недавнего друга Его Величества), действуя методично, ровняли там с землей жилые дома, заодно превращая в месиво их обитателей. Но увы! Имперский префект отказал им в убежище: как можно объявлять себя политическими беженцами из России, когда русские стали у нас людьми, принимаемыми в светском обществе, и мы намерены поддерживать с ними контакты, невзирая на кое-какие маленькие разногласия? Однако же вместо того, чтобы возвратиться в свой разбомбленный город, эти подпольные эмигранты как-то влачили здесь существование, пребывая в постоянном страхе. В страхе? Ну да, а что в этом плохого? Если бы Его Величество принялся утешать каждого нелегала, это подало бы пагубный пример всем бесчисленным отщепенцам, которые бы ринулись, давя друг друга, на завоевание нашей страны. Нет, восхитительная твердость духа оставалась одной из прелестнейших черт Нашего Горделивого Предводителя. Незваных пришлецов он определил как нежелательных, а таковых «надлежало изгонять с сугубым рвением и рукоприкладством», и туго приходилось префектам, не способным обеспечить чистоту нравов на вверенных им территориях, причем сии энергичные методы распространились вплоть даже до тех уголков, где одичавших апатридов такого разбора никто в глаза не видел, как, например, в департаментах Крез или Морбиан.

К тому же Его Величеству стало известно, что помимо иностранцев из иных стран существуют еще люди, давным-давно обитающие на окраинах больших городов, они что-то вроде индейцев-шайенов из резерваций Невады или Арканзаса, чьи чудовищные нравы запечатлел на кинопленке Голливуд. Наш Повелитель при всей своей отваге не решился лично посетить те опасные зоны, но много прочитал о них в рапортах тайных агентов. Как выяснилось, тамошние обитатели, почти поголовно юношеского возраста, для сокрытия своих намерений пользуются особым говором, непроницаемым для чужих, и ведут племенную жизнь, противопоставив себя всем остальным. В их среде бытуют странные развлечения, например бросание камней в пожарных, врачей и в патрули жандармерии. А еще они горазды поджигать, играючи, автомобили и мусорные короба с отходами, распространяющими при возгорании зловоние, весьма обременительное для окружающих. Поднаторев в темных махинациях и незаконных сделках, они с этого живут, ведь ни в банках, ни на местных заводиках в их услугах никто не нуждается. Злобные, неблагодарные любители мутных делишек, способные, если схватить их за руку, на что угодно, они всему завидовали, все хотели заграбастать себе, а других обобрать, от всякой малости впадали в бешенство, исполненного сострадания Нашего Государственного Лидера откровенно презирали, в вместе с ним — весь высший свет, все без исключения деловые круги, только и думая, как бы пустить их по ветру и разграбить, сбившись в банды (с бритвой в одной руке и начиненным дробью пистолетом в другой!), напасть на какой-нибудь супермаркет и поживиться, растаскивая на халяву то, что уцелело в разгромленных витринах и на прилавках. Таковы были дикари, шныряющие у наших порогов, коих Его Величество едко припечатал, называя не иначе как «всякой швалью».

Это словцо («шваль»!) Наш Повелитель очень любил, оно так долго не сходило с его уст, что стало казаться сугубо личным, — некогда, в Средние века, оно означало «сброд». Он же с отменной твердостью заявлял: «А вот этих прежде всего следует наказывать, тут разговоры ни к чему». Коль скоро каторжные работы, к сожалению, больше не в ходу, он пожелал, чтобы этот сброд содержали в резервациях вне порядочных городов; там они вольны марать стены, вытаптывать садики, уничтожать вокруг себя все следы образования и культуры, до которых им нет дела, то есть разорять школы, библиотеки, бесноваться, сколько душе угодно, но подальше от нас. Ведь, несмотря на свои экзотические имена и африканскую внешность, они располагали законно выправленными документами: их нельзя было отправить «домой», поскольку «дом» их уже находился здесь, к тому же, кроме своего сленга, они не знали ни иного языка, ни обычаев тех стран, откуда пришли их предки.

Покуда Левых еще не разделали под орех посредством хитроумных имперских уловок и они даже правили сами, они демонстрировали порочную снисходительность к подобным юнцам, ставившим себя вне закона. Витая в облаках, эти Левые, еще не успев должным образом поправеть, восклицали: «У этой молодежи есть свои резоны…» — «Какие такие резоны! — распалялся Наш Предводитель. — Жечь, громить, воровать, убивать?» И принял надлежащие меры. Давно пора было. Он закрыл все мелкие опорные пункты полицейского надзора, разбросанные в кризисных районах, и вправил мозги размякшему сержантскому составу: нечего им гонять мяч с отморозками, чтобы их приручить и утихомирить, тут не рассусоливать надо, а строго осаживать юнцов, напоминая, зачем существует полиция — чтобы допрашивать, преследовать, гнать, раздавать затрещины и тащить за решетку. К тому же Его Величеству надобны все силы и средства полиции для главного дела: погони за нелегалами, поимки их и возвращения в тот ад, из которого им удалось вырваться.

Пока эти вредоносные племена оставались в стороне от городов, Его Величество разглядывал их в лорнетку, издали, как если бы он присутствовал на представлении «Вестсайдской истории», разыгрываемой «взаправду» между молодежными бандами смуглых пуэрториканцев и светлокожих антильцев с ножами в руках, крошащих друг друга в каком-нибудь Бронксе. Но все переменилось, когда выстрелы затрещали в самом центре Парижа. Гангстеры замаячили на площади Пигаль, портя впечатление о столице у туристов из Осаки, Шанхая или Хьюстона, пришедших весело провести время среди страусиных перьев «Мулен Руж». Бандюганы шастали в надвинутых на лоб каскетках или капюшонах, в мятых клоунских штанах, но с добытыми на Блошином рынке пистолетами. У этих орд имелись прозвища и подвластные территории, например: Громилы с Буш-Ле-Шене, Привокзальная банда с Гар-дю-Нор, контролирующая весь восточный сектор столицы, группа «Деф-Мафья» (мафиози в площади Дефанс), орудующая в западной части Парижа. Временами дело доходило до пальбы и бешеной гонки по улицам. Все это лишь укрепляло в Его Величестве суровую решимость идти на крайние меры, не отвлекаясь на поиски причин, обрушиваться на следствия, зато уж карать ярко и с размахом. Иные, что уж греха таить, подумывают, дескать, этот господствующий образ мысли что-то уж больно куцый, недалекий, но кто же осмелится вымолвить подобное вслух? Так что все, стремясь понравиться Монарху, эхом повторяют за ним: «Все оборванцы — подонки!»