Собачья голова

Рамсланд Мортен

5

 

 

На велосипеде с завязанными глазами

— Призраки? — говорит Стинне, с удивлением глядя на меня. — Заколдованные леса? Зачем тебе все это?

С тем, что дети могут придумывать для себя волшебную вселенную, она не спорит, но кризис переходного возраста, замаскированный под псилоцибиновый трип, и прапрадедушка Расмус в образе болтливого привидения — это все-таки уже слишком.

— К тому же тебе никогда раньше не нравились эти истории, а теперь ты не можешь ни о чем другом говорить, — продолжает она.

Я и не спорю. Я смешиваю краски и в комнате для гостей натягиваю холсты. Похоже, эти истории начинают отнимать у меня все силы. Они влекут меня назад, к моему появлению на свет и к тем сюжетам, с которыми я, очень может быть, еще не готов встретиться. Я кладу еще пару мазков на холст. Постепенно вокруг меня в комнате распространяется жуткий беспорядок. Вскоре прибегают дети Стинне, чтобы посмотреть на мои достижения.

— Это Собачья голова? — спрашивает старший, показывая на холст, который я повесил на стену. На лбу у него резинкой прикреплен искусственный нос, а в руках он теребит меч.

— Нет, — отвечаю я, — Собачью голову я еще не нарисовал.

— Ну вот… — говорит он, разочарованно глядя на холст. — Я хочу на нее посмотреть!

Мне непонятно, почему детей Стинне так интересуют собачьи головы. Со мной она всегда говорит о собачьих головах как-то неохотно, но можно предположить, что она рассказывала детям истории об их дядюшке, который в детстве боялся собачьих голов под лестницей, темноты и кое-чего еще. Не исключено, что их интерес к собачьим головам в чем-то сродни тому интересу, который я сам испытывал к Ямайке, когда к нам в гости приезжал дядя Кнут. Во всяком случае, мой старший племянник упрямо продолжает требовать от меня собачью голову до тех пор, пока младший не начинает стрелять ему в глаз из водяного пистолета.

— Это мой нос! — кричит младший, и через минуту они уже катаются по полу между подрамниками и тюбиками краски.

— Все! Хватит! — кричит Стинне. — Вы совсем с ума сошли! Идите спать! — Она вытаскивает их из моей комнаты. Вскоре я слышу, как на втором этаже, укладывая детей спать, она им поет, а когда через час она спускается вниз с бутылкой вина, вид у нее уже гораздо более умиротворенный.

— Очень даже неплохо получается, — говорит она, протягивая мне бокал. Она задорно улыбается и тут же переходит к делу. — Почему бы тебе не отдохнуть немного, почему ты не пойдешь куда-нибудь развлечься? — Она могла бы с таким же успехом спросить: «Почему ты не найдешь себе девушку?» Еще когда я был подростком, мне регулярно задавали один и тот же болезненный вопрос. Но конечно же девушки у меня были, и конечно же я уже не девственник, хотя все это получилось и не сразу. Я просто был не таким быстрым, как другие. Долгое время мне казалось, что мои проблемы с противоположным полом объясняются особой чувствительностью, кроме того, я был уверен, что именно из-за этой чувствительности я продолжал бояться темноты и после переходного возраста — когда уже стал взрослым. Но теперь я думаю, что, скорее всего, дело в толстой тетушке, хотя я по-прежнему не знаю, связано ли это с тем, что я сделал с ней, или с тем, что она сделала со мной. Короче говоря, добрые люди всегда стремились навязать мне каких-нибудь девушек.

Я уже было собираюсь ответить Стинне в том же духе, но вовремя останавливаюсь и обещаю вскоре отправиться куда-нибудь повеселиться — мне просто надо сначала кое-что закончить.

— А что бабушка, — спрашивает Стинне, имея в виду мое утреннее посещение дома престарелых, — прислали ли ей сегодня ее свежий воздух? Что там у нее, обычный цирк?

Я киваю. Еженедельные консервные банки Круглой Башки она ожидает с нетерпением: «Он, наверное, счастлив там — в нашем старом доме», — говорит Бьорк, вдохнув свежего воздуха через отверстие в банке. Я не чувствовал себя в силах сказать ей правду. Не мог заставить себя сказать, что вовсе не Ушастый живет сейчас в их старом доме в новом районе Бергена, вовсе не он настолько обеспокоен здоровьем матери, что посылает ей свежий воздух из ее родного города. Вся эта история о втором исчезновении Ушастого нанесла им самый страшный удар, и я боюсь, что если я напомню ей об этом, то это станет последним напоминанием в ее жизни. Поэтому я оставил ее в неведении, которое является единственной привилегией поздней старости, и попросил продолжить рассказ о Бергене.

Бьорк пересекла пролив Скагеррак лишь один раз и никогда больше не возвращалась в Норвегию. Сидя у ее кровати сегодня утром, я достал из кармана фотографию, на которой изображено все семейство на продуваемой ветром палубе парома — незадолго до наступления нового 1960 года. В центре стоит Аскиль, он держит Бьорк под руку. Видно, что они все еще сдержанны по отношению друг к другу — прошло совсем немного времени после разоблачения в кабинете Тура. Рядом с Бьорк стоит Ушастый в костюмчике, из которого он вырос, не исключено, что на лбу у него появилось несколько прыщей, и он пытается спрятать их под шапкой. Где-то на заднем плане Кнут зачарованно смотрит на волны, а Анне Катрине повисла на штанине отца. На первый взгляд — совершенно обычное семейство, но посвященные быстро заметят нечто особенное. При внимательном взгляде на тринадцатилетнего Ушастого обнаруживается, что если тело его выросло, появились прыщи и кое-где вдруг стали расти волосы, то рост ушей совершенно прекратился. Они ни капельки не изменились, со временем стали казаться меньше, и, таким образом, начался период, который я назову адаптацией и гармонизацией.

Переезд в Данию, без сомнения, стал самым продолжительным путешествием для Бьорк, чему в немалой степени способствовало сильное волнение на море, которое вскоре после того, как неизвестный фотограф предоставил семью самой себе, заставило бабушку спуститься в туалет, а Аскиль, который лучше был приспособлен к морской качке, разгуливал по палубе с дурацкой улыбкой. Но, несмотря на трудности морского путешествия, Бьорк впоследствии всегда мечтала еще раз совершить его — устроить себе хотя бы короткий отпуск, ненадолго съездить в Берген навестить семью; всю жизнь она возвращалась к этой мысли. Но многие годы Аскиль был не в восторге от этой идеи, а когда он в конце концов на старости лет сам заговорил об этом, поездка им обоим стала уже не по силам. Даже когда Аскиль однажды после своего семидесятилетия принес домой два билета на паром, аккуратно развернул их на столе и долго изучал под лупой, а бабушка стояла, склонившись над ним, поездка в Норвегию, похоже, уже стала казаться им каким-то фантастическим путешествием, которое противоречило здравому смыслу. В течение нескольких месяцев они говорили о том, что именно в связи с поездкой следует сделать, но ощущение какой-то нереальности продолжало сопровождать их планы, и в конце концов дедушка отправился в турфирму и вернул билеты. Когда мы вскоре после этого пришли к ним, мы боялись, что найдем их в подавленном состоянии, но они вовсе не чувствовали груза старческой дряхлости, а, казалось, даже вздохнули с облегчением.

— Нет, — сказал Аскиль. — Что, собственно говоря, для меня сделала Норвегия? Я умру в Дании.

Ассимиляция в новой стране прошла для Аскиля на удивление легко. Особенно ему оказалась близка либеральная культура потребления алкоголя. Покончено было с тайными кабачками. Теперь он мог пить, ни от кого не скрываясь, чем он и занимался с большим энтузиазмом — за исключением тех дней, когда его начинала особенно мучить язва желудка, и ему приходилось неделями воздерживаться от спиртного, что вносило некоторую сумятицу в заведенный в доме порядок. Но вернемся к фотографии 1960 года.

— Что за уши, — смеялась Бьорк, — с этими ушами у нас были одни неприятности.

Впервые она обратила внимание на более пропорциональное соотношение между ушами и телом однажды летом, когда они уже второй год жили в Ольборге. Она стояла у кухонного окна, наблюдая, как Ушастый на бешеной скорости кругами носился по дороге, когда до нее вдруг дошло, что его уши вовсе не кажутся большими.

Ушастый этот факт уже давно осознал, но в ту пору его больше всего занимала езда на велосипеде. Однажды он потерял управление и, подобно Круглой Башке, врезался в машину молочника, стоявшую у обочины. В тот же момент раздался тихий голос:

— Вот дурень, говорить нормально не умеешь, так еще и с велосипедом справиться не можешь.

И светловолосая девочка, удивительно похожая на блондинку из заколдованных лесов Нурланна, исчезла в конце улицы, и кроме пульсирующей боли в колене, Ушастый скоро почувствовал еще сильную боль в животе, от которой его стало тошнить. Четырнадцатилетняя девочка, которую звали Марианна Квист, не догадывалась о том, что в прошлом она бродила по заколдованным лесам своего поклонника. Не представляла она и того, что ей суждено сыграть роковую роль в истории семьи Эрикссонов, что она — сама не желая того — нанесет семье самый страшный из всех ударов. Нет, в мир четырнадцатилетней девочки эта катающаяся на велосипеде горная мартышка просто вносила некоторое разнообразие, и наблюдала она за безумным велосипедистом, гоняющимся за ней, со смесью любопытства и презрения. Он, однако, не был таким назойливым, как Круглая Башка, потому что полтора года в Дании научили его не высовываться.

На школьном дворе, ветреным январским днем 1960 года, ему пришлось возродить искусство яйцепинательства, ведь горной мартышке из Норвегии в компании датских школьников необходимо продемонстрировать кое-какие таланты, чтобы избежать прогулки к подвальному писсуару, которая вообще-то была обязательна для всех новичков. Но когда он, желая развить свои таланты, той же весной записался в местный боксерский клуб, его довольно быстро оттуда выгнали, потому что он пользовался нечестными приемами и бил противника в пах. К своему глубокому разочарованию, он также вынужден был констатировать, что крабы в Лимфьорде — лишь жалкое подобие гигантов Норвежского моря. Желающих покупать выловленных им в мутном фьорде недоразвитых крабов так и не нашлось.

Как-то ночью вскоре после переезда он не мог заснуть и сидел на подоконнике — в отсветах уличного фонаря на Нюбоверфтсвай. Бьорк в свое время пообещала ему, что они всю жизнь будут жить в кубистическом доме, а теперь Берген был от него на расстоянии световых лет, и он скучал по необузданности Круглой Башки, брюзгливой сердечности торговца монетами Ибсена и мальчишкам из Скансена. И сидя вот так — наполовину в Бергене, впервые в жизни погрузившись в меланхолическую дымку, он увидел, как в одном из окон дома напротив зажегся свет. Сосед был слесарем, он, как и Аскиль, работал на верфи. Ушастый сонно сощурил глаза и замер, увидев, как какая-то девушка поднялась с кровати и побрела из комнаты. Занавески она не закрывала, и созерцание девушки-призрака из заколдованных лесов произвело на него такое сильное впечатление, что во всех его мучениях, связанных с переездом, внезапно появился какой-то смысл. То, что светловолосая девушка из заколдованных лесов приняла образ двенадцатилетней дочери слесаря в ночной рубашке, и то, что она, похоже, в последующие дни никак не реагировала на его загадочные взгляды, не обескуражило его. Прошло немного времени — и он взял у Аскиля подзорную трубу, установил ее на подоконнике и сидел теперь до полуночи, приклеившись к ней, становясь молчаливым свидетелем ритуалов, которые для непосвященных казались совершенно тривиальными: Марианна перед сном расчесывает волосы; слесарь заходит к ней, чтобы сказать «спокойной ночи»; мать садится на кровать и почесывает девочке спину. Он обратил внимание, что ей нравится, когда ей почесывают спину, что она любит вытягивать губы и бросать на саму себя в зеркале обворожительные взгляды и что она никогда не забывает поцеловать зеленого медвежонка — самую страшную из ее игрушек — перед тем, как погаснет свет. Через полгода он, к своему удивлению, увидел, что она не только целует медвежонка. Иногда, ложась в постель, она засовывала его между ног и так сжимала их, что медвежонка уже почти не было видно. От созерцания теперь уже тринадцатилетней девочки с зеленым медвежонком между ног у него начинала кружиться голова, и он стал разрабатывать фантастические, невероятные планы, чтобы она обратила на него внимание. Но, не обладая самоуверенностью Круглой Башки, не владея унылой монотонностью датского произношения и имея лишь болезненный опыт общения с Линдой в кустах, он и в дневные часы не мог найти других пригодных моделей поведения, кроме роли бессловесного вуайериста. А в это время тело росло, уши уменьшались, первые интонации ютландских диалектов закрадывались в его речь, легкая бледность, вызванная недосыпанием, легла на его лицо, а вокруг левого глаза появился темный ободок — следствие регулярного контакта с подзорной трубой.

Однажды осенним вечером 1960 года внимание бессловесного вуайериста привлекло какое-то белое пятно у дома на противоположной стороне улицы. Это было белье, которое соседка забыла унести в дом и которое осталось висеть на веревке, раскачиваясь на осеннем ветру. Он настроил подзорную трубу и увидел белые хлопчатобумажные трусики, несомненно принадлежавшие девочке. Через минуту он выпрыгнул из окна, перебежал в сад слесаря и, боязливо оглядываясь, схватил трусики и засунул в карман пижамы. Дома он спрятал их в верхнем ящике ночного столика и часто доставал их, когда лежал по ночам без сна. Засыпая, он представлял себя зеленым медвежонком и как его целует на ночь девочка из заколдованных лесов, а потом он укладывается спать между ее крепкими ногами. От всех этих фантазий он чувствовал некоторое смущение, и более всего боялся, что Бьорк заметит трусики на подушке, когда придет будить его утром. Он клялся себе, что скоро с ними расстанется, и напряженно размышлял о том, как же сделать так, чтобы девочка обратила на него внимание.

Решение было найдено на следующий год. Помог ему старый велосипед, валявшийся в кустах, мимо которых Аскиль проходил каждый день по пути на работу. Когда дедушка множество раз прошел мимо бесхозного велосипеда, то просто-напросто решил взять его домой и подарить сыну на пятнадцатилетие. И вот, глядя на свой первый велосипед, Ушастый понял, что нашел способ привлечь внимание девочки: он должен показать себя бесстрашным велосипедистом.

И вот прохожие стали обращать внимание на пятнадцатилетнего мальчика; с тем же энтузиазмом, с которым Ушастый когда-то предавался искусству яйцепинания, он взялся теперь за опасные велосипедные трюки. Вскоре он уже мог носиться с бешеной скоростью, не держась за руль. Он научился ездить с завязанными глазами и хитрил в данном случае лишь самую малость. Он пробовал использовать руки вместо ног, сидя спиной вперед, с разгона заезжал на бордюр — вот откуда идет воспоминание Бьорк о сыне, который на бешеной скорости кругами носится по дороге, пока не въезжает в стоящую у обочины машину молочника. Бьорк, выбежавшая из дома осмотреть колено сына, быстро сложила два и два, обратив внимание на четырнадцатилетнюю девочку из дома напротив, которая тут же исчезла за углом, бросая таинственные взгляды через плечо. «Глупый мальчишка», — подумала она и улыбнулась, но, когда пришла зима, созерцание катающегося на велосипеде сына, который теперь оттачивал свои трюки на замерзших лужах, так обеспокоило ее, что она однажды предложила ему пригласить девочку из дома напротив на чай.

— Чай! — воскликнул Ушастый испуганно. — А что, если она не любит чай?

Остаток зимы Бьорк постоянно повторяла свое предложение, а Ушастый продолжал уклоняться от него. Потом она изменила стратегию и попыталась при помощи каких-то туманных сентенций исправить ошибочные представления сына о том, что девушек привлекают бесшабашные смельчаки. При помощи метафор, почерпнутых из врачебных романов, она объяснила ему, как мужчины, способные на душевные переживания, могут заставить женщин растаять, что вежливость может цениться больше, чем отвага, и что сердечность важнее самых великих достижений. Но в окна кухни на Нюбоверфтсвай она, к своему великому ужасу, видела, что отнюдь не все разделяют ее взгляды на бесшабашных смельчаков.

— Так-то всякий может, — говорила Марианна Квист, когда Ушастый выделывал сумасшедшие круги на велосипеде, затем более доброжелательно и с какой-то чувственной интонацией добавляла:

— А я знаю одного мальчика, который умеет ездить стоя на руле.

Он тут же залезал на руль и въезжал в ближайшую изгородь — а смеющаяся фигурка исчезала в конце улицы.

— Жульничество! — кричала она, когда он завязывал шарфом глаза. — Ты подглядываешь!

Когда Марианна Квист впервые подошла к нему, чтобы правильно завязать шарф, Ушастый почувствовал, что в животе у него заурчало, затем ему стало страшно, когда он, ничего не видя, сел на велосипед и поехал по улице, виляя из стороны в сторону. Первые десять метров все было хорошо, но потом он услышал шум машины.

— Держись правее! — крикнула Марианна, — и он резко повернул налево. В результате бесстрашный велосипедист в тот день чуть было не стал новой фигуркой на радиаторе машины слесаря, возвращавшегося домой.

— Цыганята! — закричал слесарь, опустив окно. — В Дании с завязанными глазами по дорогам не ездят!

После этого случая Бьорк решила взять дело в свои руки. На следующий день она заговорила на улице с соседкой, пригласила ее на чай и попросила обязательно взять с собой дочь. Приглашение отчасти объяснялось и тем, что в Дании Бьорк чувствовала себя одинокой. Чувство это не было для нее новым, но в Дании ей было тяжелее из-за языкового барьера — люди, стоило ей открыть рот, начинали смотреть на нее настороженно. Соседка, напротив, казалась доброжелательной, вот Бьорк и решила пригласить ее, Аскиль-то почти никогда не приглашал домой гостей. Она не предупредила сына, чтобы он не волновался, и поэтому, когда его на следующий день позвали в гостиную, чтобы поздороваться с гостями, он лишился дара речи. Четырнадцатилетняя девочка сидела, надув губки, рядом с мамой на диване и даже не удостоила его взглядом, да и Бьорк чувствовала какую-то неловкость и вскоре начала рассказывать истории о волшебном Нурланне.

В течение всего рассказа Бьорк Марианна демонстративно зевала и оживилась только тогда, когда час спустя Бьорк предложила Ушастому показать гостье свою комнату. Когда они оказались у него, то Марианна спросила с неуловимой иронией в голосе, что же они делают в Дании, если Норвегия так прекрасна, как говорит Бьорк. Потом она попросила молока к чаю и, когда Ушастый отправился на кухню, принялась перебирать его вещи. Сначала она нашла старую подзорную трубу на подоконнике и с беспокойством стала рассматривать свою собственную комнату при дневном свете. У нее возникло страшное подозрение, что все ее тайны раскрыты, но, когда Ушастый вернулся с молоком, она лишь сказала: «И пожалуйста, сахар, будь так добр», — и продолжила свои изыскания. Заглянула под кровать, где не нашла ничего, кроме клочьев пыли. Открыла шкаф, в котором не нашла ничего достойного внимания, а потом выдвинула ящик стоящей у кровати тумбочки и вытащила оттуда некий белый предмет одежды, и тут в дверях показался Ушастый с сахарницей.

— Что! — закричала она, уставившись на свою добычу. — Это мамины трусы! Что они здесь делают?

Ушастый от испуга выронил сахарницу, секунду спустя девочка, всем своим видом выражая безграничное презрение, пробежала мимо него. Еще более надувшись, чем прежде, она уселась рядом с матерью на диван и не произнесла ни слова, пока не пришло время прощаться.

Когда гости ушли, у Бьорк осталось ощущение, что визит не очень удался, к тому же она никак не могла понять, что сын нашел в этой капризной девчонке. Что касается Ушастого, то у него осталось ощущение, что произошла катастрофа, и вечером он увидел, что занавески в комнате Марианны задернуты. Он получше настроил подзорную трубу, но вынужден был довольствоваться лишь причудливой игрой теней на светлых занавесках.

В последующее время Ушастый все более и более бледнел. Бьорк даже стала немного скучать по его безумным велосипедным трюкам, да и Аскиль заметил, что у парнишки какой-то отсутствующий, апатичный вид. Но вот несколько недель спустя на улице Ушастого остановила Марианна Квист. Не глядя на него, она протянула ему записку и, не двигаясь с места, ожидала его ответа. В письме было лишь семь слов: «Ты что, действительно думал, что они мои?» — и Ушастый набрался смелости и выложил все свои тайные сведения: она, дескать, любит, когда ей чешут спину, репетирует одну определенную улыбку перед зеркалом, а больше всего ей нравится зеленый медвежонок.

— Я понял, — сказал он, — что тебе нравится самый некрасивый медвежонок.

Во время всего этого словоизвержения — результата двух лет уединенных ночных наблюдений, — на Нюбоверфтсвай можно было видеть удивленную девушку, которая все шире и шире улыбалась, пока он не упомянул зеленого медвежонка.

— Шпион! — внезапно крикнула она, побледнев. — Извращенец!

Секунду спустя она исчезла за углом. Она перестала подбивать его на велосипедные трюки, говорила всем, что он так же глуп, как и попугай его отца, и через две недели поставила на подоконнике картонку со словами: «Не тебе говорить, а сам-то что ты делаешь с мамиными трусами!»

«Я их выбросил, — написал Ушастый на картонке в своем окне, — извини».

После чего эквилибриста на велосипеде снова можно было наблюдать на Нюбоверфтсвай, и Бьорк уже забыла, что еще совсем недавно скучала без велосипедных трюков пятнадцатилетнего Нильса Джуниора Ушастого, который теперь позволял соседской девочке завязывать глаза черным шарфиком, потом на огромной скорости зигзагами мчался по улице — как какой-нибудь пилот-камикадзе, а Марианна бежала за ним, указывая, как объезжать припаркованные автомобили. Трепеща всем сердцем, Бьорк вынуждена была констатировать, что не всем девушкам достаточно ласковых слов, вежливости, сердечности и так далее. Напротив, дочь слесаря побуждала Ушастого браться за все более рискованные трюки, и бабушке действительно мерещилась сладострастная улыбка на ее лице, когда сын выполнял ее пожелания… «Глуп как пробка, послушен как собака, безумен, как мальчик в переходном возрасте», — думала Бьорк. Марианну чрезвычайно занимали велосипедные трюки Ушастого. Она получала особенное удовольствие от всего рискованного и вскоре внушила ему безумную мысль: он должен проехать с завязанными глазами через весь Ольборг. Во всяком случае, по мнению Бьорк, это придумала Марианна — как бабушка говорила, она просто-таки заставила его это сделать, хотя, скорее всего, она просто способствовала осуществлению этого проекта.

Это было их третье лето в Ольборге, и когда «парочка», как их начал называть Кнут, не оттачивала новые трюки на своей улице, они катались по Ольборгу с незавязанными глазами. «Подготовка — самый важный этап», — говорил Нильс Джуниор, описывая во всех деталях свой смелый план. Между тем в один прекрасный день Аскилю надоели чудачества сына, и он, стукнув кулаком по столу, наложил запрет на осуществление идиотского плана. Бьорк уже не раз говорила сыну то же самое, а в день своего шестнадцатилетия Ушастый получил открытку от Ранди, которая самым решительным образом предупреждала его. «Когда просыпаются гормоны, — писала Ранди, — ум засыпает. Я запрещаю тебе ездить через этот отвратительный город с завязанными глазами».

Из-за Марианны, по словам бабушки, ее сын совершенно потерял чувство реальности. Даже когда я навещаю Бьорк в доме престарелых сейчас, много лет спустя, у нее по-прежнему темнеет взгляд всякий раз, когда я упоминаю соседскую девочку с Нюбоверфтсвай, да и моя сестра тоже начинает горячиться, когда речь заходит о Марианне Квист.

— Что все время вспоминать об этой глупой гусыне, — возмущается Стинне. — Не такую уж и большую роль она сыграла.

Но ничего тут не поделаешь, никуда нам от Марианны не деться, и к тому же на отношение Стинне к ней определенно повлиял Йеспер.

— Что за чушь! — возмущается Стинне.

Это другая история. Я не собираюсь сейчас мучить ею Стинне.

В детстве Марианна Квист была совершенно неуправляемым ребенком и уже в трехлетнем возрасте приносила домой червяков, улиток и другую живность. Сначала отец всячески побуждал ее изучать природу, залезать на деревья, исследовать лужицы на предмет личинок насекомых и бросаться грязью в птиц на улице, а мать при этом лишь с отвращением взирала на свою перепачканную дочь. Но так уж получилось, что она стала в первую очередь папиной дочкой. Он часто называл ее цыганенком. Дело в том, что, когда он был маленьким, поблизости от их дома однажды расположился цыганский табор, и жизнь странствующих цыган казалась ему в чем-то очень даже привлекательной, так же как и открытки, которые каждое Рождество приходили от живущего в Гренландии дяди. Так что прозвище «цыганята» в устах отца Марианны звучало вполне ласково, но его жена Карен ничего хорошего в нем не находила.

— Прекрати называть мою дочь цыганенком! — кричала она. — И кончай нести всю эту гренландскую чепуху — к чему нам якшаться с этими чертовыми гренландцами?

Слесарь знал, что Карен содрогалась от отвращения при виде куколок насекомых и птичьих скелетов, которыми он постепенно забил комнату дочери, и что она с брезгливостью смотрела на вымазанную окровавленными внутренностями и рыбьей чешуей шестилетнюю девочку, когда они по воскресеньям возвращались с рыбалки, что она побледнела от страха, когда он прибил доски к большому вязу позади дома, чтобы Марианна могла взбираться на самую верхушку и тут — стоя, словно обезьянка, на самой высокой ветке, угрожающе раскаивающейся на ветру, — кричать: «Смотрите, куда я забралась!»

Карен ужасно переживала за бедную девочку, которую ее сумасшедший муж просто-напросто решил превратить в мальчика, и когда приблизился первый школьный день дочери, Карен пошла на риск и заняла твердую позицию: «Теперь все будет по-другому, или же прощай, финито! Наша дочь не мальчишка!» Слесарь битый час слушал обвинения своей жены. Потом встал и пошел за дом, где стал отдирать доски от вяза. На следующий день из комнаты дочери исчезли все птичьи скелеты и куколки насекомых, а обещанная в воскресенье рыбалка была заменена на поход по магазинам в понедельник: Карен не только купила дочери школьную сумку и карандаши, но и заглянула с ней в магазины дамской одежды, где Марианна застыла при виде бесконечных платьев, бантов и туфель.

Превращение было полным. В первый школьный день по дому разносились громкие крики, но слесарь на помощь дочери не пришел. Он исчез из дома, даже не взглянув на Марианну, которая после ожесточенного сражения стояла на пороге новой жизни — облаченная в розовое платье, белые гольфы, лакированные туфельки и с каким-то, мягко говоря, нелепым бантом в волосах. То, что Карен пыталась проделать в течение нескольких лет, при содействии слесаря удалось осуществить всего за один день. Марианна чувствовала, что отец ее предал, и несколько лет после этого в ее прежде таких восхищенных глазах светилась почти что ненависть.

Со временем она, однако, привыкла к своей новой индивидуальности и обратила восхищенные взоры на мать, которая научила ее шить одежду для кукол. Карен была убеждена, что забота о куклах и мягких игрушках сможет пробудить в дочери женский инстинкт, и поэтому обрушила на девочку целый дождь подарков, которые со временем заполнили всю ее комнату. Несколько раз Карен пыталась выбросить потрепанного старого медвежонка, выцветшего, побывавшего несколько раз в грязных лужах и попахивающего рыбой. Это был тот самый зеленый медвежонок — по имени Цыганенок Ханс — и Марианна категорически отказывалась с ним расставаться, словно она таким образом цеплялась за последние остатки своей прежней индивидуальности. Но вообще-то она быстро забыла радостное чувство, с каким вспарываешь живот рыбине, она забыла благословенные грязные лужи и желание побродить по близлежащему лесу. Со временем осталось лишь слабое воспоминание о том, как она стояла на самой высокой ветке огромного вяза, качаясь на ветру, словно мартышка.

Достигнув переходного возраста, Марианна завоевала очередной участок женской территории, обнаружив, что благодаря бантам и лакированным туфелькам она теперь обладает другой, более утонченной властью, чем власть человека, который умеет забираться на самое высокое дерево в саду. По мере того как определенные участки тела стали округляться, она стала замечать, что мальчики поглядывают на ее белые гольфы и что она, небрежно отбрасывая светлые волосы в сторону, может заставить замолчать даже самого бойкого на язык мальчишку. Она осознала, что, словно по мановению волшебной палочки, стала обладательницей определенной притягательной силы, но поскольку она прекрасно понимала, что в основе любого волшебного фокуса лежит ремесло, то стала по вечерам осваивать новые приемы: улыбалась, бросала взгляды, надувала губки, думая при этом: «А вот и я, Марианна Квист, ну держитесь же теперь!»

Все это нисколько не напоминало неуверенность в себе, которая вообще-то свойственна переходному возрасту, и можно сказать, что семейству Квистов неплохо жилось на Нюбоверфтсвай, пока Марианна не увидела однажды катающуюся на велосипеде мартышку из норвежских гор, которая проделывала рискованные трюки прямо перед ее окнами. Вскоре она стала неизменно выходить на улицу всякий раз, когда он начинал свои эскапады. Сначала она попыталась было проверить свое новое оружие — взгляды, улыбки, надутые губки, однако вскоре с восторгом вернулась к сильным ощущениям, испытанным ею в раннем детстве, и, отказавшись от бантиков и лакированных туфелек, сама прыгнула на велосипед. Новое увлечение несколько осложнило ее жизнь: мать с дочерью снова стали ссориться, а слесарь, побывав однажды в гостях на дне рождения Ушастого, начал проявлять определенный интерес к переселенцам, в них, как ему показалось, чувствовалось что-то цыганское — не зря же они всю жизнь переезжают с места на место. «Ну вот, черт побери, началось, — думала разозленная Карен, — опять заговаривает об этой сраной Гренландии, что я там буду делать? Я же там загнусь, умру от холода».

* * *

Осенью 1961 года Ушастый осуществил свой тщательно продуманный план и проехал на велосипеде через весь Ольборг с завязанными глазами. Ни угрозы Аскиля, ни мольбы Бьорк, ни нудные увещевания бабушки Ранди не смогли остановить его. Позади него ехала Марианна Квист, указывая, как уворачиваться от проносящихся мимо машин, объезжать играющих детей и невнимательных пешеходов. Он упал лишь один раз и тут же снова вскочил на ноги. «Не снимай шарф!» — закричала Марианна, но падение было предусмотрено их планом, так что он лишь отряхнул штанины ободранными ладонями и опять забрался на велосипед, чтобы довести задуманное до конца. Увидев ссадины сына, который полтора часа спустя зигзагами возвращался домой по Нюбоверфтсвай, Бьорк уже было решила, что ничего у него не получилось, но и Ушастый, и Марианна выглядели такими возбужденными, что бабушка вскоре поняла: падение стало лишь еще одним доказательством успеха.

В тот же вечер были изменены неписаные правила, и Ушастый оказался в саду слесаря, а Марианна при этом выглядывала из окна. Бьорк ужасно хотелось быть в курсе происходящего, и постепенно у нее образовалась привычка вставать по ночам и наблюдать за безумными влюбленными. Она могла часами сидеть на холодной кухне, не зажигая света, следя за всеми их перемещениями. Иногда она думала, что имеет полное право следить за сыном, потом ей начинало казаться, что она ведет себя как курица-наседка, а со временем стала осознавать, что копается в чужом грязном белье. Насколько Бьорк могла видеть, они подолгу держались за руки, целовались и щипали друг друга за нос. Бабушке, конечно же, не было слышно, что они к тому же рассказывали друг другу множество анекдотов, а между взрывами хохота строили новые отважные планы: забраться на опоры высоковольтной линии, пройти по трубам водопроводной магистрали, выбраться на хрупкий лед Лимфьорда — все это они благополучно осуществили в течение зимы, в роли бесшабашных смельчаков теперь выступали они оба, и вскоре даже стали соревноваться друг с другом в отваге.

Однажды морозным январским вечером Бьорк увидела, что сын уже больше не стоит перед окном Марианны, нет, он висит на подоконнике, наполовину внутри, наполовину снаружи, болтая ногами. «Вот дурной мальчишка», — подумала она и вздохнула. Шпионаж за влюбленными тинейджерами заставил ее вспомнить годы своей молодости. Как она мечтала встретить близкого ей человека — и вот оказалась здесь, в предместье Ольборга! Мысли ее тут же обратились к Туру. Бьорк прекрасно понимала, что вовсе не Тур был ее большой любовью, влюблена она была в другой, менее кубистический вариант Аскиля, «но, черт побери, как же быстро он превратился в другого человека», — думала она, находя утешение в том, что, когда дети вырастут, всегда можно развестись. Но тут она забыла обо всем этом, поскольку в окне соседей разворачивалось очередное соревнование. «Можно, я заберусь к тебе, хотя бы на минутку?» — спросил Ушастый, болтаясь на подоконнике, а Марианна, считавшая себя иллюзионистской с целым арсеналом волшебных фокусов, которые неразумно раскрывать все сразу, смеясь, выпихивала его на улицу, а он при этом пытался снова забраться внутрь. Но всякий раз, когда Ушастый чувствовал, что Марианна готова сдаться и что лишь последнее, незначительное напряжение сил отделяет его от ее комнаты, что-то заставляло его не спешить. «Летом, — говорила Марианна, заметив его неуверенность, — когда мне исполнится шестнадцать — тогда я разрешу тебе забраться сюда».

Он не проводил черточек на стене. Не отрезал от сантиметра по кусочку каждый день и не считал дни. И тем не менее радостно ждал той минуты, когда заберется к ней в комнату, как какой-нибудь Али-Баба в пещеру разбойников. Пришла весна — назначенное время приближалось — а слесарь стал все чаще и чаще заговаривать о Гренландии. «Только через мой труп!» — кричала Карен на весь дом, когда не ругалась с дочерью, которая в последнее время стала понемногу наглеть. «Она больше уже не та милая девочка, которой была, а тут еще Эрик начал рассылать повсюду заявления, и что это ему в голову взбрело? Я в Гренландию не поеду, и почему это все несчастья вдруг обрушились на меня?» Карен выглянула на улицу и сразу же увидела причину всех своих бед: пьяного норвежца, который вернулся к своей старой привычке бродить с попугаем на плече, разговаривая с самим собой о каких-то собаках.

 

Розовые письма

Если разобраться, то вовсе не страстное желание слесаря уехать в Гренландию разлучило молодых людей всего за несколько недель до Марианниного шестнадцатилетия. Нет, виной всему стала хорошо знакомая история, от которой все родственники уже порядком подустали. «Чертовы инженеры, они ни хрена не понимают в жизни!» Из всех возможных упреков обвинение в отсутствии связи с реальной действительностью, очевидно, более всего задевало Аскиля. На старости лет он приобрел привычку говорить, что повидал куда больше других и о жизни знает больше, чем домочадцы даже могут себе представить.

— Но что же ты на самом деле повидал, дедушка? — наперебой приставали мы со Стинне к нему, а дедушка раздраженно смотрел на нас и изрекал:

— Правда — это не для детей.

В этом ему трудно отказать. Правда — не для детей, жизнь — не для неженок. Основываясь на этой усвоенной на старости лет жизненной мудрости, он в конце семидесятых начал запирать своего внука в платяном шкафу, поскольку я боялся темноты. «Вот подожди, скоро узнаешь, что такое настоящий мир, — говорил он потом. — Темноты боятся, лишь пока нет настоящих причин для страха».

Это было в то время, когда мама решила получить медицинское образование, когда отец каждое утро исчезал на черном «мерседесе» и возвращался домой в темноте, и поэтому нами занимались бабушка и дедушка — до тех пор, пока Стинне в один прекрасный день не заявила, что она уже достаточно взрослая, чтобы позаботиться о нас двоих, и что она к тому же знает другое средство от боязни темноты, а именно — свет.

Бороться со страхом темноты при помощи света — прекрасное решение проблемы. Тени не выходят из-под контроля горящих ламп, и со временем может так повезти, что ты либо забудешь, как выглядят тени, либо привыкнешь к постоянному свету. Что касается меня, то я со временем привык к постоянно горящим лампочкам. Даже в Амстердаме я время от времени испытывал искушение оставить на ночь свет, хотя это уже было скорее по старой привычке. Но в то время, когда от страха темноты некуда было деваться, отец предложил мне другое.

— Не позволяй темноте пройти сквозь тебя, — сказал он однажды, слегка перефразировав слова дяди Эйлифа о лесных духах, и добавил: — Гораздо лучше самому пройти сквозь тьму.

Потом он взял меня за руку, и мы отправились в ближайший лес. Был безлунный осенний вечер, первый тоненький слой опавших бурых листьев хрустел под ногами, и это воспоминание об отце и сыне, бредущих по лесу, и по сей день заставляет сжиматься мое сердце. Отец одной-единственной лесной прогулкой не излечил меня от страха тьмы, но, пока мы брели среди деревьев, он стал рассказывать мне о своих блужданиях по заколдованному лесу. Он рассказывал про освещенную северным сиянием рысь, об оркестре лесных духов, которых я очень живо представил себе, и о двух очаровательных девушках, которые, танцуя, вышли ему навстречу. Одну из них он встретил год спустя в Ольборге, шпионил за ней с помощью подзорной трубы, ухаживал за ней с помощью украденного дедушкой велосипеда, с ней его разлучили из-за того, что дедушка нашел работу в Оденсе, а вторая…

— А кто была вторая? — спросил я.

И он ответил:

— Это твоя мать.

Переезд в Оденсе стал последним в длинном ряду переездов. Когда несколько лет спустя Аскиля уволили с верфи в Оденсе и он устроился на верфь на острове Линё, ему не надо было никуда переезжать — от дома до работы он мог добраться на мопеде, а когда его уволили с верфи на Линё, он, к своему изумлению, обнаружил, что уже достиг пенсионного возраста. Перед переездом в Оденсе Аскиль впервые не обещал жене и детям, что они будут жить как графы и бароны, — в те дни у губ его навсегда залегла горькая складка. Когда он однажды вечером, вернувшись домой с верфи пьяным, признал, что в очередной раз испортил все своим кубизмом, он перестал ждать чего-либо хорошего от будущего. И тем не менее Оденсе было суждено стать единственным местом из всех, где Бьорк чувствовала себя в наибольшей степени графиней и баронессой. Ей было сорок шесть лет, когда она устроилась на лесопилку секретаршей на неполный рабочий день, и в течение последующих двадцати лет она, вставая каждое утро по звонку будильника, будет ощущать, как ее охватывает пьянящая свобода. Это была совершено обычная работа, но, поскольку бабушка обладала удивительной способностью окружать все в своей жизни таинственностью, вокруг ее работы вскоре образовалась такая аура, которая вполне могла сравниться с атмосферой ее историй о волшебном лете в Нурланне.

В машине — по пути из Ольборга в Оденсе — Аскиль сидел нахохлившись и не сводил глаз с дороги, наконец он раздраженно взглянул на старшего сына и сказал:

— В этом мире надо учиться скрывать свои любовные страдания.

Ушастый поднял на отца взгляд, в нем сквозило одно лишь презрение, и пообещал себе, что никогда никуда не уедет из того дома, в котором он намерен прожить всю жизнь вместе с Марианной. Бьорк же молчала, потому что, уж если говорить по правде, она была потрясена — вовсе не внезапным увольнением, не мыслью о том, что все надо начинать сначала, к этому она уже успела привыкнуть, — но совсем по другой причине: ее чрезвычайно обеспокоило то театральное представление, свидетелем которого она стала в предыдущий вечер.

В последний вечер перед отъездом из Ольборга она по своей привычке уселась на кухне, чтобы понаблюдать за сценой, разворачивающейся в окне Марианны, но, к ее великому удивлению, безумные влюбленные провисели на подоконнике лишь полчаса. Потом Ушастый внезапно повернулся и побежал назад к своему дому, а свет в комнате Марианны погас. «Занавес, — подумала Бьорк, вздохнув с облегчением, — конец истории».

Она отправилась в туалет и уже совсем было собралась идти спать, но решила зайти на кухню за стаканом молока — и тут увидела, что свет в комнате Марианны снова зажегся. Занавески раздвинулись, комната была ярко освещена, и посреди этого света, который показался Бьорк таким же ярким, как свет полусотни прожекторов, стояла Марианна Квист, как какая-нибудь уличная девка, демонстрируя весь свой волшебный арсенал: губки бантиком, таинственные улыбки, особую манеру отбрасывать назад волосы; одновременно с этим она начала раздеваться и наконец оказалась совершенно голой посреди комнаты. «С бесстыжим выражением лица» — сказала про себя Бьорк, прекрасно зная про подзорную трубу в комнате сына. И вот эти две составляющих: голая Марианна, устроившая безумное представление, и сидящий на подоконнике сын, прижимающий к глазу подзорную трубу, привели к тому, что молоко попало ей не в то горло. В результате она закашлялась, и кашель прекратился только тогда, когда девочка легла на кровать с зеленым медвежонком и стала делать такое, что никак не подобает делать девочке в ее возрасте…

«Есть в этой девчонке какой-то изъян, — думала Бьорк в машине по пути к новой жизни в Оденсе, — ей даже и шестнадцати еще не исполнилось, а что она себе позволяет!» Во всем этом испуганная бабушка увидела — и двадцать пять лет спустя была в этом абсолютно уверена — не неуклюжую попытку девочки, которой еще не исполнилось шестнадцати, приобщиться к миру взрослых. Нет, Бьорк испугалась, потому что решила, что перед ней оказался самый настоящий дьявол, один из тех, кто разрушает судьбы, и вскоре начала бросать беспокойные взгляды на письма, что каждую неделю приходили в их новый дом на окраине Оденсе: надушенные письма в розовых конвертах, разрисованные сердечками, на которых нередко было написано: «Большой привет от Цыганенка Ханса».

К счастью, Бьорк не знала, что цыганенком Хансом звали зеленого медвежонка. Ей также было неизвестно, что у сумасшедших влюбленных созрел план: «Мы убежим вместе, когда одному из нас исполнится восемнадцать». Другими словами, когда Ушастому исполнится восемнадцать, то есть менее чем через год.

«Как хорошо, что мы оттуда уехали», — думала Бьорк, не зная всего этого, а в Ольборге Карен постепенно пришла к такому же выводу, потому что дочь перестала дерзить, теперь она тихо сидела в своей комнате и писала что-то на розовой почтовой бумаге, так, как и положено примерной девочке, да и вообще у семейства Квистов на Нюбоверфтсвай все шло хорошо, пока слесарь однажды поздним вечером не позвал Карен на кухню и не выбил у нее почву из-под ног. «Теперь все будет по-другому, или же прощай, финито! У меня тоже есть кое-какие мечты». Уцепившись за последнюю надежду противостоять мечтаниям мужа, она попыталась вступить в союз с дочерью, которая тоже не была в восторге от перспективы переезда в Гренландию за несколько месяцев до побега. В письмах, получаемых в Оденсе, постепенно появлялись все более и более отчаянные нотки.

«Надо торопиться. Надо бежать сейчас же! — читал Ушастый. — Отец — сумасшедший, мать тоже не в своем уме, я больше не могу этого терпеть». Ушастый в ответ обещал златые горы, но, хотя они на самом деле были уже достаточно взрослыми, чтобы сбежать из дома, он так никогда и не смог решиться. Во всяком случае, семейство Квистов переехало в Гренландию до того, как они успели что-то предпринять, и Бьорк вскоре заметила, что настроение сына заметно ухудшилось. Казалось, даже розовые письма, приходившие теперь из Гренландии, более уже не могли развеселить его. Ему не нравился тон этих писем: нескрываемый восторг и слишком явная эйфория, свидетельствующие о том, что у Марианны теперь появился другой товарищ для всех ее безумств, а именно слесарь, который брал дочь на охоту в горы, позволял ей кататься на собачьих упряжках по льду и возил к белым медведям, в связи с чем история Ушастого про освещенную светом северного сияния рысь как-то начинала блекнуть. «Если мы по-прежнему собираемся убежать, — писала Марианна, — Гренландия для этого самая подходящая страна!»

В его письмах между строчками стало закрадываться иное: «Ты только с отцом ходишь на охоту? А с другими мальчишками не встречаешься?» И даже тот самый звездный номер, на который Марианна решилась, чтобы связать уезжающего еще одной ниточкой, стал камнем преткновения в их глупой размолвке. «Кто-нибудь другой видел тебя с медвежонком? Ты не забываешь задергивать занавески, ведь правда?»

И Марианна отвечала: «Конечно же, ты единственный знаешь, что я делаю с Цыганенком Хансом. Но ты сам? На кого ты теперь облизываешься по ночам? Почему не приезжаешь? Ты ведь обещал, что мы сбежим, когда тебе исполнится восемнадцать. А ведь прошло уже несколько месяцев».

«Мне кажется, я буду лишним», — отвечал Ушастый.

Когда кроме ревности и недоверия в их переписку вмешалась материнская рука, их отношения еще более осложнились. Бьорк не могла спокойно наблюдать, как после переезда в Оденсе дела у сына пошли вкривь и вкось. Директор школы позвал родителей на собеседование и заявил, что их сына надо оставить на второй год, потому что его недостаточное владение датским языком привело к значительному снижению темпа усвоения материала. Ушастый постоянно сидел в своей комнате, уставившись прямо перед собой, — если, конечно, не писал писем, которые частенько выбрасывал. «Он ни с кем не подружился», — думала Бьорк и решила, что надо что-то делать. Первый раз, когда у нее, мучимой сомнениями, в руках оказалось розовое письмо, было труднее всего. Как оправдать кражу писем? Бьорк сказала самой себе, что это ради его же блага, и просто-напросто смяла розовый конверт и выбросила его.

«Почему ты больше не пишешь? — спрашивал Ушастый. — У тебя появился кто-нибудь другой?»

«Да нет же, — писала Марианна в ответ, — это ты совсем не пишешь!»

Бьорк воровала не все письма. Они попадали ей в руки примерно через раз, и, в отличие от первого случая, она теперь прятала их в ящике большого шкафа в спальне. Письма сына она теперь тоже время от времени воровала: «Давай я отправлю письмо, — говорила она, — я сама куплю марку». Не подозревая ничего дурного, Ушастый отдавал письмо матери, и в конце концов между молодыми людьми возникло так много недосказанностей, так много неопределенностей и нарушенных обещаний, что однажды из Гренландии пришло последнее розовое письмо.

«Ты мне надоел, — писала Марианна Квист, — ты ненадежный засранец, а вовсе не тот милый парень, которого я когда-то знала».

«И ты больше уже не та, — писал Ушастый, — твой номер с медвежонком наверняка был чистым обманом». Эти последние слова Марианне так и не довелось прочитать, бабушка украла письмо и спрятала в шкафу. Ушастый больше ничего не писал, теперь он просто сидел, уставившись прямо перед собой, и без особой уверенности в голосе Аскиль констатировал, что все любовные страдания в этом мире когда-то да проходят.

Бабушка не очень-то была в этом уверена. Ей казалось, что сын выглядит еще более жалким, чем раньше, и только после того, как она однажды вечером увидела костер, который Ушастый разжег в дальнем углу сада, она облегченно вздохнула. «Занавес, — подумала Бьорк во второй раз, глядя, как он ворошит палкой в костре, взметая последние обгоревшие кусочки розовой почтовой бумаги, которые подхватывает ветер, — наконец-то с этой историей покончено раз и навсегда».

 

Хромированный рожок

За последние годы Кнут привык видеть, как отец притаскивает домой один велосипед за другим. Шины у этих велосипедов обычно были спущены, крылья и рамы — перекошены, но Аскиль чинил их, выправлял рамы, убирал остатки старых велосипедных замков, после чего ставил велосипеды в сарай, где они постепенно заняли все пространство.

— Это не воровство, — имел обыкновение говорить Аскиль, — я просто нашел им хорошего хозяина.

Речь шла о велосипедах, которые кто-то до этого уже украл, после чего воры бросали велосипеды где-нибудь на обочине или в кустах. Обычно Аскиль не сразу брал велосипед, он ждал примерно неделю, а потом уже забирал его себе. За несколько бутылок пива соседи и коллеги могли теперь приобрести какую-нибудь запчасть, а за бутылку шнапса можно было получить и целый велосипед. Кроме того, Аскиль обеспечил велосипедом каждого члена семьи. Кнуту тоже достался велосипед, но совершенно дурацкий — противного коричневого цвета, на переднем колесе — «восьмерка». Не очень-то приятно было Кнуту, когда соседские дети кричали ему вслед:

— Привет, Кнутик! Где спер велосипед?

В таких случаях Кнут стразу же слезал с велосипеда, засучивал рукава и кричал:

— Кто хочет позвонить в звонок!

Это был вызов, и уличные мальчишки сразу же замолкали, вспоминая, как один наглец однажды попробовал позвонить в велосипедный звонок норвежца. «Это не опасно», — заверил его тогда Кнут, но, как только пальцы мальчишки коснулись проржавевшего звонка, Кнут так сильно ударил его в живот, что тот рухнул на асфальт. А норвежец вскочил на велосипед и на полной скорости врезался в запаниковавшую толпу, трезвоня как сумасшедший. Звонок у Кнута был звонкий, но он уже давно мечтал о настоящем хромированном рожке, таком, каким обзавелись некоторые из его одноклассников.

Когда Аскиля не было дома, Кнут иногда заходил в сарай, чтобы взять какой-нибудь другой велосипед. Потом ехал в порт, который, конечно же, как ему казалось, не шел ни в какое сравнение со сказочным бергенским портом. Оденсе, как ни крути, лишь сонный портовый городок, и Кнут садился на причале, лениво созерцая те немногие суда, которые здесь швартовались — чаще всего лишь для того, чтобы выгрузить корма, или для антикоррозийной обработки. Постоянные обитатели порта постепенно привыкли к тому, что в нескольких метрах от воды, в любую погоду, сидит на корточках, погрузившись в свои мысли, тринадцатилетний мальчик, немного хмурый, но с мечтательным выражением лица. Кнут всегда мечтал о дальних странах, и теперь он стал подумывать о том, как бы уехать из дома. Уехать от школы, от назойливых уличных мальчишек и от постоянно донимающего отца, что вечно приводит в пример старшего брата. «Нильс тоже когда-то был разгильдяем, — говаривал Аскиль, — но теперь взялся за ум и задумался о будущем». После того как Нильс сжег коробку розовых писем, он вспомнил, что когда-то пообещал себе ни в коем случае не повторить судьбу отца. В тот же вечер он достал учебники и через несколько недель сообщил за обедом, что собирается поступать в коммерческое училище. Теперь он не вылезал из своей комнаты, корпел над учебниками под настольной лампой, а остатки тоски по прекрасной девушке из заколдованных лесов улетучивались по мере того, как все большее и большее место занимали кредит и дебет. Но когда Аскиль начинал в качестве примера для подражания приводить младшему сыну его старшего брата, Кнут даже уши затыкал.

— Этот, — заявлял он в таких случаях, — да он же ужасный зануда.

После переезда Ушастый полностью погрузился в себя, и теперь Кнут сражался с родителями, но, в отличие от Нильса, отваживался им противоречить. «Старший брат — как кусок мыла», — утверждал Кнут. Когда Аскиль вдруг начинал чем-нибудь возмущаться, Нильс исчезал в своей комнате, а Кнут оставался стоять перед отцом, парализованный внутренней яростью, не в состоянии ни сдвинуться с места, ни проигнорировать отца — так, как ему всегда советовала Бьорк. А когда он пытался войти в заповедную комнату старшего брата, Нильс говорил ему лишь одно: «Вали отсюда, я занимаюсь». Старший брат редко брал его куда-нибудь с собой. Однажды он взял его с собой на работу, он должен был устанавливать кегли в боулинг-клубе, и весь вечер Кнут просидел, попивая лимонад и наблюдая за тем, как старший брат с сосредоточенным выражением лица выполняет свои обязанности. В другой раз Ушастый взял его с собой, чтобы потратить деньги, так как, получив зарплату, брат тут же старался полностью ее истратить. И все из-за давней кражи «горшка с сокровищем». «Одолжи-ка мне десятку, — обычно говорил Аскиль, — только до зарплаты». Но когда Аскиль получал зарплату, он уже забывал про долг и начинал обвинять сына в мелочности. Если же Ушастый, напротив, отказывался дать ему денег взаймы, Аскиль начинал рыться в его карманах, оправдываясь потом своим диким принципом: «Если где-то просто так валяются деньги, они мои». Кнут, конечно, прекрасно понимал, что старший брат всегда тратит зарплату в тот же день, когда ее получает, приходит домой с пакетами, полными одежды, книг и пластинок, и разводит руками, заявляя с безразличным видом, которому Кнут мог только позавидовать: «Извини, папа, но, может быть, тебя заинтересует мусор у меня в кармане». Но Кнут никак не понимал, почему именно он должен всегда играть с Анне Катрине.

— Займись-ка сестрой, — вечно повторял Аскиль, — она не может все время сидеть дома.

В прежнее время Кнут и Анне Катрине были друзьями — водой не разольешь. Своими выходками, инициатором которых всегда был Кнут, они доводили Бьорк до бешенства, но постепенно, когда он стал интеллектуально превосходить ее, их отношения превратились в запутанную сеть взаимных услуг, секретов от родителей и всяческих обещаний, звучавших так заманчиво, что Анне Катрине начинала пускать слюни от восторга. Кнут много раз обещал ей, что, когда станет моряком, возьмет ее с собой в плаванье, покажет ей джунгли и тропические пляжи, а она будет весь день сидеть в шезлонге на палубе и пить морс. И в качестве благодарности за обещанные златые горы она убирала его комнату и ничего не говорила родителям о его очередных проделках, а иногда и брала на себя какую-нибудь его вину. Однако в последнее время он чувствовал, что за все обещания ему приходится расплачиваться, а какая радость от того, что она вечно за ним таскается? Ей скоро исполнится восемнадцать, и очень неприятно повсюду ходить с глупой толстухой.

— Отвяжись! — орал Кнут, когда она выбегала вслед за ним на улицу. — Сиди дома!

Посасывая большой палец, волоча за собой старую потрепанную куклу, косолапо переставляя ноги, которые с трудом несли ее уже почти восьмидесятикилограммовый вес, Анне Катрине недоверчиво поглядывала на младшего брата. И неважно, сколько раз он прогонял ее, — она все равно никак не могла с этим смириться.

— Ты должен… папа говорит! — протестовала она, словно ссылаясь на какой-то высший порядок, с которым нельзя спорить, но Кнут лишь отвечал:

— Да мне наплевать, дура ты набитая. — Он залезал на велосипед, стискивал зубы и уезжал, оставляя Анне Катрине на тротуаре одну с обиженным лицом, а потом, почти в километре от дома, видел красный кирпичный домик, и это отвлекало его от мыслей о сестре. Но девочку, которая тут жила, не всегда можно было встретить на улице. «Если бы у меня был хромированный рожок!» — думал он и отправлялся дальше в порт, чтобы посмотреть, не пришли ли какие-нибудь новые суда. Когда Кнут собирался ехать в порт, свой коричневый велосипед он оставлял дома. Вместо него он брал какой-нибудь другой. Кража велосипедов всегда щекотала ему нервы, и однажды Аскиль поймал его на этом. Кнут знал, что если бы отец был трезв, то, может быть, ничего бы и не случилось, но от Аскиля несло за километр. Он в ярости прокричал: «Может, Кнут думает, тут подарки раздают», — при этом вцепившись в короткие волосы за ушами сына.

— Может, ты меня просто ударишь? — кричал Кнут в лицо отцу. — Может, например, сломаешь мне нос?

Кнут так никогда и не смог забыть историю с лесным пожаром, которая закончилась сломанным носом. Отец может вот так просто взять — и палкой сломать своим детям нос. И к тому же всегда врет. Сколько раз он обещал, что, когда будут спускать на воду новые суда, возьмет его с собой на верфь, и сколько раз он отменял поход в последний момент, заявляя: «В следующий раз, сегодня у меня нет сил». «Так что мой отец еще и человек, у которого никогда ни на что нет сил», — думал Кнут в тот день, когда в тринадцатилетнем возрасте оказался в велосипедном магазине на Скибхусвай и стал изучать длинный ряд сверкающих велосипедных рожков. Продавец уже дважды спросил, чем ему помочь, и оба раза Кнут отвечал: «Ничем». Продавец по классификации Кнута относился к разновидности учителей, Кнут это сразу понял, а откуда у него появилась такая привычка делить людей на разновидности, никому не известно. «Такие вот учителя всюду суют свой нос», — думал он, поглаживая пальцем хромированный рожок, и внезапно — он и сам не мог бы объяснить, как это произошло, — схватил рожок и бросился вон из магазина, а продавец побежал за ним. Кнут как угорелый домчался до церкви Фреденс, потом запетлял по узким дорожкам и наконец исчез через дыру в изгороди, которую продавец не заметил. «Бип-бип!» — раздавалось полчаса спустя, а на ржавом руле сиял, как прекрасная драгоценность, рожок. — «Бип-бип!». «Когда-нибудь я украду совершенно новый велосипед», — подумал Кнут, катаясь вокруг красного кирпичного здания, и наконец увидел в отдалении девочку.

— Когда я стану взрослым и буду сам все решать, я приеду и заберу тебя, — прокричал Кнут, а девочка недоверчиво посмотрела на него и спросила:

— А кто тебе сказал, что я этого захочу?

— Ладно, — ответил Кнут, — потом захочешь.

Девочка была на два года его моложе, и Кнут представлял, как он входит в незнакомый порт, а она, стоя на причале, не сводит с него восхищенных глаз. Мечтал он и о татуированном члене, который он достанет из штанов, когда девочка поднимется на борт. Пока что, с помощью линейки Аскиля, он намерил лишь тринадцать сантиметров — при полной эрекции, но все впереди, думал он, теперь у меня, во всяком случае, есть рожок, такие вот мысли крутились у него в голове, когда он позже, вернувшись домой, увидел, как двое полицейских и возмущенный продавец разговаривают с Аскилем возле сарая.

— Вот он! — закричал продавец, указывая на преступника. Кнут развернулся, а Аскиль заорал:

— Иди-ка сюда, воришка, иди сюда быстро!

— Кто бы говорил! — прокричал Кнут, убегая от них. — Загляните лучше в сарай!

Но никто из полицейских не посчитал необходимым заглядывать в сарай. В конце концов, речь шла всего лишь о жалком хромированном рожке, и все видели его на проржавевшем велосипеде преступника. Кнут поехал к порту. По пути ему снова встретилась девочка, и он прокричал:

— Я обязательно приеду, не сомневайся.

Она высунула розовый язык, демонстрируя тем самым отвращение к его словам.

— И тогда я поцелую твой язык! — прокричал Кнут, направляясь в порт. Начинался дождь, и его все больше и больше охватывало отчаяние. Что он скажет, когда вернется домой?

«И какого черта я взял этот рожок, — ругал он себя, спрятавшись от дождя под навесом, — меня и так никогда в покое не оставляют». Ему казалось, что Аскиль все детство неусыпно следил за ним. Отец совал свой нос повсюду, врывался без стука в комнату, в которой он жил вместе с сестрой, рылся в его вещах и распахивал дверь в ванную настежь, не чувствуя уважения к личной жизни других людей или, например, не думая, что может застать сына без штанов, измеряющего линейкой длину своего возбужденного члена. «Хе-хе», — произнес тогда Аскиль.

«Я больше не вернусь домой», — думал Кнут, но когда он позднее, набравшись смелости, спросил первого попавшегося капитана судна, нельзя ли переночевать у него на борту, тот взглянул на него покрасневшими глазами и воскликнул:

— Ты что, парень, думаешь, я тут гостиницу держу?

Одежда промокла, мысли путались, хромированный рожок смеялся ему в лицо, и, когда промокший насквозь Кнут наконец-то снова тихонько прокрался в дом на Тунёвай, уже совсем стемнело.

«Идиотски улыбаясь», — как сказал Аскиль, пребывавший в скверном расположении духа из-за одной мелкой неприятности в тот день. Направляясь в центр города, он остановился перед маленькой багетной мастерской и застыл, разглядывая витрину. Мастерская был знаменита своей старинной техникой изготовления багетов, и Аскилю страшно захотелось заказать рамы для нескольких картин, и тут он неожиданно заметил, что по другую сторону витрины стоит человек, который разглядывает его. Мгновение спустя дверь открылась, и долговязый мужчина, очевидно, владелец магазина, вышел на улицу.

— Вы когда-нибудь бывали в Германии? — спросил он, и Аскиль, который не терпел никаких упоминаний о Германии, даже и о беззаботных увольнительных на берег в немецких портах перед войной, торопливо произнес:

— Нет, что вы, никогда.

— Вот как, — произнес долговязый хозяин мастерской, казавшийся чрезвычайно растерянным: говорил он как-то странно, как-то бессистемно, запинался, словно ему приходилось заново изобретать каждое произнесенное слово, — значит, я ошибся.

«Может, он тоже был в лагере? — думал Аскиль по пути домой. — Может, он что-то обо мне знает?»

Сказать, что встреча с долговязым человеком взбудоражила Аскиля, — значит, ничего не сказать. По пути домой он заглянул в «Корнер», где выпил подряд шесть рюмок водки, а потом отправился дальше — по-прежнему с ощущением надвигающейся катастрофы. И когда, добравшись до дома, увидел у сарая двух полицейских, у него не осталось никаких сомнений в том, что ему пришел конец: прошлое настигло его, и он мгновенно представил себе заголовки завтрашних газет: «Военный преступник разоблачен через 25 лет. Убил своего товарища голыми руками».

Каково же было его облегчение, когда он понял, что речь идет лишь о дурацком рожке! Дедушке хотелось рассмеяться прямо в лицо полицейским и продавцу, но вскоре появился на велосипеде Кнут, и мало того, что он не послушался, так он еще и стал намекать на ворованные велосипеды, стоящие в сарае. Неприятная история, что он вообще возомнил о себе? И может быть, это лишь вопрос времени, скоро полицейские снова окажутся у его дверей, уже с более серьезными обвинениями, например, в организованной краже велосипедов, умышленном убийстве…

Так вот и получилось, что, когда промокший Кнут явился домой, Аскиль крепко ухватил сына за короткий ежик на голове, стянул с него штаны и отшлепал по голой заднице. Использование таких крайних мер когда-то стало предметом тайного соглашения за двумя чашками кофе в Нурланне. И пока Кнут отчаянно боролся с превосходящей силой противника и еще больше — со стыдом, Ушастый, закрывшись в своей комнате, поставил пластинку Элвиса. Анне Катрине попыталась забраться под кровать, но застряла на полпути, а взволнованная Бьорк стояла в дверях, чтобы убедиться, что муж не нарушает тайного соглашения, используя, например, какие-нибудь орудия или ударяя по другим местам, кроме попы… Но Кнут предпочел бы получить пощечину, а не терпеть обращение как с ребенком. «Когда я буду взрослым и буду сам все решать, — думал он, — он, черт возьми, у меня получит!» На следующий день за завтраком никто из членов семьи не решался встретиться глазами с мальчиком, который сидел, уставившись в тарелку, пока Аскиль читал пространные нравоучения. Потом, вместо того чтобы отправиться в школу, Кнут взял из сарая велосипед и поехал в порт, чтобы снова поговорить с красноглазым капитаном. На сей раз он был настроен более решительно: уцепившись за руку капитана, он не отставал от него и наверняка встал бы перед ним на колени, если бы красноглазый капитан вовремя не сжалился над мальчиком и не позвал его в камбуз на чашку кофе.

— Но, к сожалению, я ничем не могу тебе помочь, — сказал он, разводя руками, — я иду лишь до Ольборга.

Аскиль никак не мог выкинуть из головы мысли о происшедшем. Весь день он мысленно возвращался к долговязому владельцу багетной мастерской, и призраки прошлого, которых он своим двадцатипятилетним молчанием пытался побороть, стали возникать из глубины подсознания и в конце дня соединились с образом наглого продавца, возмущавшегося плохим воспитанием ребенка. «Никого, черт возьми, не касается, как я воспитываю своих детей», — подумал он по пути домой с верфи и отправился в велосипедный магазин на Скибхусвей, бросил надменный взгляд на продавца и сказал:

— Избавьте меня от ваших мелочных претензий, мне нужен велосипед.

Дело в том, что Аскиль только что получил зарплату и большую часть денег решил потратить на самый дорогой из стоявших в магазине велосипедов. У Кнута скоро день рождения, и почему бы не подарить ему то, о чем он мечтает, почему бы по такому случаю не продемонстрировать великодушие? Особое удовольствие ему доставило наблюдать, как высокомерие продавца сменилось вежливыми поклонами, и особенно приятно было услышать, что вчерашнее воровство следует считать недоразумением.

— Даже не о чем и говорить, господин Эрикссон, вот вам прекрасный рожок в дополнение к велосипеду, и забудем о случившемся.

Полчаса спустя Аскиль появился дома с новым велосипедом, на руле сверкал огромный рожок, и дедушка был вполне доволен собой. Если уж прошлое собирается настигнуть его, то он, по меньшей мере, сделал под конец доброе дело; он уселся в гостиной, налил себе пива и начал нетерпеливо барабанить пальцами по столу. Так он и просидел несколько часов, нетерпение его нарастало, поскольку Кнут что-то не появлялся, и в конце концов Аскиль послал старшего сына на поиски младшего. Ушастому уже давно не доводилось выполнять такую миссию, но, повинуясь инстинкту, он отправился в порт и стал расспрашивать прохожих, пока один красноглазый капитан не сообщил ему, что разыскиваемый брат вполне может оказаться тем мальчишкой, который сейчас сидит у него на камбузе, отказываясь покидать судно.

— Мы отходим через полчаса, — сказал он Нильсу, разводя руками, — советую, не теряй времени даром, попробуй отговорить его.

Но Кнут был непоколебим.

— Мне все равно, куда мы плывем, — сказал он, когда брат спросил, что ему понадобилось в Ольборге.

— Да мне наплевать, — воскликнул он, услышав про новый велосипед, что ждет его дома, — я вернусь домой только когда вырасту настолько, что смогу поколотить его. Так и скажи.

Когда полчаса спустя судно выходило из гавани, оба брата все еще сидели на камбузе. Капитан с сожалением качал головой, и весь вечер и полночи Ушастый пытался образумить брата. Но тут поднялся сильный ветер, судно угрожающе накренилось, и остаток ночи Кнуту пришлось носиться туда и обратно с ведром для старшего брата, которого беспрерывно рвало, вытирать ему потный лоб и уверять его в том, что от морской болезни еще никто не умирал. Ушастому действительно было очень плохо, и созерцание старшего брата, хныкающего, словно ребенок, вскоре развеяло последние сомнения. Тут, на этом судне, и есть его настоящее место. Именно этого мгновения он ждал всю свою жизнь. Насвистывая, Кнут бегал между туалетом и лежащим пластом братом. Он пытался успокоить его, изо всех сил старался убедить, что не стоит прыгать за борт, как тот собирался было сделать в минуту беспамятства, а в промежутках успел подать на мостик кофе и починить сломанную ступеньку. Иными словами, ему удалось произвести такое хорошее впечатление на красноглазого капитана, что тот на следующий день повел Кнута на другое судно, которое было значительно больше его собственного, чтобы представить другому капитану. Это был великий день для Кнута, можно сказать, что это был его самый значительный день, но в памяти Ушастого то утро в Ольборге навсегда останется воспоминанием о поражении, потому что ему не удалось образумить младшего брата.

— Скажи Катрине, что я когда-нибудь вернусь за ней, — это были последние слова Кнута перед тем, как он поднялся на борт нового судна. Но это были лишь слова. Он знал, что никогда не сможет взять Анне Катрине с собой в плавание. К тому же он прекрасно понимал, что и не захочет брать ее с собой; он в последний раз взглянул на старшего брата, тот нетвердой походкой прошел мимо портовых строений, вышел на ближайшее шоссе и стал останавливать проезжающие машины.

Пока Ушастый добирался, пересаживаясь с грузовика на грузовик, из Ольборга в Оденсе, в голове его все время крутились четыре слова: «Все идет к чертям!» Подумать только, брат, который был на девять лет младше, первым уехал из дома! Эта мысль совершенно выбила его из колеи, ему было ужасно стыдно за свое позорное поведение на судне, а о своих многолетних занятиях при свете лампы он подумал с отвращением. Ведь он, несмотря ни на что, когда-то был владельцем горшка с сокровищем, ему, несмотря ни на что, обещали золотой дождь и блестящее будущее; и вот он сидит, как всегда, без гроша, потому что зарплату — во что бы то ни стало — надо было истратить до возвращения домой к папочке. Когда же ему суждено уехать из дома?

Однако по мере приближения к Оденсе его все больше начинала беспокоить мысль о том, как же передать печальную новость родителям, и это отвлекло его от мыслей о себе. Он понимал, что Бьорк будет вне себя от отчаяния. Он понимал, что для сестры это будет ударом на всю жизнь. И наконец — и это последнее было на самом деле самым важным — он представлял себе реакцию Аскиля — упрямое неприятие; много позже все чаще и чаще Аскиль станет спрашивать: «Какой такой Кнут?» — когда речь будет заходить о сбежавшем сыне, ведь хотя сам он и происходил из семьи моряков, но никак не мог примириться с тем, что его сын стал продолжателем семейных традиций.

Когда Ушастый вернулся домой без Кнута, ни у кого из членов семьи не было особого желания разговаривать друг с другом. На следующий день новый велосипед занял место в сарае. Бьорк не разрешалось его трогать, детям не разрешалось его трогать, и внуки, которые всегда с нескрываемым вожделением поглядывали на этот новенький клубный велосипед с тремя скоростями, ни при каких обстоятельствах не имели права трогать его. «Прочь», — всегда рычал Аскиль в своей обычной злобной манере, когда мы со Стинне приближались к этому монументу разрушенной семье. Во веки веков Аскиль проявил великодушие: парень был пойман на воровстве, проболтался полицейским о велосипедах в сарае, а дедушка в качестве награды купил ему новый велосипед. По мнению Аскиля, это было больше, чем можно было ожидать в подобной ситуации от других отцов, и где благодарность? Сын сбежал из дома! Через несколько недель после побега Аскиль был все еще так зол на сына, что снял картину «Пожар в Бергене» с почетного места в гостиной — это была та картина, которую он написал после лесного пожара и удара по носу палкой, — а через несколько дней достал картину «Врач и скальпель» — ужасную и в высшей степени неудачную картину, написанную в состоянии аффекта, когда он пятнадцать лет назад узнал о диагнозе дочери, и которая теперь должна была висеть там, где прежде висел «Пожар в Бергене».

— Она-то, черт возьми, никогда не убежит, — сказал Аскиль о дочери, после чего мрачно добавил: — Но сначала надо заказать раму.

В багетную мастерскую отправили Ушастого. Перед этим Аскиль потратил полдня на то, чтобы проинструктировать его относительно того, как должна выглядеть рама, но затем последовали и другие, в высшей степени путаные инструкции. Можно было подумать, что сам заказ рамы был делом второстепенным и что на самом деле отец посылал его в мастерскую с каким-то тайным поручением.

И вот Нильс Джуниор, взяв под мышку картину «Врач и скальпель», отправился в город. Внезапно ему показалось, что он движется в пустоте между прошлым и будущим, пустоте, которую Кнут уже преодолел, когда взошел на борт большого судна. «А я, черт возьми, отстаю от него», — подумал он. Чувствуя на себе воздействие того, что мы называем «судьба», он полчаса спустя распахнул дверь багетной мастерской и увидел в дальнем углу сидящую к нему спиной женщину.

— Можно поговорить с хозяином? — спросил он, она обернулась и ответила, указывая пальцем себе в грудь:

— Вот хозяин.

Не будет преувеличением сказать, что Ушастый остолбенел. Не оттого, что хозяином оказалась женщина, хотя Аскиль сказал, что магазином владеет пожилой бестолковый человек («Совершенно чокнутый, — сказал Аскиль, — он, наверное, даже и цен сегодняшних не знает, в общем, поговори-ка с этим чудаком, и не теряйся…»). Не оттого, что он вряд ли мог расспросить ее о событиях более чем двадцатилетней давности («Разузнай, чем он занимался во время войны, спроси — так, невзначай — бывал ли он в Германии, я не хочу иметь с ним дело, если он в чем-нибудь был замешан»). И вовсе не потому, что молодая женщина, стоящая метрах в двух от него, показалась ему привлекательной. Нет, Ушастый открыл рот от удивления, потому что она напомнила ему о чем-то почти забытом; не видел ли он ее где-то раньше? Разве они не знакомы? Разве его голова не лежала когда-то у нее на коленях, разве она не гладила его ласково по голове…

«Что за черт, — подумал он, и тут, когда он внезапно вспомнил о давних заколдованных лесах Нурланна, у него подкосились ноги. — Неужели это действительно она?»

 

Среди ангелов и мачех

«Сегодня ночью Бог забрал твоих котят», — сказал однажды владелец багетной мастерской Ханс Карло Петерсен своей шестилетней дочери Лайле, ласково поглаживая ее по головке той же рукой, которой накануне вечером положил семерых котят в мешок, чтобы отнести к ручью позади дома и утопить. Лайла — отец только что купил ей большую порцию мороженого — почувствовала, что мягкое мороженое почему-то начинает горчить, а когда отец пять лет спустя, забрав ее из дома тетки, повез к лесному озеру, где, купив ей самое большое мороженое из продававшихся в лавке мороженщика, сказал: «Сегодня ночью Бог забрал твою маму», — он не только произнес страшные слова, но и на всю жизнь внушил дочери отвращение к Богу и к сладкому.

Ханс Карло Петерсен встретился со своей рано умершей женой на семейном дне рождения. Она была его дальней родственницей, и его с первого взгляда поразила ее хрупкая красота; она же спокойно сидела за столом, позволяя ухаживать за собой добродушным дядюшкам и ревнивым тетушкам. После обеда он повел ее в сад, где попросил выйти за него замуж. Ему тогда было 23 года, Элизабет 19, и когда она услышала его признание в любви, то расхохоталась так, что мой молодой дедушка побледнел. Праздничный день еще не закончился, но все уже знали, что Ханс Карло собирается жениться, и ревнивые дядюшки и добродушные тетушки стали поддразнивать его, называя «ухажером» и «хитрецом». Краснея от стыда, он дал себе слово приложить все усилия, чтобы завоевать ее. Уже два дня спустя он отправил с посыльным хрупкой Элизабет, которая не вставала с постели после полных впечатлений выходных, букет белых лилий. Но поскольку один-единственный букет ничего не изменил, он продолжал посылать букеты в таком количестве, что это подорвало его финансовое положение и наполнило воздух в доме будущих тестя и тещи благоуханиями — так мне всегда и описывали бабушку, которую я никогда не видел: она лежит в постели, бледная как ангел, в окружении цветочных джунглей, которые дедушка тщательно подбирал в соответствии с характером своей будущей жены. Это означало: никаких роз или подсолнухов, а лишь лилии, нежные тюльпаны, белые ландыши со сладковатым ароматом — от которого она начинала задыхаться во время приступов мигрени. Прошел год, прежде чем она позволила ему сопровождать ее во время прогулки вокруг ближайшего лесного озера, и еще год, прежде чем ему было позволено взять ее за руку. Однажды весной, когда они шли, взявшись за руки, по берегу озера, она остановилась и сказала: «Ну вот, Ханс Карло, теперь ты можешь снова спросить меня». Ханс Карло был настолько счастлив, что совершенно забыл задать ей сам вопрос, но свадьбу-то, конечно, сыграли, и вот, когда настала брачная ночь, Элизабет лежала, смертельно бледная, тяжело дыша от мигрени, на брачном ложе, не будучи в состоянии подарить своему супругу даже мимолетный поцелуй.

Разочарованный Ханс Карло выключил свет и лег спать, но рано утром он уже больше не мог себя сдерживать. Он нежно ласкал ее бледное тело в утреннем полумраке, нашептывал ей ласковые слова и обворожил ее всей той преданностью и страстью, какие за три долгих года ухаживания накопились в нем.

И Элизабет действительно ожила, на лице появился румянец, плотские радости уже не пугали ее, и в ее поведении появилась какая-то детская бесшабашность, о которой родственники даже и не подозревали. Уже через две недели после свадьбы она попросила прокатить ее на мотоцикле, которому до тех пор был закрыт путь во двор тещи и тестя, так как один звук мотора мог на несколько дней приковать ее к постели. «Черт возьми, как здорово!» — восторженно кричала она из коляски. Прошло не более трех месяцев, и вот уже она сама могла управлять мотоциклом, а Ханс Карло сидел в коляске, когда они в выходные и по праздникам неслись куда глаза глядят. Так вот и прошли два коротких, но насыщенных года, но больше всего им запомнилась поездка на мотоцикле в предвоенный Берлин, где к ним пристал пьяный норвежец, который опрометчиво разгуливал по Потсдамской площади с нацистским флагом, на котором были ругательства и непристойные рисунки. Лишь находчивость Ханса Карло спасла норвежца от неприятностей: при появлении Гитлерюгенда дедушка просто-напросто сорвал флаг с древка и засунул его в карман. И когда они позднее сидели в прокуренной немецкой пивной с этим самым норвежцем, который рассказывал всякие морские байки, и его немецким собутыльником, Элизабет откинулась на стуле, укусила Ханса Карло за мочку уха и прошептала: «Жизнь прекрасна». Позднее, в тот же вечер, когда норвежец со своим компаньоном куда-то исчезли, влюбленные супруги вернулись в комнату, которую они снимали, где раздели друг друга и стали предаваться безумной и страстной любви — до тех самых пор, пока первые лучи солнца не проникли в комнату через занавески и они не убедили друг друга в том, что жизнь действительно прекрасна.

Но на этом и закончилась внезапно начавшаяся пора расцвета. Вскоре всем стало ясно, что Элизабет беременна, и она, большую часть жизни чувствовавшая недомогание, снова начала страдать от мигреней. Во время бессонницы она, смертельно бледная, бродила по дому, от низкого гемоглобина у нее кружилась голова, а приступы кашля стали сотрясать ее хрупкое тело. Поначалу все надеялись, что после родов ее здоровье поправится, но от появления при помощи кесарева сечения маленького Гарри все стало только хуже: мотоцикл задвинули в самый дальний угол сарая, Ханс Карло, чтобы не беспокоить жену шумом мотора, стал ездить на работу на велосипеде. Разрисованный нацистский флаг, который дедушка прихватил домой на память об их берлинском путешествии, припрятали в шкаф в подвале, и злые языки из числа родственников начали возмущаться Хансом Карло, утверждая, что тот своим бездумным образом жизни чуть не лишил жизни свою хрупкую жену. Родственники вторгались в дом, требовали закрыть окна и задернуть шторы — и прежде всего, требовали тишины.

Вскоре дом наполнился незаметными, постоянно что-то стряпающими, шепчущимися тетушками, они до смерти пугали маленького Гарри ужасными историями о живущих в речке водяных и о черных дырах в погребе, они нашептывали ему сказки о двуглавых драконах, которые выйдут из стены и откусят его маленькую писю, если он не будет себя хорошо вести и не перестанет беспокоить маму. Запах болезни, вонь от стоялой цветочной воды висели в доме, и одновременно начали сокращаться доходы от багетной мастерской Ханса Карло: шла война, а кому нужны рамы для картин, когда страну оккупировали немцы?

По прошествии нескольких лет Ханс Карло все-таки решился выдворить из дома этих ужасных, постоянно шушукающихся тетушек. Он решил взять воспитание сына в свои руки, и какое-то время все шло очень даже неплохо. Однажды весенним вечером, незадолго до конца войны, Элизабет встала с постели, удивив тем самым сидящего в гостиной с газетой в руках Ханса Карло.

— Черт возьми, — воскликнула она, — я пролежала в постели шесть лет.

Она попросила его распахнуть окна и отыскать альбом с фотографиями их давних путешествий на мотоцикле, что дедушка и сделал с удовольствием, сияя, словно маленький мальчик в день своего рождения.

— Чем, интересно, он сейчас занимается, этот норвежец? — спросила Элизабет, когда взгляд ее упал на норвежца, сидящего рядом с жирным немцем в прокуренной берлинской пивной. Ханс Карло ответил, что вряд ли он разгуливает по Потсдамской площади с разрисованным нацистским флагом. Когда они повспоминали прошлое, дедушка отправился на улицу в уборную, чтобы помочиться перед сном. Он подумал о том, что давно пора починить крышу в сарае. «Жизнь прекрасна!» — воскликнул он ни с того ни с сего и пошел в дом, где бережно раздел жену, чтобы предаться бурной любви, которая была почти так же восхитительна, как и в их веселые берлинские дни.

Но вскоре злые языки вновь начали возмущаться Хансом Карло: «Опять беременна! О чем он думает, этот разбойник! Он что, хочет в гроб загнать свою несчастную жену?» — поговаривали на семейных обедах, и тихие, шушукающиеся тетушки снова начали проникать в дом. Они просачивались в окна, когда Ханс Карло был на работе, они взламывали замки, они пугали малыша Гарри своими стишками, и, наконец, они снова подчинили себе весь дом. То, что беременность у Элизабет проходила тяжело, не способствовало уменьшению количества родственников в доме, и после рождения малышки Лайлы при помощи кесарева сечения она была так измучена, что тихие, шушукающиеся тетушки тут же устроили новорожденную в удаленной комнате на чердаке — той же, в которую в свое время сослали Гарри. Но если маленький Гарри все время спал, то малышка Лайла, напротив, орала как резаная, замолкая лишь на то короткое время, когда ей позволяли лежать у груди бледного ангела — ее мамы. «Ребенок одержим дьяволом», — шептали одни тетушки и советовались с другими, которые в свою очередь позаботились о том, чтобы маленькая девочка получила в наследство свою часть семейной мифологии: водяные, черные дыры — весь тот арсенал, который необходим для исправления строптивого ребенка, и они пели страшные колыбельные и повторяли ужасные поговорки: если будешь кричать, отсохнет язык, если будешь спорить и не будешь хорошей девочкой, то тебя не будет любить мама, если не перестанешь шипеть на своих тетушек, будешь несчастна в любви, а если будешь врать, то у тебя почернеет живот, а бывает, что и зубы выпадают, и на теле появляются язвы. Когда трехлетняя Лайла спросила, почему ее мать всегда лежит в комнате с задернутыми занавесками, ей ответили, что — что бы там ни было — маленькой девочке не положено задавать слишком много вопросов, вот вырастет — тогда и получит ответы на все свои вопросы.

Ханс Карло не принимал особого участия в жизни своих детей, и прошло еще несколько лет, прежде чем ему, применив грубую силу, удалось очистить дом от обременительного присутствия родственников. Окна снова распахнули, но, к сожалению, помочь ничем уже было нельзя: однажды весенней ночью на подушке Элизабет расцвела маленькая колония красных цветов. Она спрятала их на дне корзины с грязным бельем, но вскоре всем стало ясно, что дело не просто в весенней простуде, нет, на самом деле это смерть поселилась в дыхании ангела, и сколько бы ни открывали окна, это не могло прогнать запах стоячей цветочной воды или помешать красным цветам каждую ночь появляться на подушке. «Черт возьми! — прошептала хрупкая Элизабет, услышав смертный приговор врача. — Я пролежала в этой кровати всю жизнь!» Потом она в последний раз попросила Ханса Карло принести из подвала альбом с фотографиями, и весь вечер и полночи они листали свои воспоминания, и когда фотографии кончились, она, казалось, совсем упала духом. На следующий день окна остались закрытыми, и так длилось еще пять лет.

Хотя многочисленные родственники уже куда-то испарились, казалось, их дух все еще витает над домом. Ханс Карло, пытаясь воспитывать детей, брал время от времени на вооружение мифологических существ. Он рассказывал детям о водяных в речке, о Господе Боге, который во тьме ночной забрал к себе котят Лайлы. Когда их семейный врач три года спустя сказал: «Осталось не больше месяца», — это прозвучало для него почти как облегчение; девятилетнюю Лайлу отправили погостить к тетушке — никто не мог знать, что проживет она у нее два долгих года, именно столько времени длилась агония Элизабет. Все это время Лайла навещала мать лишь по воскресеньям, и видела она всегда одно и то же: больного ангела, мать, которая парит между небом и землей. Элизабет гладила ее по щеке, а позднее, когда лежала в больнице, лишь поглаживала руку дочери и, чаще всего, из-за сильных приступов кашля, сотрясающих ее тело, ничего не успевала сказать. Озабоченные медсестры хватали маленькую Лайлу и выводили в коридор, чтобы она не видела, как мать кашляет красными цветами, и чтобы созерцание красной жидкости, пузырящейся на ее губах и стекающей по подбородку, не испугало бедного ребенка.

«Господь Бог всегда призывает к себе лучших», — говорила тетушка, когда Лайла возвращалась к ней после воскресных посещений, и та отвечала: «Бог идиот», — после чего бежала в свою комнату, а за ней по пятам бежала тетушка, нашептывая: «Как можно такое говорить! Ты в своем ли уме, девочка! У тебя засохнет и отвалится язык!» Лайла, захлопнув дверь перед носом тетки, кричала: «Глупая корова!» — и продолжала целенаправленно доводить тетушку до седых волос, и в конце концов та почувствовала некоторое облегчение, когда однажды печальным летним днем отец забрал одиннадцатилетнюю девочку. В тот день умерла Элизабет. Но если ее продолжительная болезнь и царившая в доме атмосфера сделали старшего брата Лайлы нервным молодым человеком, то сама Лайла, напротив, стала злой, как черт. Съев самое отвратительное в своей жизни мороженое — у лесного озера, там, где за двадцать лет до этого молодая Элизабет позволила Хансу Карло попросить ее руки, Лайла ни разу не позволила себе заплакать на виду у родственников.

— Эта вот, — говорила она о новой экономке отца, — пусть только посмеет прикоснуться к маминым платьям и пусть только посмеет тронуть мои вещи!

Экономку звали Лилиан. Она была на двадцать лет моложе Ханса Карло, приняли ее на работу сразу после смерти Элизабет. За последний год багетная мастерская против всех ожиданий превратилась в довольно доходное предприятие, а Гарри только что был призван в армию. Лилиан с ужасом смотрела на строптивую дочь своего нового работодателя, сначала она возмущалась тем, что отец не делает дочери замечаний, но затем вознамерилась хитростью завоевать сердце девочки. «Какая ты милая девочка», — шептала она заискивающе. На что Лайла отвечала: «Никакая я не милая, и не думай, что сможешь заполучить отца!»

Этот обмен репликами, однако, встряхнул Ханса Карло, возможно потому, что в ответе Лайлы была какая-то доля истины, и он отреагировал на него звонкой пощечиной, от которой Лайла коротко, почти беззвучно вскрикнула. Затем она повернулась и побежала в подвал, который незадолго до смерти Элизабет залило водой и он превратился в подводную пещеру, где лягушки, жабы и маленькие водяные паучки плавали вместе с фотоальбомами и другими реликвиями прошлого. Теперь вода ушла, и Лайла, слышавшая о потопе, сначала принялась искать черную дыру, о которой, когда она была совсем маленькой, ей нашептывали тетушки и из которой, по ее представлениям, и пришла вода. Но она нашла лишь грязную крышку водостока, после чего попробовала оценить объем разрушений, в результате которых возник этот ужасный беспорядок. В тот же вечер она попросила у отца разрешения привести подвал в порядок, и Ханс Карло согласился, порадовавшись тому, что самому ему не придется копаться в болезненных воспоминаниях.

Одиннадцатилетняя Лайла, ведрами выгребая грязь из подвала, нашла несколько размытых водой фотографий, на которых невозможно было никого узнать. Она обнаружила письма, в которых четкий почерк превратился в таинственные иероглифы, и нашла множество других вещей, среди прочего разрисованный нацистский флаг, который так заплесневел, что сначала она хотела его выбросить. Но, убежденная в том, что в каждом обломке прошлого содержится часть души матери, она отмыла каждую фотографию, прогладила утюгом и поместила в альбомы, которые экономка, пытаясь снискать расположение хозяйской дочери, купила на хозяйственные деньги без ведома Ханса Карло. Вскоре усилия Лайлы принесли плоды, и ей удалось разглядеть мать среди ангелов на фотографиях, которые, как казалось дочери, иллюстрируют небесную жизнь матери по другую сторону смерти. Сначала она удивлялась тому веселью, которое, казалось, царит на небесах. Она видела, как ее мать пьет на брудершафт с какими-то жирными ангелами, как она с развевающимися волосами мчится на мотоцикле по райскому саду, и вскоре увидела ее в каких-то более или менее непристойных сценах, отдающейся ангелам с розовыми губами и позволяющей волосатым сатирам целовать белую шею и лапать бедра, а губы ее при этом складывались в слова, которые могли бы звучать «жизнь прекрасна» и «небеса прекрасны».

Уверившись в том, что мать на небесах живет весело, она, преисполнившись оптимизма, продолжала разбирать фотографии, но вскоре обратила внимание на некоторые печальные изменения: фигуры застывали в унынии, лица исказились — и особенно часто повторялся следующий сюжет: Элизабет в компании плачущих ангелов. В чем причина несчастий, она ни минуты не сомневалась: мать страдает на небесах, потому что дом оккупировала вредная экономка. В последнее время Лайла начала обращать внимание на тихое поскрипывание в доме поздним вечером, и, решив отстаивать интересы матери на земле, она, когда все гасили свет, стала тихонько выбираться из кровати. Вначале она не замечала ничего необычного, но однажды вечером вдруг услышала скрип двери экономки. Забравшись под стол, Лайла увидела, как — в прозрачной ночной рубашке, светящейся в лунном свете, — по лестнице спускается Лилиан, пританцовывая, словно девушка-эльф. Ужасное зрелище — и в первую очередь само превращение, которое претерпела вообще-то обычная экономка, — лишили Лайлу мужества. Вместо того чтобы загородить ей дорогу, она лишь еще глубже забралась под стол и с замиранием сердца стала наблюдать, как экономка-эльф улыбнулась себе в зеркале, а потом прокралась в спальню Ханса Карло — занять то место, которое когда-то принадлежало матери.

С этого дня экономка начала не просто действовать Лайле на нервы. Она стала смертельным врагом, и Лайла делала все, чтобы скомпрометировать ее в глазах отца. Поворачивала ручку на газовой плите до максимума, чтобы обед пригорел. Подсыпала краску в корыто с бельем, стоило Лилиан отлучиться на минутку. Засовывала кнопки ей в туфли, а однажды, когда отец пригласил несчастную экономку в кино, нашла в аптечке баночку со слабительным, измельчила семь таблеток и всыпала их в кофе Лилиан. Результат можно было предвидеть: парочка вернулась домой посреди сеанса, Ханс Карло был слегка смущен, а красная как рак Лилиан бросилась в ванную, где стала срывать с себя платье с криками: «Я умру со стыда!» В тот же вечер Лайла спустилась в подвал, чтобы изучить размытые водой фотографии, и обратила внимание на некоторые положительные изменения в небесной жизни матери: выглядела она повеселее, ангелы тоже радовались, но, как и всякий раз, когда она выкидывала какой-нибудь номер, веселье длилось недолго. Потом снова возвращались уныние и слезы, и со временем ни кнопки, ни слабительное, ни тайные проклятия не смогли предотвратить катастрофу. Через два года после смерти Элизабет Ханс Карло сообщил, что снова собирается жениться и что у Лайлы будет новая мама.

— Я понимаю, это нелегко, — сказал он с сочувствием и добавил уже без всякого сочувствия: — но тебе придется смириться с тем, что надо называть ее мамой.

— Ну уж нет! — закричала Лайла.

В предшествующие свадьбе недели, изучая жизнь матери среди ангелов, Лайла становилась свидетелем душераздирающих сцен: великое отчаяние, скорбь и скрежет зубовный. Когда настал день свадьбы, то ее стойкость была совершенно сломлена участием в небесных сценах, и после нескольких часов жесткого давления она наконец обратилась к экономке так, как от нее ожидали. Но никто не смог заставить ее отказаться от того маленького слова, которое она в знак протеста вставила перед выпрошенным у нее признанием в любви. «Ну скажи же», — настаивали гости, и Лайла сжала зубы и прошептала: «Поздравляю… фру мама».

Так вот и возникло обращение «фру мама», которое позднее для нас со Стинне превратилось во «фру бабушка». Молчаливая, немного грустная женщина, которая всегда приходила на семейные праздники и никогда не привлекала к себе особого внимания. Бездетная, похудевшая от постигших ее несчастий, она, как правило, рано уходила домой; мысленно она все время возвращалась к тем дням, когда все было иначе и она танцевала в доме дедушки, словно заколдованная девушка-эльф. И как это случается с какими-то историями, когда они становятся неотделимы от определенных людей, так и история о фру бабушке, которая наложила в штаны во время киносеанса, приклеилась к Лилиан на всю жизнь, сделав ее посмешищем всех родственников. «Ну, — имел обыкновение спрашивать Аскиль, когда мы возвращались домой после воскресной прогулки, — надеюсь, она не обделалась, когда вы пили кофе». Что, конечно же, страшно веселило нас со Стинне. Даже Бьорк, которая вообще-то обычно всегда возмущалась грубостями Аскиля, не могла не хихикать над этой смешной женщиной, которую мама, словно ребенок, всю жизнь продолжала звать «фру мама».

Ночью после свадьбы отца Лайле снилось, что на небесах произошли какие-то перемены, мгновенно преобразив жизнь матери среди ангелов. Теперь Элизабет снова носилась по райскому саду на мотоцикле, теперь она снова отдавалась ангелам с розовыми губами и волосатым сатирам. Когда Лайла проснулась на следующее утро, то почувствовала незнакомую ей до этого боль в низу живота и вскоре заметила красное пятнышко на простыне и пятно большего размера на трусах. Другими словами, у нее была первая менструация. Не обращая на это особого внимания, она надела халат и побежала вниз в подвал, чтобы посмотреть, не обманули ли ее сны. Она стала просматривать аккуратно разложенные фотографии со все более и более возрастающим недоумением и удивлением, потому что не видела ничего, кроме испорченных водой снимков, обезображенных до неузнаваемости людей, неразборчивых строчек и жалкого нацистского флага, разукрашенного какими-то детскими рисунками. Пролистав все фотографии несколько раз, она выбрала два менее всего поврежденных снимка с изображением самого банального застолья и поняла, что мать эмигрировала в самые дальние области царства мертвых. Затем положила фотографии в карман, заперла оставшиеся вещи в шкафу, бросила ключ в водосток, который когда-то притворялся бездонной дырой, и отправилась к фру маме, чтобы попросить у нее прокладку.

Лилиан восторженно улыбнулась, дала падчерице множество полезных советов, и за ужином уже оказались две женщины, у которых была какая-то тайна от Ханса Карло. Они заговорщически подмигивали друг другу. Приятно удивленный внезапному единению женщин, Ханс Карло понял, что в его жизни началась новая эра: покончено с многолетней болезнью и нашествиями тетушек, покончено с семейными распрями последних лет, сейчас, в сорок восемь лет, начинается его вторая молодость. «Жизнь прекрасна, — думал он, — схожу-ка я в сарай за мотоциклом…»

Но, конечно же, первая менструация Лайлы и ее внезапная потеря таинственного мира в подвале отнюдь не означали, что женщины откажутся от вечной борьбы за Ханса Карло. «Ваша фру бабушка, — имела обыкновение говорить мама, — всегда считала, что имеет право свалиться, как снег на голову, и все испортить».

Шло время, и всем стало ясно, что бывшей экономке крупно повезло. Ей удалось проникнуть в спальню дедушки, и его осторожные руки мастерового приняли ее молодое тело — так, как она об этом мечтала с тех самых пор, когда впервые оказалась на кухне немногословного вдовца. «Но я не хотела довольствоваться ролью любовницы, я не хотела всю жизнь быть экономкой», — думала Лилиан, рассматривая узкое золотое колечко на левой руке как боевой трофей — и не она одна считала это колечко боевым трофеем.

Лайла часто бросала неодобрительные взгляды на кольцо, борьба продолжалась — но однажды она поняла, что фру мама удивительно хорошо сложена. Прежде она просто-напросто не думала о ее фигуре, но когда обратила на нее внимание, это стало для нее ударом, погрузившим ее в состояние безразличия, которое лишь усугубилось при осознании разительного контраста с ее собственным превращением в женщину: у нее появились прыщи, кожа стала неровной и жирной, груди болели, и, стоя перед зеркалом в своей комнате, она созерцала безрадостное зрелище: неуклюжая девочка-подросток, более всего похожая на толстую свинью. В отличие от Марианны Квист Лайла стала избегать зеркал. Она не упражнялась в складывании губок бантиком и никогда не думала про себя: «А вот и я!» Она с мрачным видом запиралась в комнате.

Одержав первую победу, Лилиан очень быстро сумела подчинить себе весь дом. А дедушка стал понимать, что его молодой жене свойственны некоторые перепады настроения. Она не всегда подавала ему кофе в постель по утрам, и когда он приходил домой с работы, то нередко заставал ее с книжкой на диване.

— Приготовь сам что-нибудь поесть, пупсик, — отвечала она, когда дедушка спрашивал, почему она ничего не приготовила. — Или пусть твоя дочь что-нибудь приготовит, я теперь уже не твоя кухарка.

Ханс Карло с идиотской улыбкой отправлялся в кухню и за несколько минут успевал прийти в полное замешательство, так что приходилось просить дочь о помощи. «Она была экономкой, — жаловалась Лайла своим подругам, — а теперь выпендривается!»

Таким образом, у Лайлы появилось множество новых обязанностей: приготовление еды, уборка. Девушка-эльф победила свинью, хотя время от времени необъяснимые приступы расстройства желудка заставляли ее проводить весь вечер в туалете. В такие вечера Лайла могла остаться наедине с Хансом Карло, но, как только последние испражнения покидали кишечник фру мамы, она снова была тут как тут, готовая поглотить отца при помощи своей красоты, от которой Лайла бледнела, а Ханс Карло таял.

— Ты самая красивая фру мама во всем королевстве! — восклицал он в таких случаях.

В один прекрасный день фру мама, открыв дверцу аптечки, обнаружила, что мистическое проклятие ее кишечника может иметь очень даже простое объяснение. Слабительное было спрятано неведомо куда, и Лайла потеряла последнее оружие в ожесточенной борьбе, а фру мама однажды заявила, что хочет иметь своих собственных детей. Это несколько нарушало планы Ханса Карло, у него не было никакого желания снова брать на себя утомительные отцовские обязанности. Тем летом ему исполнилось пятьдесят, и он трижды говорил жене «нет», стуча по столу и глядя на нее с идиотской улыбкой, означающей, что его нельзя принимать всерьез.

— Ну послушай, пупсик, — сказала она, ущипнув его за нос. — Когда самая красивая фру мама в королевстве собирается высиживать яйца, то петухам остается только кукарекать.

Так вот и получилось, что Ханс Карло начал кукарекать, и вскоре фру мама забеременела и стала более дипломатично общаться с падчерицей. Она снова пыталась завоевать ее доверие, говорила о будущей сестренке или будущем братике, но Лайла ни в коем случае не разделяла восторга Лилиан.

— Если она решила завести какого-то ублюдка, то пусть не думает, что в придачу получит бесплатную няню, — говорила Лайла своим подругам. Так прошло несколько неспокойных месяцев, и однажды рано утром Ханс Карло проснулся от душераздирающих рыданий, которые разбудили и Лайлу, спавшую на чердаке. Фру мама теряла ребенка… но не подумайте, это не слабительные таблетки вызвали самопроизвольный аборт. Но это уже было не так важно, потому что в сознании фру мамы родилось страшное подозрение, и атмосфера в доме стала теперь такой напряженной, что даже Ханс Карло перестал разгуливать по дому с идиотской улыбкой. Он попросил Лилиан и Лайлу вести себя прилично, но толку от этого было мало, и вскоре Ханс Карло начал страдать от приступов мигрени. «Да заткнитесь вы обе!» — кричал он, прячась за своей газетой, так, как он делал и прежде во время вторжения шепчущихся тетушек.

После безуспешных попыток снова забеременеть, которые фру мама предпринимала в течение нескольких лет, Ханс Карло заявил, что чувствует себя слишком старым, чтобы заводить детей. На сей раз Лилиан не помогло обращение «пупсик». Дедушка уже не улыбался идиотской улыбкой, он просто произнес свой приговор и забаррикадировался газетой. Другими словами, длительная борьба породила двух побежденных и ни одного победителя, и Лайле скоро стало казаться, что в глазах фру мамы затаилась злоба, как будто это она, Лайла, виновата в том, что у фру мамы случился выкидыш и теперь она никак не может забеременеть. Ее встречали взгляды, полные враждебности, и Лайла начала бояться худшего: вероломного убийства, заговора… За несколько недель до окончания школы фру мама позвала Лайлу в гостиную и объявила о ее высылке из родного дома.

Во всяком случае, так это прозвучало для Лайлы.

— Наверняка это ее идея — сделать меня служанкой в чужом доме, — говорила она своим подругам, — она ни с кем не хочет делить отца.

Вскоре Ханс Карло нашел подходящую семью, и Лайлу отправили к чужим людям. Теперь ей предстояло готовить еду, убирать, весь день ухаживать за орущими грязными детьми, и Лайле часто казалось, что она — впавшая в немилость принцесса, и злая мачеха заколдовала ее отца. Лишь в выходные Лайла навещала родной дом, но никогда не могла остаться с отцом наедине: фру мама заполняла собой все вокруг, а теперь еще и постоянно ворчала на Ханса Карло.

— Память у тебя не то что раньше, — раздраженно упрекала она его.

— Ох, и бестолковый у тебя отец, — сказала она однажды Лайле, — вот на прошлой неделе забыл про день нашей свадьбы.

Ханс Карло с сожалением разводил руками, а бесконечные придирки продолжались и портили ему настроение. Но в жалобах фру мамы, кроме озлобленности, была и крупица истины. Ханс Карло действительно стал забывчивым. Случалось, он замирал, глядя перед собой отсутствующим взглядом, как будто в его голове что-то отключили. «Ханс Карло, — кричала в таких случаях фру мама, — да возьми же ты себя в руки, черт побери!»

Однажды старший брат Лайлы Гарри приехал домой и сообщил, что не собирается быть владельцем багетной мастерской, как того хотел Ханс Карло. Последние годы он работал в бакалейном магазине на Зеландии, хотя родственникам все время говорил, что совершенствуется в столярном ремесле. Когда до Ханса Карло дошел смысл этого сообщения, он помрачнел, а на следующий день поехал не в мастерскую. Нет, к величайшей досаде фру мамы, он поехал в противоположном направлении — к чужому дому чужих людей, постучал в дверь и сообщил замученному отцу семейства, что он, к сожалению, вынужден без отлагательств забрать с собой их служанку. Потом он привел Лайлу с собой в багетную мастерскую и сказал:

— Бери все это, если хочешь. Это твое.

В тот же день Лайла вернулась в родной дом. Ханс Карло обустроил для нее небольшую квартирку на втором этаже. Лайле было двадцать лет, но, хотя Ханс Карло в последующее время и делал все, что мог, чтобы преподать дочери основы ремесла, ему вскоре стало ясно, что особых столярных способностей у нее не было. «Я что-то тут не понимаю», — жаловалась Лайла частенько, не догадываясь, что отсутствие способностей на самом деле объясняется бессвязными объяснениями учителя, потому что Ханс Карло все чаще и чаще заговаривался. Случалось, он с трудом подыскивал слова, а бывало, и путал их, например, говорил «древесный клей» вместо «клееная древесина». К счастью, много лет назад Ханс Карло взял на работу столяра по имени Иб, и тот уже прекрасно разбирался во всех тонкостях багетного производства.

— Иб займется практическими вопросами, — говорил Ханс Карло ободряюще. — Давай забудем все о профессиональной стороне дела и займемся счетами и бухгалтерскими книгами.

Теперь он начал обучать дочь искусству ведения бухгалтерских книг, но вскоре обнаружил, что особых бухгалтерских талантов у нее тоже нет.

— Я все равно ничего не понимаю, — ныла Лайла, а Ханс Карло путал кредит и дебет, да и вообще — нес такой вздор, что хоть плачь.

— Когда я умру, — сказал он однажды, демонстрируя внезапную проницательность, — ты найдешь кого-нибудь, кто будет заниматься твоей бухгалтерией. А ты просто будешь начальником и будешь следить за тем, чтобы все шло как надо. Забудь про эту дурацкую бухгалтерию!

И Лайла начала учиться быть начальником. Это было нетрудно, потому что ей ничего не нужно было делать, — а если ей нужна была какая-то помощь, она просто могла спросить Иба. Столяр Иб был удивительно любезен, потому что, если Лайла всякий раз, когда смотрела в зеркало, видела там жирную свинью, Иб видел в дочери начальника нечто другое. Прошло немного времени, и они впервые занялись любовью — на верстаке в заднем помещении, среди опилок, и Лайла, которая неоднократно задумывалась о том, как это бывает в первый раз, потом не могла понять, как все легко получилось. Она шла, насвистывая, по улицам, а проснувшись на следующее утро, бросила осторожный взгляд в зеркало и, к своему великому удивлению, увидела настоящую женщину. Проклятие было снято. Злая мачеха, некогда превратившая дочь Ханса Карло в жирную свинью, утратила свою колдовскую силу, и в дальнейшем, когда Ханс Карло из-за постоянно усиливающейся головной боли вынужден был раньше уходить домой, Лайла в мастерской регулярно занималась любовью с Ибом.

Впервые Лайла осознала, что с ее отцом что-то не так, однажды утром, когда он пришел в мастерскую и сказал:

— Гарри уехал с классом в летний лагерь. Нам надо забрать его домой, пока не появились ангелы.

Лайла прекрасно понимала, что он по-прежнему переживает, что Гарри увлекся бакалейной торговлей, но какой такой летний лагерь? И что это еще за ангелы?

— Какие такие ангелы? — говорил позднее Ханс Карло. — Я ничего ни о каких ангелах не говорил.

Но дедушка продолжал нести какую-то бессмыслицу об ангелах. Ему казалось, что он видит, как они становятся все ближе и ближе: ангелы с розовыми губами, волосатые сатиры и, конечно же, самый главный ангел: хрупкая Элизабет, губы которой складывались, чтобы произнести какую-то фразу вроде «жизнь прекрасна», и которая с развевающимися волосами носилась на мотоцикле по райскому саду.

— Твой отец — старый дурак, — жаловалась фру мама Лайле, — скоро он, наверное, начнет верить во всякую нечисть.

Однажды Ханс Карло через стекло витрины мастерской увидел тучного мужчину с палкой.

— Норвежец приехал, — заявил он в тот же вечер за ужином, — теперь мы с Элизабет поедем в Берлин.

Последние слова переполнили чашу терпения фру мамы. Она тут же отправила Ханса Карло к врачу, и через несколько дней выяснилось: причина его усиливающейся головной боли, сбивчивой речи, явлений ангелов и загадочных норвежцев вовсе не в начинающемся безумии или маразме, а в опухоли размером с мандарин в мозжечке. «Оперативное вмешательство уже невозможно», — сказал врач Лайле, и если Элизабет, цеплявшаяся за жизнь, умирала в течение нескольких лет, у Ханса Карло все заняло не более трех недель. Когда он услышал свой смертный приговор, его взгляд уже был обращен в потусторонний мир, и очень скоро тело не выдержало давления опухоли на центральную нервную систему и развился спастический паралич. И когда Ханс Карло оказался на больничной койке, опутанный со всех сторон шлангами, в его мозговой ткани произошли неожиданные изменения, и он вдруг отказался видеть фру маму.

— Я не хочу ее видеть, — говорил он дочери, а когда фру мама все-таки появилась в палате с букетом цветов, поинтересовался: — Кто вы? Вы не Элизабет!

Находясь в последней стадии болезни, Ханс Карло не мог понять, что нанесенные на смертном одре удары приводят к появлению никогда не заживающих ран. Смертельно бледная, до глубины души обиженная фру мама вынуждена была сидеть на стуле в коридоре, а человек, «который так и не подарил мне детей, но которого я безгранично любила, несмотря ни на что», быстро угасал. Для Лайлы было слабым утешением, что Ханс Карло за несколько недель до своей смерти наконец-то показал, что больше любит ее, чем Лилиан. К своему великому удивлению, она начала испытывать сострадание к молчаливой фру маме; та, изгнанная умирающим мужем, круглые сутки сидела в коридоре больницы, слезы ручьем текли по ее щекам, и за несколько дней до смерти Ханса Карло она совершенно исхудала. Казалось, фру мама за эти дни пережила духовное превращение, такое же радикальное, как и изменения в мозговой ткани Ханса Карло: капризы, властность и непокорность куда-то исчезли. Похоже было, что Лайла одержала победу, на которую она никогда и не смела надеяться. «Но совсем не так все должно было быть», — думала она. На фоне всего происходящего ее как-то встревожили обрывочные фразы отца о таинственном норвежце с разрисованным нацистским флагом, который оказался свидетелем одного из самых счастливых дней в его жизни. «Что это за норвежец? — спрашивала Лайла. — Как его зовут?» Но Ханс Карло не помнил его имени, прошло уже больше тридцати лет с тех пор, как они с Элизабет сидели в прокуренной пивной в Берлине с норвежцем и жирным немцем.

Перед смертью дедушка ушел еще дальше в прошлое и начал нести какой-то вздор о водяных в ручье, а последними словами, слетевшими с его губ, стали фразы из страшных колыбельных песенок, которыми пугали Гарри и Лайлу: если будешь кричать, то твой язык отсохнет, если будешь врать, у тебя почернеет живот. Когда в дверях изредка появлялась фру мама, он повышал голос. «Уходи отсюда!» — кричал он и рвал на себе волосы, как будто перед ним предстало нечто совершенно невыносимое.

Чем хуже Ханс Карло вел себя по отношению к фру маме, тем больше Лайла сочувствовала отвергнутой. А бесконечное бормотание Ханса Карло об Элизабет, которая уже сидит под окном на мотоцикле, собираясь перевезти его через реку смерти, никак не повлияло на ее нынешнее отношение к фру маме. Сообщение о том, что давно и хорошо известный ей ангел собирается увезти отца, помогло ей освободиться от детских иллюзий. Внезапно Лайла осознала, что это из-за ангела Элизабет она на протяжении всего детства во многом была лишена внимания Ханса Карло. Потому что каким же отцом Ханс Карло, в сущности, был? Отсутствующим отцом, постоянно озабоченным болезнью жены, отцом, который из-за своего горя ничего не видел вокруг. Если бы на Лайлу не повлияла так сильно тень ангела, разве она боролась бы так яростно против фру мамы?

Другими словами, еще не став сиротой, Лайла начала мучиться мыслью, что она всю жизнь была сиротой. А кто на самом деле был наиболее близким ей человеком? «Только фру мама», — подумала она и ощутила, что теряет почву под ногами. Потому что кто посвятил ее в таинственный мир женственности, кто всегда был готов дать ей полезные советы и рассказать, как предохраняться от беременности, и кто уже при самой первой встрече сказал, что она милая девочка? Даже ее настоящая мать столько для нее не сделала, с фру мамой у нее была большая близость, чем та, на которую когда-либо был способен даже Ханс Карло. Короче, вот кто для нее оказался более всего похожим на настоящего родителя — фру мама! Боже мой, какой ужас! И, осознав это, она в растерянности начала метаться между лежащим в палате Хансом Карло и сидящей в коридоре фру мамой, и ей стало совершенно ясно, что Элизабет была просто пустым местом, которое она сама заполнила ангелами и райскими песнями. «Бедняжка фру мама», — думала она, бросая беспокойные взгляды на исхудавшую Лилиан, которой так и не довелось родить своего ребенка.

Ночью после похорон Лайла слышала монотонные звуки — это фру мама беспокойно бродила по первому этажу. «Я забыл шлем», — были последние слова Ханса Карло. Он сказал их за три дня до смерти, и они постоянно звучали в мозгу у Лайлы, ведь это нелепо: когда ты собираешься проехаться на мотоцикле с ангелом, разве важна такая прозаическая вещь, как мотоциклетный шлем? И тем не менее он продолжал бормотать что-то о забытом шлеме. Возьмет ли Элизабет его с собой без шлема? Ангелы и сатиры, короли и принцессы… «Что это все за чертовщина?» — думала она, и, пока фру мама беспокойно расхаживала по гостиной, Лайла решила раз и навсегда изгнать из своей жизни всех мифологических существ. Это не Бог когда-то забрал ее котят, и вовсе не ангел на мотоцикле переправил Ханса Карло через реку смерти в царство ангелов. «Сплошной обман, — повторяла моя мама, — нет никаких потусторонних существ, нет ничего на этом свете таинственного…»

Или другими словами: если она хочет что-то получить от жизни, надо просто действовать, позабыв про обломки разбитых детских иллюзий, и, когда первые лучи солнца осветили ее комнату, у Лайлы родилась неожиданная и в высшей степени спасительная мысль. «Да наплевать на все, — подумала она, — теперь я могу делать что мне заблагорассудится!» Приняв душ, она с удивлением осознала, что пребывает в совершенно неподобающем для такого дня настроении. Фру мама бросала на нее полные укора взгляды, ибо, представьте себе, только что став сиротой, Лайла, на следующий день после похорон отца, стоит посреди кухни и насвистывает!

Съев на завтрак четыре яйца, шесть кусков булки и здоровую порцию овсянки, Лайла направилась в багетную мастерскую, дав себе обещание обязательно разорвать с Ибом. Да, конечно, он разрушил проклятие мачехи и заставил ее забыть, что она когда-то чувствовала себя неуклюжей свиньей, но, с другой стороны, он отводил ей роль принцессы. «Скажи, почему я тебе нравлюсь», — говорила она Ибу, и тот начинал хвалить ее фигуру, ее красивые глаза и ее изящные руки. Но довольно быть принцессой!

И вот, чувствуя удивительный подъем энергии, она пришла в багетную мастерскую, где тут же набросилась на Иба и занялась с ним любовью среди опилок. Она знала — это в последний раз. Потом она, сев за стол в магазине, принялась вытаскивать опилки из волос, сочиняя при этом короткое объявление о том, что ищет сотрудника для ведения бухгалтерии, и тут дверь открылась и вошел худой паренек — первый за сегодняшний день клиент. Под мышкой он держал самую отвратительную картину из всех, что ей когда-либо доводилось видеть, и когда он сказал, что ему надо поговорить с хозяином, Лайла подумала, что у бедняги дефект речи. Ошибочно приняв норвежский акцент за языковой изъян, она не только с торжеством в голосе, но и с оттенком материнской заботы ткнула пальцем себя в грудь и сказала: «Вот хозяин».

Конечно же, эти слова для нее значили многое. Она была теперь не только хозяином лавочки, но и хозяином собственной жизни. Но стоило ей торжествующе произнести эти слова, как бедняга потерял сознание, свалился на пол и лежал теперь как медуза, выброшенная на берег у края ее новой жизни. Созерцание потерявшего сознание парня с отвратительным полотном, частично прикрывшим его, пробудило в осиротевшей Лайле море чувств, она опустилась рядом с ним, положила его голову к себе на колени и стала осторожно поглаживать пальцами, которые пахли любовью.

 

Ошибочка вышла

Прошло совсем немного времени, и траур фру мамы самым бесцеремонным образом был нарушен бесчинствами на втором этаже. Одно дело — что Лайла после смерти Ханса Карло пустилась во все тяжкие, но то, что фру маму вынудили стать молчаливым свидетелем распутства приемной дочери, — это уже было слишком. Звук скрипящих пружин, вскрики, громкие голоса, не смолкающие до утра, преследовали ее как кошмар, и когда тощий норвежец с растрепанными волосами спускался утром по лестнице, она бросала в его сторону взгляды, полные брезгливости и укора.

— Если бы взглядом можно было убить, — говорил позднее отец, — ни один из вас, прохвостов, никогда бы не появился на свет.

Это были те самые взгляды, которые мы со Стинне окрестили «взгляды фру бабушки». После смерти Ханса Карло Лилиан так и не смогла смириться с тем, что другие люди могут развлекаться. Она носила черные очки, которые слегка сдвигала лишь для того, чтобы бросать укоризненные взгляды поверх темной оправы. Дешевые солнечные очки стали единственным заслоном, за которым она могла спрятать свое горе: ее предал муж на смертном одре, ей так и не удалось родить ребенка, она опозорена и осмеяна наглой падчерицей, которая нисколько не переживает из-за смерти Ханса Карло.

— Ты нашла симпатичного бухгалтера, — говорила Лилиан сухо, — но правильно ли он понимает свои служебные обязанности?

— За работу после четырех он зарплату не получает, — отвечала Лайла, надменно улыбаясь фру маме. Так называемый бухгалтер действительно пробудил в ней незнакомые прежде чувства. «Когда я умру, — говорил Ханс Карло, — ты найдешь кого-нибудь, кто сможет заниматься твоей бухгалтерией». Она нашла его на следующий день после похорон, когда потерявший сознание бедняга с дефектом речи очнулся и увидел только что написанное объявление о приеме на работу. «Это как раз для меня», — заявил он, но она приняла его на работу не потому, что он учился в коммерческом училище. Нет, скорее потому, что для моей двадцатитрехлетней матери мой потерявший сознание отец стал воплощением той беспомощности, с которой она покончила накануне ночью, приняв решение стать новым человеком.

Что касается Ушастого, то у него тоже не было никаких сомнений. Когда раз в жизни встречаешь девушку своей мечты из заколдованных лесов, то это можно считать удачей, но когда встречаешь целых двух девушек своей мечты, то это знак совершенно невероятного везения. После их первой встречи он шел домой по улицам города, насвистывая. Подобно младшему брату, он поднялся на борт большого судна, пунктом назначения которого было будущее. Ему казалось, что огромная радуга поднимается над его головой, указывая путь. Напрочь позабыв о той таинственности, с которой отец излагал ему свое поручение, он вовсе не спешил домой, да и откуда ему было знать, что Аскиль извелся в ожидании?

— Ну что, — спросил дедушка, когда его сын наконец-то вернулся домой, — что ты узнал?

— Что узнал? — переспросил Ушастый, который совершенно забыл о своем шпионском задании.

— Владелец, — продолжал Аскиль нетерпеливо, — что он за тип?

Некоторое время Ушастый с идиотской улыбкой недоуменно смотрел на отца, потом покатился со смеху.

— Тебе, должно быть, что-то привиделось, — проговорил в конце концов Ушастый. — Владелец — молодая женщина. А с завтрашнего дня она еще и мой начальник, — и исчез, хихикая, в своей комнате.

С самого начала должностные обязанности оказались какими-то запутанными. Багетная мастерская дедушки была не столь велика, чтобы нанимать бухгалтера на полную ставку, но Ушастый тем не менее отправился в коммерческое училище и сдал в библиотеку все книги. Каждое утро он теперь приходил в мастерскую, садился за стол менее чем в трех метрах от своего очаровательного начальника и просматривал счета. В пропыленных книгах он обнаружил устаревшие бухгалтерские методы и полный сумбур в ведении дел. Он нашел непогашенные долги тридцатилетней давности, которые так и не были востребованы, нашел задолженности, которые были погашены по несколько раз, и обнаружил безграничный хаос, короче говоря, то были финансовые отчеты, неизлечимо больные раком. Когда он изредка заглядывал в мастерскую к Ибу, то наблюдал множество устаревших технологий, лишенных, как ему казалось, всякого смысла: «Почему ты просто не забьешь тут гвоздь? — спрашивал он. — Почему ты не пользуешься станком? Глупо целый день тратить на полирование одной доски».

Иб смотрел на него потухшим взглядом, но вполне имел право сказать: «Что это ты о себе возомнил, черт возьми, молокосос…» Ушастый прекрасно понял, что ему хотят сказать, и вернулся к своему созданному из подручных материалов столу, где работы у него было очень мало, а вот болтал он с шефом так много, что Иб начинал демонстративно грохотать инструментами. Ибу тоже казалось, что Лайла как-то странно стала себя вести после смерти Ханса Карло, и когда он слышал, как они возятся, визжат и кричат, словно целый детский сад, то с огорчением вынужден был констатировать: у Лайлы не просто не хватает ремесленных и бухгалтерских способностей. Она была к тому же еще и невыносимым руководителем, который не в состоянии отделять работу от веселья. «Если так будет продолжаться, — думал Иб, — то и года не пройдет, как я потеряю работу».

В мастерской повсюду ощущалось беззаботное настроение, и повсюду в старых документах вскоре стала обнаруживаться подрывная деятельность любви: любовь таилась в книгах заказов, в журналах, любовь скрывалась между строк в финансовых отчетах, любовь — куда ни глянь, и вскоре начальник и бухгалтер начали хихикать за спиной клиентов. Они потешались над принесенными в мастерскую картинами. «Это похоже на божью коровку, которую переехал паровой каток». «Это похоже на твою голову по утрам». Клиентам не нравилось, что над их картинами смеются. Им также было не по душе, что новая хозяйка предпочитает целоваться с бухгалтером вместо того, чтобы достойным образом обслуживать клиентов, и они стали заказывать рамы для своих картин в других мастерских. Одного за другим Лайла теряла постоянных клиентов, и когда фру мама изредка заходила в мастерскую после закрытия, чтобы вместе с Ибом просмотреть книгу заказов и финансовые отчеты, они натыкались на целый ряд вопиющих фактов: вместо заказов огромное количество нарисованных сердечек, а в графе «доходы» такие комментарии, как: «Картина похожа на раздавленного ежика. Наверное, клиент не спал со своей женой с прошлого лета».

— Мы разоримся, — стенала фру мама, бросая на Иба укоризненные взгляды, приподнимая темные очки. — Да сделай же что-нибудь!

Но что мог сделать Иб? Семнадцать лет он проработал в этой мастерской, сначала как подмастерье Ханса Карло, потом как его доверенный столяр и, наконец, как любовник дочери — притом что у него были жена и дети. И тем не менее ему нечего было сказать. Когда он пытался образумить молодых людей, они смеялись ему в лицо. «Иб похож на человека, который попал себе молотком по пальцу», — записывал Ушастый в книге. Так что мои молодые родители спокойно продолжали свою подрывную деятельность. Это было до их ночных скандалов, до того, как дети начали отнимать у них много времени, и до того, как отец заразился страстью Расмуса Клыкастого.

Лишь одна неприятность немного все подпортила: Лайла с разочарованием вынуждена была констатировать, что новый бухгалтер не страдает дефектом речи, а просто говорит с легким норвежским акцентом. Она обнаружила это во время первого обеда в семье родителей Нильса, когда от норвежского языка свекра со свекровью у нее на мгновение голова пошла кругом. К тому же норвежцы тоже относились к категории мистических существ, коих Лайла изгнала из своего мира, и, пытаясь найти какую-нибудь тему для разговора, она огляделась по сторонам, увидела недавно вставленную в новую раму картину и воскликнула: «А вот и та ужасная картина!»

Она имела в виду ни много ни мало как картину «Врач и скальпель», и если Аскиль посмотрел на нее недовольным взглядом, то Бьорк тут же увидела, что в лице Лайлы она может приобрести сообщника. Перед десертом она позвала Лайлу на кухню и выложила ей все: «Если бы ты знала, с чем мне приходится мириться… если бы ты знала, как он себя ведет…» К этому времени сестра Лине, живущая в Бергене, уже давно отказалась от роли слушателя, а Лайла была вся внимание — поэтому моя молодая мать сразу же завоевала сердце бабушки. А бабушке вспомнились розовые письма, и она мысленно похвалила себя за их кражу.

— Почему ты не говорил, что ты из Норвегии? — спросила Лайла по пути домой, недовольно глядя на моего молодого отца, а тот без всякой видимой причины ударил ногой по фонарному столбу. Фонарь немного покачался, потом погас, и Лайла так же без всякой видимой причины восторженно засмеялась. По следующему столбу изо всех сил ударила Лайла, и так вот, пиная все столбы, оставляя за собой неосвещенную улицу, они дошли до старого дома маминого отца, прогрохотали по лестнице на второй этаж, разделись догола и отдались шумной схватке.

Тогда этого еще никто не знал, но отец уже больше никогда не вернется в дом своих родителей. Теперь он каждое утро просыпался в доме, который уже два раза подвергался мифологической осаде, и именно здесь — менее чем в трех метрах от измученной бессонницей фру мамы — и была зачата Стинне ноябрьской ночью 1969 года.

— Ошибочка вышла, — говорила обычно мама, — но это была самая прекрасная ошибка во всем городе.

Девять месяцев спустя прекрасная ошибка стала свидетелем тревожного зрелища: тучный человек с палкой склонился над ее колыбелькой и неповрежденным указательным пальцем нежно пощекотал младенца под подбородком, а девочка в ответ громко заплакала. Потом настал черед Бьорк, и лучшую ошибку во всем городе облили целым дождем слез, после чего обзор заслонила великанша, колышущаяся гора жира — это была умственно отсталая Анне Катрине. Сначала ее лицо осветилось надеждой, но вскоре надежда сменилась разочарованием — она поняла, что в колыбельке лежит не новый братик, не новый маленький Кнут, который когда-нибудь будет поить ее морсом на палубе прекрасного корабля. А когда гора жира с разочарованным видом исчезла, младенца встретил укоризненный взгляд поверх темных очков. Фру мама явилась в родильное отделение, также вознамерившись пощекотать младенца под подбородком, но в ее щекотании ощущалась какая-то неуверенность, какая-то холодная зависть, от чего ребенок снова зашелся криком.

— Ну и крикунья, — заметил Аскиль, покачав головой, — похоже, вы с ней намучаетесь.

Новый член семьи ознаменовал наступление новых времен, так как пока мама кормила ребенка после благополучных родов, папа, взявшись за дело, осуществил такую безжалостную реорганизацию багетной мастерской, что Иб стал угрожать увольнением, а фру мама перепугалась. Словно удар молнии, отца настиг огонь Расмуса Клыкастого, он отпустил огромные усы — думаю, это «самая прекрасная ошибка» подожгла фитиль — и менее чем за три недели обошел 447 домов и разослал вдвое больше напоминаний об оплате. Это были старые долги, и, когда деньги были взысканы, он вложил все в китч: плачущие младенцы, кричащие маралы, плакаты с кадрами из фильмов и фотографии боготворимых всеми актеров — в металлических застекленных рамах.

— Зачем ограничиваться только рамами, если мы можем продавать и начинку? — говорил он, демонстрируя своим выбором начинки удивительное презрение к искусству.

Сначала багетная мастерская была местом реализации гордых ремесленных традиций, потом здесь поселилась любовь, потихоньку осуществлявшая свою подрывную деятельность, а теперь мастерская превратилась в настоящую комнату ужасов, предлагающую образцы дурного вкуса. Но еще до того, как Лайла вернулась к своим обязанностям, он утроил оборот и сделал из честного ремесленника Иба менеджера по продажам — в фуражке и футболке с изображением бородатой и усатой Моны Лизы.

— Ну не забавно ли это, — восклицал Нильс, не имевший никакого понятия о Марселе Дюшане. — Женщина, и вдруг с усами!

Лайла, качающая на руках самую прекрасную ошибку в городе, вполне могла оценить весь юмор в превращении Иба, но, когда она потом обнаружила, что сердечки исчезли из финансовых счетов, дерзкие комментарии — из бухгалтерских книг и что Нильсу уже больше не интересно целыми днями напролет высмеивать клиентов, она почувствовала что-то вроде разочарования. Это уже не был потерявший сознание бедолага с дефектом речи, от которого растаяло ее сердце. Нет, это был решительный человек, который отдавал приказания Ибу и занял весь тротуар перед лавочкой рекламой, вымпелами и флагами. «Что происходит? — думала Лайла. — Кто тут начальник, черт возьми?» Последнее соображение мой отец как-то не принимал во внимание. Он вел себя так, как будто это он унаследовал багетную мастерскую, расположенную по пути к центру города. Но Лайле трудно было возражать против выросшего оборота, равно как и нелегко было отвоевать обратно кресло начальника, качая на руках орущего ребенка. «Да ты тут, я вижу, развернулся», — говорила она с неодобрением и шла домой. Через несколько месяцев — после консультаций с Бьорк — она влюбилась в небольшой домик с огромным полуподвальным этажом, который находился не более чем в пятистах метрах от дома бабушки и дедушки. Внешне совершенно обычный одноэтажный дом шестидесятых, с темным подвалом, в который спускалась винтовая лестница.

Конечно же, когда-то Нильс мечтал о доме, который находился бы несколько дальше от родителей, но в те дни иные мечты увлекли отца. С задором Расмуса Клыкастого он хозяйничал в бывшей багетной мастерской и начал постепенно скупать дешевые партии всего, что ему попадалось. Мастерской дедушки суждено было стать первым из множества созревших для реорганизации предприятий, которыми в будущем отец станет заниматься. За несколько дней бывший претендент на сокровище под радугой превратился в эксперта, странствующего по предприятиям, которым угрожает закрытие. Сначала он подряжался их оживить, позднее, став более состоятельным человеком, начал скупать по дешевке, делить на безнадежно больные и перспективные части, после чего убыточные предприятия объявлялись банкротами, а с более прибыльных он получал доход. Так он и переходил от одного потерпевшего крах предприятия к другому, и разобраться в том, чем он на самом деле занимается, стало совершенно невозможно. Мы со Стинне никогда не могли ответить на элементарный вопрос: «Кем работает ваш отец?» — и даже налоговое управление в конце концов окончательно запуталось в сложных декларациях о доходах, которые представляли собой стопку написанных от руки листков — причем таким неразборчивым почерком, что от них за километр несло мошенничеством. Отец, который еще в бытность свою торговцем крабами прибегал к сомнительным методам, в конце концов совершенно потерял связь с окружающей действительностью и в соответствии с ходившими о нем слухами стал современным Расмусом Клыкастым — или, если говорить проще, — настоящим мошенником.

— А я что говорил? — не раз заявлял Аскиль тоном, характерным для разочарованной старости. — Он, черт возьми, никогда не думал ни о чем, кроме денег.

Но это будет еще не скоро, а пока что нежданно-негаданно в нашем доме еще раз ошибочка вышла. Рано утром в июне 1971 года моя двадцатипятилетняя мать, проснувшись от приступа тошноты, побрела в туалет. Не успела она дойти до унитаза, как ее стошнило прямо на пол. Затем она вернулась в спальню и с выражением лица, в котором отец увидел отвращение к тому чужому, что поселилось в ее теле, произнесла:

— Похоже, я снова беременна, вот черт.

Тот факт, что Лайла и Нильс еще не были женаты, стал причиной бурных обсуждений в семействе.

— Что-то вы, черт возьми, торопитесь, — пробормотал Аскиль, увидев округлившийся живот Лайлы, — не мешало бы поменьше развратничать, лучше бы поженились. — Аскилю не нравилось, что его сын живет во грехе, и его недовольное брюзжание вскоре стало разноситься эхом по всему дому, так что все гости могли слышать, как дедушка разговаривает в кругу семьи.

«Поменьше развратничать», — раздавалось из кухни, где Кай по-прежнему восседал на своей жердочке. «Какой такой Кнут? — возглашал попугай. — Заткнись, глупая птица!» Подростками мы с сестрой, всякий раз проходя мимо кухни, где восседал бешеный попугай, все еще могли услышать обрывки жарких семейных дискуссий, разгоравшихся в связи с нашим появлением на свет: «Асгер! — трещал попугай. — Что это еще за имя!»

Всего лишь через девятнадцать месяцев после первых родов в родильном отделении снова состоялось цирковое представление. Нет смысла повторять, как все происходило — на меня тоже направила укоризненный взгляд фру мама, Аскиль тоже пощекотал меня под подбородком, а Бьорк оросила сентиментальными слезами — но когда прежде такая бледная и заторможенная Анне Катрине подошла к колыбели, всем стало ясно, что этот младенец заинтересовал ее гораздо больше.

— Можно подержать? — спросила она, показав на младенца, и голосом, полным детского восторга, добавила: — Какой милый.

В памяти всплывают воспоминания об этом колышущемся жире, этом теле без четких границ, которое сначала наполняло меня восторгом, а потом — страхом, и мне начинает казаться, что я не в состоянии продолжать свою историю. Я останавливаюсь на чем-то банальном, как, например, на воспоминании о биении ее сердца: неравномерный ритм, пропущенный удар — и она как-то странно икает. Вспоминая, я словно снова оказываюсь в темноте под лестницей: Анне Катрине укоризненно смотрит на меня, смерть вцепилась в ее сердце, страх светится в ее глазах, а тьма вокруг меня становится все плотнее и плотнее.

Я все время думаю об этой темноте — с тех пор, как уехал из Амстердама. Я уже несколько раз обещал племянникам нарисовать ту самую Собачью голову, и тем не менее мне никак не взяться за нее, ведь так много других судеб пересеклись, вплетаясь в мою незамысловатую историю: Анне Катрине, лишенная материнской любви, Лайла, потерявшая родителей, Нильс Джуниор со своими ушами и корсетом, Кнут со сломанным носом. Горькая обида фру мамы, всю жизнь пролежавшая в постели бабушка и быстро развивавшаяся опухоль дедушки. Банкротство прадедушки Торстена. Бабушка с мужем-алкоголиком и дедушка со своим обрубком вместо указательного пальца и ищейками на востоке Германии… И еще я иногда спрашиваю себя: что значит моя история о Собачьей голове по сравнению с теми историями, которые произойдут позднее?

— Не позволяй тьме пройти сквозь тебя! — сказал мне когда-то отец. — Гораздо лучше самому пройти сквозь тьму.

Поэтому позвольте мне опередить тьму и признаться моей внимательно слушающей сестре в том, что я, Астер Эрикссон, нанес нашим родственникам если не самый страшный, то, во всяком случае, один из самых страшных ударов…

— A-а, эта старая история с мочой, — восклицает Стинне. — Так все хорошо было, зачем сейчас об этом?

Но речь не о том, как я под мудрым руководством сестры однажды заставил дедушку выпить целый стакан мочи. Нет, речь идет о том, как я, Астер Эрикссон, которого называли также Заброшенный Ребенок, Ублюдок, Врун и многими другими именами, убил свою умственно отсталую тетушку.

— Прекрати, — говорит Стинне, — Засранка умерла от сердечного приступа, она была такой толстой, что ее бедное сердце в конце концов не выдержало, ты-то тут при чем?