Путь домой
Я еду домой. Поезд мчится почти бесшумно. Мы только-только проехали Оснабрюк, и тут я понял: наши семейные истории вместе со мною возвращаются домой. Последние месяцы эти истории не давали мне спать по ночам, разговаривая со мной разными голосами. Частенько они звучали нежным шепотом бабушки, таким, каким я помню его над моей детской кроваткой, когда Бьорк часами могла что-то рассказывать, пока не приходила мама, считавшая, что мне пора спать, и не выпроваживала ее из комнаты. Бьорк рассказывала о Бергене, о детских проделках, о лете в Нурланне, где полуночное солнце сверкает, словно большая бледная жемчужина над горами и фьордами. Но случалось, что ее голос перебивали другие голоса, и каждый настаивал на своей версии истории.
Я вообще-то долго держался. Прошло уже больше семи лет с тех пор, как я переехал в Амстердам, пообещав себе, что не позволю старым историям мешать возникновению новых. В Академии я старался работать так, чтобы они не прокрались в мои картины. Я не хотел писать такие картины, какие писал Аскиль. Истории впали в спячку, даже Собачья голова ушла в глубину сознания, пряча свое незримое тело стыда и вины. Смерть моей толстой тетушки, последовавшая за этим ссылка в Норвегию и все случившееся потом как будто было предано забвению, но несколько месяцев назад бабушка нарушила наше молчаливое соглашение и стала вновь — после десятилетнего перерыва — бомбардировать меня старыми историями.
«Мой милый Аскиль, — писала она в открытке, которую почтальон принес мне в мою амстердамскую квартиру. — Где-то на востоке Германии отец твоего отца бежит по пустынному полю; я начинаю бояться, что он никогда не вернется домой…»
За несколько дней до этого сестра предупредила меня по телефону: «Старуха уже совсем сбрендила, все время несет какую-то чепуху. Я сказала Йесперу, что нам надо что-то придумать, но мы не можем уговорить ее продать дом. Ты представляешь эту старую лачугу, заложенную-перезаложенную дедом?»
Стинне так никогда и не смогла простить Бьорк то, что дедушка слишком долго после смерти пролежал в спальне — пока они с Йеспером не приехали к ней. Аскиль уже начал попахивать. С тех пор прошло добрых пять лет.
— Если ее придется оставить в доме престарелых, придется продать ее дом. Нельзя сказать, что у нее денег куры не клюют, — заметил я мягко, поскольку хорошо знаю темперамент Стинне.
— И это самое страшное! Она, у которой всю жизнь ни гроша не было за душой, потому что Аскиль все пропивал, вдруг возомнила, что купается в деньгах, — закричала Стинне.
— Ты понимаешь, насколько плохи дела? — продолжала она. — Наша престарелая бабушка считает, что она миллионерша. Она продолжает нести какую-то чушь о нашем наследстве, которое она якобы где-то закопала…
— И где же? — поинтересовался я.
— То-то и оно, как-то совершенно некстати она забыла, где именно зарыто наследство… Послушай, надеюсь, ты не веришь во всю эту чепуху, а? Зарытый клад! Горшок с сокровищем под радугой! Ну, признайся честно! А теперь она хочет отправить Йеспера куда-то с лопатой, а потом из откопанных денег мне надо будет оплатить остаток долга за дом. Если дядя Кнут когда-нибудь вернется с Ямайки или если ты вернешься из Амстердама, вы в нем можете жить, говорит она. Смех, да и только! Кому нужна эта старая нора?
Когда я положил трубку, меня охватили усталость и растерянность. Не так уж часто я разговариваю с сестрой. Вернувшись в мастерскую, я оглядел чистые холсты. Вскоре в голове у меня закрутились семейные предания: зарытый клад, легендарный горшок под радугой с контрабандными деньгами Аскиля! А что, если это правда?
Всю жизнь Аскиль считал, что деньги забрали немцы. Застрелив пытавшегося бежать Русского и арестовав дедушку, поздней ночью 1943 года они ворвались в дом к вдове Кнутссон на улице Короля Хокона и перевернули там все вверх дном. Они превратили в щепки письменный стол покойного капитана Кнутссона, сорвали со стен полки и опустошили мешки с контрабандным товаром, а вдова Кнутссон все это время как привидение стояла в дверях, издавая лишь жалобные стоны. Но нашли они только три мешка контрабанды, полсотни этикеток и акцизных марок и девятнадцать норвежских крон, которые Аскиль не успел зашить в матрас. Сам матрас они не тронули.
В следственном изоляторе Аскиля несколько раз наотмашь ударили по лицу и спросили, не он ли напал на немца, охранявшего склад с лесом. О чем они? Он понятия не имеет, о чем речь, так он им и ответил — он лишь собирался помочь Русскому погрузить лес… Кража? Честное слово, он первый раз об этом слышит… Его спросили: он их за идиотов принимает? Аскиль покачал головой, нет, конечно же нет, но он тут ни при чем! — завопил он, когда один из немцев схватил его за яйца и сжал их. Больное ухо Аскиля, которое ныло уже целую неделю, переключилось на более высокий тон, и он понял, что почти оглох, когда несколько часов спустя крикнул: «Это все Русский, черт возьми!» В глазах у него потемнело, и на мгновение боль исчезла, а спасительная невесомость подхватила его тело, унося во тьму.
Спустя неделю скучающим дознавателям надоел преступник, и они отправили его по этапу в Осло. Не совсем так представлял себе этот отъезд Торстен, но тем не менее случилось то, чего он страстно желал: Аскиль отправился в Осло, а на патрицианской вилле на Калфарвейен все снова пошло своим чередом: семейные обеды, игра в карты по вечерам. Торстену казалось, что их дом окутал восхитительный покой, но однажды покой этот был нарушен тревожным стуком в дверь, заставившим его вскочить с места.
— Сообщение для господина судовладельца Свенссона! — прокричал шестнадцатилетний мальчик, прибежавший из самого порта. — «Йенс Юль» пошел ко дну к западу от мыса Лендс-Энд.
— Опять? — воскликнул Торстен, после чего схватил пиджак и помчался в контору, с горечью сознавая, что мир сошел с ума.
И пока мой прадедушка бежал через весь Берген, чтобы разузнать подробности очередного удара, нанесенного семейной империи, мой дедушка сидел в тюремной камере в Осло, уставившись в стену. Бить его перестали. Синяки пожелтели, а потом исчезли. При обычных обстоятельствах ему грозило бы несколько лет заключения, но поскольку в самом скором времени планировалось отправить большую партию заключенных в Германию, вполне можно было присоединить к ним Аскиля Эрикссона.
— Не получишь ни кроны, — заявил Торстен, когда Бьорк в один прекрасный день сообщила, что получила разрешение навестить Аскиля, но на следующий день она все равно отправилась в Осло и остановилась в пансионате, где всю ночь не сомкнула глаз. У нее было разрешение на получасовое свидание в половине третьего, но уже с девяти утра она бродила по улицам Осло, не находя себе места. В одиннадцать она зашла в магазин, купила сельди, хлеба и табака и упаковала все это в теплый плед, положив туда и письмо от Ранди, и написанную ею самой маленькую записочку. В час дня она подумала, что неплохо было бы ей купить себе новое платье. Она заглянула еще в пять-шесть магазинов и когда наконец вышла на улицу в новом платье, оказалось, что времени прошло больше, чем она предполагала. Ускорив шаг, она прошла до конца улицу Карла Йохана, но на углу с улицей Акер побежала изо всех сил, снова подгоняемая ужасным предчувствием, которое лишь усилилось, когда она поняла, что заблудилась. Ей пришлось обратиться к нескольким прохожим, и наконец — без десяти три — она оказалась перед охранником в приемной.
— Я к Аскилю Эрикссону, — выдохнула она, положив посылку на маленький прилавок. Охранник с минуту смотрел в какие-то бумаги, пока не счел возможным удостоить Бьорк взглядом.
— Подождите, — ответил он наконец и заглянул в какую-то папку, потом снова поднял голову и сказал:
— К Аскилю Эрикссону… нет, милая барышня, похоже, не выйдет, он сейчас уже едет в Германию.
— Что? — простонала Бьорк.
Охранник снова вернулся к своим бумажкам, а Бьорк застыла как вкопанная. Грохот перегоняемых с места на место поездов и вагонов на сортировочной станции накладывался на стук ее сердца. Через некоторое время охранник добродушно похлопал ее по руке, сообщив, что в Германии есть несколько превосходных мест, где людей успешно перевоспитывают, если они сбились с пути истинного.
Когда Бьорк на следующий вечер вернулась в Берген, оказалось, что на патрицианскую виллу на Калфарвейен снова наведывались с известием. «Сообщение для господина судовладельца Свенссона!» — кричал шестнадцатилетний мальчик, покрытый испариной.
Поздним вечером, когда папаша Торстен, сидя в своем кабинете, проклинал весь белый свет, Бьорк, потихоньку выскользнув из дома, отправилась к вдове Кнутссон, выпила с ней чаю в гостиной, а потом попросила у нее разрешения на минутку остаться одной в старой комнате Аскиля. «Этот матрас, — сказал Аскиль за две недели до своего ареста, — может заставить нас забыть все наши беды». Улыбка промелькнула на губах бабушки. Она достала из внутреннего кармана большие ножницы и распорола чехол матраса.
* * *
— Асгер! — кричала в трубку моя старшая сестра, разбудив меня на следующее утро. — Тебе тоже надо хоть что-то на себя взять, может, ты хотя бы позвонишь и поговоришь с ней?
— О чем ты? — выдавил я из себя, потому что не привык, чтобы сестра будила меня по два раза в неделю.
— Я тут подумала… не можешь ли ты на какое-то время приехать домой? Мы с Йеспером, конечно, оплатим тебе дорогу, а жить ты можешь в комнате для гостей. Если ты поговоришь с Бьорк, она уж точно придет в себя.
— Я подумаю, — ответил я и положил трубку.
Еще за несколько месяцев до того, как Стинне начала свое телефонное наступление, Бьорк, как я уже говорил, стала посылать мне таинственные сообщения. «Извини, но я очень хорошо не выражаюсь по-датски», — было первым, что она написала, хотя и прожила в Дании сорок лет. Вначале меня не очень-то интересовали ее письма и открытки, они по несколько дней валялись на кухонном столе, прежде чем я находил в себе силы, чтобы прочитать их, равно как и письма матери. Когда же я в конце концов взялся за них, меня поразило, насколько в голове у нее все перепуталось. Иногда она называла меня Аскилем, иногда Кнутом, Нильсом или Туром. Мне также бросилось в глаза, что она все время возвращается к истории о моем дедушке, бегущем через поле на востоке Германии.
Не успел я повесить трубку, как вдруг вспомнил тот день, когда мы чуть было не отравили дедушку мочой Сигне, и, поддавшись порыву, тут же набрал номер Стинне.
— Опять ты? — сказала она. — Звонишь, чтобы сказать, что не приедешь? Не говори этого, Асгер.
— Нет, — ответил я, — я просто хотел…
— Бьорк больна! — прокричала Стинне. — Ты не хочешь повидаться с бабушкой перед смертью? У нее очень плохо с сердцем. Ну как мне тебе все втолковать? Давай скажу по слогам: У-МИ-РА-ЕТ. Асгер, ты должен приехать домой и взять на себя свою долю ответственности. Я не хочу заниматься всем этим одна, как в прошлый раз.
— С сердцем? — прошептал я. Бабушка никогда ничего об этом не писала. Я не знал, что сказать, и на мгновение в трубке слышался только какой-то шум, но тут Стинне изменила стратегию:
— Извини, но, может, ты все-таки приедешь домой поговорить с ней? Мы вообще-то по тебе соскучились, малыш…
— Малыш? — переспросил я.
— Я скучаю по своему брату, что тут такого! — воскликнула она и снова сменила тон. — Йеспера положим на диване в гостиной, а ты можешь спать в одной постели со мной, как в детстве, — прошептала она и засмеялась. — Давай, приезжай к нам, негодник.
Я еду домой. До меня не сразу дошло, что бабушка покидает нас и что ее таинственные сообщения — это своего рода попытка вызвать меня домой, пока еще не поздно. Поговорив со Стинне, я уселся на пол в кухне, разложив вокруг себя бабушкины открытки и маленькие конверты. В мастерской за моей спиной светились мои чистые холсты. Мне давно бы следовало обратить внимание на предупреждающие сигналы: пустые холсты что-то нашептывали мне, заставляя поддаться настойчивому напору семейных историй. Вокруг меня на полу валялись обрывки нашего прошлого, какие-то разрозненные эпизоды, и было видно, что все они созданы сумеречным сознанием дряхлеющей женщины: анекдоты, где главные персонажи менялись местами, рассказы, окончание которых оказывалось не там, где ему положено было быть, а начало там, где что-то определенно должно было заканчиваться. И пока я сидел на полу, роясь в ворохе этих старых листков, во мне стали просыпаться прежние угрызения совести. С того самого лета, когда Кнут приехал с Ямайки, меня преследовало чувство, что именно я в немалой степени послужил причиной несчастий, которые в конце концов привели к распаду нашей семьи, разбросав нас по всему свету. Мысль о необходимости собрать все воедино, равно как и мысль о возвращении домой и о том, в каком состоянии я найду бабушку, совершенно лишили меня сил. В течение нескольких дней я не мог ни на что решиться, и вот наконец-то сегодня, во второй половине дня, захлопнув дверь квартиры, подхватил чемоданы и отправился на вокзал — как того хотела Стинне. Позади осталась двухкомнатная, на три четверти меблированная квартира, полсотни нетронутых холстов и неосуществленная мечта о том, чтобы в Амстердаме зарабатывать себе на жизнь живописью. Но в поезде, беззвучно несущемся вперед, только что миновавшем Оснабрюк, мне, Ублюдку, Заброшенному Ребенку и Вруну, как меня обычно называл Аскиль, начинает казаться, что я заключил с кем-то некую таинственную сделку. Вместо чистых холстов, оставленных мною в Амстердаме, новые картины начинают возникать в моей голове.
Театр Майера
Проведя почти два года в Германии, Аскиль ехал домой. Его вез белый автобус Красного Креста. Так называемая «миссия Бернадотта», благодаря которой еще до полной неразберихи в конце войны из немецких концлагерей были вывезены узники-скандинавы, шла полным ходом. Началась весна, на обочинах дорог пестрели цветы. Превращенные в груду развалин города напоминали какие-то причудливые строительные леса — повсюду торчали лишь несущие балки. Иногда Аскиль начинал верить в то, что он действительно едет домой. Что он свободный человек, который скоро сможет встать и выйти из автобуса, если ему этого захочется. Но все предшествующие события развивались так стремительно… Их забрали прямо во время работ недалеко от Бухенвальда, потом привезли в «скандинавский» лагерь в Нойенгамме, а вчера вдруг поползли слухи о том, что настал их черед. Он глядел в окно, и все проплывало перед его глазами, словно в тех кинофильмах, которые он в молодости смотрел в Бергене — множество световых лет назад, совсем в другом мире. Он лишь успел осознать, что в больном ухе звенит, и тут автобус остановился. Сначала речь шла просто о бытовой остановке. Какие-то ребятишки стояли на обочине и с любопытством таращились на белый автобус, в то время как заботливые медсестры помогали самым слабым выйти, а шофер вынес на обочину больного дизентерией и снял с него штаны. Аскиль, прежде высокий и широкоплечий, превратился теперь в живой скелет. Он весил примерно вдвое меньше, чем до своей блестящей махинации в Бергене; крепкая медсестра, ласково улыбаясь, взяла его за плечо и прошептала что-то по-шведски, но он не все понял. От ее прикосновения у него закружилась голова, но потом он внезапно рванулся в сторону. «Что я, ребенок?» — проворчал он и заковылял к выходу из автобуса.
«Осторожнее на ступеньках!» — закричала медсестра, когда ноги Аскиля начали угрожающе подкашиваться под ним. «Осторожно!» — крикнула она снова, перед тем как Аскиль потерял равновесие. Никто не услышал тихого щелчка, когда левая нога Аскиля сломалась прямо над лодыжкой.
Когда они наконец пересекли датскую границу, мир стал почти неузнаваем. Здесь не было никаких следов войны, не было превращенных в руины городов, и всякий раз, когда автобус останавливался, его окружала шумная толпа людей. Аскиль, одна нога которого теперь была крепко перебинтована, открыл окно, и в руке у него оказалась роза. Ее протянула девушка, которой обязательно нужно было еще и поцеловать его в щеку. «Всем нашим героям», — прошептала она, взяв его за руку. Через минуту ее оттеснили трое молодых людей. «Как там? — поинтересовались они. — За что вас посадили?»
* * *
Благодаря графу Фольке Бернадотту дедушка остался в живых, избежал «маршей смертников» в последние дни войны и вот теперь плыл по безмятежным голубым водам Эресунна. В Швеции все окружающее наконец стало казаться ему хорошо знакомым, но до конца войны еще оставалось несколько недель, и Аскиля поселили в Рамлёсе, где ему подлечили больную ногу и подкормили в палате для истощенных пленных. Наверное, должно было наступить облегчение, но такого не произошло. Вместо этого ему стали сниться сны. Ему начали сниться те сны, которые потом будут мучить его всю оставшуюся жизнь. Ему снился Герман Хемнинг, бросившийся в противоположную сторону, когда они вместе бежали из лагеря. Именно охваченное ужасом лицо Германа преследовало Аскиля в кошмарах. Не что-нибудь другое. Не собаки-ищейки, что ранним утром подбежали к дереву, на которое Аскиль забрался, спасаясь бегством где-то на востоке Германии. Не два человека в форме, которые теперь, когда сбежавшему заключенному уже некуда было деваться, брели к его дереву чуть ли не прогулочным шагом. Один из них был роттенфюрер СС Майер, другой — рядовой, которого Аскиль прежде никогда не видел. И не собака, которая вцепилась в его лодыжку, и не удары прикладами винтовок, которыми они гнали его по замерзшим кочкам до того самого холма, где их ожидали еще двое. Один из них стоял на коленях на заиндевевшей земле, избитый и дрожащий от холода, как и Аскиль, а другой, еще один неизвестный рядовой, стоял, нацелив ему в лоб винтовку. Аскиль оцепенел, когда понял, что стоящий на коленях человек — это Герман. Он все время думал, что тот в безопасности. Что ему удалось спастись, раз ищейки взяли след Аскиля.
«Ну что ж, посмотрим, у кого сильней воля к жизни, — предложил Майер, — устроим небольшое состязание — или убьем их обоих?» Это была какая-то темная история, которую Аскиль никогда не рассказывал полностью, хотя и возвращался к ней всякий раз, когда напивался. Я представляю себе, как еще одно истошное «НЕТ!» рождается внутри Аскиля. Блестящий пистолет Майера сверкнул в утреннем сумраке, и две пары глаз уставились друг на друга: Германа Хемнинга и Аскиля, бросившихся после побега в разные стороны. «Удачи тебе, приятель», — было последнее, что они сказали друг другу, и вот они снова встретились, избитые, дрожащие от холода, оба готовые драться за свою жизнь в альтернативном театре Майера. «Ну, давайте же», — закричал Майер, — «los Ihr Schweinhunde», — закричал рядовой, которому хотелось хоть какой-то компенсации за целую ночь тяжкого труда. Аскиль и Герман посреди поля на востоке Германии… Мгновение каждый из них оценивал неожиданно появившегося противника, и Аскиль собирался уже было прокричать «НЕТ!» в лицо роттенфюреру Майеру, но опомнился и вместо этого направил свое «НЕТ!» на прежнего соседа по нарам барака 24, Германа Хемнинга, согревавшего его холодными ночами и поднимавшего ему дух скабрезными анекдотами и разными байками из своего детства в рабочем квартале Осло. Теперь он стоял, охваченный ужасом, отказываясь ударить Аскиля, уже готовый умереть, «нет», шептал он, «нет…». Тут над их головами раздались пистолетные выстрелы, Герман сделал шаг вперед и ударил Аскиля, который уже был готов к бою. Аскиль отпрянул, нанес Герману сокрушительный удар в печень и набросился на него как взбесившийся пес…
Он всегда просыпался в этом месте. Посреди бешенства. Он спасался бегством от собак-ищеек, и вот теперь сам стал бешеной собакой.
Уже на следующий день после его прибытия в Рамлёсу медсестра предложила ему написать домой, и Аскиль с отсутствующим видом взял лист бумаги и ручку, не очень хорошо понимая, какие слова следует написать Бьорк, маме Ранди и папе Нильсу.
Когда через некоторое время он передал медсестре письмо, оказалось, что оно адресовано вовсе не родственникам в Норвегии, а матери Свиного Рыла в Ольденбург. Он попросил медсестру отправить письмо как можно скорее, но она лишь с подозрением посмотрела на него.
— Разве вы не из Бергена? — спросила она. — А за что вас посадили?
— Ни за что, — прошептал Аскиль, — но мать этого педика должна знать правду.
— Педика? — переспросила медсестра.
— Да, — вздохнул он.
Неделю спустя Аскиль написал еще одно письмо, на сей раз жене Германа Хемнинга в Осло, но это письмо, как и письмо в Ольденбург, так никогда и не было отправлено.
Потом пришло освобождение, король Хокон VII и правительство вернулись из английской эмиграции, но в Бергене по-прежнему ничего не знали об Аскиле, совсем ничего, хотя папа Нильс и обивал пороги всевозможных инстанций, а Бьорк посылала запросы всюду, куда только можно было написать. «Наверное, он умер где-то в лагерях», — предположил доктор Тур, но Бьорк попросила его никогда больше так не говорить.
— Он когда-нибудь вернется домой? — спросил маленький племянник Аскиля свою бабушку, и Ранди ответила, что это только Богу известно. — А правда, что он плотник? — продолжал Круглая Башка, который не знал собственного отца и практически все время жил у бабушки с дедушкой, а его мать, Ингрид, жила в однокомнатной квартире в городе. — Так ребята на улице говорят. Говорят, что он плотник, потому что однажды ударил немца палкой по голове.
— Плотник? — переспросила мама Ранди. — Что еще за чушь?
— Аскиль! — кричала медсестра в Рамлёсе, склонившись над моим впавшим в апатию дедушкой. — Да встаньте же вы с кровати! Напишите письмо. Поезжайте к семье. Вы не должны проводить здесь остаток жизни.
«А почему бы и нет?» — подумал Аскиль, глядя на нее отсутствующим взглядом, а потом, повернувшись к ней спиной, снова погрузился в себя. В течение двух долгих лет образ Бьорк, кутающейся в розовый плед под березами на Калфарвейен, поддерживал в нем жизнь, он заставил его вылезти из зловонной ямы, заставил его убить охваченного ужасом Германа Хемнинга где-то посреди поля на востоке Германии, но теперь, когда он, свободный человек, мог наконец-то отправиться домой, то не спешил покинуть Рамлёсу. Неожиданно оказалось, что образ Бьорк в сквозяще-светлом березняке имеет отношение совсем к другой жизни, к тому времени, когда Аскиль был молод и наивен, был молодым человеком с юношескими мечтами, мечтами о контрабанде и богатстве, странствиям по морям… Да, Аскиль действительно всерьез подумывал о том, чтобы никуда не уезжать из Швеции и начать все сначала в стране, где его никто не знал. В одно прекрасное утро, когда объятый ужасом Герман Хемнинг не приковывал его к постели, он попытался разузнать, нет ли возможности остаться, и главный врач ответил, что это не исключено. Спустя неделю ему сообщили адрес шурина главного врача, который жил в Гётеборге и, возможно, мог ему чем-то помочь.
На следующее утро Аскиль в течение полутора часов сидел на кровати, покачивая ногой. «Ехать — не ехать, да или нет…»
Затем он отправился в Берген.
Плотник
Улица Калфарвейен выглядела как обычно, но уже возле вокзала он стал ловить на себе удивленные взгляды, и когда, опираясь на палку, прохромал по дорожке сада и постучал в дверь дома, из которого его когда-то, тысячу лет назад, выдворил Торстен, он вообще перестал что-либо понимать.
— А, это вы? — с изумлением воскликнула открывшая дверь женщина, увидев худого, как щепка, Аскиля. — Плотник!
— Я инженер, фру, — ответил Аскиль, который что-то не мог припомнить, чтобы он прежде встречал эту женщину, — извините, мне хотелось бы видеть Бьорк Свенссон.
— Вот уж, ей-Богу, — продолжала она, с восхищением глядя на Аскиля, — здорово вы отделали эту немецкую собаку!
Аскиль, конечно же, не мог знать, что, пока он отсутствовал, ему дали прозвище «Плотник» из-за заметки в газете о том злосчастном эпизоде в порту.
— Что за чушь вы несете? — пробормотал он. — Она дома?
— Нет, Боже мой, нет, — воскликнула женщина, — немцы потопили все суда, и у несчастного господина Свенссона случился инсульт. Они теперь живут на Шивебаккен, дом-то пришлось продать…
— Эй, послушайте, — продолжала женщина, когда Аскиль повернулся, чтобы уйти, — расскажите мне… Как там было?
— Ад кромешный, — ответил Аскиль и пошел по дорожке, на которой он когда-то по четвергам ожидал Бьорк. Пройдя немного по Калфарвейен, он вынужден был остановиться, потому что сердце бешено колотилось и потому что внезапно вспомнил об отце. Может, его уже нет в живых? Может, его судно потопила немецкая торпеда где-нибудь в Норвежском море? В больном ухе стрельнуло, и Аскиль подумал, а не отправиться ли сначала на Скансен, чтобы повидать родителей, но потом все-таки пошел в сторону Шивебаккен, представляя себе Бьорк, сидящую в деревянном продуваемом насквозь доме, в кресле-качалке и меланхолично глядящую перед собой, но на самом деле она была занята совсем другими делами.
— Оп-ля! — сказал доктор Тур, вытаскивая монетку в десять эре из уха Бьорк. — Вот и наше хорошее настроение!
Бьорк громко расхохоталась; ее десны больше не кровоточили, после того как она доверилась Туру, который сразу же прописал ей ежедневный прием витаминов. Она положила руку на плечо Тура и сказала, что теперь настал черед фокуса со шляпой. Вообще-то фокус со шляпой был не из тех, что показывают в гостиной, но больной папа Торстен спал у себя в комнате, Эллен дома не было, сестра Лине сегодня к ним не приехала, а Эйлиф вскоре после войны устроился работать на лесопилку на озеро Бёркершё и, соответственно, жил теперь в Нурланне.
— Тут требуются некоторые приготовления, — сказал Тур и исчез из комнаты, чтобы взять в коридоре шляпу, а Аскиль в это время пыхтел как старик, поднимаясь в горку на Шивебаккен.
— Абракадабра, — засмеялся Тур, вытащив белые хлопчатобумажные трусики из высокой шляпы, которую Бьорк перед этим изучила на предмет потайных отделений и клапанов, — что скажешь? — На самом деле фокус со шляпой был скорее уместен где-нибудь в пивной: «Где ваша жена была сегодня ночью? — спрашивает фокусник, а потом вытаскивает трусы из цилиндра и восклицает: — У директора!»
Бьорк так смеялась, что даже не услышала осторожного стука в дверь. «Еще раз», — воскликнула она, и доктор Тур произнес «фокус-покус» и встал на колени перед Бьорк, делая рукой вращательные движения.
— Да сюда обычно просто так заходят, — крикнул Аскилю какой-то проходящий мимо мальчишка. Аскиль взялся за ручку двери и, внезапно покрывшись испариной, тихо вошел в коридор. Он ничего не слышал из-за своего злосчастного уха и вошел в гостиную как раз в тот момент, когда доктор Тур, во второй раз достав трусики из шляпы, помахивал ими перед носом Бьорк. Но вместо того чтобы засмеяться, она вдруг ни с того ни с сего громко закричала — напуганная видом Аскиля, исхудавшего так, что он стал похож на фотографии евреев из концентрационных лагерей, которые она видела в «Бергенских ведомостях».
— Что такое? — воскликнул Тур, растерянно засовывая трусики во внутренний карман.
Бабушка умолкла, и удивительная тишина нависла над новым жилищем Свенссонов. Дедушка повернулся в дверях, ударившись большим пальцем ноги о порог, и вышел из дома. Он быстро шел по улице, ему надо было домой, он вообще не желал больше слышать о Бьорк, бежавшей вслед за ним, а когда она попыталась потянуть его за руку, он замахнулся на нее палкой. С него хватит, ему надо домой на Скансен, он не был там семь лет.
— Аскиль! Куда ты? — повторяла Бьорк, она шла за ним несколько сотен метров, потом повернулась и пошла обратно, а мальчишка на улице кричал своим приятелям: «Вон идет Плотник, тот, который убил немца!»
— Что мне делать? — прошептала Бьорк, вернувшись назад. Тур ответил, что теперь-то уж ей придется кого-то из них выбрать, и почему бы не выбрать его, Тура, заявил он, чертыхнувшись, потому что ему надоело показывать фокусы с черной шляпой, надоело чего-то ждать, играя роль умелого циркового клоуна. Прошло уже больше десяти лет, с тех пор как он впервые увидел Бьорк на обеде у бывшего судовладельца, а нынче довольно-таки слабоумного господина Торстена Свенссона, который теперь лежал, пуская слюни, в соседней комнате, прислушиваясь к их разговору. «Выбери Тура, выбери Тура, выбери Тура», — сказал бы он, если бы не паралич, но теперь ему оставалось лишь беспокойно ерзать в кровати, потому что прошло то время, когда он мог встать и стукнуть кулаком по столу.
Перед домом на Скансене Аскиль на мгновение остановился и, задрав голову, взглянул на окна квартиры, где в гостиной сидела мама Ранди со своим вязанием, а папа Нильс дремал в кресле-качалке. Мальчишек вокруг Аскиля собралась уже целая толпа. «Ты ему хорошо врезал?» — спрашивали они, ударяя друг друга по голове палками для большей наглядности.
— Да, — ответил Аскиль, почувствовав неожиданный прилив безрассудства, и в шутку помахал своей палкой, — он у меня здорово получил по башке, да-да!
Мальчишки радостно загоготали, но тут Аскиль снова вспомнил несчастного Русского, которого пристрелили как жалкую собаку. Ведь это он, а вовсе не Аскиль убил немецкого солдата на том складе.
— Пошли к черту, — простонал он, замахиваясь палкой, — или сейчас сами так получите по башке, что вас матери не узнают.
— Хы! — закричал один из мальчишек. — Хы-хы! — Плотник рассердился! Хы-хы! — закричали они хором, когда Аскиль, закрыв за собой дверь, начал с трудом подниматься на третий этаж, где мама Ранди прислушивалась к доносившимся с улицы звукам.
— Что это там за шум, — пробормотала она себе под нос и встала, чтобы подойти к окну. Но тут дверь с грохотом отворилась, и в комнату вошел сын.
— Аскиль? — только и прошептала мама Ранди, уронив на пол вязанье.
Папа Нильс спрыгнул с кресла-качалки и, пробежав мимо Ранди, подскочил к вернувшемуся домой сыну, но, когда захотел обнять его, они стукнулись лбами. Не так уж часто мужчинам в семье Эрикссонов случалось обниматься. Потом они потерлись небритыми щеками, и вышедший теперь на пенсию помощник капитана пробормотал сыну, с которым они так долго не говорили, какие-то невнятные слова.
— Я вернулся, — сказал Аскиль, подняв с пола свою трость и усевшись в кресло-качалку, — но не спрашивайте меня ни о чем.
— Да-да, конечно, не будем, — заверила его мама Ранди и подбежала к окну, чтобы попросить мальчишек на улице сбегать к фру Ибсен и сообщить Ингрид и Круглой Башке, что Аскиль вернулся. — Не каждый день твой сын восстает из царства мертвых, — крикнула она и вдруг подумала, уж не сошла ли она с ума. Поэтому на всякий случай еще раз взглянула на своего тридцатилетнего сына, сидящего в кресле-качалке с палкой — все равно что какой-нибудь старичок, греющийся на солнышке.
— Ну, — крикнула она мальчишкам на улице, — давайте, бегите же!
Потом в комнату вбежала Ингрид, которая упала Аскилю на грудь, а Круглая Башка остался стоять в дверях, с разочарованием уставившись на вернувшегося домой дядюшку.
— Так это и есть Аскиль? — прошептал он, укоризненно посмотрев на мать. — А я-то думал, он гораздо больше.
Превращение
Когда Бьорк позднее в тот же день переступила порог квартиры в Скансене, они с дедушкой обменялись лишь тремя фразами.
— Вот что, — сказала Бьорк, положив руку на руку Аскиля, — он больше не вернется.
— Кто? — спросил Аскиль.
— Доктор Тур, — ответила Бьорк, — он показывает какие-то дурацкие фокусы.
После этих слов Тур Гюннарссон, известный также под именем «Датчанин» из-за своего исключительного обаяния, исчез из официальной истории семьи. Одиннадцать лет он потратил на то, чтобы волшебным образом вытаскивать монетки из волшебных ушек Бьорк, одиннадцать лет потратил, чтобы вытаскивать кроликов из своего черного цилиндра, хотя в мечтах он хотел вызывать восторг Бьорк совсем иначе. Но в отличие от моего дедушки он не умел говорить о самом себе и о своем прошлом с той загадочностью, которая оставляет окружающим место для воображения, а Аскилю удалось приобрести некую ауру — ауру, которую можно найти в самых великих историях любви, ауру, которая позднее превратится в затхлый запах перегара и горечи, но об этом Бьорк даже не подозревала в тот день, когда сидела в гостиной в Скансене, украдкой поглядывая на тощего Аскиля. Ей очень важно было рассказать ему, что она действительно ездила в Осло, чтобы навестить его в следственном изоляторе.
— Не будем больше об этом, — ответил Аскиль, после чего в разговоре возникла короткая пауза, которой воспользовался Круглая Башка, наконец-то пришедший в себя после пережитого им разочарования.
— А ты правда видел этого Гитлера?
— Нильс! — воскликнул папаша Нильс, и Круглая Башка испуганно взглянул на своего седого дедушку с большими кулаками. На мгновение в воздухе повисла угроза затрещины, но тут Аскиль нарушил молчание:
— Нет, но я видел его собак-ищеек, малыш, я, черт побери, видел его ищеек.
Круглая Башка с восхищением посмотрел на незнакомого ему дядюшку, которого он неоднократно пытался себе представить, и все семейство вдруг осознало, что Круглая Башка — тот единственный человек, которому Аскиль вообще может что-либо рассказать. «Прекратите мучить меня», — ничего другого никто из домочадцев от него не слышал, так что все просто-напросто зареклись расспрашивать его о чем бы то ни было, возложив ответственность за это на Круглую Башку.
— Ну-ка спроси Аскиля, он что, был только в Заксенхаузене, — шептали женщины на кухне, — спроси-ка его, почему он так поздно вернулся в Норвегию, ну иди же, спроси дядюшку.
Круглая Башка шел в гостиную задать дядюшке все эти вопросы, а потом возвращался на кухню и сообщал, что Аскиль сидел по шею в дерьме и что он, похоже, кормил гитлеровских собак крысиным ядом, но им это не нравилось, им гораздо больше нравился сам дядя Аскиль.
— Пресвятая Дева Мария! — восклицала матушка Ранди, которая после ареста Аскиля обратилась к Богу и каждую среду в местной церкви принимала участие в вечерних занятиях библейского кружка для жен ушедших в плавание моряков — под твердым руководством пробста Ингеманна. С тех пор она регулярно поминала Деву Марию. Она не была католичкой; просто эти слова как-то особенно пришлись ей по душе.
— Да что там у вас? — послышалось из гостиной. — Нельзя ли потише? Я вообще-то пытаюсь заснуть.
— Извини, мой милый, — прошептала матушка Ранди, войдя в комнату, чтобы укрыть его пледом, ведь ему нужно вздремнуть после обеда, и неожиданно поймала себя на том, что напевает одну из тех колыбельных, которые пела Аскилю, когда он был маленьким.
Если бы Круглая Башка не знал, что мужчины не могут плакать, он бы поклялся, что сидящий в кресле-качалке дядюшка плакал, когда матушка Ранди напевала колыбельные, а Бьорк сидела, глядя прямо перед собой отсутствующим взглядом, потому что возвращение Аскиля оказалось вовсе не таким, каким она его себе представляла. Даже несмотря на то, что она уже с третьей ночи спала вместе с ним в спальне свекра и свекрови — папаша Нильс и матушка Ранди перебрались в комнату для гостей: в первые месяцы после возвращения они были готовы ради него на все. Само собой разумеется, Аскиль и Бьорк должны были пожениться, как только он немного пополнеет, чтобы прилично выглядеть на свадебных фотографиях, но тем не менее Бьорк ощущала, что чего-то в их отношениях не хватает.
В первую ночь, когда они остались вдвоем, она попросила Аскиля не делать, ну-сам-знаешь-чего, до того, как их благословит священник. Аскиль серьезно кивнул и с тех пор неизменно укладывался спать, даже не предпринимая попыток к сближению. Но это было еще не самое страшное.
Страшнее всего было то, что он не хотел ничего рассказывать о проведенных в Германии годах, и она вынуждена была довольствоваться, мягко говоря, бессвязными показаниями шестилетнего племянника.
К тому же Бьорк страстно желала поделиться с Аскилем многими своими размышлениями, ей, например, хотелось рассказать ему, что она прекрасно знает о его контрабандных аферах. Деньги она хранила в коробке под кроватью и несколько раз даже пыталась заговорить об этом, но все ее попытки заканчивались неудачей. Аскиль и слушать не хотел о том времени, когда он был контрабандистом. Он был так озабочен желанием начать все сначала и навсегда похоронить прошлое, что уже почти забыл, какие чувства возникали у него при виде юной Бьорк, кутающейся в розовый плед под березами на Калфарвейен.
Первые несколько недель после возвращения он неохотно покидал квартиру в Скансене, но всякий раз, когда все-таки отваживался выйти на улицу, удивлялся своему волшебному превращению. Мальчишки роились вокруг него, словно он был вернувшимся с войны героем.
— Вон идет Плотник, — кричали они, — покажи нам, как ты треснул немца, покажи палкой!
Слухи о контрабандисте и преступнике Аскиле Эрикссоне испарились как роса на солнце; когда дедушка шел по Бергену, к нему были обращены дружелюбные взгляды, он видел восхищенные улыбки, повсюду его встречали с уважением и пожимали руку — он был сыном своего народа и освободителем. «Добрый день, господин», «Добро пожаловать, господин», — раздавалось со всех сторон. И вскоре мирная делегация из трех участников теперь уже свободно патрулирующих местность сил гражданской обороны постучала в дверь домика на Скансене, чтобы вручить моему ошеломленному дедушке повязку Движения сопротивления Норвегии в знак признания его патриотических настроений и бескорыстной отваги.
Летом в животе у Бьорк зашевелились два больших уха. Два отвислых уха, хлопавших как крылья, от чего внутри Бьорк все урчало, и, наконец, откладывать уже больше было нельзя — над Бергеном и окрестностями зазвенели церковные колокола. Круглую Башку сделали шафером Аскиля, а Эйлиф, приехавший из самого Бёркершё, повел Бьорк к алтарю, заговорщически подмигивая старому другу и собутыльнику, который теперь уже набрал в весе достаточно, чтобы прилично выглядеть на свадебных фотографиях.
Услышав колокола, папа Торстен встал с кровати и вышел из дома, после чего упал посреди дороги, где его и подобрала шумная свадебная процессия. Забыв про прошлые обиды, новобрачный сам отнес его в постель. Теперь он не держал на Торстена зла. Бьорк улыбалась своему нареченному, согреваясь теплом его душевного величия, и свадебная процессия отправилась дальше на Скансен, и все пели и танцевали, и Германия была где-то далеко, далеко от них…
Собственно говоря, очень даже неплохое начало новой жизни, если бы только не превращенный в пыль Свиное Рыло и не полный ужаса Герман Хемнинг, которые каждую ночь в течение многих лет вместе со сворой воющих собак-ищеек продолжали будить Аскиля в половине четвертого, превратив тем самым дедушку в безнадежного «жаворонка». «Ну, давайте же», — кричал роттенфюрер Майер, — «los Ihr Schweinhunde», — кричал рядовой, и Аскиль вскакивал с постели, потом завтракал в темноте, а Бьорк в спальне сетовала: «Ложись в кровать, Аскиль! — кричала она. — Иди сюда, или ты мне не муж?» — потому что, конечно же, есть границы человеческому терпению. Два года в концентрационном лагере, но все-таки…
Новая жизнь в старой уборной
Когда поезд останавливается в моем родном городе, уже наступает вечер, я сажусь на автобус и через десять минут застаю сестру у самого дома — она направляется к мусорному контейнеру.
— Лучше поздно, чем никогда, — говорит она улыбаясь.
Хотя я не видел ее несколько лет, она не особенно изменилась. В ней по-прежнему есть что-то от русалки. Она бросает мешок в контейнер и подходит, чтобы обнять меня. Мгновение мы стоим в темноте, прижавшись друг к другу, потом она тащит меня в гостиную, где на жердочке, нервно хлопая крыльями, сидит Кай. «Кто это?» — тараторит он. Вскоре прибегают двое детей Стинне — с протезом носа, из-за которого они громко ругаются.
— Ну хватит уже! — кричит Стинне. — Оставьте вы этот нос в покое и поздоровайтесь с дядей.
— Это ты боишься собачьих голов? — спрашивает старший, с любопытством поглядывая на меня.
— Боялся, — поправляет Стинне, смущенно улыбаясь, — он больше уже не боится собачьих голов, он уже взрослый, ведь правда?
Я не очень-то понимаю, что мне следует отвечать, но мне нравится множественное число: «собачьи головы» — воспринимается с чувством удивительного облегчения. Хотя на самом деле была лишь одна собачья голова, и в последнее время я все больше и больше о ней думаю.
— Можно посмотреть ваш нос? — спрашиваю я.
На мгновение у меня в руках оказывается мягкий пластмассовый нос, который так похож на настоящий, что становится даже жутко. «Он уже больше его не носит?» — спрашиваю я, подкидывая нос на ладони.
— Нет, — отвечает Стинне, — Йеспер слишком много курит. Видишь, как пожелтел нос.
Я кладу нос на столик. Йеспер все еще на работе, и, когда мы позднее пьем в гостиной вино, я замечаю одну из старых дедушкиных картин, которую повесили за дверью — чтобы она как можно меньше бросалась в глаза. Сердце у меня слегка сжимается, ведь это именно та картина, которая висела в нашем доме, когда мы были детьми. Папа тогда повесил ее, чтобы не ссориться с дедушкой, а вот теперь только она одна и осталась. На картине изображен человек в характерной для дедушки манере — подражание кубизму, который он изучал по репродукциям Пикассо, Жоржа Брака и Сезанна в конце сороковых. Больше всего ему нравились «Портрет Амбруаза Воллара», в котором он видел себя самого, «Скрипка», напоминавшая ему о том, как противно стреляет у него в левом ухе, и «Купальщицы с игрушечной лодкой», которая для него превратилась в безмятежный пейзаж с изображением шхуны «Катарина» в утреннем тумане. Он рассказал мне об этом незадолго до моего переезда в Амстердам. В то время я прибегал к ним всякую свободную минуту, чтобы попить с ними кофе и заодно прихватить какие-нибудь книги по искусству. Или, как дедушка, конечно же, обычно говорил: только за книгами.
Но может, в этом и была доля истины. Я бы не появлялся у них так часто, если бы не эти книги, они влекли меня в их дом. Вообще-то с этими посещениями было связано что-то болезненное. Мне не нравилось натыкаться на развешанные по стенам старые фотографии отца, мне не нравилось, что в бывшей комнате моей тетушки живет слепая и глухая старуха, засевшая там со своими древними реликвиями: черным списком всех дедушкиных прегрешений и семейными портретами. И дело было даже не столько в противоестественном присутствии Ранди — ей тогда было больше ста лет, — сколько в отсутствии тетушки и тех муках совести, которые ее отсутствие вызывало во мне. Но самым страшным была неизвестность: знают ли они, что я убил Анне Катрине?
Я рассказываю Стинне об этих посещениях, но она не проявляет особого интереса.
— Расскажи мне лучше что-нибудь об Амстердаме, — говорит она с улыбкой. — Мне никогда ничего не рассказывают.
Она ободряюще поглядывает на меня, но у меня нет никакого желания рассказывать об Амстердаме. Я встаю, подхожу к стене и снимаю картину. Понимаю, что Стинне ожидает продолжительного доклада о кубизме, но я уже более таких докладов не читаю и склонен считать, что не столько кубизм овладел дедушкой, сколько сам дедушка обнаружил, что кубизм находится внутри него. Может быть, он и всегда таился в нем. Может быть, он проявился после возвращения из Германии. В картинах Аскиля всю жизнь повторялись одни и те же темы: он изображал разрушающихся людей и распадающиеся формы. Когда в 1995 году у него обнаружили рак желудка, он сжег все свои картины. После чего стал писать в другой манере, переключился на пейзажи, и тут наконец-то произошел какой-то перелом, но все пятьдесят лет до этого казалось, что он снова и снова проецирует одну и ту же тему на свои холсты. Да и их брак с бабушкой лишь с оговорками можно было назвать счастливым. Только первый год, когда они жили у Ранди и Нильса, они, по мнению Бьорк, были близки друг другу. Когда Ранди после свадьбы сдвинула в спальне кровати и сказала: «Пора браться за дело», — они стали ближе друг другу без лишних слов.
— Близки? — удивляется Стинне, беспомощно улыбаясь. — Неужели дедушка и бабушка когда-либо были близки друг другу?
Думаю, да…
— Послушай, — продолжает она, — когда бабушка сидела на твоей кровати и рассказывала тебе всякие истории… Уж не хочешь ли ты сказать, что она рассказывала тебе об их интимной жизни?
В минуты сомнения Бьорк могла удивляться тому, куда девался тот молчаливый соблазнитель, о котором она мечтала когда-то на патрицианской вилле на Калфарвейен. Аскиль вовсе не казался опытным. «Он вел себя как мальчишка, которому предстоит экзамен», — сказала она несколько недель спустя своей старшей сестре, вспомнив его испуганное лицо, когда она впервые разбудила его ночью: «Но разве нам не следует подождать? — спросил он. — Ты ведь сказала…» Но, честно говоря, Бьорк казалось, что она уже достаточно ждала. Она осторожно приложила палец к его губам и прошептала: «Покажи мне, как это делают», — после чего Аскиль неуверенно подполз к ней и взобрался на свою будущую жену, как взбираются на какую-нибудь опасную гору: он трудился изо всех сил с угрюмым выражением лица, пока у нее в нижней части живота не появились болезненные ощущения и прежнее подозрение, что ему с ней скучно, не испортило ей настроения. Когда он наконец кончил, она почувствовала разочарование и вспомнила, как однажды в детстве спросила мать, откуда берутся маленькие дети. Эллен ответила, что дети появляются сами собой, когда женщина, пойдя на компромисс со своим достоинством, выполняет свой долг.
В последующие восемь ночей она не подходила к кровати Аскиля, но на девятую снова прокралась к нему. «Покажи мне снова, как это делают, — прошептала она и быстро добавила: — по-настоящему», — после чего улеглась рядом с ним и закрыла глаза в ожидании того, что произойдет чудо. На сей раз он уже, по крайней мере, не казался таким испуганным. Он долго смотрел в полутьме на ее тело, а руки его занялись исследованиями, нашли потаенные места и чувствительные участки, где еще не бывал ни один мужчина. Волна блаженства накатила на Аскиля, и он закрыл глаза, но когда он снова их открыл, то созерцание своих рук, путешествующих по обнаженному телу Бьорк, словно каких-нибудь примитивных, никак не связанных с ним существ, отбило у него всякую охоту. Это были те же руки, которые когда-то на востоке Германии били объятого ужасом Германа головой о землю. Он тут же со страхом отдернул руки, но Бьорк решила, что он поддразнивает ее.
— Ах ты, наглец, — засмеялась она.
Когда Аскиль затем расстегнул ширинку на своей пижаме и, осознавая необходимость выполнения своего долга, занялся своим членом, чтобы, по крайней мере, выполнить супружеские обязанности, Бьорк не могла понять, куда девалось волшебное настроение. И на этот раз он опять трудился целую вечность. Разочарованная Бьорк отправилась назад в свою постель и на следующее утро проснулась с неприятным вкусом во рту, потому что ночью ей снился доктор Тур и все те удивительные предметы, которые он умел доставать из своей черной шляпы.
Только когда Ранди после свадьбы сдвинула кровати в спальне, Бьорк решилась взять дело в свои руки. Хотя они уже дважды были близки, она все еще не чувствовала его своими руками. Начав во тьме спальни делать для себя открытия и действуя как человек, который играет в жмурки и при этом собирается исследовать окружающий мир, она отметила удивительную угловатость мужского тела, а когда позднее решилась исследовать и его мужское достоинство, то не могла не удержаться, чтобы тихонько не засмеяться… Что за странная вещь, твердая и мягкая одновременно, а эти шарики величиной с голубиные яйца, которые она осторожно поглаживала пальцами, не догадываясь, что последним, кто касался пальцами этого сокровенного места Аскиля, был немецкий следователь в бергенской тюрьме. «Осторожно», — прошептал Аскиль, и, поймав его взгляд, она вдруг поняла, что Аскиль — ребенок, вернувшийся домой после длинного и таинственного путешествия. Она прижала его голову к своей груди. «Тс-с-с! — прошептала она ему на ухо. — Все будет хорошо». А в это время она другой рукой продолжала свое исследование, подбадриваемая бормотанием Аскиля, его жарким дыханием у своей груди, пока что-то горячее и мокрое не брызнуло на ее ладонь, и она громко засмеялась. И когда он галантно предложил поменяться местами, чтобы она не спала на мокром, дескать, это долг мужчины, то сразу же забылась вся чепуха мамы Эллен о компромиссе со своим достоинством. Как же так, размышляла Бьорк: днем он немногословен и ничего не рассказывает, а по ночам они могут быть так близки в бессловесной тьме.
В последующие месяцы их безмолвные игры в темноте продолжались. Бьорк постепенно удовлетворила свое любопытство в отношении мужской анатомии и примирилась с мыслью, что мужчина и женщина — два совершенно различных существа, которые могут стать близки лишь в темноте, когда окна занавешены.
Вскоре после свадьбы Аскиль устроился на верфь в Бергене. Молодой инженер с повязкой Движения сопротивления и прочими достоинствами — как раз то, что нужно, и Бьорк начала вставать в пять часов утра, чтобы заваривать черный как ночь чай бледному Аскилю, сидевшему в гостиной в полном одиночестве с ужасно сиротливым видом, и она растапливала печь, чистила ему пиджак, утюжила брюки, поправляла галстук и шептала: «Счастливо тебе» и «Возвращайся скорей».
Она не задумывалась над тем, что, когда он возвращался домой, от него частенько попахивало спиртным. Ведь у них была их безмолвная тьма, к тому же алкоголь помогал ему преодолеть подавленное состояние. Однажды он пришел домой пьяным с джазовой пластинкой, которую взял послушать у своего приятеля Ингольфа Фискера, и принялся танцевать в гостиной. «Что еще за ужасный шум?» — воскликнула мама Ранди, которой просто не хватало слов, чего нельзя было сказать о папе Нильсе. «Мой сын слушает негритянскую музыку!» — возмутился он, но тут Аскиль, продолжая танцевать, заявил, что негритянская музыка была запрещена в Третьем рейхе.
В один прекрасный день Аскиль пришел домой с мольбертом и сообщил, что собирается к тому же еще и заняться живописью. Тут Нильс воскликнул: «Мой сын сошел с ума!» А Аскиль с загадочным видом вытащил из внутреннего кармана смятую репродукцию картины Пикассо «Портрет Амбруаза Воллара».
— Посмотрите-ка, — сказал он, разложив репродукцию на обеденном столе, словно тайную карту с указаниями, где зарыто сокровище, — вы видите, кто тут изображен?
— Пробст Ингеманн, — предположил Круглая Башка.
— Да нет, — ответил Аскиль, погладив его по голове.
— Квислинг, — предположила матушка Ранди, которая в жизни своей не видела более уродливой картины.
— Нет.
— М-м, — сказала Бьорк, бросив быстрый взгляд на название в нижнем углу, — может, это господин Воллар?
— И да, и нет, — ответил Аскиль, поцеловав ее в щеку, — позвольте мне иначе сформулировать мой вопрос: кто там еще изображен, кроме Амбруаза Воллара? — Поскольку ни у кого из присутствующих не возникло никаких предположений, он продолжил: — Это же я, вы что, не видите?
Но никто этого не видел. Так уж получилось, что именно в голове Бьорк внезапно промелькнула ужасная мысль. Ибо не представляла ли эта репродукция на самом деле тот образ Аскиля, который она никак не могла собрать в единое целое, и, может быть, на самом деле в нем нет ничего цельного, а есть лишь странное скопление фрагментов и острых углов, о которые можно порезаться. Но она тотчас отмахнулась от неприятной мысли и сказала: «Что за глупости, Аскиль, ты вовсе не так стар и не так уродлив».
На лице Аскиля появилось обиженное выражение, и в ответ они услышали лишь одно: «Как же вы провинциальны!»
После того как семейство познакомилось с кубистическим периодом Пикассо, к меланхолическому аромату алкоголя и одеколона, окружавшему Аскиля, добавился терпкий оттенок — это был запах скипидара, который Аскиль разливал по маленьким металлическим баночкам, когда после работы и по воскресеньям, натянув холсты, принимался размахивать кистью. Он часто морщил лоб и громко ругался, потому что многое давалось ему с трудом, и поначалу Бьорк даже и не придавала никакого значения тому, что, когда она по вечерам одна отправлялась спать, Аскиль мог остаться в гостиной со своим холстом, кистью и запахом скипидара. И лишь когда она рано утром гладила его рубашки, окутанная парами алкоголя, одеколона и скипидара, она про себя отмечала, насколько этот запах отличается от того бархатистого аромата, который исходил от доктора Тура. Что-то в нем было непримиримое, упрямо отказывающееся принимать ее любовь. И когда она целовала его на прощание перед уходом на верфь, случалось, она думала: «Что происходит с нашей безмолвной тьмой, что происходит?» — но как только он со своей палкой исчезал вдали, все беспокойство пропадало.
Однажды ночью Бьорк проснулась в поту, потому что ей приснилось, что из ее пупка начал расти подсолнух. На следующее утро у нее разболелся живот, и, когда Аскиль ушел на верфь, Ранди позвонила доктору Хайнцу, который пришел и приложил свой хромированный стетоскоп к большому круглому животу Бьорк.
— Не беспокойтесь, — сказал он ободряющим тоном, заговорщически подмигнув Ранди, — пейте воду и спите как можно больше. До родов еще три недели.
Бьорк кивнула, потому что созерцание коричневого врачебного саквояжа всегда действовало на нее успокаивающе. Но тем не менее боли усилились, на лбу у нее выступил холодный пот, и ей пришлось улечься на диван. Когда вскоре после этого через открытое окно залетел воробей, который стал растерянно метаться по комнате, а потом ударился об окно и упал на диван, она не могла воспринять это иначе как знак. «Я сейчас рожу, — закричала она, — я сейчас рожу, и у меня газы в животе! Позвоните маме!»
Испуганная Ранди бросилась к телефону, чтобы снова вызвать Хайнца — но не мог же он все время бегать туда и обратно? «Если у девчонки газы, пошлите ее в уборную, — сказал он, не понимая, что еще можно предложить, — ей еще не пришло время рожать».
Таким образом, когда Аскиль вернулся с верфи, Бьорк сидела в уборной, обливаясь холодным потом, мучимая острой болью, отдающей в ноги. Во внутреннем кармане у Аскиля лежала скомканная репродукция «Скрипки» Пикассо, которую он тут же расстелил на обеденном столе. «Что еще за чушь?» — воскликнул он, когда ему сообщили, что Бьорк по предписанию доктора Хайнца сидит в уборной. Он стал звонить доктору, которому, честно говоря, уже несколько надоели все эти звонки. Доктор как раз ужинал, но, когда Аскиль повысил голос, он все-таки не стал спорить с будущим отцом и сказал: «Ладно, через час приеду».
Однако не прошло и часа, как страшная боль выдавила из легких Бьорк воздух, что-то в ней толкнулось, стремясь выйти на белый свет, и стало пробиваться наружу. Она хотела было встать и побежать назад в дом, но от резкой боли голова у нее закружилась, и в то время, как Круглая Башка в гостиной, разинув рот от изумления, наблюдал, как мертвая птица начала шевелиться — «Она взяла и улетела, — скажет он позже, — я сам видел!» — между ног Бьорк на белый свет явилось что-то бесформенное и, познакомившись с силой всемирного тяготения, полетело в зловонную смесь нечистот и химикатов. «Аскиль!» — заорала Бьорк, и тут стены повернулись — и перед ней возник Аскиль с безумным взглядом, он засунул руки в выгребную яму и начал там шуровать, так что вокруг него поднялась стена дерьма. В конце концов Аскиль ухватил что-то тонкое и длинное, очень похожее на пуповину, потянул за нее и с выражением лица, которое вполне могло бы быть у рыбака, поймавшего на крючок здоровенную треску, вытащил маленького ребеночка. «Мальчик! — закричал он, первым делом изучив половой орган маленького существа. — Это мальчик, черт возьми, какие мы молодцы!»
Тут уже за дело взялась Ранди: вскипятили воду и вымыли младенца, еще до того, как в дверь вошел доктор Хайнц, бормоча: «Не может быть… прямо в выгребную яму!» Но несмотря на такое преждевременное и совершенно неожиданное знакомство с суровой правдой жизни, мальчик оказался совершенно здоровым; его завернули в одеяльце и принесли в гостиную к родителям. Оба они удивились, увидев огромные уши ребенка, которые до этого момента были скрыты зловонным плодным пузырем. «Какой-то у него странный вид…» — прошептал Аскиль, но ни у кого из присутствующих не было никакого желания поддержать разговор.
— Ого! — повторял Круглая Башка в последующие недели, ежедневно по несколько раз наклоняясь над своим двоюродным братом. — Ну и уши! Откуда они у него?
— Да, в нашей семье таких не было, — говорила в ответ мама Ранди.
— Эй! — воскликнул однажды Круглая Башка, сделав большие глаза. — Они двигаются. Я видел!
— Прекрати говорить о его ушах, — вздохнула Бьорк, которой казалось, что следует обратить внимание и на более симпатичные детали. — Посмотри-ка на его нос, — сказала она, — посмотри, какой он милый, посмотри на его глазки, посмотри, какие они очаровательные. Он будет знаменитым человеком. Мамин любимый малыш, — последнюю фразу она повторяла утром, днем и вечером, — тебя обязательно, обязательно, обязательно ждет блестящее будущее.
— Какое? — поинтересовался Круглая Башка. — Он что, будет пожарником или премьер-министром?
Но Бьорк попросила всех ходить на цыпочках, ребенку надо спать, а когда Аскиль приходил с верфи по вечерам, распространяя вокруг себя невозможный запах алкоголя, одеколона и скипидара, она повторяла: «Ш-ш-ш! Ребенок спит. Потише, Аскиль. Не мог бы ты перенести на черную лестницу все свои краски и холсты? Нет-нет, не надо щекотать ребенка, прекрати дразнить его».
Аскиль, который, конечно же, считал, что имеет полное право щекотать подбородок своего сына, попытавшись высказать нескольких робких возражений, исчезал на черной лестнице, чтобы продолжить работу над картиной, которая получит название «Новая жизнь в старой уборной», при этом он время от времени прикладывался к своей недавно приобретенной карманной фляжке, которая, как и палка, станет неизменным спутником всей его жизни. Но при том, что дверь на черную лестницу была закрыта, терпкий запах все равно проникал через все щели и трещины. Бьорк вздыхала, открывала окна и проветривала комнату, но толку от этого было мало, а когда он позднее приходил на кухню, чтобы посмотреть, как она купает ребенка, она спрашивала: «Ну что ты тут торчишь?» Когда он хотел что-нибудь спеть ребенку, она говорила: «Ты напугаешь ребенка своим голосом». А когда он наклонялся над колыбелью, чтобы поцеловать сына, она говорила: «Ты поцарапаешь ребенка своей щетиной, Аскиль, прекрати».
Одновременно с этим прекратились и их бессловесные игры в темноте. Теперь другой должен был занять место у ее груди, а одержимость алкогольными демонами у оттесненного на черную лестницу Аскиля стала приобретать новые масштабы.
Легким Аскиля, которые и так-то были не слишком здоровыми после немецких бараков, где гуляли сквозняки, не шли на пользу влажный воздух на черной лестнице, пары скипидара и постоянно возрастающее количество выкуриваемых за день сигарет. Прошло немного времени — и ему пришлось держаться подальше от сварочных цехов и тех помещений, где висело плотное облако сварочной пыли, от которой он начинал кашлять и задыхаться. Он закрылся в чертежной мастерской, стал проводить все время за кульманом, потеряв всякий интерес к превращению своих чертежей в стальную действительность. В результате его проекты судов стали постепенно меняться. Теперь в них вкрадывались какие-то фантастические детали, появлению которых в немалой степени способствовали алкогольные демоны и кубистический проект на черной лестнице. Сам Аскиль считал, что он в двух шагах от какого-то эпохального открытия, которое произведет революцию в судостроении, но отнюдь не все разделяли его точку зрения.
— Чертовы инженеры, — ворчали кузнецы в цехах, — сидят там у своих кульманов и ни черта не смыслят в реальной жизни!
— Дьявольщина, — возмущались электрики, — намудрили тут в чертежах — сам черт не разберет!
— Ну и херня! — восклицали начальники цехов. — И что нам с этим делать?
Проходили месяцы, и недовольство возрастало, и в один прекрасный день делегация из трех человек, сформулировав свои жалобы, явилась к директору, который в течение пятнадцати минут внимательно их слушал. «Ну вот что, — сказал он, когда они закончили, — ошибки эти нам, конечно, надо исправлять. Не вешайте нос, ребята!» Но прежде чем делегация покинула его кабинет ни с чем, он прикрыл дверь и прошептал: «Это же Плотник, черт побери, чего вы от меня хотите? Не могу же я уволить Плотника, неужели не ясно? Вы понимаете, что все тогда обо мне будут говорить?»
Но директор все равно решил побеседовать с Аскилем.
— Я знаю, ты способный человек, — сказал он однажды по окончании рабочего дня, — но некоторые считают себя такими умными, что думают, им и голова не нужна.
Лишь полчаса спустя в пивной Аскиль смог излить свое недовольство сослуживцу Ингольфу Фискеру: «Жалкие людишки, жалкие мысли, деревенщина тупоголовая…» Ингольф с пониманием кивал, ведь это он познакомил Аскиля и с джазом, и с кубизмом.
Когда он возвращался домой, пошел снег — в Берген пришла поздняя осень, и Аскилю вспомнилось то чувство, которое давным-давно в молодости возникло в его душе, когда Торстен выпроводил его из кабинета и он бродил по улицам с дипломом и обручальным кольцом во внутреннем кармане сюртука: чувство прощания со старым и манящие на горизонте перспективы. Когда-то, находясь в Швеции, он чуть было не уехал в Гётеборг, чтобы начать все сначала, а в юности всякий раз, когда судно выходило из гавани и все вокруг застилали брызги пены, в его душе рождалось такое же чувство.
Когда Аскиль месяц спустя прочитал в «Бергенских вестях» объявление о приеме на работу на верфь в Осло, у него не возникло даже минутного колебания. Он схватил телефонную трубку и уже на следующий день во время обеденного перерыва постучал в дверь кабинета директора и решительно заявил: «Я устроился на работу в Осло. Может быть, там мой талант оценят по заслугам». Директор выразил сожаление, что Аскилю приходится уезжать, но вместе с тем заверил его, что верфь в любой удобный для него момент может освободить его от занимаемой должности. «В таком случае, — заявил Аскиль, — я хочу, чтобы мои обязательства перестали действовать с сегодняшнего дня».
После окончания рабочего дня Аскиль уселся на закрепленное за ним место в ближайшей пивной и попытался уговорить Ингольфа Фискера отправиться вместе с ним в Осло. «Зарплата там выше, — сообщил он, — они предоставляют жилье, будем жить как графы и бароны!» Но Ингольфу ничего этого было не надо, и поэтому Аскиль, допив свое пиво, отправился домой сообщить семейству о новых планах на будущее.
— В Осло? — воскликнула Бьорк. — В чем дело? Тебя что, уволили? — Когда-то перед войной слова Аскиля показались бы ей дивной мелодией. В то время главным для нее было уехать подальше от белой патрицианской виллы на Калфарвейен. Теперь ей жилось очень даже неплохо в квартире на Скансене — с мужем, который либо был на работе, либо торчал на черной лестнице, так что она могла направить всю свою любовь на своего малыша, позволяя Ранди заниматься хозяйством.
— Что за глупые шутки? — закричала она, после чего вмешалась мама Ранди, заявив:
— Такие вопросы сначала обсуждают с женой. Это что, благодарность за все то, что мы для тебя сделали? Это что, благодарность за то, что мы спим в комнате для гостей? Пресвятая Дева Мария! Вот она, сыновья благодарность!
— Как всегда! — орал Аскиль. — Вы всегда объединяетесь против меня! Чертовы бабы! — И пока они ругались на кухне, в гостиной замер от страха малыш Круглая Башка — он боялся, а вдруг, когда уедет вернувшийся домой дядя, Нильс снова начнет его поколачивать?
Лишь один папа Нильс вовсе не был расположен вступать в пререкания в тот вечер. Спустя некоторое время он прокрался к своему сыну на черную лестницу, долго смотрел на кубистическую фигуру, которая, казалось, сейчас упадет с холста, после чего похлопал Аскиля по плечу.
Аскиль вопросительно взглянул на отца, не в состоянии в первый момент понять, чего старик хочет, но вдруг просветлел и вытащил из внутреннего кармана смятую репродукцию, на сей раз «Купальщиц с игрушечной лодкой», и спросил, не может ли Нильс сказать, что это ему напоминает. Нильс долго смотрел на картину, которая напоминала Аскилю шхуну «Катарина» в утреннем тумане. «Это похоже на игрушечную лодку», — ответил он и направился назад в свое кресло-качалку.
Прошло немного времени — и в квартире начали громоздиться коробки, упаковывалась одежда, и кухонная утварь переходила к новым владельцам.
Когда Бьорк за день до отъезда отправилась в дом на Шивебаккен, чтобы попрощаться с родителями, оказалось, что папаша Торстен, закатив глаза, окончательно потерял связь с окружающим миром. Она села на край кровати, взяла его за руку и вспомнила свою очень длинную и прекрасную юность на белой патрицианской вилле на Калфарвейен: множество слуг, мечтания под березами, нежный меланхолический аромат доктора. Мама Эллен напоила ее чаем, бормоча «Боже мой, Осло», и они уехали: Аскиль, устремив упрямый взгляд в будущее, а Бьорк, обратив взгляд в сторону машущей на прощание семьи. Последнее, что она видела, пока родственники не скрылись за домами и деревьями, была хрупкая фигурка Круглой Башки, который печально смотрел прямо перед собой. Потом она обернулась и взглянула на мужа — тот беспокойно постукивал палкой о пол. Он ласково погладил ее по щеке и сказал: «Это нам давным-давно надо было сделать, Бьорк, черт возьми, давным-давно!»