Собачья голова

Рамсланд Мортен

6

 

 

Врун и почтовая вандалка

Вскоре после моего рождения начались скандалы: Аскиль требовал, чтобы в соответствии с семейной традицией меня назвали в его честь, мама некоторое время подумывала об имени Бенджамин, а папа не исключал, что Элвис — это один из возможных вариантов. Когда папа наложил вето на имя Аскиль, когда Аскиль уже достаточно высказался насчет имени Бенджамин и когда мама при этом твердо заявила, что имя Элвис никуда не годится, Бьорк неожиданно придумала имя Асгер. Это был компромисс, на который согласились все — за исключением Аскиля. Тот воспринял предложение Бьорк как личное оскорбление, ибо имена Аскиль и Нильс уже многие поколения поочередно давали всем старшим мальчикам в семье.

— Аскиль и Нильс, — говорила Стинне много лет спустя, ехидно поглядывая на дедушку. — Как эти имена связаны с твоими французскими аристократическими корнями, нельзя ли узнать поподробнее?

— Заткнись, — бурчал Аскиль, гордый французский нос которого распух вследствие злоупотребления алкоголем, — что вы оба вообще в этом смыслите! — К тому времени он более или менее преодолел разочарование и начал называть своего внука Асгером, но в первые пять лет моей жизни категорически отказывался произносить мое имя. Вместо этого он сыпал такими прозвищами, как «Эй, ты там», «Плешивец», «Второй номер», — а напиваясь, всячески старался подчеркнуть, что не замечает на лице внука своего гордого французского носа, и, случалось, называл меня Ублюдком. Если отец слышал сие обидное прозвище, то всегда бурно реагировал. Это наш непреходящий семейный эпос: дедушка, поддразнивающий своего процветающего сына, и мой отец, чья обезоруживающая улыбка становилась все более и более натужной, пока он в конце концов не впадал вдруг в бешенство — отцу не были свойственны никакие переходные состояния. Дедушка тут же исчезал в дверях, оставляя признанного эксперта по предприятиям-банкротам в состоянии бессильной ярости. «Все кончено, — шипел отец, — ноги вашего деда в моем доме больше не будет». Но обыкновенно проходило не больше недели, как дедушка снова оказывался у нас, или же во время наших воскресных прогулок мы заходили в дом на Тунёвай.

Итак, Аскиль обиделся, и Бьорк пришлось пустить в ход все свое красноречие, чтобы уговорить его пойти на крестины. А вот дочь ей вовсе не пришлось убеждать. Уже в шесть утра Анне Катрине в самом красивом платье стояла у двери. Ей надлежало нести ребенка к купели, и поэтому всю ночь она не могла сомкнуть глаз — ведь она будет «Божьей матерью», как она неустанно повторяла.

«Крестной матерью, — поправляла ее Бьорк, — а не Божьей матерью, это разные вещи, моя милая». Но Анне Катрине была так счастлива, что бабушка не решалась больше поправлять дочь, которая представляла, что она, ясным июньским утром 1972 года, временно стала самой матерью Господа Бога. А когда ребенка крестили — в церкви в тот день, чтобы в семье воцарился мир, одновременно венчали и его родителей — «Божья матерь» сияла, словно гигантское солнце весом в сотню килограммов — ведь на руках она держала нового маленького братика, миниатюрное переиздание малыша Кнута, которому на сей раз не удастся обмануть ее и сбежать на каком-нибудь кораблике. Уже через несколько дней после крестин она постучала в двери нашего дома на Биркебладсвай и стала умолять, чтобы ей разрешили погулять с коляской: и так начались мои первые путешествия по окружающему миру — взад-вперед по тротуару в любую погоду меня катала сияющая гора жира. Засранку (как мы ее позже назовем) и Ублюдка (как меня назвали еще до крещения) стали частенько видеть в нашем квартале. Она приносила мне все, на что я показывал пальцем: червяков, землю, листики, яркие цветы и даже окурки, и все это я с удовольствием поглощал.

— Это вкусно, — говорила она, засовывая самые невероятные вещи мне в коляску, — сладко, как мед.

Стинне она ни за что не хотела брать с собой, поэтому я чаще, чем сестра, оказывался в доме на Тунёвай; терпкие пары скипидара щекотали мне нос, звон стеклянной посуды и громкие крики безумного попугая служили музыкальным фоном моего раннего детства, равно как и нежный голос Бьорк, певшей мне песни о блестящем будущем и постоянно рассказывающей о волшебных каникулах в Нурланне, — пока Аскиль не напивался. Потом бабушка говорила Анне Катрине, что пора везти меня домой на Биркебладсвай, куда я и возвращался до прихода отца и до ужина.

— Тьфу ты, — говорила Стинне, — и почему он такой везучий?

Недовольная такой вопиющей несправедливостью, моя сестра, которая была старше меня на два года, начала выражать молчаливый протест: она стала рвать на кусочки приходящую корреспонденцию. Словно собака, она каждый день в ожидании почтальона дежурила у щели для писем, чтобы вырвать из рук испуганных почтовых работников письма, газеты и рекламу и затем, порвав их на мелкие кусочки, запрятать в разных углах дома. «Прекрати!» — орала Лайла, но если уж Стинне что-то втемяшилось в голову, то никто не мог ее остановить. Почтовый вандализм моей сестры продолжался до самого переходного возраста и чрезвычайно осложнил отношения отца с Налоговым управлением. Отец до самого последнего момента не догадывался, насколько плохо у него обстоят дела, ибо в течение нескольких первых лет вежливые запросы налоговых инспекторов исчезали без следа. «Маленькая вандалка» — так назвал ее Аскиль, когда в первый раз стал свидетелем странного поведения внучки, и разработал тайный план: ранним субботним утром 1975 года он подкрался к нашей входной двери — незадолго до появления почтальона — и сунул пустой конверт в щель для писем. Стинне была тут как тут, но вместо того, чтобы бросить конверт внутрь, дедушка потянул его немного на себя, так что в щели для писем показались бойкие пальчики Стинне.

— Цап-царап! — закричал Аскиль, крепко ухватившись за ее левый указательный палец. — Поймали! Ха-ха!

Аскиль, конечно же, ни в коем случае не хотел, чтобы внучка вывихнула палец, но именно это и произошло. Почтовая вандалка резко отдернула руку и разбудила весь дом громкими воплями. Это был один из тех немногих случаев, когда дедушку вышвырнули из дома еще до того, как он успел войти, и Аскиль, весьма рассерженный, отправился к себе на Тунёвай, где менее чем за полдня написал картину «Вандалка застряла в щели для писем». Картиной этой он мог по праву гордиться, хотя она и напоминала о том, что ему так и не удалось избавить внучку от такой странной дурной привычки.

Такая вот обстановка, когда один ребенок купается в золотом свете внимания, а другой предоставлен одиночеству почтового вандализма, вряд ли могла способствовать зарождению братско-сестринской любви. У меня остались какие-то смутные воспоминания о том, что, когда мама отворачивалась, Стинне щипала меня, и что она, бывало, бежала за мной и тетушкой, когда мы рука об руку шли по Биркебладсвай.

— Я хочу с вами, — кричала Стинне, подбрасывая в воздух горсти земли и камешки.

— Нет, — отвечала Анне Катрине, — сегодня нельзя.

И маленькая девочка с темным, как у отца, цветом лица и гордым французским носом оставалась одна. «Вот засранка», — думала она, злобно глядя нам вслед.

И только когда в трехлетнем возрасте я стал иногда побаиваться темноты, мы с сестрой сблизились. «Под кроватями в моем доме не живут кроты», — обычно говорил отец, когда его сын, перед тем как лечь спать, начинал излагать свои сомнительные теории о повсеместном распространении темноты. «Никакие собаки, когда я выключу свет, из стены не появятся», — заверяла меня мама, однако не все считали, что мы живем в совершенно безопасном доме.

— Внизу в подвале, под лестницей, знаешь? — говорила Стинне. — Там живет Собачья голова, знаешь? И она ОЧЕНЬ ОПАСНА.

— Собачья голова? — бормотал я. — А что она делает?

— Не знаю, — отвечала сестра, — но она все равно очень опасна, так и знай. Она так опасна, что я даже не знаю, что она делает.

— Собачья голова? — спрашивал отец, недоуменно глядя на меня.

— Собачья голова? — спрашивала мать. — Что за чушь? Нет никакой Собачьей головы.

— А что же тогда находится у собаки спереди? — спрашивала Стинне, невинно поглядывая на маму. — И кто живет под лестницей? — продолжала она, но маме скоро надоела вся эта пустая болтовня.

— Прекрати пугать брата, — просила Лайла и гнала Стинне в ее комнату.

Изобретение Собачьей головы стало поистине гениальный находкой Стинне, и невидимая связь между Собачьей головой под лестницей, дедушкиным невнятным бормотанием о немецких собаках-ищейках и мифологическими существами матери вскоре нарушила покой на супружеском ложе моих родителей. Прошло немного времени, и отец устал от вечного третьего, который по ночам, бормоча в полусне что-то бессвязное о Собачьей голове, протискивался между ним и женой. Он попытался провести серьезную «беседу отца с сыном», потом пошел по пути запретов, а когда и это ни к чему не привело, стал, перед тем как ложиться спать, закрывать дверь спальни. Посреди моего детства возвышается эта запертая дверь — не только как памятник отныне утраченной мною территории, но и как некое начало, потому что, стоя перед этой дверью, одновременно так близко и так далеко от обетованной спальни родителей, я вдруг осознал, что у меня есть сестра.

— Хорошо, — сказала она, приподнимая одеяло, — но тогда возьмите меня с Анне Катрине завтра с собой.

Когда Анне Катрине, как обычно, прибежала к нам во второй половине дня, запыхавшись, с красным потным лицом, Стинне заявила:

— А сегодня я пойду с вами!

Анне Катрине, однако, считала, что решение должно приниматься совместно.

— Не получится, — ответила она, оглядевшись по сторонам, а я между тем спрятался за креслом, ожидая, что ситуация как-то прояснится. За популярность надо платить — затаив дыхание, я наблюдал, как между воюющими сторонами началась громкая перепалка.

— Он никуда не пойдет без меня! — кричала Стинне.

— Нет, пойдет, — возражала Анне Катрине, разыскивая меня.

— Нет, глупая корова, — зашипела Стинне, когда тетка вытащила меня из-за кресла и стала тянуть за руку.

— Никуда он не пойдет без меня, — настаивала Стинне, уцепившись за другую руку, — сама спроси его!

Когда Анне Катрине поняла, что я без сестры никуда не пойду, она тотчас развернулась и ушла. «Ну и наплевать!» — крикнула она, твердо решив бойкотировать нас обоих, но очень скоро позабыла обо всех обидах и беспрекословно брала нас на прогулки. Без малейших признаков недовольства она снова принялась обшаривать чужие сады, вытаптывать цветочные клумбы и копаться в кустах. «Проваливай отсюда, дебилка!» — кричали ей недовольные хозяева, размахивая граблями. Но никто не мог помешать ей приносить нам бабочек и червяков и ловить маленьких скользких лягушек, которых она никак не успевала донести до нас, потому что они все время выпрыгивали у нее из рук.

— Вкусно, — восклицала Анне Катрине, хотя мы уже были достаточно взрослыми, чтобы не совать в рот ее подарки.

— Бр-р! — говорила Стинне. — Какая гадость!

Когда Анне Катрине не хозяйничала в чужих садах, она вела нас к болоту и рассказывала чудесные истории о моряке Кнуте, который как раз только что прислал открытку откуда-то из Карибского моря, он сошел на берег, чтобы лечь в гамак и целый день пить морс. Обычно о дяде Кнуте говорили немного, так что, услышав рассказы Анне Катрине, мы тут же навострили уши, но дальше следовали вечные сказки. То он оказывался в Карибском море, то плавал по Тихому океану и оказывался в Полинезии. Словно Синдбад-мореход, он справлялся со всеми опасностями — нападением пиратов, штормовыми волнами величиной с небоскреб, сверкающими акульими зубами, а в кильватере оставлял вереницу несчастных девушек, которых отец потом должен был спасать при помощи маленьких конвертов с хрустящими датскими купюрами.

— Кнут думает, что он все еще ребенок, — обычно говорил отец, пока бабушка, краснея, разглядывала купюры, — но я в последний раз прикрываю его задницу.

То, что дядя Кнут — все еще ребенок, лишь увеличивало наше восхищение этим мореплавателем, и мы частенько просили Анне Катрине рассказать побольше о его несчастных девушках.

— Я ничего об этом не знаю, — говорила она.

— Знаете, что я думаю? — сказала однажды Стинне. — Все эти гамаки, я думаю, он в них трахается со всеми этими несчастными девушками.

— Да он трахается в морсе! — закричал я.

— Нет, — возразила Анне Катрине.

— Давайте спросим бабушку, — закричала Стинне.

Мы тут же отправились в дом на Тунёвай, чтобы прояснить вопрос о несчастных девушках, но, когда вошли в гостиную, оказалось, что бабушка сидит в большом кресле и плачет.

— Ты что, ушиблась? — спросила Анне Катрине, испуганно посмотрев на мать. В тот день Бьорк позвонил на работу ее брат.

— Моя мать умерла, — прошептала бабушка, глядя прямо перед собой.

— Что, у тебя есть мама? — спросила Стинне, с удивлением взглянув на Бьорк.

Бабушка решительно заявила, что поедет в Норвегию на похороны. Ей было уже почти шестьдесят, она не видела маму Эллен семнадцать лет, и теперь на нее нахлынули воспоминания, зарядив ее такой мощной энергией, что она позвонила в турагентство, чтобы узнать расписание паромов и самолетов. Но, как и всегда, когда речь заходила о Норвегии, все усилия ушли в песок, что-то нереальное закралось во все ее планы, и в конце концов в семье ограничились тем, что послали букет и распорядились отвезти на склад транспортной компании причитающуюся бабушке третью часть наследства. Это были обломки обанкротившейся семейной империи: мебель из красного дерева, пенковые трубки, старинные фолианты, редкие фарфоровые тарелки, всевозможные сувениры с семи морей, среди прочего сушеная голова с Борнео и множество других раритетов, относящихся к временам Расмуса Клыкастого.

— У бабушки была мама, — объявила Стинне в тот же вечер за ужином, — но теперь она куда-то ушла.

— Что! — заорал отец и, схватив телефонную трубку, излил в нее все свое возмущение. Это было очень похоже на Бьорк — ничего не сказать сыну.

— Вечно она со своими странностями, — жаловался он в тот же вечер жене, — она что, хотела скрыть от меня смерть моей бабушки?

После смерти матери Бьорк начала вести себя еще более странно. Пока наследство пылилось на складе, ожидая лишь того дня, когда — раз никто не заплатил за хранение — все перейдет в собственность транспортной компании, — Бьорк стала возвращаться с работы домой окольными путями. Как и когда-то в Бергене, она частенько отправлялась за покупками и возвращалась домой с пустыми руками, а когда Аскиль спрашивал, почему она так поздно вернулась домой, придумывала множество отговорок или объясняла, что ей просто надо было подышать свежим воздухом.

— Наверное, у нее кто-то появился, — сказала однажды мама шепотом отцу.

— Очень может быть, — прошептал в ответ отец, вспомнив того чертика, который когда-то выскочил из старинного шкафа в кабинете доктора Тура.

* * *

Когда Стинне в восьмилетнем возрасте получила от Аскиля в подарок свой первый велосипед, наш мир расширился, и на путешествия по чужим садам вместе с Анне Катрине у нас теперь не всегда хватало времени. И тем не менее она каждый день появлялась у нас, и мы стали придумывать разные способы, как от нее избавиться. Если нам не удавалось отделаться враньем или тихо исчезнуть через заднюю дверь, а потом через дырку в заборе, то все равно от Анне Катрине, дыхание которой со временем стало тяжелым и учащенным, убежать было нетрудно. Зачастую она отказывалась от преследования уже через двадцать метров и останавливалась на тротуаре, глядя нам вслед.

— Вы должны, — бормотала она. — Ваша мама сказала!

— Нам на это наплевать, дура набитая! — кричала Стинне, но однажды, когда мы катались около болота, Анне Катрине вдруг выпрыгнула из какого-то куста, с совершенно безумным выражением лица. Цап-царап! — и вот я уже зажат в ее колышущихся объятиях и слышу зловещий стук ее бешено бьющегося сердца.

— Отпусти его! — кричала Стинне. — Оставь его, дура набитая!

— Ни за что, — тяжело дыша, говорила Анне Катрине, все сильнее прижимая меня к своей огромной выпирающей груди.

— Отпусти меня, — хрипел я, пытаясь вырваться из ее объятий, но вскоре прекратил борьбу и лишь умоляюще смотрел на старшую сестру. Внезапно она бросилась на толстую тетушку, опрокинула ее на траву и так сильно укусила за руку, что та в конце концов выпустила меня.

— У меня кровь! — зарыдала Анне Катрине, уставившись на руку, где из отпечатка ровных зубов моей сестры действительно сочилась кровь. — Больно, — хныкала Анне Катрине, и в конце концов она так расплакалась, что нам пришлось повести ее домой к бабушке.

— Ее укусил пудель, — объяснил я Бьорк, когда мы вошли в дом на Тунёвай. Бабушка серьезно посмотрела мне в глаза. Потом разочарованно пожала плечами, как будто принимая мое объяснение, и вот с этого случая, наверное, и начались все мои выдумки, которых с годами становилось все больше и больше, что вдохновило дедушку на написание последней картины из цикла, посвященного детям и внукам. В этот цикл вошли «Новая жизнь в старой уборной», посвященная отцу, «Врач и скальпель» — толстой тетушке, «Пожар в Бергене» — дяде Кнуту, «Вандалка застряла в щели для писем» — Стинне, и, наконец, в 1979 году была написана картина «Врун спотыкается о свою собственную выдумку», посвященная внуку.

Так и быть — расскажу уж сразу, как все было.

— В подвале сидит собака, — сообщил я как-то в семилетнем возрасте во время семейного обеда дедушке, и Аскиль не мог не улыбнуться, когда я стал уговаривать его спуститься вниз через пять минут и самому убедиться.

Идея принадлежала Стинне. Это она нашла барсучий череп, это она стащила две свечи и это она потратила полвечера на то, чтобы уговорить меня спрятаться в каморке под лестницей, где она уже установила барсучий череп с зажженными свечами, мерцающими в пустых глазницах.

Каморка под лестницей была самым страшным местом во всем доме, но я все же прополз через узкий проход, который вел в большое помещение, улегся под старый ковер, как мне сказала Стинне, и, дрожа от волнения, стал ждать.

— Гав! — залаяла Стинне в соседней комнате, когда дедушка, хихикая, спускался по лестнице — и в тот же миг отключила в подвале свет.

— Гав-гав, — подвывал я из-под лестницы.

— Вот засранцы, — ворчал Аскиль, которому больше всего на свете хотелось вернуться назад в гостиную. И тем не менее он потащился за Стинне, которая металась у него под ногами, крича «гав-гав», пока его в конце концов не заставили подойти к самому проходу, ведущему под лестницу, где он увидел слабые отсветы и услышал мое жалкое «гав-гав», от чего сразу же заулыбался.

— Тебе надо было задуть свечи и убежать, как только он подошел, — выговаривала мне потом Стинне. — Он должен был только на секунду увидеть череп.

Но когда крупная фигура дедушки появилась под лестницей, меня парализовал страх, и я не мог сдвинуться с места. Аскиль тоже испугался. Когда он увидел светящийся череп, его лицо окаменело, и в течение нескольких секунд — длившихся вечность — он на себя был не похож. Может быть, ему вспомнился превращенный в порошок Свиное Рыло в похожем подвале — тысячу лет назад. Во всяком случае, ужас, написанный на его лице, заставил меня вскочить, я ударился ногой о барсучий череп, подпрыгнул вверх, к стене, о которую я наверняка разбил бы себе голову, если бы дедушка не ухватил меня на полпути.

— Ой! — завопил я.

— Он дергает Асгера за волосы, — прокричала Стинне, когда отец спустился посмотреть, что за шум мы устроили. — Он не в своем уме!

* * *

Так вот и получилось, что Аскиля еще раз вышвырнули из нашего дома.

— Ваш дедушка больше никогда не переступит этот порог, — объявил отец, но мы прекрасно знали, что это значит: его неделю будут держать в холоде — как и большой палец моей левой ноги, который, кстати, на следующий день распух и посинел так, что пришлось заехать в травматологический пункт, где всю ступню положили в гипс. Когда дедушка узнал о гипсе, он натянул холст и написал картину «Врун спотыкается о свою собственную выдумку», на которой испуганный тролль спотыкается о светящийся череп, а пожилой серый человек наблюдает за этим, распадаясь на глазах.

Мне нравится эта картина. Мне нравится испуганный тролль с круглыми глазами, и мне нравится распадающаяся фигура старика. Бьорк, напротив, не любила эту картину.

— Это совсем не Асгер, — говорила она, — это какой-то глупый тролль.

— Чем же вы все-таки занимались, дети? — прошептала бабушка, перевязывая руку Анне Катрине и разглядывая нас всех троих. Никто из нас не проговорился. Мы стояли на своем: взбесившийся пудель напал на Анне Катрине, и бабушка больше не задавала никаких вопросов. Может быть, она думала о чем-то своем. Может быть, все семейство думало о своем, ведь никто никогда не обращал внимания на кровопролитную войну, которая разгорелась между моей сестрой и толстой тетушкой. После того случая у болота Анне Катрине раз и навсегда стала для нас Засранкой.

— Засранка идет, — говорила Стинне, украдкой поглядывая в окно, — надо сматываться.

И мы бежали в сад, пробирались сквозь дыру в изгороди, через которую Засранке было не протиснуться, и бежали прочь от дома, туда, где не было мрачного призрака нашей семьи — тетушки, которая не могла, подобно братьям, уехать из дома. Каждый день она в одиночестве бродила по улицам в поисках племянника и племянницы.

В это время мама пошла учиться на медсестру. Увидев, что багетная мастерская ее предков совершенно пришла в упадок, она снова решила стать хозяйкой своей судьбы, а отец утратил интерес к мастерской и поговаривал о том, чтобы продать ее Ибу.

— Старая лавчонка, — посмеивался он обычно, избегая слова «мастерская», — и как она только могла кормить твою семью?

Но вовсе не так уж и плоха была дедушкина мастерская. Лайла считала, что Нильс говорит о ней уничижительно лишь потому, что у него развилась мания величия, ведь он постепенно приобрел репутацию эксперта по предприятиям, которым угрожает закрытие, — в этом деле он так преуспел, что вместе с адвокатом по имени Йеспер Слотсхольм открыл собственный офис в соседнем здании. Маленький толстенький человечек — «Сливная Пробка», как назвала его однажды Стинне, после чего его никто иначе и не называл — питавший слабость к колоритным женщинам, по словам мамы, и все более и более заметную слабость к моей сестре, которой он часто привозил небольшие подарки: яркие картинки, ленточки, бумажных кукол, а позднее духи и маленькие коробочки с мылом. У него самого были только сыновья, и, как говорила мама, он сам был всего лишь большим мальчишкой, потому что раз в три месяца менял машину и так часто потешался над старым «вольво» отца, что тот в конце концов купил себе черный «мерседес».

«Хвастун», — бормотал Аскиль, когда впервые увидел «мерседес», вспомнив, как ну-такой-замечательный-муж сестры Лине когда-то в незапамятные времена приехал на новой машине в их старый бергенский дом, чтобы покатать по кварталу восхищенных мальчишек.

Поскольку, когда мы приходили из школы, папы с мамой дома не было, нами занимались бабушка и дедушка, но это как-то не очень хорошо получалось — ведь Аскиль решил бороться с моей боязнью темноты при помощи заточения меня в шкаф. Поэтому лишь когда Стинне заявила, что она уже достаточно взрослая, чтобы позаботиться о нас обоих, мы получили дом на Биркебладсвай в свое распоряжение. Каждому из нас был выдан ключ, что сразу же породило новое прозвище «Заброшенный ребенок», как меня после этого и называл Аскиль, ругая на чем свет стоит моих безответственных родителей, которые настолько заняты собой, что у них не хватает времени на воспитание детей. «Уж кто бы говорил», — ворчал отец, с полным правом отказываясь вести с дедушкой дискуссии на эту тему.

По мере того как мама становилась умнее, а отец богаче, мы все чаще стали просыпаться по ночам от их споров. Это не было похоже на скандалы, что обычно разыгрывались между бабушкой и дедушкой. Никто особенно громко не кричал, и когда мы прокрадывались в прихожую, чтобы подслушать, то часто становились свидетелями печальной сцены: мама сидела на диване — случалось, в слезах — а отец стоял к ней спиной, уставившись в темноту за окном и роняя на пол сигаретный пепел. «Все дело в Сливной Пробке, — сказала однажды Стинне, — он всегда на первом месте».

Так оно и было. Мама повторяла, что вообще-то отец женился на ней, а не на Сливной Пробке с его крутыми машинами. Иногда кажется, что отец позабыл, кому он надел на палец тоненькое золотое колечко, повторяла она, начиная постепенно пренебрежительно говорить о тех деньгах, которые он зарабатывает.

— Мы все равно их не тратим, — шептала она, на что отец отвечал:

— Ну, вообще-то, мы платим ими за твое образование.

Сигаретный пепел бесшумно сыпался на пол, и у него было такое же отстраненное выражение лица, как и в тот день, когда мы со Стинне притащили коробку, набитую розовыми письмами, которую нашли в глубине старого шкафа в чулане на Тунёвай.

— Бабушка, — закричала Стинне, — что это такое?

Это было во время традиционного воскресного кофе, и Аскиль хвастался новыми достижениями попугая Кая.

— Ларсен — деревенщина, — скрипел Кай. Ларсен был дедушкиным прежним начальником — это он несколько лет назад уволил его с верфи в Оденсе, и с тех пор отношение Аскиля к нему изменилось.

— Ларсен! — продолжал Кай, когда мы вошли в комнату с коробкой. — Вот осел!

Но попытка порыться в семейном архиве окончилась неудачей. Увидев старую картонную коробку с розовыми письмами, бабушка побледнела. Взгляд отца стал отстраненным, зрачки потемнели, но он ничего не сказал, на самом деле он в тот день больше не сказал бабушке ни слова, как и в последующие две недели, в течение которых взгляд его становился все более и более чужим, но потом однажды утром внезапно все стало как прежде.

— Стинне, — сказала бабушка с незнакомой нам строгостью в голосе, — будь добра, убери эту коробку на место.

Тогда мы еще ничего не знали о Марианне Квист. Мы, конечно, слышали о том, что отец с завязанными глазами катался на велосипеде по Ольборгу, но о том, что именно заставило его решиться на такой рискованный трюк, мы ничего не знали.

— Почему он так катался? — спросила как-то Стинне, и бабушка ответила:

— Ну, наверное, он был влюблен.

— В кого? — не унималась Стинне, округляя глаза, и тут бабушка придумала одновременно и понятное, и туманное объяснение.

— В жизнь.

— Ну-ну! — прошептала Стинне. — Наверняка была какая-нибудь девчонка, правда?

В то время бабушка все больше и больше увлекалась какими-то сомнительными делами, да и Стинне была не лучше.

— Ну вот, теперь я сваливаю, а ты можешь играть со своей дебильной тетушкой, если хочешь, — говорила сестра, исчезая через дырку в изгороди, со всеми ленточками и бусинками, которые ей подарил Сливная Пробка. Дядя Гарри в том же году открыл свой бакалейный магазин всего в нескольких километрах от нашего дома, и поэтому Стинне стала проводить время с нашей рыжей двоюродной сестрой Сигне.

— Чем вы там занимаетесь? — спрашивал я обычно, но Стинне лишь таинственно улыбалась и отчаянно вращала глазами.

Сам я стал членом Клуба Охотников, бесчинствующего вокруг болота. В него входили среди прочих Бьорн и Миккель, которые жили по соседству. У клуба были три не связанные между собой сферы интересов. Во-первых, преследовать и ловить всю живность в районе болота. Во-вторых, убегать от умственно отсталой тетушки весом в сто килограммов. И в-третьих, кричать что-нибудь вслед парням, например, Джимми с Биркебладсвэнгет, которого мы, спрятавшись за надежными изгородями своих домов, всегда были готовы ругать на чем свет стоит.

Когда я открывал рот, то, к своему великому удивлению, обнаруживал, что он полон неприличных слов, они тут же брали надо мной власть и как-то сами собой безостановочно лились из меня, и опоминался я, когда уже было поздно — взрослые мальчишки, схватив меня, заламывали мне руки за спину и заставляли просить о пощаде.

— Ну, что, будешь еще раскрывать рот? — кричали они.

— Нет, нет, — вопил я, — простите!

Прогулка по улицам очень скоро превратилась в опасное предприятие. Поняв, что я являюсь чем-то вроде хранилища ругательств или склада наглых оскорблений, я уже никогда с уверенностью не мог знать, когда именно большие мальчишки соберутся мне отомстить, к тому же мне было неизвестно, когда именно моя слабоумная тетушка побежит меня искать, делая меня посмешищем Клуба Охотников. Лишь когда я отправлялся куда-нибудь со Стинне, я мог чувствовать себя более или менее спокойно: большие мальчишки к нам не подходили, а Засранка постепенно начала бояться сестры. Но Стинне теперь не так уж часто брала меня с собой. Поэтому я стал оставаться дома, и именно здесь — в те дни, когда Стинне болталась по улицам с Сигне, когда мама училась, отец работал, а бабушка вечно опаздывала на автобус, — я нередко слышал, как открывается дверь — хотя и старался не забывать запереть ее. Я слышал приближающиеся шаги, и тут появлялась Засранка, изголодавшаяся, как никогда прежде, и вполне довольная ситуацией. Как ни крути, я был официантом, который в будущем будет подавать ей морс, а она была Божьей матерью, которую все время прогоняла буйная вандалка — специалист по почтовым ящикам. Но тут все мгновенно менялось, и она начинала щекотать меня так, как множество раз до этого, когда я барахтался в ее мощных объятиях. Но несмотря на мое отчаянное брыкание и безуспешные попытки ускользнуть, продолжавшиеся ровно столько, сколько ей было нужно, чтобы снова меня поймать, — не буду скрывать, что время от времени я с удовольствием поддавался ей. Мне было приятно ощущать ее колышущееся мягкое тело, и я получал определенное пресексуальное удовольствие от наших баталий, которые скоро переместились в подвал, где, в отличие от светлых помещений наверху, обстановка значительно больше подходила для таких игр. Когда она бегала за мной среди стоящей в подвале мебели, мне иногда вдруг становилось очень страшно, и я пробирался через узкий проход под лестницу. Толстая тетушка с трудом протискивалась туда, и мы оказывались там, где все мое детство жила невидимая Собачья голова.

Три года она играла со мной в эту игру. Три года мы в конце концов оказывались в помещении под лестницей, где она зажимала меня в угол или расплющивала как блин на полу, а пальцы ее при этом искали места, где щекотно, — пока нашу игру не прерывали родственники.

— Чем это вы там занимаетесь? — спросила мама однажды, когда раньше обычного вернулась домой из медучилища.

— Ничем, — ответили мы хором.

А в другой раз не только Стинне, но и моя рыжая двоюродная сестра спустились на цыпочках по лестнице и застали нас врасплох посреди нашей тайной схватки.

— Признайся, малыш, — сказала Стинне позднее, — тетушка влюблена в тебя.

— Заткнись! — заорал я.

— Вопрос лишь в том, — издевалась надо мной Стинне, — влюблен ли ты в нее?

— Что за ерунда! — закричал я, бросив нервный взгляд на двоюродную сестру, ее хихиканье больно отозвалось у меня в душе.

— Асгер и Засранка, — сказала она, громко цокнув языком.

И что дальше? Одно дело, когда Стинне смеялась надо мной, но то, что возникла моя рыжая кузина с гнусными намеками, было для меня уже слишком, и отвращение стало затмевать радость от наших игр. Чувство стыда из-за того, что я вожусь в подвале с толстой тетушкой и хочу, чтобы она меня поймала, вытеснило мою пробуждающуюся чувственность, и я снова стал убегать от нее, кричать вслед «идиотка», «толстая корова», «уродина». Но при этом в моей голове стали возникать какие-то тревожные фантазии — странные картины, изображающие неподвижную Засранку. И как-то все это было связано со смертью, убийством или несчастным случаем, когда Анне Катрине затаскивала меня в темноту под лестницей, ложилась на меня, так что я не мог пошевелиться, и горячо дышала мне в лицо, нашептывая что-то о плаваниях и тропических пляжах, обо всех тех местах, где мы побываем, обо всех тех морсах, которые мы будем пить, и о всех тех гамаках, в которых мы будем валяться. «Когда приедет Кнут, — говорила она, — он возьмет нас обоих с собой. И никого больше», — говорила она, тяжело дыша, — казалось, моей рыжей кузины для нее не существовало. Но тем не менее она обратила внимание на то, что я все больше и больше влюблялся в свою рыжеволосую двоюродную сестру.

Она начала мучиться от сердечной боли. Время от времени бралась рукой за сердце, судорожно хватала ртом воздух, и здесь, под лестницей, я становился свидетелем неприятного зрелища: стокилограммовая Засранка внезапно застывает, краснеет от нехватки кислорода и хнычет от страха, как будто я разбил ее большое, толстое сердце, выкрикивая ей вслед на улице злые слова, хотя вполне можно смириться с этим, если я снова буду более покладистым, когда мы спустимся в нереальный подвальный мир. Но покладистым я не становился. Я стал грубым и ершистым. Одна часть меня по-прежнему чувствовала некоторое удовольствие от запретного контакта с колышущимся жиром, но другая боролась изо всех сил за освобождение.

Если мне удавалось не сдаваться объятиям тьмы, я выбирался на свободу и начинал бегать по пятам за Сигне и Стинне, которые, пройдя немного по улице, оборачивались и кричали:

— Отвали, беги домой к своей глупой тетке!

— Асгер, — продолжала Стинне таким тоном, от которого моя рыжая двоюродная сестра покатывалась со смеху, — можешь часок побыть с нами, но обещай, что отправишься домой, если уж очень приспичит встретиться с тетушкой.

Да, вот так: «все идет к чертям», какие страшные оскорбления в адрес моей пробуждающейся сексуальности, а вокруг по-прежнему хозяйничали большие мальчишки — те, которых я все больше и больше боялся, так как мои оскорбления продолжали литься непрерывным потоком. Да и Клубу Охотников надоела Анне Катрине.

— Если она появится, — сказал Бьорн, — и если поблизости окажутся какие-нибудь девчонки, то ты тихо сваливай.

— Да-да, конечно, — говорил я и в качестве компенсации начинал рассказывать налево и направо всякие небылицы, оставляя повсюду, где бы я ни оказывался, туманную завесу выдумок. Клубу Охотников я сообщал, что Засранка лежит с воспалением легких, хотя она в тот же вечер выпрыгивала из куста, упорно настаивал на том, что я приемный сын своих родителей, в школе на перемене я заявлял, что скоро надолго отправлюсь в путешествие, возможно в Норвегию (если бы я тогда знал, как все получится!), возможно, даже по Тихому океану — это еще не решено, объяснял я. И вот все эти планы сына однажды достигли ушей матери, и она позвала меня на кухню. «Нет, — отпирался я, — я такого не говорил». Точно так же я никогда не говорил, что моя двоюродная сестра однажды поцеловала меня за велосипедными сараями школы, или что моя тетушка страдает от смертельной болезни, или что мой дедушка был во время войны тайным агентом союзников, или что мой отец — самый богатый человек в городе, или что однажды, когда я возвращался из школы, на меня напала банда рокеров… Родственники обменивались озабоченными взглядами, за моей спиной строили какие-то планы, да и в школе учителя начали удивляться, ведь похоже, что прежде такой спокойный мальчик вступил на скользкий путь.

Именно в это время бабушка во время рождественского обеда достала из сумки смятую открытку и сообщила, что домой с Ямайки возвращается Кнут. Кнут, который клялся и божился, что ноги его в доме не будет, прежде чем он не станет достаточно сильным, чтобы поколотить отца, Кнут, которого ждал трехскоростной велосипед — предмет всеобщей зависти, Кнут, обещавший своей сестре неиссякаемый источник морса под небесным сводом южных морей. Четырнадцать лет его никто не видел, и кто знает, подумали мы, может быть, он приезжает лишь затем, чтобы забрать свой велосипед?

— Снип-снап-снурре, — сказала Стинне, — вот и вся история. Толстая тетушка умерла от сердечного приступа. Я все равно никогда не поверю, что ты ее убил.

— Сердечные страдания, — добавила она, покачав головой, и отправилась спать, — да хватит тебе уже об этом.

 

Собачьи головы под лестницей

Консервные банки громоздятся у кровати больной бабушки, а струящийся из них свежий бергенский воздух создает волшебную свежесть в комнате, где она лежит в последние месяцы, все больше и больше худея и заговариваясь. Свежий воздух из Бергена зажег в ее глазах огонек, которого мы не видели с тех пор, как треть пепла Аскиля была развеяна над фьордом, пробудил воспоминания о родине и заставил ее разговориться. И вот я слушаю бабушку и соединяю последние нити, замечая, что она все чаще и чаще возвращается к тому дню, когда Аскиль — несколько лет назад — вернулся домой из больницы после самого обычного обследования. К тому дню, когда она внезапно захотела погладить его по седым волосам — чего ей уже много лет не приходило в голову, — а тут не успел он пробыть дома и несколько минут, как возникло такое желание, смешанное с беспокойством, что им так и не удастся отпраздновать золотую свадьбу.

— Но мы успели, — говорит бабушка с довольной улыбкой, — едва-едва, но успели.

Свежий бергенский воздух, значит, так… Смешанный с неуловимым рыбным запахом, поскольку Круглая Башка не особо тщательно мыл консервные банки, прежде чем наклеить на них открытки и написать забавные пожелания. Ему сейчас должно быть за шестьдесят. Бабушка по-прежнему считает, что заботливым отправителем является ее старший сын. «В нашем старом доме, — пишет Круглая Башка, — все как обычно. Ида по-прежнему ведет неравную борьбу с чудовищем на кухне».

— Чего он только не придумывал тогда, — говорит бабушка, напряженно улыбаясь.

Завтра ее должны оперировать, удалять что-то, возникшее, по моим представлениям, из-за ледяного осколка и холодного ветра в сердце после визита к Туру, хотя, конечно же, когда я говорю об операции с постоянно сменяющимися врачами — к которым всем без исключения обожающая стетоскопы и белые халаты бабушка питает безграничное доверие, — используются более прозаические слова. Я несколько засомневался, когда услышал о том, какая серьезная предстоит операция, и несколько раз пытался объяснить, почему беспокоюсь, но бабушка была непоколебима, и врачи, казалось, готовы сделать для нее все. То есть я со спокойным сердцем могу передать ее в руки врачей и вернуться в дом сестры — мне надо закончить историю о смерти толстой тетушки, нужно ее преодолеть.

Тук-тук, слышим мы, и вот он стоит перед нами — моряк Кнут, наобещавший всем с три короба и вскруживший голову моей умственно отсталой тетке. Вот он стоит перед нами — как две капли воды похожий на импозантного Круглую Башку, который в 1959 году вернулся после трех лет плавания. Кнут отсутствовал четырнадцать лет, его татуировки были сделаны давно, в руках у него не вещевой мешок, а потертый чемодан, и отец, встречавший его в аэропорту, уже несколько раз бросал неодобрительные взгляды на его длинные волосы.

— Черт возьми! — сказал Кнут, оказавшись в гостиной. — Я совершенно забыл купить подарки!

Конечно же, для всех стало неприятной неожиданностью, что Кнут унаследовал от отца пристрастие к бутылке.

— Он не просыхал три недели, — говорил отец, сокрушенно покачивая головой.

— Он как был, так и остался разгильдяем, — сказал Аскиль, фыркнув.

— Но он плакал на похоронах, — сказала бабушка, которая после похорон навсегда отказалась от вязания свитеров.

Подобно Круглой Башке, Кнут попытался подбросить в воздух всех домочадцев, но, в отличие от двоюродного брата, был так пьян, что из демонстрации силы ничего не вышло. Все, кроме Аскиля, учуяли, что от него несет спиртным и что он немного гнусавит, когда, обращаясь к своему отцу, Кнут сказал:

— Пятнадцать лет я ждал, что смогу задать тебе трепку.

— Только попробуй, — пробурчал мой столь же нетрезвый дедушка, и Кнут, крепко ухватив Аскиля за плечи, попытался заставить его опуститься на пол, истерически хихикая. Дедушка боролся изо всех сил, сначала смеясь, потом, когда их игра стала превращаться в настоящую схватку, со злостью.

— Да прекратите же вы! — воскликнула бабушка, без особого успеха пытавшаяся их разнять.

Борясь со своим отцом на Биркебладсвай, Кнут черпал силы в запахе масла из машинных отделений судов, ежедневных монотонных обязанностях во время долгих плаваний, привычном ощущении каната в руках, — но тут отец прокричал:

— Да хватит же, черт побери! Прекратите вести себя как мальчишки!

В этот момент они уже возились на полу, и хотя и повиновались, как по команде, почувствовав облегчение — ведь можно покинуть поле боя до того, как будет провозглашен победитель и проигравший, — оба почувствовали раздражение, поскольку их отчитал «ах-какой-преуспевающий» старший брат и сын.

То, что, по мнению Кнута, должно было стать триумфальным возвращением домой, начинало его как-то все больше и больше тяготить.

— Да у вас ни хрена не изменилось. Здесь все, черт возьми, как всегда, — проворчал он и еще громче засмеялся, но тут заметил свою рыдающую сестру.

«Скажи Катрине, что когда-нибудь я приеду за ней», — сказал Кнут пятнадцать лет назад, прощаясь со старшим братом рано утром в порту Ольборга. Он полагал, что старшая сестра давным-давно позабыла о его детских обещаниях, но Анне Катрине никогда не забывала, как она всегда отдувалась за него, когда они проказничали в детстве. Она не забыла, как он в ответ на ее жертвенную любовь дал обещание, при мысли о котором у нее частенько слюнки текли от радости. И ни при каких обстоятельствах она не забывала, что он обещал взять ее с собой.

Ни за что. За то время, что Кнут не был в Дании, Засранка не забыла ни о чем из обещанного, и ее разочарование увековечено на многочисленных снятых мамой фотографиях: Анне Катрине в стороне от всех, Анне Катрине, повернувшаяся спиной ко всем в знак протеста, Анне Катрине с безутешными слезами в уголках глаз.

После напряженной атмосферы во время обеда в доме на Биркебладсвай все немного оттаяли, и дядя Кнут стал демонстрировать здоровенные шрамы от трех острых акульих зубов. Он поведал об охотниках за головами в Папуа — Новая Гвинея. Хвастался многочисленными несчастными девушками, то и дело прикладываясь при этом к отцовскому виски, и подробно рассказывал о своих татуировках, которые покрывали большую часть его тела, «даже сами знаете что», сообщил он, таинственно улыбаясь, а мама с бабушкой так долго приставали к нему с расспросами, что он уже поздно ночью, поднявшись на ноги, расстегнул брюки и положил член на стол.

«Моей любимой», — было написано на нем.

Со временем среди родственников особой популярностью стала пользоваться шутка, что член дяди Кнута в отличие от члена Круглой Башки был слишком мал, чтобы татуировщик смог уместить на нем еще и имя. Позднее это стало также нашим единственным объяснением тому, что у Кнута ни с кем никогда не возникало длительных отношений, лишь короткие романы с женщинами, сладкими как шоколад и доступными как шлюхи — так он сам говорил, смеясь и время от времени поглядывая на Аскиля, на которого все его истории не производили особого впечатления. Нет, если Кнут мог произвести впечатление на племянника и племянницу, то произвести впечатление на отца он не мог. «Да и зачем мне это надо?» — думал он, усиленно налегая на алкоголь, чтобы легче было всех выносить: недоступного отца, который даже не хлопнул его с одобрением по плечу, и «ах-какого-преуспевающего» старшего брата. Мать, которая, хоть и расплакалась по случаю его приезда, была полна скорее озабоченности, чем гордости. И старшую сестру, которая никак не могла понять, что он, черт возьми, уже не ребенок. Он постоянно ловил на себе ее разочарованный взгляд, и это его раздражало. Она перебивала его, когда он с кем-нибудь говорил. Она преследовала его повсюду, даже когда он шел в уборную. Через три дня после приезда Кнут уже не мог сдерживаться. Она склонилась над ним, когда он читал в гостиной газету, и тут он вскочил и так сильно оттолкнул ее от себя, что она всем своим стокилограммовым весом грохнулась на пол.

— Прекрати все время виснуть на мне, — зашипел Кнут. — Не подходи ко мне, дура набитая!

Анне Катрине, потрясенная, поднялась на ноги. Никто кроме меня не видел, как исказилось ее лицо. Посреди всей суматохи в связи с приездом Кнута никто и не заметил, что ее, начиная с того дня, невозможно было встретить поблизости от него и что она появлялась лишь к самому началу обеда, чтобы удовлетворить свой ненасытный голод. Никто также не заметил, как она, зализав раны, вернулась с новыми силами в оккупированный ею подвальный этаж, где вцеплялась в меня всякий раз, когда меня посылали туда за вином, — или же внезапно выскакивала из-под автомобильных навесов или из кустов, когда я бегал по пятам за Сигне и Стинне. Раз-два — и вот я уже крепко стиснут в ее объятиях.

— Ну, мы пошли, ладно? — говорил тогда Бьорн, уходя вместе другими членами Клуба Охотников.

— Счастливо оставаться! — хихикали Сигне и Стинне, исчезая за углом.

Я пытался брыкаться. Я пытался кусать ее, чтобы выбраться на свободу. Я пытался царапаться, чтобы вырваться из ее желеобразных объятий. Если не удалось заставить Кнута взять ее с собой, о чем она мечтала последние пятнадцать лет, она уж, во всяком случае, сможет заставить меня вести себя так, как ей хочется, и она так сильно хлопала меня по спине, что я несколько минут не мог вздохнуть. Она нащупывала мои яйца и, хорошенько ухватившись за них, начинала сжимать, пока я не делал то, чего она хотела. Она тащила меня в кусты или под лестницу, ложилась на меня, более агрессивно, чем прежде, прекрасно понимая, что мне трудно дышать…

И именно здесь, под лестницей, ее слабое сердце однажды не выдержало. Именно здесь она в последний раз икнула. Эта икота давно преследовала ее, она икала, когда нарушался ритм ее перегруженного сердца. «Прекрати икать за столом, — обычно говорила бабушка. — Нечего тут сидеть и рыгать».

Это случилось за день до отъезда дяди Кнута на Ямайку. Мама приготовила вкусный обед, мы все сидели за столом и ели, все, кроме Анне Катрине — она спряталась в подвале, и у всех было прекрасное настроение, пока Стинне за десертом не попросила Кнута рассказать о лесном пожаре. Раньше история о лесном пожаре была одной из самых нами любимых, мы ничего не знали о той палке в конце истории, которая разбила нос малышу Кнуту. Но уже тогда у нас возникало подозрение, что нам рассказывают не всю правду, и наверняка именно поэтому Стинне и обратилась к Кнуту. То, что Кнут ошарашенно на нее уставился, а дедушка более раздраженным, чем обычно, тоном попросил ее не мешать взрослым разговаривать, означало только то, что мы недалеки от истины. Когда Кнут обернулся в сторону Стинне, глаза его как-то беспокойно забегали, и мне показалось, что он косится на свой кривой нос, но, возможно, это просто объяснялось тем, что он пьян.

— Лесной пожар, — произнес он наконец, оглядев всех нас. — Не хочу ли я рассказать историю о лесном пожаре? Конечно, хочу!

Но он начал больше говорить о своем носе, чем о лесном пожаре, больше о своем папе, чем о ком-либо другом, и тут мой отец напряженно заулыбался, потом стал убирать со стола и в конце концов отправил меня в подвал, чтобы я принес еще вина.

— Нет, — ответил я, — пусть Стинне сходит.

— Ни за что, — сказала Стинне, которая никак не хотела пропустить все те упреки, которые дядя Кнут вдруг стал бросать в лицо дедушке: что он никогда не был настоящим отцом… что он всегда вел себя как мерзавец по отношению к Бьорк…

Я знал, что Засранка сидит внизу, и поэтому пошел вниз на цыпочках. Оказавшись в подвале, я рванул в кладовку, схватил две бутылки вина, повернулся и врезался ей прямо в живот.

— Отпусти меня! — кричал я, безуспешно пытаясь высвободиться из ее цепких объятий. Она дышала как дикое животное.

Я не понимал, как мне когда-то могло нравиться возиться с нею. Теперь она казалась мне отвратительной, и в качестве компенсации за все те оскорбления, которые сыпались градом на ее голову, когда она копалась в чужих садах в поисках подарков для своего милого племянника, я сильно укусил ее за руку. Тело ее дернулось, когда я почувствовал, как мои зубы прокусывают кожу, но она не отпустила меня. Она должна была бы заплакать от такого обращения. Но она молчала. Одной рукой она лихорадочно пыталась нащупать мои яйца, одновременно толкая меня в узкий проход под лестницу.

Я не хотел туда. Ни за что на свете я больше не хотел оказаться под лестницей вместе с Анне Катрине и сжал зубы, пока не почувствовал во рту сладковатый вкус крови. Я ощущал, как все ее тело дрожит от возбуждения. Она не отпускала меня. Она продолжала тянуться к моим яйцам. Наконец нащупала их и сжала так сильно, что я задохнулся и разжал зубы. Она затолкала меня в узкий проход, сама едва-едва смогла туда протиснуться, дыхание ее было прерывистым, и мне стало страшно. С того дня, когда дядя Кнут толкнул ее в гостиной и она упала на спину, она была какая-то странная. Икала, рыгала и издавала какие-то странные звуки, которых раньше я от нее не слышал. Когда мы оказались под лестницей, она обхватила меня за шею и толкнула назад, так что я упал спиной на бетонный пол, больно ударившись копчиком. Затылок у меня онемел. Я хотел было закричать, но она улеглась на меня в последний раз, горячо дыша мне прямо в лицо, и стала сжимать мои яйца, пока я не затих, покрывшись испариной… и в последний раз икнула…

Иными словами: она отпустила меня, перекатилась на бок и судорожно схватилась за сердце. Я увидел, что из руки, там, где я укусил ее, течет кровь, и по ее глазам, в слабых отсветах проникающего в подвал света, увидел, что она парализована ужасом. Я сел; все кружилось у меня перед глазами. Хотел побыстрее бежать отсюда, но внезапно застыл. Я увидел Собачью голову — зловещее существо, о котором много лет назад мне рассказывала Стинне. Собачья голова лежала рядом со мной.

Я отшатнулся и в страхе отполз в самый дальний угол, где замер, прислушиваясь к ее судорожному дыханию, пока через некоторое время не услышал шаги отца на лестнице.

— Асгер! — прокричал он. — Ну что там с вином?

Я быстро выбрался наружу и чуть не сбил его с ног.

— Ну и семейка, — сказал он, безуспешно пытаясь заглянуть мне в глаза.

Мне надо было сказать, что толстая тетушка лежит и не может подняться под лестницей. Мне надо было сказать, что нужно вызвать «скорую помощь», но я всего лишь поднял с пола бутылки, протянул их отцу и пошел за ним в гостиную, где Аскиль рассказывал какую-то интересную историю, в которой он как-то странно описывал бабушку. Кто наступил ему на палец? Кто был тем чертиком из коробочки, который внезапно вывалился из старинного шкафа в приемной доктора Тура? Кто тот человек, которого все считали нежным ангелом?

Это были какие-то совершенно невероятные откровения, совершенно очаровавшие мою старшую сестру. Щеки бабушки запылали, а Кнут на минуту замолчал, пока не собрался с силами для нового нападения. Все кричали, перебивая друг друга, за исключением отца, он сидел тихо и натужно улыбался.

Вскоре я снова отправился в подвал, пробрался под лестницу и, к своему великому ужасу, обнаружил, что Собачья голова все еще там. Она судорожно ловила воздух ртом. Подползла к самому проходу под лестницей и, сощурив глаза, укоризненно посмотрела на меня. Когда она попыталась выбраться из-под лестницы, я размахнулся и ударил ее кулаком в лицо. Собачья голова отпрянула. Я ударил еще несколько раз, и она застыла на холодном бетонном полу.

Когда через некоторое время Лайла спустилась в подвал за холодной минеральной водой для несчастной Бьорк, она увидела, что я стою в комнате рядом с лестницей, вцепившись в спинку стула. Будучи озабоченной состоянием бедной свекрови, она небрежно бросила мне: «Что это ты там делаешь?» Не получив ответа, она ушла наверх. Я вытащил стул из комнаты. Пот застилал мне глаза, когда я засунул стул в проход, чтобы Собачья голова не могла вернуться из того царства теней, в которое ее сослали раз и навсегда…

— Что за вранье! — восклицает Стинне. — Это же полное вранье!

Потом ступеньки подняли меня наверх, потом я исчез в свете вечернего города, я бежал по улицам в поисках членов Клуба Охотников. Я нашел их у болота, где Бьорн сразу же стал учить меня жить:

— Если она появится, то…

— Да, да, ладно… — отвечал я.

И весь остаток вечера я бегал, играя в ковбоев и индейцев, как будто ничего не произошло, весь остаток вечера я ловил жаб в болотной воде, скакал по улицам, и только один раз мне помешала мама, которая разыскала меня, чтобы задать мне неприятный вопрос:

— Ты не знаешь, где может быть Анне Катрине?

— Нет, — ответил я, — я сегодня вечером ее не видел.

Бьорн был доволен тем, что моя толстая тетушка не показывается. Остальные члены Клуба Охотников тоже были довольны мной, а сам я был убежден в том, что я раз и навсегда покончил со своими несчастьями, пока вечерний квартал вдруг не осветился синими мигалками, отбрасывающими блики на стены домов и быстро собравшими всех детей на улице Биркебладсвай у дома номер 7. Точно так же, как и полгода назад, когда два санитара «скорой помощи» вошли в нашу гостиную, чтобы забрать моего страдающего язвой желудка дедушку. Но на сей раз все было иначе. При виде сирен, любопытных ребят, медлительных санитаров, которые, похоже, вообще не спешили, ноги у меня подкосились, меня стало рвать, и мой наполовину переваренный ужин оказался на штанине Бьорна.

— Бр-р-р! — воскликнул он, взглянув на меня с отвращением.

Я пошел по дорожке к дому, спотыкаясь, поднялся по ступенькам и увидел в прихожей плачущего дедушку. Таким его я прежде никогда не видел, и только сейчас, оказавшись перед совершенно разбитым горем дедушкой, я понял, что сделал. В одно леденящее мгновение мне стало ясно, что толстой тетушки больше нет в живых. Что я — злой и жестокий мальчик. Что это я виноват во всем.

Анне Катрине под лестницей нашла мама. Это она вытащила стул из узкого прохода, это ее крики услышали в гостиной, и это она пыталась вдохнуть жизнь в несчастное сердце и воздух в легкие, которые уже час как сделали последний вздох. Как только жизнь покинула тетушку, жир начал выпирать в самых неожиданных местах, и никак не удавалось вытащить ее из-под лестницы, пока на подмогу не пришли санитары «скорой помощи». Но все это я узнал позже, потому что, когда я оказался перед разбитым горем дедушкой, мир перестал существовать, и я очнулся только в своей комнате, куда меня принес на руках отец. Гнетущая тишина наполнила дом, и я не решался войти в гостиную, но не мог и оставаться в своей постели, и поэтому прокрался в пустую комнату Стинне, забрался под ее одеяло и ощутил знакомый запах ее туалетного мыла, — а в доме до самого утра все стояло вверх дном.

Но кроме гнетущей тишины, кроме скорби и страшных угрызений совести, поразивших всех членов семьи, в ту ночь в воздухе носилось и нечто другое: некоторое беспокойство, которое можно было бы выразить приблизительно так: «есть-у-нас-такое-чувство, но-не-может-же-это-быть-правдой», — и когда все вернулись домой, то эти неопределенные ощущения были подвергнуты вдумчивому анализу. Стул в проходе подвергла анализу озабоченная мать-детектив, вспоминалась подозрительная реплика: «Я ее сегодня вечером вообще не видел», и загадочное поведение, свидетелем которого стали оба родителя, снова и снова обсуждалось, пока первые лучи солнца не коснулись их усталых лиц, и все признаки, казалось, указывали в одном направлении: можно ли убить без оружия? Следует ли считать убийством бездействие? Может ли в одиннадцатилетнем мальчике таиться зло?

Когда на следующее утро родители позвали меня в гостиную, я сразу понял, что случилось: врун споткнулся о свою же выдумку. И на лице матери увидел проявление отчуждения по отношению к существу, которое не могло иметь к ней никакого отношения.

Но они не стали обращаться в полицию. Они не отправили меня в детский дом или в тюрьму, чтобы я понес заслуженное наказание. Отец не стал доставать из шкафа ремень, и мифологические существа матери тоже не вышли из стены и не откусили мне член. Нет, они стали подробно расспрашивать меня:

Видел ли я тетушку? Это я поставил стул в проход? Разве я не любил тетушку, как они все считали? Делала ли она что-нибудь, что мне не нравилось?

Нет, нет и еще раз нет.

Врун споткнулся о свою же выдумку. Врун рыдал и говорил «простите, это не я».

— Но почему ты просишь прощения?

— Не знаю…

— Ты уж как-нибудь определись!

После чего присяжные совещались в течение недели. Дядя Кнут отложил отъезд на Ямайку, Аскиль был бледен и пьян более чем обычно. Бьорк тоже была бледна и перестала вязать свитера, потому что вечное ощущение зябкости, мучившее ее с того дня, как в приемной Тура дочери был поставлен диагноз, прошло в тот день, когда она увидела ее с остекленевшим взглядом в подвале. И вот неожиданно бабушка стала разгуливать по саду в футболке — невиданное прежде зрелище, — но в ее бегстве из плена вязаных свитеров не чувствовалось никакого освобождения, а когда она возвращалась домой, там обычно в кресле сидел, уставившись прямо перед собой, Аскиль. «В нашем доме так тихо, — думал он, — так ужасно пусто и тихо…»

За день до похорон в дверь тихого дома на Тунёвай постучали — на ступеньках стояла маленькая старушка. «Пресвятая Дева Мария, несчастный ребенок», — захныкала старушка, и только тут до Аскиля дошло, что на ступеньках с шестью чемоданами стоит его прежде такая полная мать. Лицо ее сморщилось, как высохшее яблоко, спина скрючилась, а глаза глубоко запали. Но она изо всех сил боролась со старческой немощью, обняла его так, что он чуть не задохнулся, и, не мешкая, отправилась на кухню жарить рыбные фрикадельки, которые привезла в своей сумочке.

— Все воруют, как цыгане. Ни на кого в наши дни нельзя положиться.

Итак, мама Ранди снова, как и в прежние времена, стояла в окружении кастрюлек и готовила еду для всей семьи; занимаясь своими фрикадельками, она ругалась с попугаем Каем, хотя теперь настолько оглохла, что могла лишь догадываться о грубых высказываниях птицы. Семьдесят пять лет она провела среди кастрюлек, и именно она приготовила обед для опечаленных родственников, которые дождливым летним днем собрались на кладбище Фреденс, чтобы попрощаться с тетушкой. У каждого из нас были свои причины для угрызений совести, и когда священник бросил горсть земли на гроб, Аскиль зарыдал и не мог уже остановиться. Он плакал три дня подряд, мама Ранди в это время поила всех витаминными напитками, а Бьорк начинала все больше и больше беспокоиться. Но потом Аскиль взял себя в руки, выпрямился и привел лицо в надлежащий порядок: горькая складка у рта, несколько злобное выражение темных глаз…

Когда дедушка снова стал походить на себя самого, Кнут отправился на Ямайку, и все мы ожидали, что и мама Ранди вскоре объявит о своем отъезде домой, но однажды вечером она объявила, что приехала в Данию с тем, чтобы остаться. То есть не случайно она взяла с собой целых шесть чемоданов, не случайно говорила о людях, которые воруют как цыгане, ведь все ее сбережения приехали вместе с рыбными фрикадельками в сумочке. Иными словами, мама Ранди приехала в Данию, чтобы умереть здесь, но сама она объясняла это иначе.

— Я слишком стара для путешествий, — только это она и говорила.

Возможно, она боялась, что невестка будет недовольна, возможно, она боялась, что Аскиль не разрешит ей остаться, но никто ничего не имел против. И дедушка, и бабушка были благодарны, что им не придется в одиночестве прислушиваться к тишине на Тунёвай, и мама Ранди тотчас обосновалась в комнате, которую прежде занимала моя тетя. Она развесила по стенам семейные фотографии, создала что-то вроде мемориала потертой капитанской фуражке папаши Нильса и достала из багажа старую черную книжечку, в которой аккуратным почерком были записаны все проделки Аскиля:

«Ругался за столом. Залезал в мамины карманы. Дрался…»

Когда все снова вошло в свою колею, когда закончилось долгое совещание присяжных, когда тщательнейшим образом была проанализирована каждая улика — получив подтверждение в виде высказываний озабоченных учителей, дополненных жалобами соседей на наглого мальчишку, который частенько стоял на улице, выкрикивая всевозможные ругательства, — обвиняемого снова вызвали в гостиную родители и нежно погладили по голове; но это делалось лишь для вида, я стоял в одиночестве в ожидании приговора: «Суд постановил, — и убийца, как мы вполне можем его теперь называть, — приговаривается к высылке из страны на неопределенный срок…»

 

Эпоха поклонников

Стинне расхаживает по комнате, растерянно качая головой. Дети спят, Йеспер сегодня вечером работает, а из кухни до нас доносится бормотание Кая, которое стало значительно тише, после того как она накинула простыню на его клетку.

— Да не может быть! — повторяет потрясенная сестра, которая к тому же не понимает, как это она не в курсе еще одной скандальной семейной истории: — Ты запер там Анне Катрине? Ты ударил ее, когда она попыталась выбраться?

Нет никаких оснований повторяться. Я смотрю на свои руки, перепачканные краской. Много лет я представлял себе, как будет выглядеть Собачья голова на полотне, но теперь, когда я вижу перед собой ее отвратительную морду, я не знаю, получилось ли у меня. Мне не нравится то, что я вижу. Не особенно красиво, но и не так уж чтобы совсем безобразно…

— Да, действительно, так все и было, — говорит Стинне наконец и садится напротив меня. — Она к тебе всегда приставала.

Окружающие картины говорят сами за себя, но думаю, что смущает меня именно сложность определения желания и нежелания. Большое нежелание совсем не обязательно означает отсутствие желания. Когда я под лестницей увидел Собачью голову, я увидел не то привидение, которым Стинне меня когда-то пугала. Я увидел плод воображения, который благодаря толстой тетушке получил телесный облик.

— А высылка из страны? — продолжала Стинне. — Тебе было очень трудно? Разве ты не хорошо провел там лето…

Через три дня после решения о высылке из страны я осторожно семенил по трапу, спускаясь с большого парома. На пристань меня отвез отец. На мне была ярко-красная футболка, по которой меня должны были узнать незнакомые мне люди — например, тот двухметровый великан, который внезапно схватил меня за плечи, как только я сошел на берег. В его бороде виднелась седина, в глазах сверкали веселые искорки, и прежде чем его сильные руки подбросили меня вверх, я заметил на кармане его рубашки значок с девизом «В Бьорквиговой резинке есть изюминка». Это был не кто иной, как Круглая Башка. Это он, встретив меня у парома, повел в кубистический дом по другую сторону неблагополучного района, который теперь был реконструирован.

— Этот дом построил твой дедушка, — сказал он. — Тут тебе скучать не придется.

Официальная версия происходящего была следующей: маленький Асгер Эрикссон так переживает смерть толстой тетушки, что ему, чтобы отвлечься, просто необходимо уехать.

В кубистическом доме вокруг обеденного стола собралось ни много ни мало как двенадцать детей и шесть внуков, все они с любопытством поглядывали на датчанина, которого Круглая Башка сразу же потащил на кухню, где, к своему великому удивлению, я увидел на полу контуры гигантского чудовища, которые Иде так и не удалось оттереть. Попытки закрасить его, которые предпринимал Круглая Башка, также не увенчались успехом — чудовище все равно проступало на поверхности. В самом центре изображения, посреди выцветших контуров монстра, созданного воображением отца, тогда почти что моего ровесника, стояла женщина — такая рыжая, что я почувствовал резь в глазах.

— Кожа да кости, — сказала она, — надо тебе бока нагуливать.

— И цвет лица тоже, — добавил Круглая Башка, ущипнув жену за задницу.

«Тощий датчанин» — так меня и стали называть, и мне это прозвище нравилось. Куда как лучше, чем Врун, Ублюдок и Заброшенный Ребенок. Такое прозвище прямо-таки располагало к нежности и заботе, и вот, сидя в гостиной и попивая кофе, я почувствовал такую неловкость от всего происходящего со мной, что решил больше никогда не врать. Никогда больше не кричать людям вслед ругательства и никогда больше никого специально не огорчать. Папа и мама будут приятно удивлены, если когда-нибудь разрешат мне вернуться домой…

Надо еще не забывать писать домой, чтобы меня там помнили. Хорошенькое будет дельце, если я остаток своих дней буду обременять дядю Круглая Башка — как он попросил меня называть его — и кормиться с их большого стола, где и так уже хватает едоков! Так много детей у них получилось, потому что Круглой Башке очень нравилась задница Иды и потому что он торговал не теми резинками, — объяснял обычно дядя.

— Ну, а ты? — спросил он меня два дня спустя. — От такого симпатичного парня, как ты, наверное, все датские девушки падают в обморок.

Чтобы не разочаровать его, я сказал, что моя двоюродная сестра от меня без ума. А чуть позже я также сообщил ему, что мне предоставили возможность выбрать между поездкой на каникулы в Норвегию или поездкой вместе с дядей Кнутом на Ямайку и что я выбрал Норвегию, потому что бабушка очень много рассказывала о ней. Еще я рассказал некоторым из внуков Круглой Башки, что толстая тетушка умерла, потому что ее пристрелил грабитель банка.

Хорошенькое начало новой жизни! Не прошло и нескольких дней после моего приезда, как я снова стал врать, да и ругался, не закрывая рот. Вскоре я снова, бродя в одиночестве по улицам, начал придумывать всякие детские выходки, и прошло совсем немного времени, как я настроил против себя мальчишек из теперь уже реконструированного соседского района: «Убирайся к себе домой, тощий датчанин!» — кричали они. Соседи смотрели на меня косо, почтальоны чертыхались, и через несколько недель я безо всякого на то желания уже сильно скомпрометировал дядю Круглая Башка.

Но чем чаще моему замечательному дяде жаловались соседи, чем больше мальчишек из соседнего района собиралось перед домом, чтобы бросать камни и собачье дерьмо на палочке в сад Круглой Башки, и чем настойчивее внуки твердили, что им все это надоело и они больше не хотят играть со своим датским родственником, тем охотнее он брал меня с собой на рыбалку. Я не мог не заметить, что Круглая Башка пытается направить меня на путь истинный, но вместо благодарности за все то время, которое он проводил со мной, я начал беспокоить его еще и по ночам, так что он уже больше не мог спокойно щипать жену за задницу.

— Это все чудовище, — бормотала Ида в полусне, — это из-за него мальчику снятся страшные сны.

— Это Собачья голова, — бормотал я. После смерти толстой тетушки мой страх темноты как-то изменился. Прежде это был какой-то неопределенный страх перед какими-то зловещими существами, прячущимися в темноте, но теперь казалось, что он в значительной степени превратился в страх перед самим собой и теми силами, которые во мне скрываются. Темнота погружала меня в состояние беспокойства, и меня преследовал почти панический ужас, что я снова увижу Собачью голову.

Поскольку Круглая Башка из-за меня все равно не мог оставаться по ночам наедине с женой, он стал уходить со мной и внуками в горы, где рассказывал нам о животных и цветах, варил на костре какао, ставил палатку и жарил форель, вспоминал всякие невероятные истории, произошедшие с ним на темных улочках Сингапура. Иными словами, ему удалось так отвлечь меня, что мальчишки из соседского района напрочь забыли о моем существовании.

— Ну вот, теперь нам бы только с Собачьей головой разобраться, — смеялся он.

Не успело закончиться лето, как я, кроме прозвища «Тощий датчанин», получил прозвище «Бандит», но, в отличие от многих других людей, Круглая Башка ничего против бандитов не имел. И он ни капельки не обиделся, когда я в качестве благодарности за еду и кров сломал ему лодыжку во время игры в футбол. Случилось это на лужайке перед домом, где небольшой кратер от взрыва уборной по-прежнему обезображивал склон горы. Однажды в воскресенье на этой лужайке, где Круглая Башка устраивал соревнования по футболу, по заведенному обычаю собралась вся семья.

Сам я стоял в воротах, и моя команда так быстро стала проигрывать, что внуки начали возмущаться.

— Да двигайся же ты! — кричали они всякий раз, когда противник завладевал мячом. — Перехватывай мяч, что ты стоишь без дела!

Когда вскоре после этого Круглая Башка подбежал и собрался бить по моим воротам, я выскочил вперед и ударил изо всех сил. Но вместо мяча я попал ему прямо в лодыжку, раздался громкий хруст, и он покачнулся. Остаток лета он ковылял, опираясь на лыжную палку, кривился, когда кто-нибудь пытался дотронуться до его ноги, но бодро говорил:

— Ерунда. Завтра наверняка будет лучше.

Опираясь на две лыжные палки, дядя Круглая Башка провожал меня в начале августа на причале, откуда отправлялся большой паром. Я не поблагодарил его за кров и еду, я так никогда и не сказал ему, что он мой самый любимый дядя и мне ужасно жаль, что так получилось с его ногой.

И вот я снова дома, ура! Мне было еще над чем работать, я все равно был преступником, которого всего лишь временно помиловали, и мне, прежде чем облегченно вздохнуть, надо было выдержать испытательный срок. Вернувшись, я обнаружил, что истории за время моего отсутствия пошли своим собственным путем: моя старшая сестра перестала рвать корреспонденцию на кусочки, и первое строгое письмо из Налогового управления преодолело щель для писем, от чего у отца на мгновение закружилась голова. Он тут же сообщил о письме Сливной Пробке, и тот немедленно примчался на одном из своих крутых автомобилей, и они стали просиживать ночи напролет, просматривая счета и перебирая какие-то статьи законов. Мама и прежде с неудовольствием говорила, что отец женат вовсе не на Сливной Пробке, но теперь у нее были все основания для недовольства, однако ей самой было некогда: она должна была сдавать экзамены и проходить практику в больнице, где ее сиротское сердце учащенно билось при виде лежащих в детском отделении малышей.

Для моей сестры и для нашей семьи началась новая эпоха. Эпоха поклонников. Постоянно в окно сестры кто-то стучал. Нескончаемый цветочный поток, письма с примитивными сердечками и дурацкими объяснениями наводнили весь дом. Моя сестра перестала рвать письма после того, как — к своему великому разочарованию — она однажды случайно порвала на кусочки любовное послание, адресованное ей.

В то лето не без участия жизнеспособных французских генов мою сестру коснулась волшебная палочка. Пока меня не было, ее маленькие козлятки превратились в парочку аккуратных апельсинов, лицо удлинилось, фигура стала сногсшибательной, и во взгляде сквозила такая чарующая сила, что я совершенно терялся. Даже Аскиль перестал задевать ее; как всегда пьяный, он разгуливал по улицам с попугаем Каем, тот в мое отсутствие научился говорить: «Хансен — свинья!» Хансен был последним начальником Аскиля — это он незадолго до моего возвращения позвал дедушку к себе в кабинет и в последний раз в этой истории обвинил его в отсутствии связи с реальностью. Пора было уходить на пенсию. Мама говорила, что все это случилось потому, что Аскиль находился в бессознательном состоянии от алкоголя с самой смерти тетушки, — так что на моей одиннадцатилетней совести в конце концов много чего оказалось. Всякий раз, когда я видел, как он бродит по улицам, у меня мурашки бегали по телу, и я давал себе зарок стать лучше — но не все же было в моих силах.

В это время и в последующие пять лет нас не оставляли в покое вторгавшиеся в дом поклонники — всех возможных и невозможных видов. Поклонники толстые и худые. Застенчивые поклонники, умные поклонники и полные идиоты. Мне удалось приобрести определенный статус в Клубе Охотников, ведь сестра за лето стала самой клевой телкой в городе, как говорил Бьорн, и теперь я мог предложить членам клуба места в первом ряду партера — иными словами, на крыше над окном Стинне, где мы сидели, обливая водой бессчетное количество молодых людей, краснеющих под окном со своими цветами и письмами с дурацкими откровениями.

— Прекрати так на меня пялиться, — заявила Стинне, когда вместе с родителями встретила меня в порту. — Сама знаю, что у меня выросли сиськи.

Именно из-за ее сисек маме больше не нравилось, что я сплю в ее постели. Она была лишь на какие-то два года старше меня, но вдруг оказалась взрослой, а я был все еще маленьким ребенком, как говорила сестра, когда я просыпался по ночам, ощущая в голове оглушительную пустоту от страха: что я натворил? Как я мог такое сделать? Я никогда подробно не рассказывал сестре этих своих снов, но она тем не менее быстро придумала для них название: «сны о Собачьей голове». К тому времени она благополучно забыла, кто на самом деле заронил в мое сознание мысли о Собачьей голове, но по-прежнему разрешала мне спать в ее постели, а утром я перебирался к себе в комнату, пока мама не пришла будить нас.

В то время мы впервые обратили внимание, что у бабушки есть какие-то тайные дела в городе. Через полгода после моего возвращения бабушка взяла меня с собой на одну из своих прогулок. Бабушка любила бывать в кафе и вести себя как светская дама; она надевала свое лучшее платье и обычно заходила в кафетерий универмага «Магазин», где пила кофе и ела венские булочки, я же предпочитал горячий шоколад. Но в один прекрасный день она прошла мимо «Магазина», завернула в узкую улочку и остановилась перед каким-то мрачным подвальным помещением, с жалюзи на окнах.

— Об этом не обязательно всем рассказывать, — проговорила она, — пусть это будет нашей маленькой тайной.

— Хорошо, — ответил я и мгновение спустя вступил в тайный мир Бьорк, где четыре ряда, в каждом из которых было по семь одноруких бандитов, мигали своими цветными лампочками. В дальней части помещения стояло несколько автоматов для игры в пинбол, а у самой кассы, где толстый человечек разменивал деньги и продавал кофе, стоял автомат для игры в покер — именно он в последние годы стал тайной страстью бабушки. Не стану скрывать, что я был слегка разочарован, когда понял, что врала она лишь для того, чтобы скрыть членство в игровом клубе. Она разменяла пятьдесят крон, взяла мелочь, подкупила меня розовым лимонадом и пригоршней монеток, которые тут же были истрачены в пинбольных автоматах, и стала играть в покер с автоматом, пока не проиграла все пятьдесят крон, которые она разрешала себе истратить за одно посещение. Узнав о тайной бабушкиной страсти, я поспешил раскрыть ее секрет.

— Она ходит играть в автоматы, — объяснил я Стинне, и она тоже выглядела разочарованной. Возможно, ее разочарование объяснялось в первую очередь тем, что бабушка никогда не брала ее с собой на прогулки, а я частенько гулял с ней, но с другой стороны, Стинне было чем заняться, у нее ведь были ее поклонники. Случалось, что кое-кто из них оказывался в ее комнате, куда приходила и Сигне. В таких случаях первый ряд партера над окном Стинне терял свою привлекательность. В таких случаях мы пытались следить за ними через замочную скважину, а в течение следующих лет мы также осуществили несколько попыток записать их идиотские разговоры на пленку. Бьорн считал, что мы можем продавать пленки соседским ребятам или использовать их, если появится возможность шантажа, — дело в том, что иногда они говорили такие странные вещи, что нам становилось даже неловко. Когда Стинне не бывало дома, я начал пробивать дырку в стене между нашими комнатами. Я пробил дыру у изголовья своей кровати, прикрыл ее старым плакатом тех времен, когда папа еще регулярно появлялся в багетной мастерской дедушки, — она выходила в узкое пространство между стеной и платяным шкафом в комнате Стинне. Чтобы с другой стороны ничего не было видно, я сделал палочку, на которую насадил кусочек обоев, и вставил ее в отверстие. Дырка как нельзя лучше подходила для микрофона, который мне подарили на день рождения, а позднее она стала для меня и прекрасным окном в незнакомый мир, открывавшим мне, когда я вечерами лежал в постели и не мог заснуть, волшебное зрелище.

Благодаря этому отверстию мне суждено было стать молчаливым свидетелем взлетов и падений сестры. У отца была подзорная труба, у меня — дыра в стене, через которую я видел часть кровати сестры, но тогда, в 1984 году, отверстие было сделано исключительно для того, чтобы записывать их дурацкие разговоры на пленку. Я совершенно не собирался ссориться с сестрой, она по-прежнему была моим лучшим лекарством от снов про Собачью голову, и поэтому следил за тем, чтобы кассеты не покидали дом. Мое высоконравственное поведение не встретило положительных откликов со стороны остальных членов Клуба Охотников, они все без исключения хотели получить экземпляр кассеты, чтобы переписать ее себе. «Что за ерунда, — говорили они, — почему это все они должны быть у тебя?»

Клуб Охотников превращался в Клуб Шпионов, когда мы толпились возле комнаты Стинне — на цыпочках, хихикая и записывая происходящее в комнате на магнитофон, пока Стинне не натравливала на нас поклонников и они не прогоняли нас. Больше всего нам нравился Питер. Поймав кого-нибудь из нас, он слегка встряхивал пойманного за плечи, но остальным этого было мало. Взять, например, Джимми с Биркебладсвэнгет, того, вслед кому я выкрикнул больше всего оскорблений. Когда ему попадался кто-нибудь из нас, он совершенно терял контроль над собой и однажды разбил Бьорну губу. Джимми совершенно точно подходил под категорию «поклонники-идиоты», а Питер относился к категории «застенчивые поклонники»: такие, отправившись домой, нередко возвращались и снова вставали под окнами Стинне.

— Может, пойдешь домой, Питер? — спрашивала Стинне, а мы с крыши пытались облить его водой. Сутулый Питер, с каплями воды на лице, символизирующими его безответную любовь, стал частенько появляться перед нашим домом, и мама несколько раз замечала, что ему, должно быть, очень нелегко.

— Почему ты не приглашаешь его попить чаю? — спрашивала она, но Стинне даже слышать об этом не хотела.

— Да он же просто ребенок, — отвечала она, фыркая.

Наш все более и более отсутствующий отец, голова которого была забита мыслями о горшках с сокровищем, все-таки тоже заметил присутствие поклонников. Но вообще-то его участие в семейной жизни постепенно свелось к тому, что по вечерам он выслушивал сообщения мамы:

— Эта шайка весь день паслась у Стинне. Асгер, похоже, снова сидел на крыше…

— Это нормально, когда есть молодой человек, — сказал отец однажды вечером, — но вовсе не обязательно одновременно иметь нескольких молодых людей.

С точки зрения Стинне, у нее вообще не было молодого человека, но это не помешало ее младшему брату обнаружить, что она питает слабость к тем поклонникам, которых в Клубе Охотников называли «идиоты». Дело в том, что Стинне, раньше мечтавшая стать юристом и заниматься бизнесом вместе с отцом, была теперь так разочарована его полным равнодушием, что больше уже не хотела быть юристом и стала увлекаться теми парнями, которые, как она знала, отцу не нравятся. Во всяком случае, так это представлялось маме. Я слышал, как они с отцом ругались об этом по ночам, и в конце концов я перестал будить Стинне, заслышав их жаркие споры.

Но однажды отца заставили очнуться. Однажды он напрочь забыл о горшках под радугой и тех письмах из Налогового управления, которые начали нарушать его ночной сон.

— Они поймали Асгера. Они связали его! Они разожгли костер! — прокричали два члена Клуба Охотников, когда он однажды вечером подъехал к дому. Речь шла о группе поклонников, входящих в категорию «идиоты», которым надоело, что наглый братишка цитирует их во всеуслышание: «Мне кажется, ты такая красивая, хи-хи… Мне нравятся твои волосы, ха-ха…» Он выскочил из машины, бросился со всех ног к болоту, внезапно почувствовав, как вибрируют на ветру его уши, и вспомнив ежедневную обработку ушей в своем детстве — опыт, которого он никак не желал своему сыну. К этому времени я уже давно понял, что не всё следует рассказывать родителям, так что когда появился отец и принялся затаптывать костер, который Джимми разжег возле меня, а потом развязал веревки, которыми идиоты-поклонники привязали меня к дереву, я попытался сделать вид, что все совсем не так страшно.

— Да это просто шутка, — врал я, чувствуя прежде всего беспокойство от того, что он неожиданно оказался рядом, чего вообще-то не случалось с тех пор, как он, еще до моей ссылки в Норвегию, сказал: «Гораздо лучше самому пройти сквозь тьму».

Теперь же он посоветовал мне:

— Если это повторится еще раз, дай им по яйцам.

Мне было четырнадцать лет, и у меня даже не было и намека на волосы в паху. Некоторые мальчишки из Клуба Охотников были на голову выше меня. Я теперь редко спал в постели сестры. Не потому, что избавился от кошмаров с Собачьей головой, но потому, что у Стинне стали появляться уже и ночные поклонники. Тук-тук — раздавался стук в ее окно после того, когда все ложились спать, и, когда я отодвигал в сторону старый плакат, на котором была изображена Мона Лиза с бородой, мне была видна шепчущаяся парочка. То, что прежде было невинными играми в поцелуи, скоро превратилось в сцены, от которых мое сердце бешено колотилось. Голос сестры изменился, так что я его почти не узнавал. На смену привычному хихиканью пришла немногословность взрослого человека, увековеченная на многочисленных записанных мною пленках. Я видел, как они возятся в кровати, словно парочка голодных щенков. Видел, как сестра расстегивает брюки и трогает его так, как я вечерами трогал свой собственный. Видел языки, которые залезали в уши, и руки, которые забирались под одежду, но тут хриплый голос сестры останавливал развитие событий в этом тайном фильме моего позднего детства.

— Нет, не снимай с меня полностью брюки, — слышал я ее изменившийся голос.

Но если начистоту, то речь шла вовсе не о полчищах поклонников. Почти всегда это был Джимми; как-то она поругалась с Джимми, и тогда к ней пару раз приходил парень по имени Ким.

Джимми не было позволено снять брюки со Стинне, но я стал свидетелем другого зрелища. Зрелища, от которого у меня закружилась голова. И что я за человек, если мог так вот сидеть, приклеившись к дырке в стене, не спать по ночам и потом засыпать на уроках, только чтобы увидеть, как сперма Джимми брызжет на руку моей сестры? В первый раз, когда я стал свидетелем этого, я вдруг подумал, что, наверное, снова сбился с пути истинного. Мне действительно следует попытаться взять себя в руки, но от дырки в стене невозможно было отказаться. Словно волшебный «Сезам, откройся!», она позволяла мне заглянуть в миры других людей, к тому же я, видимо, унаследовал вуайеристские наклонности от отца.

Но знала ли сестра, что я слежу за ней? Понимала ли она, что я затаился за стенкой и записываю все на магнитофон?

— Тогда я ничего об этом не знала, — говорит она и выходит из комнаты, чтобы успокоить детей, которые на втором этаже начали бросаться искусственными носами.

— У меня было какое-то подозрение, — продолжает она, возвращаясь, — ну и что?

Да разве то, что я в возрасте четырнадцати лет был немного влюблен в собственную сестру, как-то меняет дело?

— Ну, хватит, продолжай. Если уж это обязательно должно быть сказано, то нечего тянуть из всех жилы. Давай, выкладывай все как было!

Придется рассказать все как было. Вдохновленный волшебным миром, который я открыл через дырку в стене, я в один прекрасный день признался рыжеволосой кузине, что она мне нравится. После обеда она работала в магазине дяди Гарри. В магазине никого не было, и поэтому никто не увидел, как она, наклонившись над прилавком — я было подумал, что она хочет что-то прошептать мне на ухо или что меня ждет мой первый поцелуй, — так долго смеялась над своим двоюродным братом, что в конце концов мне пришлось признать, что все это шутка: мне просто хотелось посмотреть, как она на это отреагирует.

Но Стинне права: я тяну из всех жилы, стараясь скрыть, что, к сожалению, добрался до той части истории, где утратил контроль над многочисленными магнитофонными записями. В качестве компенсации за отсутствующий лобковый волосяной покров и неудачи с противоположным полом я поддался соблазну, надеясь на легкий успех. Кое-какие пленки просочились наружу, были скопированы и распространены при помощи сложной сети услуг доброжелателей и врагов, и нежный голос моей сестры после наступления темноты зазвучал в комнатах множества мальчиков. Бьорн первым унес с собой во внутреннем кармане кассету, мне пришлось отдать ее, повинуясь растущему давлению со стороны Клуба Охотников.

Голос Джимми тоже был вполне узнаваем. Но он, похоже, гордился своей внезапно пришедшей к нему славой. Если кто-то сомневается, то он готов поклясться, что на пленке звучит именно его голос. Он тоже не рассказывал сестре, что звуковая дорожка с записью их ночных свиданий с быстротой молнии распространилась среди мальчишек нашего района. Нет, никто ничего не рассказывал сестре, я тоже молчал, и когда до меня дошло, каким силам я дал толчок, было уже слишком поздно. Пленки, которые я попытался вернуть назад, уже оказались в чьих-то чужих руках, а когда мне в конце концов удавалось вернуть оригинал, с него к этому времени уже было сделано множество копий.

На первых порах это повлияло лишь на мою нервную систему. Стинне по-прежнему могла заставить любого мальчишку замолчать, стоило ей просто поджать губы, но то, что было тайком записано, так же незаметно стало менять отношение к сестре.

— Почему мне нельзя, если другим можно?

— Перестань изображать из себя недотрогу.

— Ладно, я не буду полностью снимать с тебя брюки, хи-хи.

Постепенно менялся и тон разговоров, которые я записывал по ночам. Когда я впервые услышал разговор взрослых мальчишек района, с большим удовольствием называвших мою сестру «шлюхой» и «спермохранилищем», началась новая эпоха: эпоха холодного пота. Что же я наделал?

От пота у меня были мокрыми простыни, на одежде под мышками появились пятна, и в конце концов от меня стала исходить такая вонь, что сестра однажды подарила мне дезодорант, который я принял с широкой улыбкой предателя. Кроме этого, она дала мне некоторые практические рекомендации, например, посоветовала принимать почаще душ и каждый день менять футболку. В результате длительного воздействия холодного пота на мою кожу у меня появились прыщи, и тогда она принесла крем от прыщей и посоветовала не расковыривать их. То есть произошло то, на что я так долго надеялся, но мой запоздалый переходный возраст ни в коем случае не связывался с представлением о волшебной палочке, напротив, он больше всего напоминал о бубонной чуме, сопровождаемой угрызениями совести. Куда подевались мои гордые французские гены? У Стинне никогда не было ни одного прыща, но несмотря на это и несмотря на ее попытки делать хорошую мину при плохой игре, я заметил, что настроение у нее изменилось. Через дырку в стене я теперь видел, как она сидит на кровати, безучастно глядя прямо перед собой. Знала ли она, что о ней говорят? Понимала ли, что я натворил? Расстояние между нами увеличивалось, к тому же очень скоро она позволила Джимми полностью снять с нее брюки.

— Гони кассету, — сказал он на следующий день.

Это было по пути в школу, а когда я вернулся домой, то набил два полиэтиленовых пакета кассетами, сел на велосипед и поехал к болоту. Здесь я закопал их в кустарнике. Вернувшись домой, я заделал дырку в стене, забив туда старые газеты, поклялся, что никогда больше не буду смотреть в нее, и пошел к сестре, чтобы покаяться.

— Вали отсюда, — сказала она, — я делаю уроки.

Таким образом, она сама подарила мне возможность скрыть от нее предательство, но через несколько дней спрятанные пленки совершенно неожиданно вернулись — как гром среди ясного неба. Кто-то их откопал, Джимми каким-то образом удалось их заполучить, и теперь он разгуливал по улицам с огромной магнитолой, проигрывая записи всем желающим. Да, это оказалось правдой. Катаясь по району, я увидел толпу на Тунёвай перед домом дедушки и бабушки. В центре стоял Джимми со своей магнитолой. Сердце у меня бешено забилось, я нажал на педали и влетел прямо в толпу.

— Какого черта! — услышал я крик Джимми.

Открыв глаза, я сначала решил, что у меня все двоится: я разбил его магнитолу на две части, налетев на нее передним колесом, и Джимми весь побелел от ярости. Ему эту магнитолу подарил отец, кричал он, я должен буду возместить ему ущерб, я не в своем уме, и мгновение спустя он уже сидел у меня на груди, колотя меня кулаками.

— Помогите! — кричал я, пытаясь защититься от ударов. — Помогите!

Сидя в кресле-качалке в комнате тетушки, мама Ранди услышала мои крики, хотя на самом деле была глухой. Глядя в окно, она увидела драку, хотя и зрение почти потеряла, — и вот внезапно Ранди оказалась за спиной Джимми. Остальные уже увидели ее, но Джимми был совершенно ослеплен яростью и поэтому не заметил согбенную старуху, уголки рта которой тряслись так угрожающе, что были видны три зуба. Она несколько раз энергично взмахнула палкой, а потом ударила Джимми по уху. Он свалился на бок, перевернулся и завопил. Не удостоив его даже взглядом, Ранди начала лупить остальных мальчишек, пока они не исчезли вместе с двумя половинками магнитолы. После чего она опустилась на землю.

— Я слишком стара, чтобы подняться на ноги, — заявила она, и, когда Аскиль вскоре вернулся пьяным из «Корнера», ему пришлось помочь мне отнести ее в дом.

После этого случая мама Ранди начала опускаться на пол в самых разных местах: за занавеской в ванной комнате, в сарае. «Я слишком стара, чтобы возвращаться в Норвегию», — сказала она несколько лет назад. Теперь задача подняться на ноги казалась ей непосильной, и бабушке пришлось несколько сократить свои визиты в подвал с игровыми автоматами, чтобы взять на себя приготовление еды.

Стинне по-прежнему ничего не знала. «Привет, красавчик!» — начала она говорить мне, когда прыщи покрыли мое лицо, а теперь я к тому же стал счастливым обладателем синяка под глазом, о происхождении которого я отказывался рассказывать.

— Да ладно, рассказывай, — настаивала она, когда я проходил к себе мимо ее комнаты.

— Почему ты, черт возьми, всегда всем недоволен? — кричала она.

Но я не был недоволен. Я чувствовал беспокойство, и беспокойство это вскоре превратилось в ужас — в тот вечер, когда я услышал знакомую запись через стену комнаты моей сестры. Слишком хорошо знакомые звуки — все это я прежде уже слышал. Тут же выдрав газеты из дырки, я заглянул в комнату Стинне. Они не трахались. Они просто сидели на диване: Стинне — опустив глаза, а Джимми — с кривой усмешкой на губах. Его ухо все еще было распухшим…

Что за странная сцена? Звуки, как будто они трахаются, но никаких движений. Слова, которые как будто произносят неподвижные губы. Сладострастные звуки без всяких намеков на желание на лице сестры… Но ничего загадочного в этом не было, потому что Джимми после злополучного столкновения с бешеным велосипедом склеил пленку, собрал кассету и сидел теперь по другую сторону стены, проигрывая ее моей сестре…

Когда он выпрыгнул из окна, сестра разрыдалась. Через дырку в стене мне было видно треть ее лица, четвертую часть ее тела и крупным планом одну руку, которую она медленно поднесла к шее.

— Пошел ты к чертовой матери! — закричала она, когда я вошел к ней в комнату. — Чего ты добиваешься, засранец?

В то время как кассеты передавались из рук в руки, словно ценные объекты мены, мама сдавала последние экзамены и устраивалась на работу в городскую больницу, а между братом и сестрой возникло враждебное молчание. Мне довелось стать свидетелем печальных изменений в личной жизни сестры. Если прежде она встречалась только с Джимми, разбавляя его иногда парочкой других парней — если им с Джимми случалось поссориться, то теперь она пустилась во все тяжкие, и по ночам ее комната превратилась в настоящий проходной двор. При этом я заметил: что-то в ней изменилось, смех ее стал холодным, и она всячески старалась вывести своих гостей из себя.

Однажды, когда у нее был Джимми — да, иногда она по-прежнему пускала его к себе, — она стала настойчиво повторять: его член — самый маленький и кривой из тех, что ей довелось видеть. Через дырку я увидел, как он покраснел и ушел — не зная, что я записал их разговор на пленку. В тот же вечер я придумал, что надо распространить кассету в нашем районе, и на следующий день дал один экземпляр Бьорну — я рассчитывал на то, что это всего лишь вопрос времени, и скоро все узнают, что у Джимми самый маленький и кривой член во всем городе, но почему-то мои действия ни к чему не привели. Месть моя пока что не осуществилась, и семейную честь приходилось защищать сестре в одиночку, уничижительно высказываясь о своих гостях, давая им почувствовать свое искреннее презрение и холодно высмеивая их, как будто она таким образом могла взять реванш за гнусные сплетни. Стинне все еще имела определенную власть над мальчишками, хотя из-за записей она могла теперь проявлять эту власть только в определенном помещении. На улице она, напротив, старалась казаться незаметной, больше уже не бросала по сторонам обворожительных взглядов, и лишь много лет спустя она рассказала, что на самом деле была влюблена в Джимми: в его грубоватость, его мальчишеское обаяние, но тогда — в 1987 году — казалось, что она заморозила все свои нежные чувства и в знак протеста превратилась в ту девушку, которую из нее сделали другие.

— Стинне на себя не похожа, — говорила мать и укоризненно глядела на отца во время ночных скандалов.

— Нельзя ей разрешать принимать гостей после двенадцати, — отвечал отец, но сестра моя не собиралась обращать внимание на запреты. Она уже училась в гимназии.

— Я не хотел тебя обидеть, — говорил Джимми. Он пытался все поправить. На самом деле он был даже немного влюблен в мою сестру, но, к его великому разочарованию, она больше не захотела с ним встречаться.

Единственным, кто хорошо говорил о ней в то время, был Питер. Он по-прежнему приносил букеты цветов, садился на кровать и вздыхал, потому что его возлюбленная не замечала его.

— Питер такой милый, что меня от него тошнит, — обычно говорила Стинне матери. — Он так хочет играть в папу, маму и детишек.

А что касается моей рыжеволосой двоюродной сестры и нашего несуществующего романа, то я…

— Только не надо ворошить всю эту ерунду, — перебивает меня сестра, — давай к делу!

У мамы было ночное дежурство, папа был в Копенгагене по делам, а Сливная Пробка, страшно переживавший из-за каких-то новых писем из Налогового управления, только что умчался на одном из своих крутых автомобилей, когда я услышал крик.

Сливная Пробка недавно вернулся со свидания и, садясь в машину, вообще не задумывался о том, где сейчас находится отец. Одна датско-канадская альпинистка вскружила ему голову, хотя и упорхнула от него, как бабочка, — как раз в тот момент, когда, казалось, между ними что-то налаживается. «Вот черт», — ругнулся Сливная Пробка, сидя в машине. Уже на следующий день его альпинистка будет сидеть в самолете, направляясь в Гималаи, и Сливная Пробка ощущал странную смесь раздражения и влюбленности. Весь вечер она с интервалом в пять минут заставляла его почувствовать себя то значительным человеком, то маленьким мальчиком… И мало этого, тут еще письма с угрозами из Налогового управления: «Заявление в полицию» и «Уклонение от уплаты налогов путем сокрытия прибыли».

Но сначала я услышал не крик. Сначала я услышал стук во входную дверь и чьи-то возбужденные голоса, которые интересовались бесстыжим братишкой, у которого хватило наглости распространить пленку, где Стинне говорила, что самый маленький и кривой член болтается между ног Джимми Мадсена.

— Где он? — спрашивали вошедшие, и, когда Стинне встала у них на пути, они оттолкнули ее и направились к двери в мою комнату.

— Асгер, — закричала Стинне. — Запри дверь!

Я уже узнал один из голосов: это был голос Джимми. Двое других мне были неизвестны.

— Открой дверь! — кричал Джимми, колотя по ней. — Нам надо поговорить с тобой.

Но у меня не было никакого желания вступать в беседу с незваными гостями. Прошел уже почти год с тех пор, как я передал Бьорну пресловутую пленку, но лишь сегодня какие-то маленькие мальчишки подозвали к себе Джимми и поставили ему ту запись, которая, по моему замыслу, должна была стать идеальной местью. Не все поняли, о чем идет речь. «Джимми перекосило! — кричали они. — Он курит слишком много травы!» Другие, напротив, прекрасно поняли оскорбления моей сестры. «Осторожнее с чайками, — кричали они, — у Джимми не член, а червячок!»

Однако, стоя за запертой дверью с бьющимся сердцем, я ничего не знал о судьбе моей злополучной кассеты.

— Когда придут родители? — спросили с другой стороны двери.

— Скоро, — соврала Стинне.

— Но ты, наверное, успеешь угостить нас пивом?

— Нет, — ответила Стинне.

— Принеси пива, — приказал незнакомый голос. Потом по другую сторону двери на несколько минут стало совсем тихо, затем сестра сказала, что очень даже возможно, все сказанное на упомянутых пленках — правда. Что там потом происходило? Сначала они лишь пристально смотрели на нее, было тихо, потом послышался звук борьбы. «Или же мы выбьем дверь», — раздался голос, и тут же я услышал поспешное: «Хорошо» — которое прозвучало не особенно обнадеживающе.

Наконец Стинне принесла нашим нежданным гостям пива. Через дырку мне было наполовину видно незнакомого гостя, который сидел на кровати Стинне и стряхивал пепел на пол.

— Да прекрати ты! — крикнула Стинне, и я тут же включил магнитофон на случай, если удастся записать что-нибудь, что можно будет потом использовать против них.

— А тут уютненько, — сказал незнакомый голос. — Это довольно известное место, хи-хи… много слышал о нем… Значит, тут все и происходит… хи-хи…

Лучше всего я запомнил это самое «хи-хи». Смех, который то возникал, то стихал, смех, увековеченный моим магнитофоном, злобный смех, который не стал тише, когда один из пришедших вытащил из кармана пакетик и стал сворачивать самокрутку с гашишем.

Стинне тоже закурила, после их настойчивых предложений, но она не смеялась. Она кричала: «Убери руки!» Когда-то про мою сестру говорили, что она всегда даст сдачи. Когда-то она могла заставить всех замолчать одним-единственным взглядом, но в тот вечер она не могла помешать гостям становиться все более и более развязными. «Может, ваши родители вообще не придут сегодня, — записывал мой магнитофон. — Значит, у нас целая ночь впереди. Эй! Куда это ты собралась!»

— Мне надо в туалет, — сказала Стинне, но Джимми загородил ей дорогу. Я услышал звук поворачиваемого в дверях ключа.

— Отдайте ключ! — закричала сестра, но смеющиеся гости стали передавать ключ друг другу. Всякий раз, когда Стинне удавалось схватить ключ, они щипали ее за грудь и бросали ключ следующему.

— Джимми, черт побери, — раздался голос моей сестры. — Что вы делаете?

В тот вечер я не слышал ее обычно уверенного в себе голоса. Это был голос человека, потерявшего волшебную палочку и утратившего контроль над ситуацией. Человека, которого внезапно поразило воспоминание о пьяном Аскиле, который тянет руки к ее маленьким козляткам, смеясь во весь рот, так что видны его желтые зубы морского разбойника.

— Давайте посмотрим, — проговорил незнакомец. — Давайте посмотрим, действительно ли он такой маленький.

— Э-э, что? — пробормотал Джимми. Он больше уже не казался разозленным, и в его голосе зазвучали нотки сомнения.

— Не трогайте меня, — жалобно сказала сестра.

— Ну, давай же! — послышались незнакомые голоса, и я, по другую сторону стены, начал осознавать безвыходность ситуации. Может быть, мне выпрыгнуть из окна? Попытаться позвать кого-нибудь на помощь? Мне тоже хотелось в туалет, и я вертел в руках пустую бутылку из-под колы, когда сестра во второй раз за вечер обратилась ко мне.

— Беги к Бьорну! — закричала она.

— Ладно, мы не будем снимать с тебя брюки…

Последняя фраза засела у меня в голове — это были главные слова с моих предательских пленок, которые так веселили мальчишек из нашего района, и на мгновение я застыл. Я увидел руки, которые крепко схватили Стинне за брюки и потянули к кровати. В отчаянии она, сжав кулак, замахнулась на Джимми, но ее схватили за руку и бросили лицом вниз на матрас. Когда крик человека приглушен матрасом, это звучит гораздо страшнее, чем просто крик, и, внезапно осознав, какой ужас испытывает сестра, я почувствовал, что в состоянии теперь сдвинуться с места: но бежать — или не бежать? Я повернул ключ, распахнул дверь и, зависнув в прихожей, как пылинка, которую может понести куда угодно, потерял несколько драгоценных мгновений на размышления, могу ли я в свои пятнадцать лет и десять месяцев справиться с ними. Да или нет… Нет, нет, нет… Я вылетел из дома, поскользнулся на дорожке, вскочил на ноги и выбежал на улицу в тот момент, когда дорогая машина на большой скорости собиралась повернуть к нашему дому. Это была спортивная машина — широкие шины, красный лак сверкал в свете фонаря, я зажмурился и когда открыл глаза, то уже лежал на радиаторе.

Сливная Пробка выскочил из машины.

— Черт возьми! — орал он. — Ты что, рехнулся?

Я ударился лбом о переднее стекло, но оно не разбилось. Почему-то я подумал о том, что Сливная Пробка очень бережно относится к своим машинам, и слез с радиатора, чувствуя, как на лбу у меня что-то растет. Ушибся ли я? В сознании ли? Да-да. Но я ничего не мог сказать. Я просто протянул руку в сторону дома, но Сливная Пробка ничего не понял.

— Очень больно? — спросил он, разглядывая мою шишку. — Ты еще где-то ударился? Идти можешь? Да что с тобой, черт возьми, случилось?

Не знаю, сколько времени мы так потеряли: я — на четвереньках с искрами в глазах, и Сливная Пробка, который склонился надо мной, пытаясь заставить меня что-нибудь сказать. Тридцать секунд? Вечность? Драгоценное время, которое шло, пока моя сестра тщетно вела борьбу на кровати…

Сливная Пробка спас ее. Именно Сливная Пробка бросил свое крепко сбитое тело на дверь, так что она распахнулась, ударив Джимми по голове. И застыл на мгновение, увидев мою сестру, которая лежала на кровати со спущенными до колен брюками (в соответствии со сценарием они не сняли с нее брюки полностью). И именно Сливная Пробка преследовал две убегающие тени, выскочив в окно, споткнулся о скамейку и перепачкал травой рубашку, а неизвестные в это время пролезли в дыру в изгороди и исчезли в ночной тьме. Мы слышали ругань Сливной Пробки с улицы, но, к нашему великому удивлению, Джимми не убежал. Он по-прежнему стоял за дверью с шишкой на лбу, которая, очевидно, была похожа на мою.

— Проваливай! — кричала Стинне. — Убирайся!

Он хотел что-то сказать, но у него ничего не получилось. Стинне натянула брюки и несколько раз плюнула на пол. Побывали ли они в ней? И как долго…

Лишь когда Сливная Пробка вернулся в дом, Джимми сдвинулся с места. Сливная Пробка схватил его за воротник и ударил головой, так что тот упал на пол и из носа у него пошла кровь.

— Ты останешься здесь, — выдохнул Сливная Пробка.

— Проваливай! — кричала Стинне, а кровь капала из носа Джимми, превращаясь в маленькое темное пятно на ковре.

— Да, но… — пробормотал Сливная Пробка.

— Проваливай к чертовой матери! — вопила Стинне.

— Мы знаем, где тебя найти, — прошипел Сливная Пробка, отпуская против своей воли преступника.

Все еще бледный, с разбитым носом, пятясь задом, Джимми исчез из нашей истории, а губы его при этом пытались произнести те слова, которые так и не прозвучали. С тех пор он превратился в тень, которая всегда выскальзывала из моего поля зрения, исчезала за углом и забивалась в щели, когда я проходил мимо. Двое других были друзьями Джимми. Стинне знала одного из них, но не очень хорошо, — так она сказала мне много лет спустя. Второго никто из нас не знал, единственное, что я сегодня помню о нем, это его смех.

Джимми закрыл за собой входную дверь, закапал кровью всю дорожку от нашего дома, и мгновение спустя разъяренный Сливная Пробка вошел в гостиную и собрался звонить в полицию.

Тут Стинне изложила свою версию событий: как будто речь просто шла о проигранном сражении, шишке на лбу, единичном поражении среди множества побед, и в конце концов ей удалось уговорить Сливную Пробку не звонить в полицию и пообещать, что он ничего не скажет отцу.

— Я сама открыла им дверь, — сказала она много лет спустя, — я курила с ними травку. Как все это выглядело бы со стороны?

Полчаса спустя Стинне также удалось уговорить Сливную Пробку уехать к себе. Он вообще-то настаивал на том, что останется у нас ночевать, но сестра всеми силами хотела избавиться от него.

— Мы хотим побыть одни, — сказала она виновато, и несколько растерянный Сливная Пробка сел в свою красную спортивную машину.

— Спасибо, — прошептала она, прежде чем он захлопнул дверцу.

И вот мы снова оказались в доме одни. Где были отец и мать? Почему они занимают так мало места в нашей истории? Неприятная тишина окружила нас, и мы автоматически сели за обеденный стол, как будто в ожидании ужина. Стинне несколько раз подносила руку к горлу. Я не мог встретиться с ней взглядом, и это не она в конце концов нарушила молчание рыданиями в тот вечер — после того как уехал Сливная Пробка. Это был ее младший брат.

— Больно? — тут же спросила Стинне. Самой ей повезло — шишек у нее не было. На следующий день я увижу синие пятна на ее запястьях, но это будут единственные видимые следы вчерашнего.

— Они… — спросил я, — они успели?..

— Только один, — ответила она и добавила с хорошо знакомым мне презрением в голосе: — преждевременное семяизвержение.

Тут мы оба засмеялись, но потом снова замолчали. А если она забеременеет? Стинне снова поднесла руку к горлу.

— Мне в ванную, — сказала она, наконец.

Я кивнул.

— И потом я хочу побыть одна.

Шишка моя исчезла. Синяки сестры исчезли. Даже вмятины на радиаторе Сливной Пробки исчезли, после того как машина побывала в мастерской, но тот смех не исчез. Смех, который я записал на дьявольскую пленку, которую не решался ни прослушать, ни выбросить. Но хотя я так никогда и не включал ту кассету, я по-прежнему слышу тот смех. Он прокрался в мои собачьеголовые сны, смешался со звуками из ванной, где мылась сестра. В последовавшее за этим время счет на горячую воду вырос, а потребление воды достигло головокружительных объемов. В звуках льющейся воды, шуме водопроводных труб мне слышался отзвук новой эпохи, которая и на сей раз никак не зависела от меня: моя сестра пыталась смыть со своего тела унижение. Сестра, которая несколько раз в день погружается в горячую ванну. Однажды, когда она забыла запереть дверь, я случайно вбежал в ванную и увидел бледное тело; она лежала с открытыми глазами, глядя прямо перед собой, темные волосы разметались по сторонам. Вытащив пробку, она оборачивалась в полотенце и шла в свою комнату, оставляя повсюду мокрые следы — словно русалка, которая дала течь.

Через несколько недель после изнасилования она сказала папе и маме, что хочет перейти в другую гимназию, и стала редко появляться в нашем районе, разве что когда ехала на велосипеде по пути из гимназии и в гимназию. Так она пыталась стать невидимой, да и ее поклонники исчезли из нашей жизни. Несколько раз я слышал их осторожное постукивание в ее окно, но Стинне никогда никого из них не впускала к себе. В конце концов они сломались: было покончено с цветами, с дурацкими объяснениями, и единственным, кого она пускала в дом, был Питер. Он частенько сиживал у нас на кухне, попивая чай. Он мог даже рассмешить ее, но ему никогда не было позволено коснуться ее.

— Когда он не несет всю эту чушь о папе-маме-и-ребенке, он очень даже мил, — говорила Стинне. По неизвестным мне причинам она раздружилась с Сигне, и моя рыжеволосая двоюродная сестра превратилась в неосуществленный роман моей ранней юности.

Сливная Пробка никому не проболтался о происшедшем и перестал приносить сестре ленточки и маленькие бутылочки с духами. Но теперь он приносил книги, которые без ведома родителей ставил на полку Стинне, например, «Женщина, знай свое тело», «Терапия после насилия», — но сестра никогда их не открывала.

— Зачем мне это дерьмо? — говорила она и мяла страницы книг, чтобы Сливная Пробка думал, что она их читала.

— Как тебе книга? — спрашивал Сливная Пробка, когда они оказывались вдвоем.

— Очень хорошая книга, — обычно отвечала Стинне, — но немного скучная, правда?

И пока мокрые следы на полу обнаруживали русалочью сущность моей сестры, за нашей спиной продолжали жить своей жизнью старые истории. В то время мы, конечно же, не могли и представить себе, что свой выход на сцену готовит какая-то датско-канадская альпинистка. Четверть века назад, поздно ночью, бабушка увидела настоящего демона. Три, как известно, — магическое число. Первый раз демон показался, когда на него смотрели в подзорную трубу. Второй раз он проявился в бесконечных розовых письмах, а в третий раз ему было суждено выйти из женского туалета фешенебельного ресторана с припудренным носиком и заставить двух не совсем чистых на руку предпринимателей совершенно потерять голову.

…Да, в нашей истории много воды. Счет за воду оплатила Налоговая инспекция. А Стинне не забеременела.

 

Альпинистка

Ранним июньским утром 1989 года отец открыл невзрачное письмо из Налогового управления и ощутил самый сильный приступ головокружения из тех, которые ему случалось пережить. Дело было плохо. В последнее время у него уже было несколько приступов головокружения. За два дня до этого один из ставших теперь обычными скандалов с Лайлой принял невиданные размеры, и Нильс на сей раз не смог просто стоять к ней спиной, всматриваясь в темные стекла. Нет, он внезапно обернулся и в пространной речи представил свою версию всей истории. Официальная версия состояла в том, что он трудоголик, который думает только о своей работе — и ни о чем другом. Когда Лайла дважды в месяц считала необходимым излагать эту версию, он обычно с ней соглашался. Говорил, что постарается взять себя в руки. Будет работать немного меньше, будет более внимательным мужем и отцом… Обещания эти произносились с равной долей раздражения и искренности — и всегда с обезоруживающей улыбкой, потому что в глубине души он был уверен в ее правоте. Но однажды июньским вечером 1989 года, стоя к ней спиной, он почувствовал, как что-то в нем прорвалось, и изложил совершенно другой взгляд на происходящее.

Это была история о мальчике с большими ушами. Рожденном в уборной. Над которым измывались уличные мальчишки. Которого обучили искусству яйцепинания… О мальчике, которому благодаря жесткости и коммерческой хватке удалось чудесным образом заполучить золотой горшок с сокровищем. Горшок украли — но что поделаешь? Он не затаил злобу. Не предавался мрачному настроению. Нет, никакие лесные духи никогда сквозь него не проходили. Может, он сбежал из дома, как некоторые? Разве он — несмотря на всякие неурядицы — не продолжал поддерживать отношения с родителями? Разве не он оплачивал похороны сестры? Разумеется, он.

Но когда-то он был скромным молодым человеком, и все знают, что это значит. Такие молодые люди предаются неясным мечтаниям. Они сидят в своих комнатах, хотя им следовало бы сбежать из дома, и читают книги при свете лампы. Такой вот тип человека, которому требуется пинок под зад. И как раз такой пинок он и получил, когда однажды, в конце шестидесятых, держа под мышкой «Врача и скальпель», открыл дверь багетной мастерской и увидел свою будущую жену. Удар молнии. В одно мгновение скромный молодой человек стал взрослым. Чувствуя бурную радость оттого, что наконец-то вступил в жизнь и смог вернуться к старой мечте о сокровище под радугой. Чтобы ни в коем случае не превратиться в такого человека, как его отец. Не позволить жизни себя обмануть, не сидеть без дела, накачиваясь пивом.

Но когда он наконец начал зарабатывать деньги и каждый вечер мог, вернувшись домой, сказать: вот эти и вот эти заказы выполнены, вот столько-то денег мы сегодня заработали, она начала говорить презрительно о деньгах — она, которая дала всему этому толчок! Она начала обсуждать социалистические идеи во время деловых обедов, ворчать на Сливную Пробку, который, между прочим, не только прекрасный компаньон, но и его единственный друг. Как будто зарабатывание денег — это преступление. Как будто стремление к достижению поставленных целей — это ненормально! А ведь он, что бы она ни говорила, человек, который заботится о своей семье, и им никогда не пришлось переезжать с места на места, влача жалкое цыганское существование, — как это было в его детстве.

Конечно же, он совершал ошибки. Например, слишком круто взялся за реорганизацию багетной мастерской. Очень может быть, он слишком увлекся, и у него был приступ начальственной мании величия. Но в конце концов он послушался и перестал настаивать. Повозмущавшись его способом ведения дел в мастерской, она вообще потеряла к ней всякий интерес. Да-да, она продала ее Ибу и пошла учиться… И в то время, когда она целиком сосредоточилась на книгах и погрузилась в учебу и больничную практику, вовсе не он отдалился от семьи. Это она покинула семью. Завела новых друзей, с которыми невозможно нормально разговаривать. У нее появилась новая жизнь, за которой он может наблюдать только со стороны. Это она, совершенно помешавшись на «Врачах без границ», начала в конце концов думать только о больных детях всего мира и даже не заметила, что у собственной дочери проблемы. Что семнадцатилетнему сыну до сих пор мерещатся собачьи головы. Что, она все еще не понимает? Все как раз наоборот! Дело в ней! А вовсе не в нем! Черт возьми! — зарычал Нильс так громко, что разбудил нас со Стинне.

Обрывки отцовской версии истории проникали через стены, но у нас не было никакого желания идти в прихожую, чтобы подслушивать. Мы перестали играть в шпионов, и наш мир не рассыпался на части оттого, что родители ссорились. Для нас их ссоры означали только то, что они мешают нам спать, и Стинне шла в ванную; я слышал, как она включает воду, и моему внутреннему взору представала русалка, погружающаяся с открытыми глазами в ванну. Она смыла так много слоев своего прошлого «я», что мне стало трудно узнавать ее. Я надевал наушники и сидел, уставившись на настольную лампу. Фрагменты истории о молодом человеке, которому требовался пинок под зад, напомнили мне меня самого, и я, доставая книгу по искусству, рассеянно ее перелистывал. Это была моя первая книга по искусству — мне подарил ее дедушка на день рождения, потому что мне — в отличие от многих других — нравились его кубистические картины, хотя меня уже тогда заинтересовали книги о символизме в живописи, книги, которые я нашел на дальней полке в доме на Тунёвай.

— Все как раз наоборот! — кричал отец из гостиной. — Разве не понятно?

Когда они закончили ругаться и когда сестра стала настолько чистой, насколько это было возможно, у отца в гостиной, после того как мама ушла в спальню, случился приступ головокружения — о чем мы не могли знать. Мы также не знали, что он всю ночь, прихлебывая кофе, просидел на диване, и его новая версия окончательно утвердилась у него в голове. «Откуда все это взялось? — думал он. — Почему именно сейчас?» Под официальной версией истории о Нильсе Джуниоре Ушастом — вечно отсутствующем отце семейства — внезапно, словно подводный хребет, проступила новая. Но эта история еще не закончилась. В ней по-прежнему все могло измениться.

Это было за два дня до того, как он ранним утром открыл упоминавшееся выше письмо, и когда, проспав несколько часов на диване, он проснулся на следующий день, ему совершенно не захотелось вставать. Он лежал на спине, положив руки под голову, и взгляд его скользил по потолку. Лайла ушла, не разбудив его. Дети были в школе. Впервые за долгое время он оказался один в доме, и тишина наполнила его странным чувством: что-то было не в порядке. Он перевел взгляд на стены. Коричневые джутовые обои на стенах гостиной, отвратительная картина, которую он повесил, чтобы не портить отношения с отцом, потертая мебель — для успешного бизнесмена не очень-то приличная гостиная; действительно, дом нуждается в заботливых руках, подумал он, с удивлением глядя по сторонам, потому что, лежа на диване, он — в сорокатрехлетнем возрасте — вдруг понял, что же именно не в порядке: ему не хотелось идти на работу. Это было совершенно новое чувство, и он забеспокоился, поскольку всегда, в любую погоду, ощущал несказанную радость, стоило ему только утром сесть в свой «мерседес», нажать на прикуриватель, включить радио и поехать в офис. Но сейчас у него не было ни малейшего желания куда-либо ехать. Минуту спустя он позвонил секретарше и сообщил, демонстративно покашливая, что заболел.

— Ангина, — сказал он, облачился в старые джинсы и дырявый свитер и поехал в ближайший строительный магазин за белой краской. Вернувшись домой, вытащил из гостиной почти всю мебель и принялся накладывать толстый слой краски на старые джутовые обои, но малярная работа поглощала лишь небольшую часть его внимания. Забираясь на стремянку, балансируя валиками и ведерками с краской, которая забрызгала волосы и оставила множество пятен на одежде, он продолжал размышлять о своей ночной версии истории. Еще до прихода Стинне, около трех часов Нильс понял, что он на самом деле пришел к неверным выводам. Он так и не смог ни от чего освободиться, и виноват в этом Аскиль. Аскиль сидел у него все время в подкорке, отбрасывая тень непримиримости на жизнь сына и отправляя его каждый день на работу с единственной целью в жизни — не превратиться в такого человека, как отец. Разве может такая цель стать основой нормальной жизни?

Вот так одна версия приходила на смену другой, а наша гостиная понемногу превращалась в большое светлое помещение, и, по словам Стинне, отец вел себя довольно странно:

— Привет! Поможешь красить? Что было сегодня в школе? А как вообще у тебя дела?

Стинне ответила:

— Помочь не могу. Ничего особенного. Все в порядке. — И отправилась в ванную. Сам я после школы пошел на Тунёвай; помог бабушке покормить Ранди и выслушал ее жалобы на грустную жизнь после того, как она сама вышла на пенсию. Я вообще не застал прыгающего по гостиной отца, перепачканного белой краской.

Мама тоже вернулась домой, но атмосфера в доме лучше не стала. Она ушла на кухню, где стала греметь кастрюлями. И почему это она всегда готовит еду? Ни хрена не изменилось с тех пор, как фру мама сто лет назад превратила ее в кухарку! Когда зазвонил телефон, Нильс по-прежнему красил гостиную.

— Что, ангина? Да ладно тебе! Тебе надо тут кое с кем познакомиться, — сказал Сливная Пробка голосом, звучавшим не совсем трезво. — Давай, приезжай.

— Может, не сегодня? — ответил Нильс Джуниор Ушастый. У него не было никакого желания ни с кем общаться; гостиная покрашена лишь наполовину, все вокруг разбросано, и он прекрасно знал, что представить его хотят знакомой альпинистке Сливной Пробки. В последний год Сливная Пробка говорил только о ней. В кабинете партнера висела открытка, изображающая заснеженный Эверест, но, хотя она всегда напоминала Нильсу о Гренландии, он так и не удосужился разглядеть ее повнимательнее.

Он не стал переодеваться. Не подумал о том, что едет в один из самых фешенебельных ресторанов города. Ему даже в голову не пришло, как глупо он выглядит: старая одежда, в пятнах краски, даже лицо было запачкано. Каждый раз, когда он моргал, ему были видны белые бусинки на ресницах. Но ему было наплевать, он сказал себе, что на сомнительную знакомую Сливной Пробки потратит не более получаса, а потом вернется домой…

— Где она? — спросил Нильс, входя через некоторое время в ресторан и чувствуя раздражение от пристального взгляда официанта.

— Пудрит носик, ясное дело, — хихикнул партнер. — Что у тебя за вид? Ангина, значит? Да ладно тебе. Мы что, собираемся вкладывать деньги в малярное дело?

Но у Нильса не было никакого настроения шутить со Сливной Пробкой. Он сел и стал нетерпеливо барабанить пальцами по столу. Официант все еще пристально смотрел на него — не так ли чаще всего смотрят и на его отца? Официант прекрасно знал, кто он такой, и, чувствуя раздражение от того, что благосклонность официантов прежде всего связана с той одеждой, которая на тебе надета, Нильс так же пристально уставился на него, пока тот не отвел взгляд.

— Эта твоя альпинистка, как там ее зовут? — спросил Нильс, который уже достаточно наслушался о новой знакомой Сливной Пробки, хотя и слушал его вполуха. О ее браке с пожилым канадским богачом — тот умер несколько лет назад. Об ее экспедициях в молодости по гренландскому материковому льду, о ее мечте добраться до Северного полюса на собачьих упряжках — в первый раз не осуществившейся из-за снежной бури, но потом реализованной, несмотря на вывихнутую ногу и небольшую стычку с белым медведем. Она добралась до Северного полюса, но это было лишь начало, потому что теперь она одержима горами. На первых порах были так, мелочи, как она обычно говорила, снисходительно покачивая головой: Килиманджаро, Котопакси — а потом и более рискованные затеи: Монблан, Аконкагуа… Альпинистка никогда не забывала, как, раскачиваясь на ветру, словно мартышка, стояла на самой высокой ветке вяза позади дома на Нюбоверфтсвай в Ольборге. Она открыла для себя Гималаи: Ганеш Химал, Лангтанг Лирунг, Чо Ойу… все ближе и ближе к абсолютному вязу, крыше мира, самое рискованное из всего, финальная поездка на велосипеде с завязанными глазами, успешно осуществленная, когда вместе со своим старым другом Мак-Вальтером она в тридцать шесть лет покорила Эверест без кислородной маски. Они дошли до вершины. Они стояли наверху. Мир лежал у их ног, победа, победа, но кроме опьянения, которое ударило в голову, она чувствовала и какое-то неожиданное разочарование: выше ей уже не подняться. И спуск с горы — он стал также и спуском в переносном смысле. Но она постаралась выкинуть эти мысли из головы, и, спускаясь вниз, они постепенно развеселились, расшалились как щенки, дурачились как шестнадцатилетние, у которых в голове какие-то бесшабашные выходки, и Мак-Вальтер на третий день оступился и провалился в ледниковую трещину. Это была непростительная ошибка: глупо было так далеко от вершины проваливаться на тридцать метров, когда тебя невозможно вытащить наверх.

«Последний спуск Мак-Вальтера» — так называлась ее книга, которая стала довольно популярна в Канаде. Было что-то тревожное в том, как она писала о потере старого друга. Между строчек читалось не только горе: «Возможно, мы оба должны были оказаться там. Возможно, это была ошибка, что я пошла дальше в базовый лагерь. Почему не взять на себя ответственность? Окончательный спуск или окончательный подъем».

Да, она действительно была рисковым человеком, как все и думали. Но она нашла новые вязы. В мире были и другие горы, и ей было наплевать на то, что о ней говорили. Бабушка всегда это знала. Для нее Марианна Квист всегда была демоном.

* * *

— Что? — переспросил Сливная Пробка, нетерпеливо поглядывая в сторону туалета. Больше он ничего не успел сказать, дверь распахнулась и появилась Марианна Квист со свежеприпудренным носиком. Она отбросила волосы в сторону, надула губки, взглянула на Сливную Пробку, который тут же вскочил и стал поправлять одежду, и без колебаний направилась к их столу. Черты ее прежде округлого лица стали более резкими, нос казался больше, сеть тонких морщинок окружила глаза, но, побывав совсем недавно на холодных вершинах Гималаев, она находилась в прекрасной форме, и от мороза, который за несколько недель до этого мог испортить ее кожу, у нее был прекрасный цвет лица.

— Привет, — сказала она, словно присутствие Нильса Джуниора за столом было для нее совершенно естественным. — Не с тобой ли мы когда-то собирались сбежать?

Отец ничего не ответил.

— Вы что, знакомы? — спросил Сливная Пробка.

— Ты поседел? А, это краска. Послушай, если бы Слотсхольм не рассказывал мне так много о тебе, я бы решила, что ты тут случайно — прямо настоящий маляр. Кстати, как там попугай? Ты шпионишь за голыми девицами? И как там твой отец — он еще не умер от пьянства? — выговорила Марианна Квист на одном дыхании — и вдруг закашлялась.

— Черт, я думаю, твой друг задался целью напоить меня. Он полагает, что если старушка выпьет парочку лишних бокалов, то будет готова тут же снять штаны, но я всегда говорила: руки прочь, Слотсхольм. После хорошего обеда я даже готова признать, что ты обладаешь некоторым обаянием, но штаны ты с меня не снимешь… А как ты? — продолжала слегка пьяная Марианна Квист, бросив на мужчин обворожительный взгляд, поразивший бизнесменов-махина-торов в самое сердце. — Счастливо женат? Дети и все прочее, как я слышала, и еще ты отпустил усы, похоже, что-то тут не так.

К этому моменту моего отца уже поразил второй серьезный приступ головокружения за эти сутки. Стены стали вращаться, пол закачался, а в центре этой вращающейся карусели сидела сорокадвухлетняя альпинистка.

— Ну что молчишь, а? Я так и думала. Знаешь, Слотсхольм — он все время о тебе говорит. Послушай, Слотсхольм, закажи-ка шампанского. Мне кажется, нашему дружку надо взбодриться. Не всегда бывает приятно, когда тебя вдруг настигает прошлое.

В этом Марианна Квист была права, потому что, пока она трещала без умолку, в голове у него вдруг возникли отдельные фрагменты второй половины его жизни: неиспользованные возможности, которые, однако, продолжали жить своей жизнью в подсознании и которые внезапно, как пузырьки, поднялись со дна в этом ресторане, при виде свежеприпудренного носика альпинистки. Увлекательная жизнь, наполненная настоящими приключениями, которая для него лично закончилась велосипедной поездкой с завязанными глазами, в то время как другие более жизнеспособные личности, она, например, жили этой жизнью… Но почему он так никуда и не уехал? Хорошо знакомая — но для Нильса всего суточной давности — версия подсказала ему ответ: он остался из-за Аскиля. Это Аскиль виноват в том, что Нильс Джуниор избрал надежный путь. Во всяком случае, так было в самом начале. Коммерческое училище вместо гренландских приключений, багетная мастерская вместо айсбергов. Да что же это такое, черт возьми, — подумал он, но внезапно на сетчатке его глаз возникло пронзительно четкое изображение: оттуда-то из глубин подсознания возник зеленый медвежонок и засмеялся.

— Цыганенок Ханс! — тут же произнес Нильс, глядя прямо перед собой. — Ведь его звали Цыганенок Ханс?

— Цыганенок Ханс? — переспросил Сливная Пробка.

— Цыганенок Ханс? — повторила Марианна Квист, улыбнувшись. — Ну и ну! Это единственное, о чем ты думаешь? Двадцать пять лет спустя?

— О чем это вы, черт возьми, толкуете? — недовольно проговорил Сливная Пробка, но тут подошел официант с шампанским. Сливной Пробке определенно не нравился взгляд Марианны. Ему не по душе было то, как она смотрит на его партнера. Он тут сидит, в своем дорогом костюме, мужчина в самом расцвете сил, который все в своей жизни держит под контролем, и вот неожиданно появляется Нильс в потертых джинсах, и что мы видим? Он произносит «Цыганенок Ханс» и тут же получает так много очков, что все остальные просто отдыхают. Переодевшись простым мастеровым, он сразу проник в ее сердце. Во всяком случае, он сразу же пробудил в Марианне что-то совершенно неведомое Сливной Пробке.

А потом, пока эти голубки беседовали за столом, не обращая на Сливную Пробку почти никакого внимания, ему показалось, что она стала как-то снисходительно вести себя по отношению к нему. Сливная Пробка, конечно же, привык к ее резкому тону, но тем не менее. К тому же она начала все больше и больше подливать в его бокал, и казалось, что она прямо-таки вызывает на какое-то детское соревнование, дескать, пей до дна, если ты не маменькин сынок… Бутылка шампанского стоила две тысячи крон. Хулиганство какое-то! Но он не мелочен, и вот прошло совсем немного времени, и он, человек, который держит под контролем все в своей жизни, начал все больше и больше хмелеть. В конце концов он, вставая из-за стола, чтобы сходить в туалет, опрокинул бокал, и тогда голубки решили отправить его домой на такси.

— Да я сам могу сесть за руль, — бормотал Сливная Пробка.

— Ни за что, — сказала Марианна, вынимая ключи от машины из кармана его брюк.

Альпинистка на прощание поцеловала его в щеку, а партнер, который, похоже, находился в прекрасном настроении, похлопал по плечу и сказал:

— Да не думай про счет. Я оплачу…

«Что за чертовщина? — думал Сливная Пробка. — Она что, меня специально спаивала? Чем они сейчас занимаются? Разве Нильс не женатый человек, отец двоих детей, прыщавого мальчика и красивой девушки, которой я очарован? Адюльтер? Это на него совсем не похоже!»

И вот они остались вдвоем. От Сливной Пробки избавились. «Ты мне надоел» — это были последние слова Марианны, обращенные к большой любви ее молодости. «Твой номер с медвежонком наверняка был сплошным обманом» — было последними словами Нильса, но теперь, похоже, их старая ссора была совершенно забыта. Они еще час просидели в ресторане. По очереди цитировали дурацкие фразы из своих писем, громко смеясь. Совершив экскурсию в прошлое, они вспомнили все, что делали вместе: велосипедную акробатику, бои на подоконнике, смелые представления с Цыганенком Хансом в качестве приглашенного актера. Но всякий раз, когда заканчивался какой-нибудь сюжет, они сравнивали его с поездкой на велосипеде с завязанными глазами, и их первая серьезная выдумка вызывала у них обоих ощущение тихого восторга.

— Вот были времена, правда? — сказала Марианна.

После того как они вспомнили все рискованные предприятия прошлого в далеком Ольборге, Нильсу стало казаться: будущее склонилось над ним и постукивает его по плечу.

— Давай-ка удерем, не оплачивая счет, — прошептала она ему на ухо. — Тебе наверняка никогда не приходилось этого делать.

— Давай, — ответил Нильс, подумав, что он таким образом очень кстати может взять реванш за пристальные взгляды официанта. Итак, Марианна исчезла в туалете, и когда Нильс через несколько минут вошел туда, она уже открыла окно над унитазом и, обдуваемая теплым июньским ветерком, курила. Она действительно была похожа на девушку из заколдованных лесов. Нильс встал на сиденье, поцеловал ее в жилистую и сильную шею, отказываясь признать, что прошло двадцать пять лет. На что он потратил их? Почему он так много пропустил в жизни? Ему очень захотелось тут же ей все рассказать, но она в этот момент уже наполовину вылезла из окна.

— Ну что стоишь и пялишься, — фыркнула она, — помоги протолкнуть мою толстую задницу.

Нильс подтолкнул, и она вылезла из окна, и, когда он сам выбрался наружу, они оба свалились на траву. Потом встали и, смеясь, побежали по дороге, где как канатоходцы пошли по дорожной разметке, а потом к портовым волнорезам, где стали прыгать с камня на камень, разглядывая свои отражения в черной воде. За спиной у моего отца остались прошлые неприятности, впереди его ждали победы и успехи. Хотя они не говорили об этом, но оба знали, куда направляются: в первую попавшуюся гостиницу, которая сможет приютить их очнувшуюся от зимней спячки любовь. Нильс распахнул двери гостиницы, разбудил ночного портье, который с удивлением смотрел, как пара средних лет бежит вверх по лестнице, словно какие-нибудь глупые подростки, и лишь лежа на спине в широкой двуспальной кровати, Нильс понял, насколько он пьян. Последнее, что он запомнил, был его твердый, вертикально стоящий член и приятное осознание того, что над ним склонилась женщина.

— Черт побери, — пробормотала Марианна десять минут спустя и, шлепнув по щеке, разбудила его: — Похоже, ты уже не очень молод?

Когда он на следующее утро проснулся, было семь часов, голова трещала. Рядом с ним похрапывала Марианна Квист, и, хотя ему на самом деле надо было спешить домой, он некоторое время лежал, разглядывая ее. Капелька слюны пузырилась в уголке ее рта, и он не мог оторвать от нее глаз. Наконец он осторожно слизнул капельку и пошел в душ, но несколько раз открывал дверь в комнату, чтобы удостовериться в том, что она никуда не делась.

— Мне надо ехать домой, — сказал он, разбудив ее час спустя. — Какие у тебя планы на вечер?

— Ох, это снова ты? — ответила Марианна, уставившись на него покрасневшими глазами. — Поезжай, поезжай к жене, Нильс, сходи в зоопарк с детьми. Я уезжаю в Канаду на следующей неделе. Боже, как у меня трещит голова.

— Я, конечно, женат, — ответил Нильс, — но это вовсе не значит, что ты сможешь ускользнуть от меня.

В то же утро он сбрил усы, которые украшали его верхнюю губу с тех пор, как его, новоиспеченного отца, поразил огонь Расмуса Клыкастого. Побрившись — к счастью, никого дома не было, — он сообщил секретарше, что по-прежнему болен, и вышел в прихожую. Взглянул в зеркало и тут услышал тихий стук упавшего через щель письма. Это было обычное письмо из Налогового управления, он машинально открыл конверт и рассеянно скользнул взглядом по листку бумаги: «После многочисленных обращений и т. д. и т. п. неопровергнутые подозрения в предоставлении не соответствующей действительности информации и прочее, и прочее… принято решение о возбуждении уголовного дела…» 7 июня 1989 года Нильса Джуниора Эрикссона поразил третий приступ сильного головокружения за двое суток. Стены качались, пол кружился, и вскоре дети, что играли в футбол на улице перед домом, услышали, как какой-то мужчина крикнул: «Черт возьми!» Они заглянули в наш сад, там никого не оказалось. Они продолжали следить за пустынным садом, и полчаса спустя увидели, как взволнованный Нильс Эрикссон выбегает из дома, словно разозленный мальчишка. Может быть, дело было в том, что он вдруг оказался без усов и поэтому стал походить на мальчишку, или же дело было совсем в другом, потому что пять минут спустя он резким движением распахнул дверь дома на Тунёвай.

Перед ним стояла его мать с кухонным полотенцем в руках, да, вот она — ВОРОВКА, КРАВШАЯ ПИСЬМА, женщина, которая настолько увлеклась врачами, что заставила его провести все детство в дерьмовине. А вот его отец, алкоголик, тиран, ВОР, только что вышел из туалета — человек, который всю жизнь только и хотел, что выпить, который украл горшок с сокровищем, а потом отлупил сына ремнем.

А вот и сын… Родители ошарашенно смотрели на него. Он открыл рот и стал кричать так громко, что даже мама Ранди очнулась от своего полузабытья в комнате, которая прежде принадлежала толстой тетушке. Он обвинял их во всех грехах, в давно забытых проступках. Сорокатрехлетняя желчь вылилась изо рта мальчика, слюна, суровые слова и никогда прежде не высказывавшиеся обвинения смешались в кучу. Пораженные родители ничего не могли понять, потому что чего ему в жизни не хватало? Разве они не любили своего сына, разве не гордились им, когда он приезжал к ним в их уже несколько обветшавший дом на своем красивом «мерседесе»? Разве Бьорк не хвасталась им в своих игровых клубах? Разве Аскиль не мечтал всегда о том, чтобы Нильс хотя бы раз в жизни заглянул в «Корнер», чтобы собутыльники хотя бы мельком увидели его сына? Но он не хотел там появляться. Он всегда их стыдился, и в последние годы, честно говоря, не особенно часто их навещал.

Лишь спустя какое-то время — когда сын с двадцатипятилетним опозданием сбежал из дома — Бьорк узнала, что причиной всего был тот демон, непристойные номера которого с зеленым медвежонком она когда-то наблюдала в Ольборге; а Аскиль поймет, что все это потому, что сын в тот момент, в той ситуации думал только своим членом. Но когда через полчаса дверь с грохотом захлопнулась и сын исчез так же внезапно, как и появился, оба они, уставившись прямо перед собой, опустились на диван. Дедушка с незастегнутой ширинкой, а бабушка со скомканным полотенцем в руке. И еще не скоро им удастся собраться с силами и снова подняться на ноги.

Отец отправился дальше. Кое-кого другого Нильс Эрикссон в тот день тоже навестил: например, банки, обанкротившиеся предприятия, готовые к реорганизации предприятия… Нильс заканчивал все дела, прятал бумаги, собирал чемодан, был очень нежен с детьми, хотя и не открывал причину особой нежности, и неделю спустя уже сидел вместе с Марианной Квист в самолете, летящем в Канаду. Это было поздним вечером незадолго до дня Святого Ханса, они летели через Атлантику навстречу пляшущему вечернему солнцу. «Ну вот, получилось», — шепнула она ему на ухо. То, что отец за несколько дней до этого посвятил ее в свои проблемы с Налоговым управлением, не уменьшило радости от их встречи. Строго говоря, она улетала вместе с преступником, которого разыскивали. «А вот и мы, — добавила она ясно и четко, — ну держитесь же теперь!»

Так вот — глядя в сторону солнца, которое не желало заходить — отец исчез из нашей истории. Гостиная была недокрашена; все вокруг разбросано, мама ничего не понимала, а пресловутое письмо попало в руки Сливной Пробки лишь несколько дней спустя. Его тоже сразил наповал приступ головокружения, но, в отличие от некоторых других, он просто так не сдался. Он попытался что-то спасти. Просиживал ночи напролет, пот капал на запутанные финансовые отчеты, но в конце концов ему пришлось констатировать: он сидит по уши в дерьме. Несколько раз после исчезновения отца он появлялся в доме на Биркебладсвай, часами перерывал коробки с бумагами и, когда мы пытались помогать ему, начинал нервничать, потому что вот он стоит тут, мужчина, который держит под контролем все в своей жизни, — на коленях в отцовском кабинете, а все вокруг него рушится.

Но шли недели, и он становился все более спокойным и, когда мама была на ночном дежурстве, вел долгие разговоры со Стинне на кухне.

— Я знаю, где он, я обязательно найду его, — пыхтел он.

Мама получила письмо несколько недель спустя. Она быстро прочитала его, потом спрятала куда-то и сказала:

— Ваш отец сменил меня на более молодой образец. Таковы мужчины. Они не могут примириться со старостью.

Это была ее версия происшедшего — хотя Марианна Квист была всего на полтора года моложе мамы, но ей это казалось неважным.

— Ваш отец тут не виноват, — причитала Бьорк, — это все она, та девка.

— Пресвятая Дева Мария, — шептала мама Ранди, когда два месяца спустя до нее в минуту просветления дошло, что Нильс Джуниор уехал из Дании. — Он что, тоже ушел в море?

К тому времени отец наконец-то собрался с силами и написал Сливной Пробке. В тот день, когда Сливная Пробка должен был явиться в полицейский участок на первый из ожидавших его допросов, он вместо этого поехал в аэропорт Каструп, бросил свой дорогой автомобиль на случайной стоянке и сел в самолет, следующий в Монреаль.

Во время начавшихся через год с небольшим допросов стало окончательно ясно, что обвиняемые увели большие суммы денег с подконтрольных им счетов. Ходили даже слухи о том, что они до последнего тянули деньги из нескольких готовых к реорганизации и обанкротившихся предприятий. Разозленные кредиторы рвали на себе волосы, сотрудники боялись, что потеряют работу, а управляющие вынуждены были открыто признать, что не справились со своими обязанностями и позволили себя провести двум мошенникам… Если судить задним числом, то нам, наверное, следовало бы это знать. Если судить задним числом, то все выглядит просто — нужно лишь оглянуться назад.