Теперь его ничто не могло удержать.

Это случилось на следующее утро, в час, когда на стене напротив Жозефа слабым серым цветом обозначилось окно; ни трудности долгого пути, ни опасности, которые его подстерегали после, ни даже мысль о том, что он может принести заразу оставшимся внизу, — ничто больше не имело значения.

Клу лежал на постели хозяина, а Бартелеми на своем месте; когда Жозеф встал, никто из них не пошевелился, казалось, ни один из них не заметил, как он вышел. И он тоже не смотрел в их сторону; казалось, он ничего не видит ни в хижине, ни на пастбище, ни на земле у порога.

Коровы уже проснулись. Одни пытались щипать траву, другие бродили по пастбищу и мычали; заметив Жозефа, они подбежали к нему, но он их не увидел. Он ничего не видел вокруг, а они шли за ним, но он не видел, что они идут. Сначала он шел по тропе, по чему-то, похожему на тропу, повернувшись спиной к долине, а их колокольчики звенели позади него; животные долго шли за ним, а он, казалось, их не слышал; потом они отстали. Они останавливались одна за другой и снова начинали мычать, потому что их вымя вздулось и болело от переполнявшего его молока; они тянули к нему свои мычащие морды, от которых почему-то не шел пар, как обычно бывает в первые утренние часы. Какое-то время звук бежал позади Жозефа, потом обогнал его и вернулся эхом; Жозеф продолжал идти, не обращая на него внимания. Сначала он шел по какой-то тропе, по чему-то вроде тропы, а потом и она кончилась. Он двинулся по узким проходам, по череде переулков между обломками скал; он переходил с одной из этих улочек на другую, двигаясь вверх по течению горной реки. Уходил прочь от долины и от деревни, шел к леднику, туда, где она никогда не бывала; и видел, как ледник, к которому он шел, сначала медленно двигался слева направо, как стрелка часов, а потом вдруг оказался прямо перед ним, навалился на него с высоты весь целиком.

Жозеф по камням перешел горный поток.

Казалось, он нарочно шел туда, где ее никогда не было. Видно, как он двигается навстречу самым пустынным местам на земле, необитаемым местам, лишенным человеческого присутствия, местам, тишину которых лишь изредка нарушает голос катящегося вниз камня; он шел туда, где нет ничего, туда, где ее не было, где ее и быть не могло. Здесь только шум камней; он продолжал идти вперед, и скрипу камней под его ногами отвечал только грохот камней, катящихся вниз где-то вдалеке, только этот голос, только это подобие голоса и могло ему ответить. Колокольчики позади него давно стихли; только катится вниз камень и сочится, как кровь из раны, вода на морене, по которой он идет, или в расселине ледника, оставшегося под ним. Небо ровное, гладкое, одноцветное, солнца еще нет: оно еще где-то за горными хребтами, пробирается там между камней и снегов. Небо, похожее на беленый известью потолок. А Жозеф шел под этим небом, шел один, в воскресной куртке и штанах из той же ткани, в черной шляпе и с посохом в руке. А под ним, в трещинах ледника, водоворотами крутилась вода, и голая скала высилась прямо перед ним. Слоистая скала была крутой и поэтому совершенно голой, и каждый ее слой был круче предыдущего; между слоями-этажами виднелись узкие площадки, называемые уступами; ими пользовались охотники, когда охотились за крупной дичью, и только они одни. И Жозеф двинулся по этому пути.

По мере того, как он поднимался, нижняя часть ледника уходила все дальше вглубь. Ледник заваливался на бок, охватывал Жозефа со всех сторон, ледник был рядом с ним, под ним и над ним. А Жозеф становился все меньше и меньше, и было видно (если, конечно, кто-нибудь мог бы его увидеть), как он идет вверх и исчезает из виду. Воздух был сер и тускл, и скалы были того же цвета, что воздух и небо, расплывавшееся в жаркой дымке. Жозеф осторожно ставил ногу в трещины, наполовину заполненные мелкими камешками, оседавшими под его шагами. Он шел к снегам, он был уже выше льдов и шел к фирнам, висевшим там, где кончалась земля, к фирнам, развешанным на зубчатых хребтах, как белье на веревке. Он шел туда, где не было ничего, туда, где не было никого, где не было ни деревьев, ни кустов, ни травы, вообще ничего живого, кроме клочков красно-рыжего и желтого мха, образовывавших на скале подобие узора; катился вниз камень, Жозеф делал шаг, искал надежную опору, осторожно ставил стопу на ребро. С нижней части ледника он смотрелся — если бы кто-нибудь мог его видеть — черной точкой, а потом и совсем скрылся из виду, он был, но его словно бы и не было. Он еще долго, будучи ничем, висел в пустоте, цепляясь за воздух и за отвесные склоны, вытертые, отполированные, сточенные ледником, который когда-то доходил до этих мест; он дошел до снегов, на которых каждый его шаг оставлял дыру. Его путь по ним был отмечен цепочкой цветных точек на прекрасном девственно-белом полотне; потом он дошел до другого снежного поля, плоского и ровного, усеянного упавшими с неба бабочками: маленькие бледно-розовые бабочки лежали каждая в своей ямке, потому что снег под ними растаял. Теперь Жозеф шел гораздо медленнее, с трудом, проваливаясь по самые колени. Справа от него, на той же высоте, от фирнового поля, по которому он двигался, шла под уклон широкая, просматривавшаяся до самого дна расселина, обозначавшая конец ледника. За ней ледник полого поднимался к некоему подобию прохода, который вел в небо; оттуда, наконец, показалось солнце; солнце, светившее как сквозь промасленную бумагу, его было видно, но видно его не было; оно появилось и тотчас исчезло. Исчезло потому, что черный острый гребень поднялся между ним и вами; между ним и Жозефом: новое препятствие, навстречу которому двигался Жозеф. Все еще неизвестно, куда он идет. Это было нагромождение черных от влаги скал, украшенных сверху белой бахромой, и по-прежнему никого. Казалось, здесь никого не было со времен создания земли, и никто не нарушал покой этих мест, кроме человека, который сейчас оставляет здесь доказательства своего существования, как мы пишем буквы, одну за другой, чтобы получилось предложение, потом еще одно, и еще… Он первым нарушил чистоту этой белой страницы следами, видными издалека. Куда он идет? И снова мы задаем себе вопрос: «Куда это он идет?», потому что ничто не говорило о том, что здесь можно пройти. Однако Жозеф все шел и шел. И через какое-то время стало понятно, куда; достаточно было мысленно продолжить линию, проложенную Жозефом, чтобы взгляд наткнулся на нижнюю часть длинного узкого коридора, заполненного снегом, который наверху заканчивался квадратной выемкой; окном, отверстием, очень напоминающим окно с небом вместо стекла, которое называют Окном Серны. Окно было наверху, между двумя зубцами, а коридор, который вел к нему, поднимался прямо вверх, выделяясь вертикальной белой линией на фоне скалы, словно лестница. Его называют Проходом Серны; верхний конец этого прохода упирается в Окно Серны, как его называют; так его называют те, кто рискнул по нему пройти: охотники; по нему можно без особого труда обогнуть хребет, и не надо идти в обход, делать крюк.

Они закидывают ружье за спину, чтобы освободить руки, потому что им нужны и ноги, и руки; у них мешки с провизией и кожаные гетры; теперь очередь Жозефа, но у него нет ни мешка, ни гетр, ни ружья; только воскресный костюм и посох. У них есть рожок, чтобы позвать помощь, если понадобится, их много; а он был один, у него не было рожка и ему некого было звать, пока он шел по тусклому снегу в тени, которую отбрасывал перед собой черновато-серый зубчатый хребет.

Он подошел к нижнему концу коридора; там он встал боком.

Он встал боком, правым плечом касаясь склона. Он поднимался, как по ступеням, по дыркам, которые проделывал одну над другой. Правым плечом и правой стороной лица он касался откоса, а по левую сторону зияла пустота, с каждым шагом становившаяся все глубже. Как будто поднимался по приставной лестнице на черешню. К счастью, слежавшийся снег остается крепким под вашей тяжестью; Жозеф отрывал в нем ямки и втыкал в него посох, держась за него как за природную опору. Он поднимался все выше и выше, становился все меньше и меньше, шел там, в вышине, в тишине; и стал виден на фоне неба, когда, наконец, добрался до проема; он стоял в оконном проеме, там, где все, что находится по другую сторону хребта, обрушивается на вас, и неизвестная половина мира становится известной, является вам целиком. Там, на той стороне, вокруг вас снова выстраиваются тысячи башен, зубцов и обелисков, они так далеко, что вам кажется, что вы стоите над ними; вам кажется, что вы выше этих белых вершин, которые розовеют и золотятся под лучами солнца: горы из розового мрамора, из металла, из золота, стали или серебра окружают вас каменной короной; Жозеф перешел на другую сторону хребта и начал спускаться.

Он спускался сначала по каменистым россыпям, потом по снегу; он спускался и поворачивал, забирая влево, все левее и левее, прижимался к хребту, через который только что перешел, направляясь на север (а до этого шел на юг), шел в направлении обратном тому, которого держался на противоположном склоне; по каменистым россыпям, среди снегов, потом по льду среди валунов; потом показалась земля, земля красивого зеленого цвета на пастбищах, к которым он спускался сверху, внизу стояла хижина, и он обошел ее стороной; внизу, под ним, медленно двигались цветные точки, и время от времени до вас долетал звон колокольчика; но он обходил стороной стада, людей и их дома, проходя по над пастбищами вдоль горной гряды, устремлявшейся вниз своими скалистыми позвонками и лесами. Так он шел, и день шел вместе с ним; шел под белым небом, среди мух, которых становилось все больше, которые становились все злее и сбивались в облака, сквозь которые ему приходилась продираться; теперь он шел почти по ровной местности, шел по прямой; а потом наступил полдень, потом время обеда: два часа пополудни, три часа, тогда мы увидели, как он снова двинулся вверх.

Он поднялся вверх по тропе, идущей через лес и повернул налево.

Видно было, что он сделал круг, и все плотнее смыкал его, словно стремясь соединить оба его конца; и, наконец, добрался до ущелья, расположенного прямо над деревней.

Тогда стало понятно, куда он шел.

Он думал: «Надо подождать, пока стемнеет»; он сел на опушке леса, в кустах. У него оставался кусок хлеба, и он начал есть; пил он по дороге, из горных ручьев. Он думал: «Подожду, пока стемнеет, и пойду к окну ее кухни, позову ее…» Он съел хлеб, пока он его ел, прошло какое-то время, но вечер только начинался: и он остался сидеть в кустах.

Перед ним лежали луга, круто спускавшиеся вниз, а за ними начиналась деревня, на которую он смотрел сверху.

До него доносились все, даже самые слабые звуки, собранные и принесенные к вам двойным склоном долины, словно руками, сложенными рупором вокруг рта. Жозеф поискал глазами дом Викторин; он легко нашел его в конце улочки на другом берегу реки; он видел, что перед домом никого нет.

Этим вечером деревня была необычно пуста; плакал ребенок, кричала какая-то женщина, мать позвала дочь, захлопнулась какая-то дверь.

Из больших труб над серыми крышами от слабого огня шел легкий синий дымок.

Ему надо было перейти через реку; поэтому надо было ждать, пока стемнеет; иначе его заметят издалека, заметят издалека, как он идет, и выстрелят в него, потому что он был изгоем, не имеющим права ни находиться среди людей, ни даже приближаться к ним.

Но он терпеливо ждал; смотрел, слушал, давая время прийти темноте, которая прячет вас от посторонних глаз, уподобляя себе; его скрывала листва, и он сидел, вытянув ноги перед собой, и уже доел свой хлеб.

Женщина снова кого-то позвала.

Кажется, все, как всегда, те же крыши на тех же местах, те же звуки, хорошо знакомые и неизменные: все было, как всегда, но в то же время не так, как всегда.

Он искал разницу, потому что разница эта была разлита в воздухе; а может быть, это все было из-за неба, которое было по-прежнему затянуто дымкой и не меняло свой цвет, когда заходило солнце? А потом солнце зашло, но небо не окрасилось в обычные цвета, цвета клевера и эспарцета. Небо так и осталось серым; это было первое отличие, но не единственное. Но там, внизу все шло, как всегда. Жозеф смотрел и видел: кажется, все, как всегда. Через мост перешел человек, тянувший за повод мула, и было видно, как тонкие ножки животного быстро двигаются под огромным снопом травы, а его шея и голова тянутся вперед, за поводом в руке мужчины. В одном из окон зажегся свет, зажегся в той части деревни, где тень была гуще, это был знак; так бывает всегда, потому что одни улицы уже и темнее других. Открывали двери в стойла, поили коров, которых оставляют на лето, пока остальные отправляются в горы; нескольких коров, которые нужны для того, чтобы было молоко. Были участки темные и светлые, но светлых становилось все меньше. Теперь Жозеф мог пройти незамеченным, слившись с темнотой; три огонька, пять огоньков; потом загоняют скот, закрывают двери; слышно, как плачут дети. Жозеф видел, что все было, как всегда, но его сердце громко стучало в груди, билось о ребра. Он двинулся вперед, прошел немного, потом остановился, словно не осмеливаясь идти дальше; уже совсем стемнело. Он стоял в темноте, бывшей еще черней оттого, что на небе не было звезд, и мог идти, ничего не опасаясь, так почему он медлил? Казалось, он весь напрягся и приказал себе: «Иди!» — и заставил себя идти; он пошел вперед и спустился по склону. И никого у него на пути; никого на лугу, потому что не время; но, дойдя до моста, он снова замедлил шаг; казалось, он нарочно идет как можно медленнее.

Он медлит прежде, чем взойти на мост.

Потом двинулся вперед, словно забыв о том, что ему надо остаться незамеченным; он ничего для этого не сделал и шел по самой середине моста обычным шагом. Его могли заметить, если бы на улице кто-то был, но никого не было. Никого на скамейках, никого перед дверьми, ни у окон; никого, пока он шел вверх по улице. А улица становилась все уже и уже, и он проскользнул вдоль стен по ее левой стороне, скользил до тех пор, пока не добрался до места.

На улице по-прежнему никого не было, не слышно было голосов вокруг; в доме напротив тоже было тихо, хотя окна кухни и три окна спальни были освещены. Он смотрел на фасад из камня и дерева, деревянной части которого уже давно не было видно в темноте, а можно было различить только нижнюю часть, покрытую известкой. Окна наверху словно вырезаны из темноты, они закрыты. Открылась дверь, открылась дверь, ведущая на высокое крыльцо, дверь открылась совершенно бесшумно.

Видно было, как свет от кухонной лампы проник сквозь щель на широкие плитки крыльца; в потоке света с минуту постояла женщина, женщина в косынке; потом женщина спустилась вниз по лестнице.

Она движется осторожно, и не слышно, как она спускается по ступеням; вот она показалась на фоне белой стены, черное пятно на белой стене; она уходит, а Жозеф все стоит на том же месте, подняв глаза к окнам, но в них никого нет, и за ними тоже никого, нет даже тени.

Тут послышались шаги: мимо Жозефа прошли трое, трое мужчин. Они не разговаривали. Друг за другом поднялись по лестнице, молча и осторожно. Потом тот, что шел первым, три раза постучал частыми короткими ударами во входную дверь; потом нажал на щеколду, не дожидаясь, чтобы ему открыли, нажал осторожно; дверь поддалась, пошла назад, закрылась.

Жозеф снова поднял взгляд на ряд из пяти окон: два первых справа были окнами кухни, а три следующих — окнами спальни; они были слишком высоко, чтобы можно было рассмотреть, что происходит внутри. Он только мог заметить, что окна спальни освещены иначе, чем кухонные, он заметил это как-то вдруг. Свет более тусклый, менее уверенный; он двигается, наклоняется, кажется, совсем умирает, но воскресает снова; он сжимается и разжимается за маленькими стеклами, словно кто-то разглаживает складки ткани, которая потом сминается снова; и все так же невозможно разглядеть, что происходит в спальне. Тогда Жозеф вспомнил про сенной сарай, который в это время года должен быть полон сена; про сарай, к стене которого он прислонялся плечом: только бы он не был заперт, и он не заперт. Вход в него расположен с другой стороны. У входа — небольшой стожок, с которого легко забраться на другой, большой, доходящий почти до самой крыши. Оттуда, сверху, он сможет увидеть все, — думал Жозеф; он прополз на животе по хрустящей потрескивающей соломе и добрался, наконец, до стены из неплотно пригнанных друг к другу бревен, расположенной прямо напротив окон дома.

Он замер, бросил взгляд между бревен, потом снова пристально посмотрел в щель, так, словно в первый раз не рассмотрел, словно то, что он увидел в первый раз, не могло быть правдой.

Так вот, он посмотрел еще раз; снова на минутку закрыл глаза, будто желая дать им время отдохнуть. А потом снова открыл, открыл очень осторожно. Он открывал их медленно, понемногу, чтобы быть уверенным, что они не ошибутся снова.

Но видел он все то же, что и в первый раз, не понимая до конца, что же он видел; но сердце его запрыгало в груди, словно птица в клетке, билось шумно; а он говорил себе: «Это неправда!», и поэтому ему пришлось посмотреть еще раз.

Он видел, что окна кухни и спальни светились по-разному, потому что кухню освещала лампа, а спальню — две свечи.

Он это видит, но правда ли это? Правда ли, что свечи стоят справа и слева, по обе стороны блюдечка, в котором плавает в воде зеленая веточка; а рядом стоит кровать.

Спинка кровати, ее изголовье примыкает к дальней стене комнаты, и кровать видна вам по всей своей длине; ее освещает чуть колеблющийся свет.

Жозеф протер руками глаза, которые даны нам для того, чтобы видеть и понимать, но могут лгать и ошибаться; он снова устремил взгляд наружу, вытянув шею и прижавшись лицом к щели между бревен, всматриваясь изо всех сил; свечи все там же, и заостренные язычки пламени над ними; и она тоже там, она там навечно…

Кажется, что она шевелится; она лежит недвижимо. Она навечно недвижима, лежит вытянувшись на спине, одетая, покрытая простыней; на ней воскресное платье, она пошевелилась; или не пошевелилась? или ему только показалось, что шевельнулась она, а не свет качнувшегося пламени; ее руки сложены, ноги сдвинуты; он видит распятие у нее на груди, верхнюю часть распятия.

Он все это видит, уже не может не видеть, и только тогда замечает тех троих: они стоят рядком на другом конце комнаты, опустив голову, потому что потолок в спальне слишком низкий.

Жозеф их видит, он их узнал: это ее дядя и два брата; но она! У нее такой вид, словно ей до них нет никакого дела, у нее такой вид, словно ей нет дела ни до них, ни до кого-то другого, ни до меня!

— Эй, Викторин!

Это он позвал? Он не знает, звал он ее, или нет.

— Викторин!

Он смотрит — она не услышала. Не шевельнулась.

— Викторин!

У него пересохло в горле. Рот и горло словно забиты песком. Он пожал плечами. Его сердце шумит так, что он не слышит собственного голоса. Вот он уже слез с сеновала, он все делает быстро: быстро протянул руку к башмакам, развязал кожаные шнурки, связал ими башмаки и повесил на шею.

Он бос, в руке посох, он крепко сжимает посох в руке: это на тот случай, «если кто-то попробует его остановить». Его выгнала из сарая одна мысль; вот он вышел, идет по переулку, потом по улице; идет посреди улицы, сжимая в руке посох, поднимается вверх по улице, босиком; пойти попрощаться с ней, но сначала…

Он подумал: «Они скоро сбегутся, одним посохом не обойдешься…»

Надо пойти попрощаться с ней, а вдруг он ошибся? Может быть, это ошибка: теперь он снова сомневается во всем, погрузившись во мрак; матушка, не бойся, это я, я только войду и тотчас же выйду, мне просто надо кое-что взять у себя в спальне; не подходи ко мне, не трогай меня… Осторожно, говорю тебе!…

Произнеся все это заранее, он обнаружил, что уже подошел к своему дому, поднялся на крыльцо: никто не услышал, как он поднимался, потому что башмаки висели у него на шее, кругом было тихо и спокойно, он взволнованно спросил себя: «Мне постучать? Или лучше крикнуть? А может, лучше просто войти?» Но он не успел ответить на эти вопросы…

Потому что мать, кажется, увидела, как он подходил, потому что у нее тонкий слух, потому что плоть тесно связывает нас друг с другом; и дверь перед ним открылась, и этот крик…

А он:

— Тише!

А потом тоже закричал; крикнул ей:

— Замолчи… Дай мне пройти!

Открываются окна соседних домов, но я все равно сделаю то, что мне надо сделать, и никто не помешает мне сделать это…

— Говорю тебе, прочь с дороги…

А она никак не могла понять, что происходит, и продолжала кричать на кухне; но Жозеф оттащил ее в сторону, и теперь было слышно, как он ходит по комнате наверху, и видно, как потолочные балки прогибаются под тяжестью его шагов.

«Жозеф, о Боже! Скорее! Сюда! Это он?» А потом: «Катрин! Катрин!», — это соседка; но он уже спускается по лестнице, спустился, прошел через кухню и вышел, ни слова не говоря; он вышел, стоит на крыльце в свете лампы.

И все его увидели, увидели, что это точно он, а не его призрак, его увидели все высунувшиеся из окон и стоявшие на пороге домов, увидела вся улица, от одного своего конца до другого; они видят у него в руках карабин, он отвел затвор, вставил патрон. Потом сказал:

— Да, это я!

Он стоял наверху, на крыльце; стоял один, освещенный весь целиком, и все видели видно, как двигались его руки, как он откинул голову:

— Только попробуйте подойти!..

Казалось, он ждал, что кто-то подойдет; но никто не подошел. Он подождал еще немного, но никто не подходит; тогда он начал медленно спускаться по ступеням.

На полпути он остановился.

Сел, положив карабин на колени; видно, как он обувает башмаки, потому что теперь ему некого бояться.

Он не торопясь обул башмаки, так, словно знал, что ему никто не помешает. Потом встал.

По мере того, как он шел мимо, люди выходили из домов и двигались вслед за ним, но он шел, не оборачиваясь, держа карабин под левой рукой.

Перед ним не было никого, и в окнах прятались высовывающиеся из них головы, и захлопывались открывшиеся было двери.

Он без труда смог пройти, он смог пойти туда, куда хотел.

Там он заговорил ласково. Он сказал дяде:

— Они дорого заплатят, если вздумают меня побеспокоить.

В кухне Жозефа встретил ее дядя; Жозеф не стал повышать голос, он сказал:

— Я хочу, чтобы меня не трогали.

Он показал дяде карабин:

— Идите к ним. Не давайте им подходить слишком близко. И, главное, не поднимайтесь наверх.

Старик поджал губы и низко опустил голову, а братья попятились в угол и подняли руки, пряча лицо в сгибе локтя; а Жозеф сказал:

— Не бойтесь.

Он вошел. Снял шляпу.

Он сказал:

— Я пришел с ней попрощаться.

Он снял шляпу, с минуту неподвижно постоял на пороге, обнажив голову и глядя в сторону кровати, потом повернулся к двум мужчинам; кажется, он их о чем-то спросил, потому что один из них попытался говорить, подбирая слова, с трудом выдавливая их из себя.

— Ах, — сказал Жозеф, — это из-за меня!..

Он снова заговорил, заговорил, повернувшись к ней:

— Это из-за меня!.. Ох, что же ты наделала?

Он немного продвинулся вперед, чем тотчас же воспользовались эти двое, проскользнув вдоль стены к двери — теперь в комнате оставались только он и она; они остались вдвоем.

— Ты не должна была! — сказал он.

Он еще немного приблизился:

— Видишь, я пришел… Викторин…

Показалось, что ее лицо шевельнулось, она шевелится, и не шевелится больше. А он стоял. Он стоял рядом с кроватью. Смотрел на нее сверху вниз.

Потолок был слишком низким, и он стоял, наклонив голову; держал шляпу в сложенных руках.

— Викторин.

Она не отвечала.

— Викторин…

Он сказал:

— О, Боже, это правда!..

Он сказал:

— Видишь, я пришел.

Он сказал:

— Но я пришел слишком поздно; я виноват.

Он сказал:

— Прости меня.

Он долго смотрел на нее. Потом подошел еще ближе к кровати; он подходит все ближе и ближе, вот он уже совсем рядом; тут колени его подогнулись и сами собой двинулись вперед.

Он еще немного вытянул шею; он говорил:

— Прощай, прощай, малышка…

Он говорил:

— Прощай, Викторин…

Потом покачал головой:

— Нет, я не ухожу.

Она вся была так близко от него, ее лицо, ее руки. Всякий раз, как двигалось пламя свечей, что-то двигалось и в ее лице. Он разговаривает с ней, надеется, что она ответит. Он говорит:

— Хочешь, я останусь? Скажи, Викторин…

Он потянулся рукой к ее руке, потому что та была так близко; но тотчас же ее отдернул.

Он словно начал просыпаться, словно только что начал понимать, встав с колен и отступая назад.

Эта холодная рука, рука, словно выточенная из камня, а прежде ее ладони были такими теплыми, такими нежными; тогда, раньше, в его руках…

— Это уже не она; ее подменили.

И он вышел, вышел, не оглянувшись.

«И что нам было делать?.. У него же был карабин. Нас было человек тридцать мужчин, он повернулся к нам, но не сразу заметил, потому что мы не подходили к дому, а стояли выше по улице. Он сказал нам: „Не бойтесь, я ухожу…“ Надел шляпу: „Не беспокойтесь из-за меня, я все знаю и ухожу, но мне надо было сначала кое-что сделать, и я это сделал, так что теперь все хорошо…“ А потом: „Прощайте, прощайте и вы“, — говорил он, спускаясь по ступеням крыльца, повернувшись к нам спиной. И что нам было делать? На дороге, до самой реки, перед ним не было никого, и он шел по ней с карабином на плече. Ну что, что нам было делать? Какие-то храбрецы решили было его догнать, но их удержали: „Дайте ему уйти; чем скорее он уйдет, тем лучше для нас…“ Главное — к нему не приближаться. Говорили: „Надо будет вымыть полы…“

— А до нее он дотрагивался? — Надо будет обдать крыльцо водой, в обоих домах, и вымыть полы, протереть кухню, не забыть сменить обувь…

Ах, если б знать заранее, что он сделает круг, можно выставить второй караул, с другой стороны моста, чего уж проще… Но невозможно было и предположить, что он проделает весь этот долгий путь, неудобный, настолько неудобный, что мало кто рискует им ходить, путь, которым не ходят в одиночку… Выставлять второй караул было уже поздновато, но его выставили. Говорили себе: „А вдруг он решит вернуться? Никогда не знаешь… Это разумно. Так нам будет спокойнее…“ Все делали вид, что верят в это. Но в глубине души никто в это не верил. В глубине души понимали, что все напрасно… Достаточно было взглянуть на старика Мюнье. Он ничего не сказал. Только пожал плечами. Он больше не давал себе труда говорить. Это случилось в воскресенье вечером. Похороны были назначены на завтра…»