Жак-фаталист и его хозяин.

За недели, что протекли после пушечного обстрела церкви Святого Роха, генерал Буонапарте переменился. А между тем даже по прошествии того жестокого дня, коим никто в Конвенте не мог бы гордиться, кто знал о нем? Горстка депутатов, несколько приятелей и дам, которых он забавлял, встречая в гостиных, жандармы, что обслуживали его орудия, — да, только и всего. Народ в Париже толковал все больше о Баррасе и Даникане, предводителе мятежников, который отбыл к Людовику XVIII в Бланкенбург, а того чаще о ценах на горох, вы только подумайте, тридцать пять франков за блюдо, на вино — пятнадцать франков, на кофе — десять франков чашка. Буонапарте не возбуждал в толпе особых чувств и знал об этом, ведь даже друзья коверкали его итальянскую фамилию, с трудом запоминали столь экстравагантное имя или, произнося его, не могли скрыть усмешку. Его покровители пришли ему на помощь. Фрерон проявил отзывчивость, коль скоро все еще вздыхал о его сестре Паолетте, которую он называл Полин, и заговорил о Наполеоне в Конвенте: «Не забывайте, что генералу от артиллерии Буонапарте понадобилось всего одно утро, чтобы создать искусную диспозицию, результат которой вам известен!» Потом и Баррас с похвалой отозвался об отваге молодого офицера-корсиканца, ходатайствовал, чтобы его сделали снова заместителем командующего внутренними войсками, и тотчас добился этого; он даже вытащил Наполеона в центр залы, чтобы тот прослушал приказ о своем назначении. Там, под трибуной, где держали речь величайшие ораторы Революции, генерал в первый раз удивил Собрание своей мрачной физиономией картежника, проигравшегося в пух и прах, скрипучими сапогами и полотняными нашивками. Он выглядел одновременно очень благородным и очень близким к простому народу, а потому понравился депутатам и сорвал аплодисменты.

Это перевернуло всю его жизнь.

К концу октября генерал уже имел лакеев, экипаж, ложу в театре и одежды, украшенные позолотой. Он расположился во дворце Генерального штаба на улице Нёв-де-Капюсин — в том самом особняке с колоннадой и фасадом, обращенным к бульвару, которому в глазах потомства предстоит стать первым историческим сооружением, где обитал Буонапарте; ранее там же скончался Дюплекс, губернатор французских колониальных владений в Индии, а рядом, в том же помещении, один из государственных казначеев устроил кабинет естественной истории. Баррас, который готовился стать одним из пяти глав Директории, то есть новой исполнительной власти, вскорости уступил Буонапарте свои обязанности генерал-аншефа — чин, за которым, как было понятно всем, скрывался военный комендант Парижа, отвечающий за цензуру и полицейские операции.

С переменой облика у Буонапарте и тон изменился. Он стал глубокомыслен, порой резок, слова в его устах уже звучали не иначе как приказы, и он более не допускал, чтобы к нему обращались на «ты». Его первой заботой, стоившей немалых трудов, стало обогащение своего семейства и верных приближенных. Он предложил отправить старшего брата Жозефа консулом в Испанию или — какая разница? — в Италию, а младшего, семнадцатилетнего Луи, сделал наравне с Жюно одним из своих адъютантов. Его дядя Феш, со временем немало поднаторевший в грабеже произведений искусства, был назначен сперва секретарем, затем комиссаром по военным вопросам. Дядя Рамолино нашел себе применение в службе военных обозов. Мармон, его приятель времен Тулона, явился из своего гарнизона в Майнце уже как член артиллерийского комитета. Прибыв с Фрероном в Марсель, Буонапарте вручил брату Люсьену тысячу франков серебром и ассигнациями для их матушки.

А потом он занялся армией.

Стянул в Париж войска из предместий — Со, Сен-Клу, Курбевуа, Венсенна, и отныне всякое самомалейшее донесение направлялось в его контору. Под его началом насчитывалось одиннадцать дивизий, тридцать две тысячи человек, призванных заполонить столицу и следить, чтобы ничто нигде не шелохнулось, располагая в качестве подспорья двумя сотнями пушек и почти семью тысячами лошадей. Крикуны из якобинского батальона, 13 вандемьера с такой пользой натравленные на роялистов, сформировали полицейский легион. А в Венсеннском донжоне устроили пороховой склад.

С восьми часов вечера Париж прочесывали двенадцать конных патрулей. Какие-либо людские скопления были и запрещены, и немыслимы в подобных условиях, за исключением разве что театра. Власти, берущие свое начало в революции или государственном перевороте, не доверяют театру, ведь всякие фрондерские идеи находят там свое выражение лучше, чем где-либо еще, здесь они высказываются напрямую, и происходящее на подмостках тотчас находит отклик в зале. Когда Буонапарте, уже навсегда покинувший достопамятную харчевню «Провансальские братья», отныне недостойную его нынешнего ранга, после ужина в трактире Аршамбо выходил со своими офицерами на улицу, он говорил: «А не пойти ли нам проучить шуанов?» Он ходил таким манером из одного театра в другой, от «Комической Оперы» до «Варьете», вынуждая публику петь «Марсельезу». Генерал был скрупулезно придирчив: театру надлежит во всем подчиняться властям, принося пользу Республике и проповедуя ту мораль, которую государство находит нужным афишировать. Десятки солдат были готовы по его распоряжению ворваться в любой театральный зал, за настроением партера и галерки надзирали агенты в штатском, чьи донесения Буонапарте просматривал каждое утро, отправляя их затем в Министерство уголовной и гражданской полиции. Вот пример одного такого доклада — дело касалось вечера в театре Фейдо:

«До поднятия занавеса на первой галерее был замечен человек со взбитыми волосами. Раздались крики: „Долой шуана!“ Он исчез. Между двумя пьесами на сцену вышел Гаво, чтобы спеть гимн марсельцев. Из партера несколько голосов стали кричать „Долой шуана!“, изо всех сил стараясь помешать ему петь. За этим последовал большой переполох. Однако Гаво продолжал. Мировой судья приказал вывести троих самых буйных, которых дежурный адъютант отвел в кордегардию, где оный мировой судья подверг их допросу».

У Буонапарте теперь была власть. Применял он ее жестко. Ездил по Парижу верхом в окружении усачей-офицеров, чтобы и надзирать за всем, и себя показать. Он почувствовал в себе способность установить прочный порядок. Теперь ему требовалось завоевать популярность.

Мысли о выгодном браке продолжали остро волновать генерала. Коль скоро он ценил свое новое положение, больше не могло быть речи о том, чтобы жениться на увядшей комедиантке, хотя бы и богатой, и он покинул мадемуазель де Монтансье. Она же цеплялась за него, поверив брошенным на ветер клятвам, надеялась, что сможет ускорить брачную церемонию, строила планы на «буудущее», ибо в ее устах звук «у» звучал весьма протяжно. Баррас охотно взял на себя роль посредника. Навещая Буонапарте в его дворце, он сообщал:

— Мадемуазель де Монтансье приглашает вас на ужин.

— Сегодня вечером? — с оттенком иронии усмехался генерал.

— Сегодня вечером.

— Это невозможно! Я весьма польщен, гражданин депутат, но у меня совсем нет времени.

И указывал на кипу доносов, еще не подвергнутых въедливому изучению.

Баррас настаивал:

— Тогда завтра?

Назавтра Буонапарте вновь заставлял себя упрашивать.

— Тебе что, теперь и поужинать некогда? — спрашивал Баррас. Его эта ситуация забавляла.

— Я весь в делах службы, у меня и часа свободного нет, я почти не сплю, едва успеваю перекусить, да и то лишь когда удастся выкроить время.

— А если в половине шестого? — Баррас продолжал наседать.

— Если это приказ, я повинуюсь…

Итак, генерал, вздыхая, отправлялся к Монтансье в ее обширные покои, расположенные над Шартрским кафе. Во время трапезы он оставался угрюмым. Баррас поддразнивал его, старая актриса жеманилась:

— Дорогой генерал, вам не нравится жареный гусь?

— Нет, это прелестно…

— Что именно? Мадемуазель или гусь? — усмехался Баррас и отрезал себе толстый ломоть жаркого.

— И то и другое по-разному, — отвечал Буонапарте, чувствуя себя загнанным в капкан и не имея ни малейшей охоты изощряться в остроумии.

Тут ему на выручку подоспел лакей:

— Капитан из его штаба ждет генерала Буона-Парте в прихожей. Он сказал, что дело важное.

Генерал вскочил и стал натягивать перчатки:

— Дорогая мадемуазель, гражданин депутат, вы сами видите, я не лгу. Достаточно мне уйти, как меня тотчас же требуют обратно.

— Мне кажется, в Париже сегодня все спокойно, — заметил Баррас, не поверивший ни единому его слову.

— Секционеры еще доставляют беспокойство.

— В самом деле? Но ведь их разоружили.

— Как мне известно, среди них есть неукротимые, и мне, чтобы добиться нашей цели, нужно поспевать везде.

— С пустым животом? — опечалилась Монтансье, взглянув на генеральскую тарелку.

— Работа, доверенная мне Конвентом, прежде всего. Но я вернусь.

В прихожей, где его поджидал Жюно, он, надевая свой редингот, вполголоса проворчал:

— Долго же ты копался.

— Сейчас половина седьмого, генерал. Мы так и договаривались.

— А мне показалось, что этот несносный ужин длился целую вечность! Только и ждал, когда ты явишься меня освободить.

Они сели в экипаж, предоставленный в распоряжение Буонапарте, и приказали везти их к ресторану Аршамбо, где макароны в пармезане умели готовить в точности так, как любил генерал. Никаких других забот в этот вечер у них не было. Репрессии, которым подвергли мятежных роялистов, были умеренными. Военные суды заседали в церкви Святого Роха, в монастыре Дочерей Святого Фомы, в здании Французского театра, но почти все смертные приговоры были вынесены заочно. Лафона де Суле, правда, гильотинировали на Гревской площади, но потому, что он оскорбил своих судей, равно как и Леметр, журналист, который вел переписку со шпионами графа д'Антрега. Прочие возвратились к себе домой, их адреса были известны властям, но их не беспокоили. Даже барон де Батц, знаменитый заговорщик, вернулся в свою мансарду второго этажа, что в доме 31 по улице Вьё-Огюстен. Конвент задумал отменить смертную казнь, он курировал работу над этим декретом и всячески поощрял снисходительность судов. Граф де Кастеллан, приговоренный заочно, не прячась, вел в Париже обычную жизнь, а когда ночной патруль остановил его, требуя удостоверение личности, ответил игриво: «А, черт возьми, это же я, тот самый заочный Кастеллан!» С тем и продолжил свой путь.

Выйдя из ресторана, Буонапарте и Жюно прошлись по бульварам. Там царило полнейшее спокойствие. Национальных гвардейцев повсюду заменили военные, да и ночная прохлада отбила у парижан охоту фланировать под акациями, чья листва уже совсем порыжела. Просторные сводчатые залы особняка Генерального штаба, примыкавшие к большой мраморной лестнице, напоминали оружейный склад: секции были разоружены, изъятие оружия у частных лиц продолжалось по всему городу — и вот конфискованные сабли, ружья, шпаги грудами лежали на плитах пола под охраной решеток и часовых, стоящих столбом в свете пристенных факелов.

— Пойдем, Жюно, выберешь себе капитанскую шпагу. Часовой, отопри решетку.

Генерал взял факел, они вошли и стали подыскивать достойное оружие. В то время как Жюно перебирал разные шпаги, сравнивая их между собой, вытянувшийся по стойке «смирно» сержант, обратился к Буонапарте:

— Мой генерал, у меня пакет для передачи вам.

— От кого?

— Молодой человек заходил вечером, он взял с меня слово, что я лично вручу это вам.

— Покажи.

— Вот он, мой генерал.

Буонапарте передал сержанту свой факел и взял пакет.

— А письма не было? Даже имени не назвал? И никаких объяснений?

— Нет, мой генерал. Молодой человек сказал, что вы и так все поймете.

Буонапарте разорвал пакет. И увидел два шикарных пистолета: тот, что был подарен Сент-Обену, и тот, который он дал Дюпертуа.

В Пале-Эгалите, бывшем Пале-Рояле, налаживалась обычная жизнь. Войска, простояв здесь лагерем несколько дней, вернулись в казармы. Девицы снова, как встарь, заклубились между колонн галереи. У их клиентов, склонных к самым экстравагантным фантазиям, был богатый выбор. Переполненные рестораны отказывали посетителям — мест не хватало. Игорные залы не пустели. Спекулянты торговали столовым серебром и всем, чем угодно. Одно лишь «Кафе де Шартр» изменило свое лицо. Мюскадены-ультрароялисты больше не вернулись сюда, свои диванчики они оставили тем, кому для того, чтобы выделяться из толпы заурядностей, хватало модных нарядов и экстравагантных ужимок. Эти последние изъяснялись вычурным языком, подражали сюсюканью певца Гара и получили прозвище «невероятные», которое сами произносили как «невейойатные», ибо грубые звуки вроде «р» царапали их нежные горлышки. Они усугубили все то утрированное, что было в манерах и арсенале мюскаденов: томно ворковали, прятали мордочки в пышнейшие муслиновые галстуки, взбивали волосы, носили несуразно длинные фалды и столь узкие кюлоты, что, того гляди, затрещат и лопнут. Что до дам, так называемых «чудесниц», они щеголяли в открытых платьях, сорочках из тонкого батиста, розовых, в цвет их кожи, панталончиках и светлых париках, поверх которых носили шляпы с круглым широким козырьком.

Возвратясь к скромным рединготам, Сент-Обен находил смешными новые склонности своих былых друзей; если ему и случалось, проходя мимо, посматривать в окна «Кафе де Шартр», то к ним туда он больше не заходил. После кровавых событий вандемьера ему стало противно столь вопиющее легкомыслие. Однажды, прогуливаясь в тех местах под руку с мюскаденом Давенном, тоже, подобно ему, успевшим вовремя ускользнуть из церкви Святого Роха, он объяснил ему, что нелепая смерть Дюссо отвратила его от политики, он стал пассивен, готов отойти от былых убеждений, более не подкрепляемых дружбой. «В сравнении с вечными звездами, — сказал он, — наши жизни большого значения не имеют». По дороге к театру Фавар они заспорили, один был разочарован, другой еще горел желанием послужить делу короля:

— Мы победим, Сент-Обен. Пушкам Барраса не дано уничтожить всех роялистов. Вот послушай: на этих днях из Оксера приплыла большая посудина с пассажирами, они танцевали на палубе, водили хоровод и пели. Хочешь знать, какой был припев? «Мы скоро увидим Бурбонов на троне!»

— Твой оптимизм не помешал тебе получить приказ о мобилизации.

— Я не дамся, солдатам меня не взять.

— Ты так полагаешь? Они теперь уже не склонны шутить. Если Конвент сперва месяц за месяцем набивал тюрьмы мюскаденами, потом отпустил их восвояси, не загнал в казармы, это ведь потому, что ему недоставало хватки и воли. Но с тех пор как в Париже обосновалась армия, уклоняющихся от военной службы ловят и забривают все чаще, причем генерал Буонапарте следит, чтобы их отправляли в приграничные гарнизоны.

Давенн об этом знал, но значения особого не придал:

— Я не пойду в их армию, Сент-Обен. Говорят, дезертирство в ее рядах растет, равно как и ее нищета, а еще — что австрийцы отбросили войска Конвента за Рейн…

— Ну, я слышал обратное.

— Пропаганда!

— Ты собрался в изгнание?

— Да, в Вандею, к нашим. Давай отправимся вместе, у меня есть адреса.

В меблирашках на улице Сен-Доминик какой-то англичанин вербовал в рекруты уклоняющихся от армии юнцов, суля жалованье — луидор в день. Давенн попытался убедить своего друга, что это лучший выход:

— А что ты станешь делать, когда солдаты придут за тобой? Безропотно напялишь их синий мундир?

— Они не сунутся за мной к депутату.

— Шутишь! Мы все значимся в их списках. Они для каждого уже и полк выбрали, они тебя силой туда потащат.

— Что ж, спрячусь где-нибудь за городом. У Делормеля там дома.

— Ты ему доверяешь, этому своему толстяку-депутату?

Сент-Обен ничего не ответил, он задумался было о Розали, как вдруг целая череда взрывов заставила его вздрогнуть. Под насмешливым взглядом часового, прислонившегося к решетке аркад, Давенн размахивал тростью, грозя отдубасить сорванцов, которые бросали петарды под ноги прохожим, но мальчишки уже улепетнули в глубь парка, смешавшись с толпой гуляющих.

— Шум этого сорта меня ужасно нервирует, — буркнул Давенн раздраженно.

— В Вандее ты еще не такого наслушаешься. Ну, мы пришли, сейчас поднимут занавес. Поспешим, не то пропустим начало.

И Сент-Обен снова взял его под руку.

Перед театром на улице Фавар толпился народ. Дело было не в пьесе — довольно посредственной драме «Филипп и Жоржетта». Театралы собрались потому, что двух занятых в ней актеров, ранее уклонявшихся от воинской повинности, должны были отправить в Рейнскую армию: Эльвью и Гаводон, так звали лицедеев, уже получили повестки.

— Мои часы!

Несмотря на усиленную охрану и агентов в штатском, воры использовали толчею по-своему: шарили по карманам и кошелькам, умыкали бумажники, даже шляпу стянули прямо у караульного с головы. В зале публика гудела, распалялась, толкуя о насильственном рекрутском наборе, проклинала Конвент. Когда один из двух пресловутых актеров вышел на подмостки, его едва можно было расслышать — рукоплескания заглушали голос. А самая незначительная реплика внезапно обретала двойной смысл:

— А этот юный Бонфуа, с ним что сталось?

— Отправился искать счастья в дальней стороне.

— В Вандее? — крикнул какой-то зритель, и зал устроил ему овацию.

Давенн оглянулся на своего спутника и сообщил вполголоса:

— Гаводон завтра поутру уедет со мной в нантском дилижансе. У тебя остается еще несколько часов, чтобы решиться. Роялистское агентство оплатит путешествие.

Буонапарте принялся заботливо лепить свой образ. Когда, верный старинной дружбе, он посещал мадам Пермон, которая после кончины мужа, умершего от мозговой горячки, переселилась в скромный домик на шоссе д’Антен, генерал раздавал беднякам с улицы Сен-Николя, которым она покровительствовала, дрова и хлеб из армейских запасов. Однажды, когда он в шляпе с пером и натертых воском сапогах вышел из своей новенькой кареты с гербами Республики, его окликнула женщина: «Гражданин офицер, у меня ничего больше нет! Я утоплюсь вместе с детьми, да, с теми пятью, что у меня остались!» Ее звали Марианна Гюве, в руках она держала мертвого ребенка. Дитя погибло от голода. Ее муж, кровельщик, разбился насмерть, когда чинил крышу дворца Тюильри. Буонапарте сунул ей пачку обесцененных ассигнатов. Позже, сидя в зелено-белой гостиной семейства Пермон, генерал с озабоченным видом произнес:

— Этой женщине нужно предоставить небольшую пенсию. Вы не могли бы справиться поточнее, как с ней обстоит дело?

В другие дни Буонапарте навещал мадам Пермон в ее ложе в театре Фейдо, который она по совету врача посещала регулярно: ей было необходимо рассеяться. Однажды субботним вечером, ужиная в компании мадам Пермон, он в общих чертах наметил планы сближения их семейств:

— Не пора ли вашему сыну жениться?

— Это зависит от него и только от него, — отвечала она.

— Профессия у него есть.

— Он пока всего лишь ученик Ораса Верне, в живописи он делает самые первые шаги…

— Но он говорит на четырех языках, весьма искусно играет на арфе, сочиняет стихи…

На уме у Буонапарте в первую очередь были десять тысяч ливров ренты, причитавшиеся молодому человеку, и он предложил женить его на Полине:

— У моей сестры ничего нет, но на том посту, который я занимаю, я смогу обеспечить вашему сыну хорошее место.

— Мы спросим его, Наполеон.

— А Лора, ваша дочь? Ее можно бы выдать за Луи. Или даже за Жерома.

— Жерома? Но ваш брат еще ребенок. И Лора тоже. Вы сегодня всех готовы поженить!

Немного сконфуженный, Буонапарте засмеялся. Поцеловал руку мадам Пермон и добавил:

— А мы?

— Что — «мы», Наполеон?

— Не пожениться ли нам?

Удивленная, ошарашенная, мадам Пермон расхохоталась и, вытирая слезы, насилу проговорила:

— Вы шутите?

— Ни в малейшей степени.

— Мой бедный муж умер всего две недели назад…

— Вот и давайте, как только истечет срок приличествующего траура, начнем слияние семей с нашего брака.

— Мой дорогой Наполеон, я гожусь вам в матери.

— Подумайте хотя бы.

— Тут и думать нечего!

И она снова покатилась со смеху.

Задетый за живое, крайне раздраженный, Буонапарте вышел из комнаты. Оставшись наедине с дочкой, мадам Пермон сказала ей:

— Видишь, Лоретта, у твоего-то Кота в сапогах на месте сердца — желудок.

Баррас был щедр, а Роза де Богарне крайне расточительна. Он оплачивал учение великовозрастных детей виконтессы, которых она сплавила с глаз долой, чтобы казаться моложе. Эжена пристроили в так называемый Ирландский коллеж, издавна обосновавшийся в Сен-Жермен-де-Пре, Гортензию — к бывшей камеристке королевы мадам Кампан. В армейском фургоне Баррас посылал дичь и домашнюю птицу к столу в Круасси, в дом, который Роза снимала у своих друзей, наезжая туда не чаще чем раз в неделю, исключительно затем, чтобы принимать там его. Добирался туда Баррас верхом в сопровождении жандармов. При каждом его визите она жаловалась на скудость средств, посылала к соседям, прося одолжить то посуду, то бокалы. Там она чувствовала себя слишком оторванной от Парижа, а в ее апартаментах на Университетской улице ей было тесно. Именно поэтому, не желая киснуть в такой ужасной дали, она предыдущим летом обосновалась на северной окраине столицы. Ту недавно замощенную улицу, чье первоначальное название «Шантрель» (так называется одна из скрипичных струн), переиначили в «Шантрен» («Голосистую»), имея в виду лягушачьи хоры на былых болотах, исчезнувших, когда туда пришел город. Некая танцовщица из Оперы, только что покинувшая своего любовника, знаменитого актера Тальма, сдавала внаем двухэтажный особняк с мансардами под самой крышей, каретным сараем, конюшней, которая требовалась Розе для двух подаренных Баррасом лошадей, и садиком. Итак, виконтесса эту виллу сняла.

На какие деньги? Она посетила банк Матиссена и Сиссена в Гамбурге, чтобы вытянуть из них деньги под три векселя, выписанные на ее матушку, оставшуюся на Мартинике, несмотря на английскую оккупацию; благодаря новоявленным светским знакомствам ей удалось также возвратить часть своего некогда конфискованного добра — драгоценности, мебель, наряды. Этого не могло хватить, но она рассчитывала, что Баррас оплатит ее долги, ведь размах у нее был немалый: едва переехав на бывшую улицу Шантрен, Роза предприняла целый ряд разорительных усовершенствований. Распорядилась расширить крыльцо, ведущее на веранду, повсюду развесить зеркала, а в спальне на фоне деревянного столика и светло-желтых кресел установить бюст Сократа.

Баррас задумал хитрый ход: чтобы избавиться от Розы, толкнуть Буонапарте в ее объятия. И нашел доводы, способные убедить генерала:

— Знаешь, она дочь богача, владельца плантаций сахарного тростника Таше де Ла Пажери.

— Аристократ?

— Да, колонист благородных кровей. У него сто пятьдесят рабов.

— Я ничего не смыслю в рабах…

— К тому же она виконтесса. Она и к прежнему режиму причастна, и к новому. Тебе надо бы об этом подумать, ты ведь только и говоришь что о выгодном браке.

— Но в конце концов, гражданин депутат, это же твоя любовница!

— Между нами только дружба, она мой дорогой друг и не более того. И потом, тебе, генерал, сейчас самое время о себе подумать. У нее есть титул, связи, красивая вилла. Она придаст тебе вес.

— Ты так думаешь?

— Я это знаю.

Вилла на улице Шантрен в конце концов убедила Буонапарте: она создавала видимость богатства; распаляемый более корыстью, нежели иными соблазнами, он стал принимать приглашения вдовы Богарне и приударил за ней.

В эти вечера, разделавшись с будничными делами полицейской и интендантской службы, он становился любезным и забавным. Гости Розы были им очарованы, да он и сам себе нравился в этом старорежимном кругу, враждебном правительству и одновременно ищущем его покровительства, ему стало вольготно среди таких персон, как мадам де Ламет, дочь доминиканского плантатора, ныне негоцианта из Байонны, или самая настоящая герцогиня мадам д’Эгюийон, или мадам де Галлиссоньер, чей муж был в эмиграции; недурно поладил он и с маркизами де Коленкуром и де Сегюром. Чтобы покорить сердца дам, более впечатлительных, однако имеющих влияние, он рассказывал им истории о привидениях, причем заботливо подготавливал мизансцены.

— Дорогая виконтесса, — говорил он Розе, — нельзя ли потушить эту люстру, тот светильник и еще вон тот, чтобы создать полумрак?

— Ах, генерал! — содрогалась маркиза. — Тогда вы напугаете нас еще сильнее!

— Потому что вы обожаете пугаться, мадам. Я ведь не ошибся? Немного темноты — это необходимо, если вы хотите, чтобы я вызывал мертвых. Они возвращаются по ночам, свет их страшит.

Господа усмехались, дамы трепетали, но те и другие создавали вокруг Буонапарте, сидящего верхом на позолоченном стуле, внимательный кружок.

— На Корсике, где я был рожден, многие с детства одарены двойной жизнью…

— Как вы, генерал?

— Однажды вечером у Терезии он мне предсказал, что я стану принцессой, — вставила Роза де Богарне.

— Никакой жребий не может быть слишком хорош для вас, мой бесценный друг, — загробным голосом изрек Буонапарте, — но мой остров жесток, он вашему не чета. На Корсике духи обитают в горных реках, невидимые призраки входят в дома и пьют кровь новорожденных младенцев, а есть и такие, что могут проломить череп путнику, если тот ступит на иную тропу. Дети, умершие до крещения, являются живым в образе маленьких собачек…

Где-то затявкала собака. Гости оледенели от ужаса, но виконтесса, которую позабавило совпадение рассказа с реальностью, успокоила их:

— Не пугайтесь, это всего лишь Фортюне.

Мопс Фортюне был ужасающе злобен — круглый, как сарделька, на коротких лапах, рыжий с черной мордочкой, ревнивый и вороватый, он угрожающе скалил свои мерзкие клыки всякий раз, когда находил, что хозяйка проявляет к нему недостаточно внимания.

— Он всех кусает, — сказала она в оправдание своему любимцу, — но это не со зла. И он не привидение.

По единодушной просьбе гостей маркиз де Сегюр принял на себя задачу вытолкать животное в садик, что он и проделал с немалым ущербом для своих сапог, в которые мопс вцепился зубами. Теперь пес лаял за стеклянной дверью веранды, но кружок слушателей был восстановлен.

— Дальше, генерал!

— Продолжайте свою кошмарную историю, — сказала виконтесса. — Вы говорили, что мертвецы являются ночью…

Буонапарте состроил таинственную мину, понизил голос:

— Помню, один селянин всю ночь проплутал по болоту. До своей деревни он добрался на раннем рассвете. Все еще спали. И тут он видит процессию, которая направляется к церкви. Всматривается в этих людей, идущих вереницей, но никого не узнает. Забеспокоившись, хочет подъехать поближе, но конь его фыркает, бьет копытом и отказывается сделать еще хоть шаг.

— Кто же были эти люди?

— Покойники, возвратившиеся в свое селение.

— Чтобы убить живых?

— Чтобы занять их место?

— На Корсике, — продолжал генерал, — знают, как защититься от них.

— И как же? Как? — отозвался хор дам.

— Нужно прислониться к стене, а в зубах зажать нож так, чтобы острие было направлено на призрак. И речи быть не может о том, чтобы лишиться чувств или задремать, надо держаться, не закрывать глаз.

— А в противном случае?

— Тогда фантомы сунут вам в карман восковую свечу, она превратится в детскую ручку, а вы сами станете колдуном.

— Но вы же и сами немножко колдун, не так ли, генерал?

Буонапарте прикрыл глаза и, словно трагический актер, изрек:

— За два месяца до моего рождения над Кровавыми островами, близ длинного острого мыса на острове Парата, люди видели комету…

По знаку Розы слуга, которого одолжил ей Баррас, снова зажег светильники. Генерал поднялся с места, окруженный плотным кольцом восхищенных маркиз и графинь — они все были без ума от потусторонних материй, колдунов и замков с привидениями. Все пятнадцать ранее погашенных светильников лакей зажигал от свечи в большом медном подсвечнике, который он держал в руке, заслоняя два новых лица. Буонапарте тем не менее их тотчас узнал. То была Розали Делормель, а с ней рядом — суровая юная физиономия Сент-Обена. Ловко ускользнув от комплиментов, которым осыпали его слушатели, генерал приветствовал Розали, спросил, что нового у ее мужа-депутата, и, почти не слушая ответа, встал перед Сент-Обеном:

— Не следовало возвращать мне пистолеты, которые я тебе дал.

— Вы подарили мне только один.

— А второй?

— Я нашел его во дворе ресторана Венюа. Ваш провокатор обронил, когда мы его убивали.

— Превосходно. Он более не рискует проболтаться. Не все мертвецы возвращаются, чтобы отравлять жизнь живым.

— Итак, вы признаете?

— Что именно?

— Это было в тот вечер у Святого Роха.

— Ах, Святой Рох! Любимый приход писателей и артистов…

— Пушечная церковь. Вы там были собственной персоной.

— Факт неоспоримый.

— Это вы развязали мятеж, по вашему приказу дан первый выстрел.

— О, что до меня, я придерживаюсь официальной версии. Какой-то мюскаден пальнул в моих солдат, они ответили.

— Неправда. И вы об этом знаете.

— Ты ведь устранил единственного свидетеля. Я тут ничем помочь не могу.

— Вы тоже убили моего лучшего друга.

— Что такое смерть в нашу эпоху? Мы, едва родившись, живем с ней рядом.

— Знаю.

— В полку ты научишься выдержке.

— Я отказываюсь туда идти!

— Посмотрим.

— Вы избавили от армии актера Эльвью.

— Потому что он вхож в салон мадам де Богарне.

— Я тоже.

Роза тем временем заиграла на арфе, пользуясь дружеской снисходительностью аудитории. Лучше бы она предпочла свою родную гитару и антильские народные песни-плачи. Буонапарте смотрел на нее. У нее была кожа медного оттенка, карибская ласкающая мягкость.

Между тем как Буонапарте старался казаться интересным, увиваясь возле вдовы Богарне, которую считал знатной и богатой, Конвент умирал естественной смертью. Последнее заседание дало возможность сбыть с рук второстепенные декреты, и депутаты разошлись в приятном расположении духа, говоря друг другу скорее «до свиданья», чем «прощай», ведь почти все они должны были встретиться снова на скамьях двух Советов, предусмотренных новой Конституцией — Совета старейшин и Совета пятисот, для избрания которых в исполнительной Директории спешно готовили список кандидатов. Насчет того, кто станет правителем Франции, поговаривали то о Камбасересе, то о Сьейесе но эти имена одно за другим, мелькнув, исчезали. Камбасерес вернулся к своим размышлениям над Гражданским кодексом, Сьейес, уже нацарапав Конституцию, готовил себе более беспроигрышный удел: принять руководство изголодавшейся и бунтарски настроенной страной и выползти таким манером на самую авансцену истории ему не улыбалось. Закулисные игры, манипуляции и интриги, не сопряженные с чрезмерным риском, подходили ему в тысячу раз больше, так что он осмотрительно устранился — отбыл на несколько месяцев в Берлин, в посольство. Этого хитреца заменил Лазар Карно. Выбора не оставалось, и Совет пятисот, едва сформировавшись, принялся сетовать на это. Все прочие кандидаты, кроме Барраса, были никому не известны: какой-то начальник арсенала в Мелоне, бывший мировой судья из Конша, нувориш из Кальвадоса… Баррас и его друзья-цареубийцы, все время будучи настороже, уже крепко держали за руки народных избранников, словно готовясь к новым взрывам возмущения.

Управлять Францией в 1795-м… Как бы то ни было, чтобы принять наследство Конвента, который, продержавшись у власти более трех лет, теперь тихо, бессильно угасал, требовалась отвага. Это собрание, внушавшее такой страх, убило многих и многое построило. Оно завещало стране лицеи, библиотеки, Академию, Высшую нормальную и Политехническую школы, не говоря уже о Национальной школе искусств и ремесел, начало работу над Гражданским кодексом, оставило Уложение о наказаниях, очищенное от наследия старого режима — варварских пыток; оно приняло решение об отделении Церкви от государства и обязательном изучении французского языка в провинциях, изобрело систему мер и весов, разрешило развод. На бумаге произошла также отмена рабства, но арматоры и торговцы невольниками из Сен-Мало, Нанта, Бордо были раздражены вводом закона в действие, торговцы сахаром и кофе тоже встали на их сторону. И наконец, что символично, площадь Революции, лишенная «государственной бритвы», как прозвали гильотину, стала отныне именоваться площадью Согласия.

Но дел оставалось невпроворот.

Делормель, согласно желанию Барраса, попал в число членов Директории, на которую возлагалась обязанность поднять дух деморализованной страны, чья казна опустела. Солдаты толпами дезертировали из армии. Аннексированные области начали ожесточаться против оккупантов, убедившись, что те отнюдь не святые. Южные и западные провинции продолжали бунтовать. Австрия угрожала с востока и в Италии, где она готовилась к весне снова перейти в наступление. Армии Келлермана и Шерера, изрядно обнищавшие, топтались перед Альпами; генерал Пишегрю предал, переметнулся, польстившись на золото графа Прованского и обещанное место правителя Эльзаса да вдобавок — замок Шамбор. Британия Уильяма Питта продолжала щедро финансировать коалицию против Республики, не обращая внимания ни на плохие урожаи, ни на камешки, что верноподданные бросали в карету Его Всемилостивейшего Величества Георга III с криком: «Долой войну! Долой голод!»

Второго ноября, в бывший День поминовения усопших, Делормель ранним утром уселся в коляску, где его уже ждал Баррас, закутанный в широченный плащ. Подъехав к Шатле, они встретили другую коляску, и оба экипажа двинулись на другой берег Сены, сопровождаемые эскортом конных офицеров в обшарпанных сапогах.

— Теперь надо будет продержаться, — сказал своему новому коллеге Баррас.

— И успеть наполнить карманы.

Холод и в карете пробирал их до костей, при каждом слове изо рта шел пар. Они остановились у Люксембургского сада, напротив старинного дворца Екатерины Медичи. Те, кто был в обеих колясках, выбрались оттуда и, не здороваясь, все вместе вошли во дворец, где больше не было ни мебели, ни изразцов, ни единой свечки, позолота отваливалась кусками, на деревянных панелях проступала плесень. Когда они проходили через эти унылые залы, в черные дни Террора служившие тюрьмой, им виделись тени жирондистов, Дантона, Робеспьера. В прилегающем к этому дворцу Малом Люксембургском, где некогда, еще до своего итальянского изгнания, нашел приют граф Прованский, они обнаружили столь же опустошенные апартаменты, зато рысцой прибежал некто с лицом, серым, точно его редингот:

— Граждане директоры, я Дюпон, консьерж.

— Ты живешь здесь один? — спросил Баррас.

— Ну да…

— Покажи нам, где тут мы могли бы собраться. Немедленно.

Одинокий консьерж проводил этих господ в одну из редких комнат, дверь которой еще можно было закрыть, но всю мебель отсюда утащили, и пятерым хозяевам Франции пришлось коченеть стоя. Дюпон бросил в камин три полена и собирался продолжить свои хлопоты — разжечь огонь.

— Оставь, — сказал Делормель, — этим я сам займусь.

— Лучше ступай раздобудь стол и что-нибудь, на чем мы сможем сидеть, — сказал Баррас.

— И еще бумагу и чернила, — вставил Карно.

— Уже иду, граждане, сей же час сбегаю. Бумага для писем сгодится?

— Для нашего первого протокола мы ею обойдемся.

Опустившись перед очагом на четвереньки, толстяк Делормель высек огонь, чтобы разжечь камин, это ему удалось, но дрова были сырые, надымило. Члены Директории взирали друг на друга сквозь едкий туман. Дюпон возвратился, таща стол, тотчас снова убежал и приволок плетеные соломенные стулья. Баррас, казалось, более прочих чувствовал себя в своей тарелке. Лазар Карно, бледный, сухощавый, властный, меченный оспой, был, по всей видимости, раздражен необходимостью приступить к работе вот так, без особых приготовлений; он славился строгой честностью, но слыл мечтателем. Двойственная натура была у этого человека. Сторонник штыковой атаки, организатор, создавший армию, — простой капитан инженерных войск, командовавший генералами, он в свое время пописывал под влиянием Руссо пасторальные песенки, что-то вроде: «Придите, придите, пастушки младые…»

Гражданин Ларевельер-Лепо сам представлял собою персонаж печальной буколики: для него изучение растений служило утешением в том, что приходится общаться с людьми. Этот судья с выпученными глазами и приплюснутым носом напоминал пробку, закрепленную стоймя на двух булавках: у него были тоненькие ножки и увесистый горб на спине. Это увечье объясняло его ненависть к священнослужителям: когда-то некий аббат Перродо, приобщая своего питомца к красотам поэзии Вергилия, вколачивал в него премудрость дубиной и малость переусердствовал — обрек ученика весь век прожить в таком шутовском обличье. Его брат, его двоюродные сестры, его первая любовь были гильотинированы, но он оставался неистовым республиканцем и грезил о Верховном существе. Наконец, последний из пяти, Жан-Франсуа Ревбель, плечистый рыжий крепыш, адвокат из Кольмара, человек предприимчивый — а любого, кто сколько-нибудь энергичен, неминуемо обвиняли в воровстве, притом не затрудняясь доказательствами, — был, увы, со всех сторон облеплен заместителями, сами фамилии которых не предвещали добра: Рапинб, Форфе и Грюжон: первое сулило «грабеж», второе — «злодейство», третье же — «вымогательство».

И эти правители — все пятеро— ненавидели друг друга.

Карно считал Барраса тираном вроде Калигулы, продажным по сути, покровителем порочной аристократии, что до Ларевельера-Лепо, он его называл «Лярва-Репа», честил вонючкой, уродом, лицемером, бесстыдником. Ларевельер, со своей стороны, видел в Карно жестокого, кровожадного субъекта, честолюбивого и скрытного, Делормеля считал смешным выскочкой, Барраса — распутником. А Ревбель? В глазах Карно он был просто-напросто ворюгой… И тем не менее эти славные люди будут отныне каждый день сходиться в этом салоне на втором этаже, чтобы управлять страной. И работать порой часов по шестнадцать без перерыва, то и дело изрыгая оскорбления и угрозы:

— Заткни свою грязную пасть!

— Мерзкий плут!

— Сволочь!

— Предатель!

— Пьяная рожа!

Роза и генерал между тем обменивались визитами. Она заходила поужинать в Генеральный штаб, он навещал ее на улице Шантрен. Они слали друг другу куртуазные записочки, взаимно приглядывались, оценивали. Он находил, что она интриганка, порой раздражающая, но в общем приятная. Она считала его грубым, когда он, говоря о женщинах, позволял себе слишком оскорбительные пассажи, и особо теплых чувств к нему не питала. Разумеется, Баррас предрекал этому столь многих озадачивающему офицеру блестящее будущее, он даже подталкивал ее к браку. Роза колебалась. Ее тетка мадам де Реноден в свое время толкнула ее в объятия светского молодого офицера Александра де Богарне, учившегося в Париже и Гейдельберге, и этот непродуманный брак обернулся скверно, их совместная жизнь стала сущим бедствием. Роза не решалась снова так прочно связать себя, однако старалась угодить Буонапарте.

Она сплетала цветочные гирлянды, украшая ими сосуды с вином, зажигала огонь в камине. За окном падал снег, осыпая лимонные деревья сада. Когда гости расходились по домам и удавалось спровадить графиню Стефани, родственницу и компаньонку хозяйки дома, мнившую себя поэтессой и твердившую, что в Лионской академии и Бретонском литературном обществе все в восторге от ее стихов, Роза приглашала к себе домой генерала-поклонника. А где дети? В пансионе. И никого больше нет дома? Теперь никого. Винтовая лестница, ведущая наверх, а там спальня, альков, расписанный птицами, ложе. Роза щебетала, с притворным интересом расспрашивала о семье Буонапарте, он же в свой черед осыпал даму вопросами о ее жизни на Мартинике, детстве в Труаз-Иле, французском поселке, где пять десятков обнесенных частоколом домов приютились в бухте у подножия зеленых гор рядом с мельничкой, дробившей сахар, и отмелью с сохнущими рыбацкими снастями. У креолок длинные ресницы, тонкие волосы, легкий, но исполненный достоинства нрав, с виду они кажутся почти болезненными, в них есть что-то от мягкого вяловатого климата тех мест. Они умеют ослепительно улыбаться, могут взволновать одним движением плеча. Там все живое либо трепещет в страстном возбуждении, либо дремлет. Женщины там проводят дни попросту: все больше лежа, окруженные слугами — черные и коричневые рабы тоже дремлют, свернувшись на циновках. Когда не спят, дамы курят табак, плюются им же, попивают мускат, призывают любимую служанку-наперсницу, чтобы всласть пооткровенничать, или велят ей пощекотать себе ступни пучком перьев — тем и развлекаются.

Так повествовала своим беспечным голоском Роза.

Никакой музыки, никогда ни одной книги, ни вышивания, только журчание воды, птичьи голоса да в свой час — возможность полакомиться сладостями или выпить чашку шоколада. Роза должна была носить gaule, покрывало из тонкого белого муслина, и яркий цветной тюрбан «Мадрас» на голове, она дремала в шелковом гамаке, украшенном птичьими перьями, ухаживала за своими магнолиями и по вечерам избегала выходить из дому, опасаясь змей. Ее кормилица, рослая африканка в платье с богато украшенным цветами корсажем, не должна была есть ничего, кроме вареных овощей: предполагалось, что от этого ее молоко будет слаще. Повсюду царил сладкий до тошноты зной. Тень казалась роскошью. Болотистая почва под хижинами на сваях, крепкий абсент, беспощадное солнце — все это заставляло благословлять малейший сквозняк или бриз, долетающий с моря. Тем не менее мужчины ее круга одевались в черный бархат, чтобы никто не спутал их с голыми туземцами. Они потели, тянули ужасающе дрянные алкогольные напитки, страдали от мошкары и лихорадок — требовалось два поколения, чтобы привыкнуть к такому климату. Между собой колонисты говорили о здоровье рабов, о скоте и оторванности от приличного общества. Женщины-служанки носили одну только юбку, шейный платок — обманчивая видимость — едва прикрывал их груди. Прислуживая у стола, аборигены одевались во все белое, но при этом ноги оставляли босыми. Жилось скучно. Высчитывали каждый грош. Грязное белье заталкивали в шкафы из красного дерева, набивая их до отказа.

Заезжим визитерам бросались на шею, даже если те были едва знакомы: вот удача! Новое лицо — истинное развлечение. Соседи встречались по воскресеньям: их приносили прямо в гамаках либо они приезжали сами на своих маленьких прытких лошадках. Под навесы над входом в дома ветер наносил песок, а при дожде натекали лужи. И вода, и пыль — все пахло апельсинами. Иногда можно было прогуляться в дальний конец парка, дойти до прохладной речки среди рядов кокосовых пальм и бамбуковых изгородей. Все ели бананы, плоды манго и гуаявы, она поспевала в изобилии, ее вкус — нечто среднее между грушей и зеленым инжиром. Каждый вечер опускался туман.

«Мне пришлось покинуть мой двор, обсаженный тамарисками, — говорила Роза, щуря глаза, — подле ларя с мукой, сахарной мельницы и кладовки. Меня отправили в монастырь урсулинок, а вышла я оттуда лишь затем, чтобы стать женой Богарне. Когда я сошла с корабля в Бресте, лил холодный дождь. У тебя здесь, в твоей Франции, я все время зябну. Согрей меня…»

И она стала расстегивать пуговицы на украшенном шитьем мундире генерала.

В то утро, как и во все предыдущие, Буонапарте в своем просторном кабинете Генерального штаба одного за другим принимал череду осведомителей.

За окном шел снег, белые хлопья с гипнотизирующей медленностью падали на бульвар Капуцинок. Он смотрел туда, не глядя на переодетого в буржуа полицейского, что стоял передним и докладывал обстановку:

— В Париже, мой генерал, равно как и в его окрестностях, участились случаи воровства. Только что на Главном рынке у одной женщины прямо из рук похититель вырвал протянутые торговке ассигнаты и убежал с ними. Когда другая особа недалеко от Кретёй принесла зерно на мельницу, грабители подстерегли ее на обратном пути и отобрали муку. У меня сотня примеров подобного же рода.

Агент принялся листать свою записную книжку.

— А что жандармы? — спросил Буонапарте, думая о другом.

— Эти-то! Они развлекаются в кабаре, никогда не ходят дозором на проселочных дорогах, предоставляя бродягам слоняться по фермам и грабить одну за другой, они-то не вмешиваются, мой генерал, а вот жулики не дремлют, знают свое дело: заранее помечают дома, которые намерены обчистить, списки составляют. Тут речь идет о грабеже продовольствия, подвозимого для снабжения города.

— А полицейский легион?

— Дрыхнет в своих казармах. Эти бывшие якобинцы, которых вы рекрутировали, мой генерал, — люди, не внушающие доверия.

— Надо просто послать их на замену жандармов в наши ближайшие сельские округа. Они будут охранять фермы и сверх того последят, чтобы селяне не укрывались от реквизиций, а то некоторые амбары неплохо снабжают рынки. Как мне говорили, этот род шпионажа был превосходно налажен близ Лилля…

— Вам решать, мой генерал.

Буонапарте прикрыл рот рукой, пряча зевок. Он отослал агента, тотчас на его место явился другой. Принялся описывать, как живодеры скупают за бесценок старых, негодных к службе лошадей, а затем постыдно дорого продают их мясо, выдавая за первостатейный товар. Но Буонапарте все так же рассеянно смотрел, как за окном падает снег. Третий агент толковал о том, что появилось множество эмигрантов, приезжающих сюда под видом иностранных купцов, они наводняют страну, селятся на постоялых дворах или в меблированных комнатах.

— Мой генерал, комиссарам следовало бы навещать подобные места, надзирать за ними.

— Разве они этого не делают?

— Увы!

— Почему?

— Владельцы подобных домов и гостиниц отваживают их.

— Как?

— Дают им на выпивку или подкупают как-нибудь иначе.

— Зачем?

— Чтобы постояльцы не разбежались, не предпочли конкурентов. Но роялисты, мой генерал, они очень заметны, потому что больше прочих тратят в ресторанах. И не только в Париже. Эта зараза распространилась по всей Франции. Мне известно, что в Лионе они, что ни день, убивают патриотов, что в Лавале шуаны хозяйничают, как у себя дома, что уклоняющиеся от воинской повинности устроили целый лагерь в лесу близ Шартрской дороги, что…

— Спасибо.

Машинально задавая своим шпикам какие-то вопросы, Буонапарте все время чертил что-то карандашом на белом листе бумаги.

— Жюно!

Вскочив, он смял в кулаке листок, покрытый неразборчиво намаранными строчками самой причудливой орфографии, зашагал к двери, створки которой распахнулись при его приближении, прошел мимо двух неподвижно застывших навытяжку лакеев и крикнул куда-то туда, куда вели обитые войлоком бесшумные коридоры:

— Жюно!

Когда он вошел в кабинет своего адъютанта, тот читал «Монитёр».

— Жюно, возьми перо и пиши.

Тот подчинился без промедления. Генерал же уточнил:

— Я буду диктовать медленно, но один раз, а тебе надо постараться. Это письмо. Я хочу, чтобы оно звучало красиво.

— Я готов.

— «Едва проснувшись, я уже был полон тобой. Твой портрет и пьянящее воспоминание о вчерашнем вечере волнуют мои чувства, больше не знающие покоя. Сладостная и несравненная Жозефина…»

— Жозефина?

— Ты что, оглох?

— Простите, генерал, но я не знаю такой вашей знакомой.

— Да нет же, скотина ты неуклюжая! Это виконтесса де Богарне!

— Роза де Богарне?

— Роза? Нет. Роза — имя, которое другие произносили до меня, а Жозефина — это другое, здесь я первый. И потом, я все решил. Не прерывай больше мою мысль. Пиши: «Несравненная Жозефина», стало быть, а дальше так: «Какое странное влияние оказываете Вы на мое сердце!»

И Жюно, исполненный старательности, засел за писание этого письма, которое заканчивалось так: «Mio dolce amor, прими тысячу поцелуев, но не возвращай мне их, ибо они обжигают мою кровь».

Новый режим правления установился. Члены Директории распределили между собой обязанности, получив таким образом возможность видеть друг друга как можно реже и больше не ввязываться в свары вместо настоящей работы. Естественно, что Карно опять занялся военным ведомством, Баррас — внутренними делами, Ревбель — связями с заграницей, Делормель — финансами, а коль скоро они, на их вкус, пообщались уже предостаточно, то договорились поделить служебные апартаменты и даже сады. Если Делормель продолжал занимать свой особняк на улице Дё-Порт-Сен-Совёр, то Баррас прибрал к рукам кабинет на втором этаже дворца, чтобы там принимать своих придворных в галерее с полотнами Рубенса на стенах. Остальные пристроились в Малом Люксембургском дворце, где расположились не в пример скромнее. Карно построил для себя павильон в форме походного армейского шатра, Ларевельер — хижину под сенью деревьев, куда он удалялся, чтобы поиграть на флейте. Там же он обучал свою дочь Клементину итальянскому языку, если не отправлялся подискутировать о вопросах ботаники с братьями Туэн, устроителями Ботанического сада. Проводя воскресенье в кругу семьи, самый непритязательный из директоров наведывался в Андийи, собирал там цветы и травы для гербария и возвращался домой в обычной повозке. Отныне «Пентархи» (так прозвали правящую пятерку) умудрялись елико возможно избегать встреч, о чем они пеклись весьма ревностно, однако на официальных обедах им все-таки волей-неволей приходилось присутствовать вместе. Там каждый держал ухо востро, ничего не говорил, и в зале воцарялось безмолвие, нарушаемое лишь голосами метрдотелей, предлагающих различные сорта вин.

Первые правительственные решения касались декорума. Баррасу хотелось произвести впечатление, показать, что новые правители наделены чувством стиля. Он поручил художнику Давиду изобрести для власть предержащих наряды в античном духе, призванные оттенить общественную функцию каждого деятеля. Членам Совета старейшин было предложено облачиться в длинные синие тоги и водрузить на головы бархатные шапочки, но они избежали такого маскарада: поскольку ткань доставили из Лондона, эти обременительные одеяния до столицы не добрались, их конфисковали уже в Лионе. Совет пятисот, над которым также нависла угроза переодевания, отговаривался, ожидая, чтобы для его заседаний сначала приспособили залу в Бурбонском дворце. Пышнее всех разукрасили самих директоров, да и обслужили их быстрее: художник Давид, состряпавший для них торжественные костюмы, превзошел сам себя. Баррас пришел в восторг, ибо имел дар элегантно носить самые немыслимые украшения. Его коллеги роптали, за исключением Делормеля, который был ослеплен, когда впервые примерил новый наряд перед высокими зеркалами, прислоненными к стене его парадной гостиной. Поверх голубой туники его облачили в оранжевый плащ в испанском духе, весь испещренный золотым шитьем, шишечками и кисточками, с перевязью и римским мечом; на открытых туфлях-лодочках топорщились банты. Портной и его помощники рассыпались в похвалах, но Делормель хотел узнать мнение своих близких. Он окликнул верного дворецкого:

— Николя!

— Сударь? — Слуга вырос перед ним.

— Ступай позови мадам.

— Еще рано, она, верно, почивает…

— Так разбуди ее! Дело довольно важное! Как по-твоему, я произведу на нее впечатление? Да поспеши, мне требуется ее совет.

— Вы прекрасны и вместе с тем величавы, гражданин директор, — заверил портной. — Не правда ли, это вас спрашивают? — последнее уже предназначалось его подмастерьям.

— Прекрасен и величав, — эхом отозвались те.

— В самом деле? — пробормотал Делормель.

— Поистине, — отвечали все в один голос.

— Вы так говорите, чтобы мне польстить.

— Ни в малейшей степени, гражданин директор. А в шляпе вы будете просто необыкновенны.

— Подайте же мне ее.

Портной протянул ему черную фетровую шляпу с широким трехцветным шнуром, увенчанную, словно солнцезащитным зонтом, громадным пучком страусовых перьев, тоже выкрашенных в цвета Республики. Нахлобучив ее, Делормель вызвал у портновских подмастерьев восторженные крики:

— Это вам дивно идет!

— Как импозантно!

В гостиной появилась Розали. На скорую руку завернувшись в покрывало, она вошла босиком, без украшений, без следа пудры на лице, черные пряди ее волос перепутались в беспорядке, сонные глаза слипались, она их терла. Сент-Обен шел следом, тоже в одной сорочке, к тому же с обиженной миной.

— Оцените искусство господина Давида! Каков костюм? — Делормель упер руки в бока.

Розали покатилась со смеху. Сент-Обену пришлось подхватить ее, чтобы от хохота она не рухнула прямо на ковер. Он усадил даму в кресло, где она продолжала хохотать. Ее супруг помрачнел, раздраженный подобной дерзостью. Портной со своим войском благоразумно ретировался, пятясь задом.

— Моя бедная Розали! Мой новый ранг производит на тебя такое впечатление?

— Д-да! — собравшись с силами, простонала она между двумя взрывами смеха и, ослабев вконец, откинулась на спинку кресла.

— А ты?

— Я? — переспросил Сент-Обен, тщась сохранить серьезный вид.

— Ты тоже считаешь, что мой наряд недостаточно благороден?

— «Благородство» здесь, может быть, не совсем точное слово…

— Тогда какое слово, по-твоему, было бы точнее?

— Ну, м-м-м… Я бы скорее сказал, что этот костюм несколько театрален.

— И прекрасно, его цель именно такова. Я и впрямь буду играть роль. Да, театрален, ведь я участвую в представлении, я представляю правительство, то есть, появляясь перед гражданами, выхожу на подмостки.

— Партер тебя освищет, — вставила Розали. Она успела отдышаться и утереть слезы ладонями.

— Изволь проявить хоть немного почтения если не ко мне, то к моему рангу! Я допускаю театральность, как Тальма допускает ее в «Британике», а этот наряд призван подчеркнуть данную мне власть.

— Лучшим доказательством вашей власти было бы избавить меня от армии, — вставил Сент-Обен.

— Ты получил повестку?

— Еще нет, но жду со дня на день.

— Это не входит в круг моих полномочий.

— Так отправьте меня в какой-нибудь из ваших домов, там я смогу отсидеться.

— Это станет известно.

— Вся эта ваша власть представляется мне довольно хилой.

— Я поговорю с Баррасом.

И с тем он, насупив брови под шляпой, гигантские перья которой мощно колыхались при каждом шаге, устремился прочь. У крыльца ждала карета. Он втиснулся в нее с самым бравым видом и бросил кучеру:

— Во дворец.

Во дворце на улице Турнон, чье пышное убранство было на скорую руку возобновлено, каждый из директоров поочередно давал в утренние часы аудиенцию всякому, у кого возникали требующие их вмешательства проблемы. Делормель, сидя в карете, недовольно хмурился. Насмешки… Ведь потешалась не одна Розали. Члены Директории стали мишенью для шуток. Уже. Их награждали издевательскими прозвищами вроде «Члены Дыр-актёрии», «Ослы в плюмажах», на будке часового напротив Люксембургского сада кто-то намалевал «Мануфактёрия». По Парижу распространялись памфлеты. Направляясь за покупками, люди останавливались перед оскорбительными листовками, забавлялись, аплодировали, а заговорщики из двух противоположных группировок, временно примирившись, объединялись против бессильного правительства. Делормель и сам был довольно беспомощен: многие проблемы, требующие разрешения, оказались ему не по зубам, причем речь шла о самых разных задачах, от мельчайших до предельно серьезных. Как установить твердую цену на мясо, если это начинание столь непопулярно и у самих мясников, и у народа? Как помешать парфюмерам обстряпывать делишки с картофелем, из которого они изготовляют пудру? Как возвратить республиканской валюте утраченную цену? Надо ли торговать национальным достоянием, разбазаривать его ради сиюминутного выигрыша? Рассчитывая выиграть время, Делормель учредил финансовую комиссию по ассигнатам, но никакой действенной идеи так из нее и не выжал. Основная же проблема сводилась к одной фразе: где бы раздобыть денег?

В Люксембургском дворце, восседая за столом, он принимал посетителей, это были часовые аудиенции, перед которыми секретари в черных пелеринах с красными плюмажами, суетясь за ограждением, сортировали визитеров. Люди несли ему свои заметки, жалобы, предложения; он принимал их, произносил успокоительные фразы, притворялся заинтересованным. При этом и они, и он сам — все были убеждены, что от петиций этого рода никакого толку не будет. Парижане шли сюда преимущественно затем, чтобы разглядеть поближе новых хозяев страны, которых презирали. Делая вид, будто слушает их разглагольствования, Делормель размышлял: как бы денег достать? Для себя он в этом смысле многое сумел, да и еще сумеет, но для Франции? Где взять деньги?

«Как бы денег достать?» — мучился Баррас, которому срочно требовались шестьсот миллионов франков. Хотел продержаться, но цена была примерно такова. Чем подпитать казну? Тщетно он ломал голову, ответ не приходил. Срочно объявленный принудительный заем оказался лекарством и жалким, и опасным. Обложение налогом самых богатых внесло расстройство в торговлю, фабрики и мастерские закрывались из-за недостатка клиентуры, цены продолжали расти. В чудеса виконт не верил, а разумного решения предложить не мог. В такие-то безотрадные размышления он был погружен, когда раздался стук в маленькую дверь, вделанную в деревянные панели справа от камина. По этой потайной лестнице пробирались сюда его шпионы, когда требовалось избежать встреч с не в меру любопытными секретарями или караульными. Таким именно образом его часто навещал Буонапарте, чтобы доложить о состоянии умов в Париже, но без нескромных свидетелей, ведь слишком многие не любили его или ему не доверяли. Однако на сей раз, отодвинув щеколду, Баррас впустил не генерала. В кабинет вошел Жозеф Фуше. Его плащ был запорошен снегом.

— Мог бы сперва отряхнуться, — проворчал Баррас, — из-за тебя паркет отсыреет!

Фуше оставался все таким же тщедушным, его нос и щеки покраснели от холода. Но одевался он с тех пор, как стал работать на виконта, уже получше: его черный редингот был ладно скроен. Не отвечая на упрек, он протянул последний номер «Народного трибуна»:

— Якобинцы из самых бешеных, за которыми я веду наблюдение, кажется, начинают выходить из рамок…

Баррас отошел в сторону, сел и принялся просматривать газету, листая страницы.

Фуше сбросил плащ на подлокотник кресла и остался стоять, если можно так выразиться о субъекте, скорее согнутом в дугу. Его блекло-серые глаза неотрывно глядели на виконта, разъяренного прочитанным. Баррас резким движением швырнул газету на стол:

— Ты прав, Фуше. Мы впадаем из одной крайности в другую, мечемся между аристократизмом и демагогией, то на один риф налетая, то на другой. Итак, каковы твои действия?

— За крайними якобинцами я не только наблюдаю, но исподволь направляю их. Ты мог заметить, что, хотя этот листок метит в тебя, твое имя там ни разу не названо.

— Твое тоже, мошенник.

— Само собой.

— Они усложнят нам жизнь, твои каторжники.

— Мы лишим их этой возможности. В свое время.

— Каким образом?

— Вытесним со сцены, устранив их вождей.

— В тюрьму?

— О нет! Именно тюрьма создала Бабефу его репутацию…

Гракх Бабеф, встарь подносивший блюда к столу некоего господина де Бракмона, взял в жены одну из его служанок, потом устроился землемером, стал чиновником, угодил в кутузку за подрывные сочинения и, коль скоро на суде его защищал сам Жан-Поль Марат, снискал реноме одного из самых решительных революционеров. В роли главного редактора «Народного трибуна» Гракх выглядел столь же великодушным, сколь наивным. Фуше, прячась за его спиной, ловко манипулировал им. Баррас поначалу был вовсе не против, чтобы самые твердолобые якобинцы вернулись и уравновесили пошатнувшуюся власть, подавив роялистов, подтачивавших основы государственности. По его приказу Фуше попытался субсидировать Бабефа, проповедовавшего абсолютное равенство, призывая учредить народные банки, упразднить собственность, произвести самую что ни на есть радикальную аграрную реформу. Бывший официант с той же обличительной яростью обрушивался и на призрак нантского палача Каррье, и на вполне живых коррупционеров и продажных патрициев, торгующих своим депутатским влиянием. Он ставил пределы алчности и амбициям политиков, требовал всеобщего образования и государственной поддержки для обездоленных. Придумал простой и сильный лозунг: «Каждому по потребностям!»

В основную дверь кабинета постучался секретарь, Фуше скрылся через потайной ход, и Баррас тщательно запер за ним.

— Войдите!

— К вам с визитом, гражданин директор, — доложил секретарь в парике, просунув голову в приоткрытую дверь.

— Кто?

— Дама.

— Это я, Поль-Франсуа, — мадам де Богарне вошла, оттолкнув секретаря.

— Роза, что стряслось?

— Меня больше не зовут Розой, тебе это разве не известно?

— Известно что?

— Меня зовут Жозефиной, так-то вот.

— Объяснись, успокойся, иди сюда, присядь на канапе.

— Твой корсиканский генерал окрестил меня Жозефиной. Он утверждает, что слишком многие мужчины, распалившись от избытка чувств, называли меня Розой.

— Я бы не мог этого оспорить…

— И он хочет на мне жениться.

— Эта идея тебе не по душе?

— Не знаю, я уже ничего не знаю…

И Роза-Жозефина положила голову на плечо Барраса. Тот спросил:

— По-твоему, он не искренен?

— Ах, да нет же! — Она резко выпрямилась. — У него случаются такие порывы нежности, бурной нежности, что меня это даже пугает. Но что будет, когда он узнает, что у меня ни гроша за душой и моя знатность — одно самозванство?

Буонапарте не питал иллюзий насчет былых романов Жозефины, как он отныне именовал Розу. К салонным сплетням он чутко прислушивался. Он знал, что Гош покинул ее, потому что она изменила ему с его адъютантом, а адъютанта бросила ради конюха Ванакра; о ее связи с Баррасом знал весь Париж. Все эти шалости для генерала ничего не значили. От него не укрылось, что она лгунья, но было в ней нечто завораживающее. К его любовным порывам, в высшей степени плотским, примешивались и соображения практические. Благодаря ей он думал войти в богатую, родовитую французскую семью. Между тем аристократических кровей в жилах Жозефины текло еще меньше, чем у самого Буонапарте. Ее тесть Богарне, правитель Наветренных островов и отец ее первого мужа Александра, присвоил титул маркиза, не имея на то права. Свое родовое имя Бови он сменил, так как оно вызывало насмешки жителей Мартиники. Что до Лa Пажери, это имение, принадлежавшее некогда двоюродной бабушке Жозефины, было давным-давно продано. А ее состояние пустили по ветру в почти незапамятные времена. Сама Жозефина не располагала ничем, кроме шести юбок, нескольких поношенных сорочек да кое-какой мебели…

— Поль-Франсуа, — попросила она виконта, — не говори ему, что мое богатство — одна видимость.

— Я не собираюсь все испортить.

Баррас и впрямь не желал, чтобы этот брак, суливший ему освобождение, сорвался, но он чувствовал в Жозефине своевольное упрямство и хотел докопаться до его причин: дело было не только в том, что ее состояние и предполагаемая знатность — мошеннический вымысел.

— Твои дети с генералом ладят?

— Гортензия считает его злым насмешником и грубияном, но Эжена очаровал его мундир…

— А твои друзья?

— О, все они в один голос советуют мне снова выйти замуж, а тетушка, та почти что приказывает.

— Но ты противишься?

— Взгляд Буонапарте приводит меня в замешательство. Иногда он становится жестоким. Наше приключение не может продлиться долго.

— Кто тебе сказал, что оно должно длиться? В нынешние дни брак — не более чем формальность, нечто поверхностное, условность, обычай, да к тому же можно развестись.

— Я не люблю его, Поль-Франсуа!

Она всхлипнула, уронила голову на плечо Барраса, зашептала сквозь явно притворные рыдания:

— Я одного тебя люблю, но ты меня не любишь.

— Черт возьми! Ты будешь разыгрывать передо мной уязвленную добродетель?

— Поль-Франсуа, я никогда не смогу утешиться.

— Ты же утешилась, утратив Гоша, в постели его адъютанта, а когда не так пошло с адъютантом — в постели его кучера. Ты гордячка и любительница приукрашивать.

— Никогда твой генерал не сможет так удовлетворять мои потребности, как делал ты…

— В смысле денег?

— И в этом тоже…

— Он что, скуп?

— Он дарит мне шелка, бриллианты, но…

— Но твое приданое я возьму на себя.

Слезы полились с новой силой. Баррас почувствовал, что сыт по горло. Его тяготили куда более опасные проблемы: бешеные как справа, так и слева наседают на Директорию, там осатанелые роялисты, здесь революционеры, которые не слишком подчиняются Фуше… Он позвонил. Явился лакей. В присутствии свидетеля Жозефина плакать перестала, сделала вид, будто ей просто нездоровится, и позволила проводить ее на улицу Шантрен. Буонапарте уже ждал ее под застекленным балконом.

Карно был в ярости. Он швырнул распечатанное письмо на колени Баррасу, который совещался с Делормелем в одной из гостиных Люксембургского дворца:

— Шерер подал в отставку!

— Тем лучше, — отозвался Баррас. — Он не обращает на наше мнение никакого внимания, предпочитает пьянствовать и швырять деньги вертихвосткам.

— Вместо того чтобы действовать, он только и знает, что ныть, — согласился Делормель.

Генерал Шерер, зажатый между Альпами и Средиземным морем, действительно жаловался на нехватку средств. Солдаты Итальянской армии, апатичные, болезненные, нищие, дезертировали или воровали на фермах кур, чтобы как-нибудь прокормиться. Шерер писал Делормелю: «Администраторы бессовестно обкрадывают Республику!» Почему он не преследовал пьемонтские полки генерала Колли и не добил австро-сардинцев, разгромленных генералом Массена под Лоано? Войскам недоставало средств, продовольствия, одежды, оружия. Шерер просил шесть миллионов. «У нас всей казны три тысячи франков!» — отвечал ему Делормель. Тогда Шерер со своим войском отправился в Ниццу на зимние квартиры, а Келлерман, ныне командующий армией, стоявшей в Альпах, последовал его примеру. Они не получили ни единого су и ворчали. Лазар Карно чесал в затылке:

— Надо бы заменить Шерера. Но кем?

— Буонапарте, — предложил Баррас.

— Эта отставка Шерера из-за него! Его возмутили Буонапартовы планы наступления, он уязвлен, нашел, что это бред, выдумки одержимого.

— А ты что думаешь?

— Твой генерал мне уши прожужжал, что Шерер-де — старая задница, он уже и в седле держаться не в состоянии, он болван и предатель, да и Келлерман полное ничтожество!

— Назначим его. Посмотрим, как ему удастся осуществить свои громоподобные теории.

— Твой Буонапарте хвастун.

— Если Итальянская армия до февраля ничего не сможет сделать, станет совершенно очевидно, что кампания проиграна. В его рассуждениях есть логика. Он считает, что зима благоприятна для наступления: снег плотный, лавин не будет, враг не успеет опомниться, как французские солдаты обрушатся на него сверху.

Карно призадумался:

— Австрийские генералы слабаки, это верно. Вурмсер глух, Колли на ногах не стоит, его приходится носить, Болье семьдесят два года…

По сути, план Буонапарте по своему размаху отвечал самым смелым стратегическим расчетам военного министра. Последний мечтал об отвлекающей атаке в Италии и одновременном наступлении в Ирландии Гоша, который только что наконец навел порядок в Вандее. Чтобы вести с Австрией переговоры о мире, хотя бы временном, надо занять позицию силы, нанести Вене чувствительный удар, зажать противника в тиски: на севере пустить в дело солдат Журдана и Моро, на юге, через Тироль, двинуть Итальянскую армию. Журдан с бою взял Франкфурт, Моро успешно действовал на Дунае, но первый отступил на Рейне, разбитый эрцгерцогом Карлом, второй улепетывал через Шварцвальд. Эти победные передвижения противника, по счастью, оголили итальянский фронт, момент и впрямь представлялся идеальным для того, чтобы именно там одолеть австрийцев. Назначить Буонапарте? Карно взвешивал «за» и «против»:

— Баррас, твой генерал чересчур амбициозен.

— Превосходно!

— И алчен.

— Он корсиканец. Этим людям вечно приходится своими силами сколачивать состояние.

— Это хищник, разбойничий главарь.

— Нам именно хищник и нужен, чтобы натравить его на Италию.

— И чтобы он награбил нам денег, — вставил Делормель.

— У него ни капли совести.

— К счастью!

— Военные трофеи, — снова подал голос Делормель. — Вот что решит наши проблемы!

Карно это понимал. Начиная с 1793 года, сменявшие друг друга правительства подумывали о налете на тучные нивы Пьемонта и Ломбардии, который дал бы возможность подкормиться. И Карно уступил:

— Так и быть, испытаем вашего маленького генерала…

Когда Баррас сообщил Буонапарте о его назначении, тот выслушал его с полнейшим равнодушием без тени какой-либо благодарности: Карно в конце концов признал разумность его планов, пожелал испытать их в деле, вот и все. Он только попросил, чтобы поторопили с прибытием в Париж его преемника Отри, командующего армией, стоявшей в Самбр-и-Мёз. В ожидании он развернул свои карты у себя в обширных апартаментах особняка Генерального штаба, черкал на них какие-то каракули, читал книги об Италии, которыми разжился у Барраса, диктовал Жюно множество записок и писем к министрам, к офицерам, к поставщикам, так или иначе причастным к задуманному им отчаянному предприятию.

— Военному министру… Объяснить ему, что армия в Альпах имела несколько кавалерийских корпусов… они ныне приданы силам полиции в Лионе и Гренобле… Напомнить, что Итальянская армия уступила ему свой Пятый полк и еще Девятый драгунский… Надо приказать Келлерману их вернуть… Ты понял, Жюно? Хорошо. Письмо Гассенди, командиру бригады. Не возьмется ли он управлять моим артиллерийским парком? Если согласится, мы можем, проезжая через Ниццу, взять его в свой экипаж. Он живет в Шалон-сюр-Сон… Ты не запутался?

— Я слишком привык к вам, генерал, чтобы сбиваться.

— Тем не менее тебе нужен секретарь.

— Почему бы не взять того парня, что работал у вас под началом в комиссии в Тюильри?

— Я думал об этом. Он хорошо пишет. Сегодня утром я его увижу. Он обитает в постели мадам Делормель, а поскольку я должен выклянчивать у ее мужа поставки, воспользуюсь этой оказией, чтобы завербовать ее любовника.

— Если он согласится.

— Согласится. Я произвожу на него впечатление. Отошли утреннюю почту, а я тотчас отправлюсь туда.

Но прежде генерал взял со стола один из пистолетов, которые вернул ему Сент-Обен, и засунул его за трехцветную перевязь, охватывающую мундир. Спустившись вниз, он уселся в одну из своих колясок и покатил на улицу Дё-Порт-Сен-Совёр, сопровождаемый небольшим эскортом, нужным не столько для охраны, сколько затем, чтобы подчеркнуть, что его ранг повысился. Спустя четверть часа он уже входил без предварительного доклада в просторную гостиную, отныне служившую кабинетом директора, возглавлявшего ведомство финансов.

— Я не ждал вас, генерал, — сказал Делормель. — Однако нам с вами нужно обсудить множество подробностей.

— Если бы я мог вас попросить…

— Можете и должны, если в том есть нужда. Говорите же…

— Нужно подбодрить мое будущее войско, прозябающее в Ницце. Выплатить жалованье.

— О-ля-ля!

— Моим полкам нужна солонина, а каждые пять дней — свежее мясо.

— В самом деле?

— Следует поставить сорок тысяч квинталов сена.

— Так много?

— Как фуража этого едва хватит на месяц. Вдобавок моей артиллерии потребны тысяча шестьсот мулов.

— Неслыханно! Откуда же их взять?

— Объявите принудительный заем ради снабжения Ниццы.

— Я уже проделал это для Марселя и Тулона…

— Выкручивайтесь как хотите, Делормель. Как только окажусь в Италии, я возложу все расходы на противника, вам не надо будет больше ничего финансировать. Я даже пришлю вам денег. Ведь, если я правильно понял, цель этой кампании именно такова.

— Я сделаю все, что в моих силах, генерал.

— Да уж надеюсь! Теперь о другом. Я бы хотел забрать к себе того молодого человека, что у вас обосновался. Он мне нужен в моем секретариате.

— Но захочет ли он?

— Позовите его.

— Николя!

— Сударь? — откликнулся дворецкий, стоявший за дверью, как на часах.

— Господин Сент-Обен дома? Никуда не ушел?

— Он наверху.

— Попросите его зайти к нам.

Оставшись с глазу на глаз, Делормель и Буонапарте ждали, не произнося более ни слова. Один созерцал люстру, другой — стену. Генерал обернулся, только услышав, как открылась дверь, пропуская Сент-Обена.

— Ты снова вырядился придурком?

— В память о погибшем друге. Это мой траур.

Волосы Сент-Обена были снова заплетены в косички, зеленый галстук топорщился до подбородка, а его редингот в розовую полосочку с непомерно длинными фалдами некогда принадлежал Дюссолю. Дрогнувшим голосом молодой человек спросил:

— Чего вам от меня нужно?

— Поезжай со мной в Италию. Ты умеешь писать под мою диктовку.

— Не поеду.

Буонапарте встал, вплотную подошел к молодому человеку:

— У тебя нет выбора. Отказываешься? Тогда я отправлю тебя в Рейнскую армию. Так что подумай. Завтра утром мой адъютант придет за тобой — либо он, либо жандармы. Твой ответ мне нужен к вечеру.

— Не поеду.

— Сбежать тебе больше не удастся. Я оставлю мою охрану надзирать за особняком.

— Я все равно убегу.

— Самонадеянный! Учти: когда окажешься в Рейнской армии, ты еще вспомнишь церковь Святого Роха.

Буонапарте протянул ему пресловутый пистолет. Сент-Обен взял его и направил на генерала.

— Он не заряжен.

— У меня найдется, чем его зарядить.

— Все же подумай.

Сент-Обен повернулся и вышел из гостиной. Буонапарте и Делормель слышали, как он взбежал вверх по парадной лестнице.

— Дурья голова!

Яростным жестом Буонапарте нахлобучил свою шляпу с пером. Делормель взялся лично проводить его до коляски. Они шли через двор, когда на втором этаже раздался выстрел, потом протяжный горестный крик, крик женщины, и во всем особняке поднялась суматоха.

— Розали… — пробормотал Делормель.

— Раз она кричит, значит, жива.

— А Сент-Обен?..

— Юный идиот покончил с собой. Вон ваш дворецкий несется во весь опор, чтобы известить об этом.

Когда обезумевший Николя добежал до них, Буонапарте уже усаживался в коляску, чертыхаясь себе под нос:

— Безмозглый мальчишка!

Жозефина и Наполеон поженились в среду 9 марта. Было холодно. Шел дождь. Будущие супруги условились встретиться в восемь вечера после ужина в салоне мэрии Второго округа, что на улице д’Антен, 3, в бывшем особняке де Мондрагон, здании с вычурно расписанными потолками, зеркалами, ангелочками и в довершение всего — со сценами из античной мифологии, украшавшими навершия дверей.

Буонапарте все не появлялся. Баррас и свидетели бродили взад-вперед. Жозефина сидела у огня. На ней было платье из белого муслина, все в голубых, красных и белых цветах, а в волосах цветочная гирлянда. Она подчинилась Баррасу. На прошлой неделе Этьен Кальмеле, ее друг и служитель закона, вместе с ней отправился к нотариусу, чтобы подобающим образом подтвердить, что она вправду родилась на Мартинике, но свидетельство о ее крещении невосстановимо, поскольку остров оккупирован англичанами. Нотариус воспользовался этим поводом, чтобы посоветовать даме заключить более разумный брак, скажем, с армейским поставщиком, чей вес исчисляется в миллионах. Но она была тверда.

Прошел час. А там и полтора. Всеобщая тревога нарастала в молчании. Где генерал? Он что, забыл? Служащий, оформляющий акты гражданского состояния, пошел спать, его сменил комиссар Директории; теперь он подремывал над раскрытым регистрационным журналом. Свечи в ручных подсвечниках пришлось сменить. Может, Буонапарте в это время изводил Карно или Делормеля, требуя для своего войска оружие, форменную одежду, пополнение? Когда ему отказывали, он кричал: «Враги будут щедрее, чем вы!» В десять вечера он наконец примчался в мэрию чуть ли не бегом, в сопровождении четвертого свидетеля, одного из своих адъютантов. Согласно закону, этот юноша по фамилии Лемаруа был слишком молод для такой роли. Тем хуже для закона. Буонапарте трясет сонного комиссара за плечо: «Пожените нас! Живо!» Тот читает ритуальный текст, молодожены и свидетели расписываются в книге записей, которую ответственный за составление актов гражданского состояния завтра скрепит своей подписью. В выдержках из нее, относящихся к вентозу года четвертого, можно заметить, что там указан лишь возраст брачующихся, но не даты их рождения: Набулионе Буонапарте и Мари-Жозефин-Роз Деташе воспользовались этим: она — чтобы омолодить себя на четыре года, он — чтобы на восемнадцать месяцев постареть. После этого каждый возвратился к себе домой. На улице Шантрен дрых, растянувшись на кровати, мопс Фортюне. Когда Буонапарте попробовал его прогнать, тот укусил его за ногу.

Два дня спустя в аллее перед домом остановилась почтовая карета. Жюно и Шове, распорядитель военных ассигнований, которому предстояло в начале следующего месяца умереть в Генуе, явились за новым главнокомандующим Итальянской армии. Книги, карты, узлы, сорок восемь тысяч в луидорах да сто тысяч в переводных векселях — все было подготовлено к отъезду. Буонапарте отправил несколько слов в адрес гражданина Делормеля, который в марте председательствовал в Директории:

«Я поручил гражданину Баррасу уведомить исполнительную Директорию о моем браке с гражданкой Деташе Богарне. Доверие, во всех обстоятельствах проявляемое ко мне Директорией, обязывает меня держать ее в курсе всех моих действий. Эти новые узы еще крепче привязывают меня к родине, они — еще один залог моей твердой решимости не искать прибежища ни в чем, кроме Республики.

С приветом и уважением…»

Прощание с Жозефиной было недолгим. Буонапарте уехал. Он миновал Провен, Ножан, Труа и задержался в Шатийон-сюр-Сен у родителей своего друга Мармона, откуда послал жене первое письмо. Новое послание от 14 числа, писанное на постоялом дворе в Шансо, он все еще адресует на имя «гражданки Богарне»:

«Я писал тебе из Шатийона и отправил доверенность, чтобы ты могла получать все те суммы, что поступят на мое имя. Там должно быть 70 луидоров звонкой монетой и 15 000 ассигнатами…»

Затем он выражает недоверие. Этот влюбленный безумец ревнив. Его пугает, что Жозефина осталась в Париже одна: «Ах! Не будь слишком веселой, хоть немного погрусти…» Он уже успел вообразить, как она там развлекается, и загодя упрекает, что она танцует без него: «Ты легкомысленна, и к тому же тебе до сих пор неведомы глубокие чувства». Он носит медальон, подаренный ею после их первой ночи. Но не сомнения генерала и не его страстные порывы озаряют это послание особым светом, а подпись. Именно здесь он впервые офранцузил свою фамилию. Отныне он будет зваться Бонапартом.

Трувиль, 11 марта 2006