Казалось, приход Жозефа и решил все дело: в тот же день к Старосте обратилась мать маленького Эрнеста и попросила нанять ее сына, хотя тому едва исполнилось тринадцать (но в горах бывает нужен работник, которого так и зовут — «мальчик», человек для мелких работ, с которыми вполне справится ребенок этого возраста); а потом, после ужина, пришел старый Бартелеми, который тоже вынужден был согласиться.
— Если я вам нужен, то я готов вернуться на Сасснейр. Я был там тогда, двадцать лет назад.
— Вот как! — сказал Староста. — Вы там были?
— Само собой…
Слова шли из глубины короткой бороды цвета сухого мха, из-под волос, свисавших на лоб между полями фетровой шляпы и лбом:
— Разумеется… И, как видите, я оттуда возвратился; и готов, если пожелаете, снова пойти туда.
— Вот как, — сказал Староста, — а как же та история…
— Вот так, — ответил Бартелеми.
Потом продолжил, уже другим тоном:
— Теперь у меня есть защита.
И вынув трубку изо рта, он залез кончиками пальцев под рубаху и достал почерневший от долгой носки засаленный шнурок, висевший у него на шее; он ухватил пальцами что-то вроде маленького мешочка и сказал:
— Это там, внутри. Записка.
Он сказал:
— С этим ничем не рискуешь. Ведь тогда, в тот раз, они сверху вернулись не все, да, не все… Но теперь у меня есть записка…
Староста рассмеялся:
— Ну, раз у вас есть записка…
Назавтра все устроилось, потому что Криттены, дядюшка и племянник, — это уже двое, Жозеф — третий, мальчишка Эрнест — четвертый, и пятый — старик Бартелеми. К тому же заявился еще один тип по имени Ромен Ренье, здоровый малый лет восемнадцати, который тоже захотел отправиться с ними, — и это уже шестеро; оставалось незанятым одно место, на которое претендовал Клу; и перед Старостой снова встал вопрос: нанимать его или нет; он предпочел бы этого не делать, но подумал: «Если его не взять, нам придется, как это не раз бывало, дорого за это заплатить…».
В конце концов, Староста подумал: «Лучше пусть он будет там, чем здесь, потому что наверху будут надежные люди, они сумеют заставить его сидеть смирно».
И он объявил Клу, что его берут.
Клу тотчас же отправился в пивную и заказал себе триста граммов водки; и начал пить, пил в кредит, в счет денег, которые должен был получить в конце сезона.
Он сидел в углу питейного зала перед маленькой рюмочкой белого стекла, самой маленькой рюмкой из тех, что не предназначены для вина, в которой плескалось что-то белое, а не желтое, как у порядочных людей.
Он смотрел в окно на прохожих, усевшись за стол гораздо раньше того времени, когда принято приходить выпить, так что в течение нескольких часов он сидел в углу один и смотрел на улицу, нарочно усевшись так, чтобы его зрячий глаз был обращен к окну.
Он смотрел в окно и курил трубку.
Время от времени он стучал по столу опустевшим графинчиком.
Появлялась толстуха Аполлина.
Он говорил толстухе Аполлине..: «Еще…».
Он говорил толстухе Аполлине:
— Как поживаешь? Все хорошо?
Просить ее не было необходимости: хватило бы и взгляда; просто это был способ завести разговор.
И правда, было слышно, как толстуха Аполлина говорила Клу:
— Он уже приходил к вам со своей бумажкой?
— Кто это?
— Бартелеми.
— Нет.
— Так вы не знаете?
— Нет.
— Он говорит, что для того, чтобы отправиться наверх, нужна записка. Записка святому Маврикию, как он говорит. Что-то пишут на бумажке, обмакивают ее в чашу со святой водой в церкви святого Маврикия, что на Озере, потом зашивают эту записочку в мешочек и вешают мешочек на шею…
Клу сказал:
— Это ж надо! А мне записки не нужны.
Аполлина была простовата, она сказала:
— И Жозеф так считает, и Ромен; а Криттены только посмеялись, посмеялись над Бартелеми, когда он рассказал им свою историю; ну а я сама не знаю, что об этом думать…
— Думай, как они, или думай, как я… — сказал Клу, думай, что хочешь.
Он еще крепче закрыл свой закрытый глаз, чтобы шире открыть другой, и, подняв к Аполлине маленькую половину лица и другую, ту, что побольше, и усы, которые были с одной стороны короче, чем с другой, продолжал:
— Я философ… Понимаешь, что это значит? Это значит, что я знаю, что делать, но никому не говорю.
Вдруг он замолчал, потому что в пивную кто-то вошел.
Зазвонили к вечерней молитве, молитве Пресвятой Деве, и звон колоколов заглушил звук отодвигаемых скамеек, а трое вошедших приподняли шляпы, повернувшись к Клу спиной, так что они не заметили, приподнял он свою шляпу или нет.
Послышался перезвон, потом удары колокола; а потом снова задвигались скамейки.
И в деревне, за окном, снова стало шумно, как всегда, и трое подошли к Клу: это был Староста и Криттены, оба Криттена.
Восхождение было назначено на послезавтра, на 25 июня, на Иванов день; и Староста хотел, чтобы оно было обставлено в соответствии со старинными обычаями, то есть, чтобы был большой праздник, как было заведено в этих краях. По этому вопросу мнения в деревне разделились. Многие говорили: «Поглядим… Если в этом году все обойдется, в следующем устроим праздник»; но Староста продолжал носиться со своей идеей. Уже несколько дней он интриговал и оплачивал выпивку тем, к чьему мнению прислушивались; вот и сегодня вечером он назначил встречу, рассчитывая, что поддержка Криттенов подействует на людей. Вот уже несколько дней Староста с утра до вечера говорил одно и то же, приводил одни и те же доводы, хотя старики были против, и Бартелеми был против, а уж он-то лучше знал… Бартелеми говорил: «В этот раз не надо шуметь, не надо созывать народ». Староста только пожимал плечами. Он говорил: «С вами все ясно. Это вроде вашей записки!…» И смеялся. А потом снова приводил свои доводы, напоминал о понесенных тратах, о том, что отремонтировали хижину, починили дорогу, обо всех трудностях, которые пришлось преодолеть; говорил, что будет жалко и нелогично не отпраздновать восхождение; и несправедливо по отношению к Криттенам (которые тогда еще не приехали), что это их обидит, тогда как в общих интересах было бы принять их как можно лучше, потому что на следующий год они могут быть уже не такими сговорчивыми.
Все было розовым. Небо на западе было розовым. Если стоять у подножья церкви, то ее железный крест на фоне розового неба казался черным.
На верхушке высокой каменной колокольни был железный крест; сначала он был черным на розовом, и его было хорошо видно, а потом он начал спускаться.
Видно было, как крест спускается все ниже по мере того, как они поднимались; сначала он вырисовывался на фоне скал, по которым скользил сверху вниз; потом оказался на фоне леса, черного, как и он сам, и его совсем не стало видно.
Они снова были вдвоем; они снова сидели у изгороди. Маленькие красные и черные улитки выползли из своих укрытий на траву, и он говорил:
— Спасибо, Викторин, ты такая милая; я сделаю тебе подарок.
— Я сделаю тебе еще один подарок, — говорил он; — и потом, я спущусь разок, ты разок поднимешься ко мне; мы разделим эти три месяца на части, так они пройдут быстрее.
Этим вечером в пивной было много народа; — и Жозеф этим вечером много говорил:
— А послезавтра ты пойдешь с нами, решено, мы поднимемся вместе. Какое платье ты наденешь?
До этой минуты она была грустна, но при этих словах ее настроение изменилось.
Она сказала:
— А какое тебе больше нравится?
Все они такие; она говорила:
— Хочешь, я надену голубое?
— Да, голубое. И косыночку, знаешь, ту, розовую с зеленым.
Она сказала:
— Как хочешь.
— И шляпку, которую я тебе подарил, и цепочку, и крестик.
Она сказала:
— Послушай, я сплету венки вашим двум коровам, и нашим тоже; когда мы завтра выходим?..
А потом:
— Только обещай, что спустишься разок.
Он ответил.
А она:
— Я нарву цветов и положу их в воду, чтобы не завяли; жаль, что в саду пока цветов мало, придется идти за ними на луг.
Он сказал: «Я пойду с тобой».
— Или лучше сначала сплести венки, а потом положить их в воду… Большая миска с цветами: думаешь, будет хорошо?
Рано утром зазвонили к обедне, на которой они были вместе, он и она, потом они пошли за венками и веревкой. Староста в конце концов убедил людей, и они пришли почти все. Девушки плетут венки, которые привязывают к рогам коров, а Викторин сплела целых четыре, это были самые красивые венки, венки из полевых и первых садовых цветов.
Была хорошая погода, и это был добрый знак.
Солнце появилось рано, несмотря на высокие горы вокруг; это был один из самых долгих дней в году.
Была очень хорошая погода, было солнце, и было три мула.
Было стадо в семьдесят голов, в основном молодые животные. Впереди шел Криттен с племянником, они шли впереди всех.
У Криттена за плечами была корзина, у его племянника тоже, а у первого мула на спине возвышалось что-то вроде башни из деревянной утвари и инструментов.
Коровы с венками на рогах, мужчины в воскресных костюмах, девушки в своих самых нарядных платьях с шелковыми косынками, треугольником свисавших им на спины.
По дороге рядом с первым мулом шагал Ромен; за ним двигалось стадо, группами по две-три коровы; и солнечный свет играл на их пятнистых шкурах, на их черных, черно-белых, бурых и рыжих шкурах, а люди шли по обочинам.
Молодые люди шли вместе с девушками; потом шел второй мул, его вел Бартелеми.
На спине второго мула громоздились одеяла, соломенные тюфяки, мешок с солью для коров, чтобы коровы ее лизали, и маленькая девочка, которую посадили между тюфяком и мешком, с этого мешка свешивались ее ноги в чулках из грубой шерсти цвета граната и ботинках с обитым медью мыском.
Было тепло и светло, было почти жарко, несмотря на то, что на такой высоте по утрам обычно довольно прохладно. Первые мухи трубно жужжали в ушах. Было тепло, было хорошо; у каждой коровы на шее висел колокольчик или большой кованый бубенец. За коровами шел третий мул, груженный провизией, то есть сыром, вяленым мясом и хлебом на три недели; с третьим мулом шел Жозеф, а рядом с Жозефом шла Викторин. Они замыкали процессию, потому что Жозеф сказал: «Так нам будет спокойнее», а потом он сказал: «Садись на него, он крепкий». Это был рыжий четырехлетний мул. Она сказала: «Ты знаешь, сколько я вешу?» — «Неважно, садись…»
Она села на мула, и они немного отстали от всех, так что между ними и колонной образовалось свободное пространство; то есть между ними и стадом был кусок дороги, на котором не было никого, а потом шли они и рыжий мул, они замыкали шествие. Стадо вошло в лес. Там постепенно животные и люди выстроились друг за другом в цепочку, в длинную цепочку, вившуюся между сосновыми стволами. Снова стал слышен шум реки. Они дошли до места, где казалось, что у коров на шее висят колокольцы без языка, процессия пошла медленнее. Шедший впереди арендатор первым замедлил ход, задавая темп остальным. Уже нельзя было идти рядом, даже по двое, и юноши шли впереди и подавали руку девушкам, чтобы помочь тем перешагивать через камни и взбираться по уступам, как ступени выраставшим поперек дороги. Жозеф и Викторин и тут держались чуть позади: она слезла с мула, но по-прежнему пользовалась его силой, потому что Жозеф одной рукой держался за хвост животного, а другой тянул Викторин. Она была ленива, а их путь, путь наверх, был длинным.
Они проделали долгий путь, долгий путь по горам; сначала шли по траве, усеянной цветами, большими пятнами цветов; потом среди сосен, по ковру из хвои, покрытому круглыми шитыми золотом пятнами; луга, лес, солнце, солнце и тень; потом длинное ущелье и тень, только тень; потом началось каменистое нагорье, осыпи и снова показалось солнце; — и там, наверху, было видно, как вьется по громадному серому склону длинная цепочка людей, которая снизу смотрится совсем маленькой; цепочка, которая совсем не движется. Если ненадолго отвести от нее взгляд, а потом посмотреть снова, то покажется, что она стоит на месте: но если прислушаться, ухо уловит едва различимый шум, похожий на журчанье ручейка на перекате или на шорох листьев на живой изгороди, которые колышет легкий ветерок…
Это был хороший денек. Все мужчины, поднявшиеся наверх, согласились, что трава хороша. Они нашли, что пастбище богато травой, чему в этот год способствовало необычно жаркое солнце, что было большой удачей, потому что со всех склонов, окружавших пастбище, стекала вода.
Воды хватало, хватало и вина, привезенного в двух бочонках на муле с провизией. Сначала все немного отдохнули, поели, попили, а коровы тотчас же стали щипать траву; потом мужчины группками пошли посмотреть, как отремонтировали сыроварню и комнату для ночлега; потом осмотрели укрытие для скота, укрытие, где скот будет спасаться от непогоды; все было сделано, как надо; придраться было не к чему, это снова была крепкая хорошая хижина, очень хорошая; потом одни пошли осматривать пастбище, а другие принялись разгружать мулов и раскладывать по местам инвентарь.
Парни и девушки сидели группами на траве; еще выпили, потом начали танцевать. Танцевали, пили между танцами; парни и девушки танцевали и пили, мужчины просто пили. Жозеф и Викторин тоже пили и танцевали, все танцы танцевали вместе. Пили и танцевали дольше, чем надо, забыв о благоразумии. И не заметили, как большое круглое солнце закатилось за гору, а маленькая стрелка часов подползла к пяти; маленькая стрелка давно показывала пять, а никто так и не вытащил часы из кармана, чтобы на них взглянуть. Поэтому пришлось спешить. Жозеф проводил Викторин до первого поворота дороги; там он сел, следя за ней глазами, а она торопилась спуститься, поднимая к нему лицо на каждом витке.
Она тоже искала его глазами: каждый раз ему приходилось опускать глаза немного ниже, а ей поднимать голову все выше.
Она спускалась, а он все сидел, она сбегала вниз, потом останавливалась, поворачивалась к нему и махала платком.
Она становилась все меньше и меньше, а потом дошла до места, где дорога становится прямой и устремляется вниз по склону; там он увидел ее еще раз, и больше не видел.
Там он увидел ее в последний раз; там она в последний раз обернулась; а потом ее стало видно только до пояса, потом остались только плечи; потом поднятая рука и голова, а потом одна ладонь.
А потом и ладонь превратилась в маленькое белое пятнышко…
Напрасно он продолжал смотреть: там, где только что была она, ничего больше не было. Как это так?
Он сидел неподвижно и думал: «Где она?». Как будто, исчезнув из виду, она исчезла и из жизни тоже.
Он не мог удержаться и все искал ее глазами, высматривал внизу, под собой; но видел только, как подступает тьма, одна только тьма виднелась там, где только что была она, серая полоска над пустотой. Потому что ее больше не было, ничего больше не было. Все было пусто, пустынно, холодно и тихо.
Высоко вверху еще кружили на фоне отвесных скал несколько ворон, собираясь забиться на ночь в расселины, где они свили себе гнезда; наверное, они кричали, но кричали недостаточно громко для того, чтобы их крики могли долететь до того места, где он стоял, долететь до нас. Слышен был только шум воды — но он не в счет, а вокруг Жозефа была одна глубокая тишина, глубокая пустота. И Жозеф, наконец, поднялся, потому что замерз.
Он шел широким шагом, застегнул куртку, а пастбище вокруг него сжималось, исчезало в темноте. Видны были только окружавшие его скалы, окружавшие его скалы, покрытые черными пятнами.
Жозеф не хотел оборачиваться назад, но все равно оборачивался, а потом переводил взгляд на горные склоны. Было по-прежнему тихо, а потом упал камень.
И еще один камень сорвался, скатился с ледника. Тогда Жозеф поднял голову и увидел ледник прямо перед собой, розовый ледник на вершине, и этот розовый свет погас в тот самый момент, когда Жозеф взглянул на него.
Когда Жозеф поднял голову, розовый свет погас на леднике, и ледник стал тусклым, совсем тусклым, и казалось, что он движется вам навстречу.
Казалось, он движется вам навстречу, мрачный, тусклый, зеленоватый; Жозеф больше не решался на него смотреть, пошел быстрее, низко опустив голову; к счастью вскоре показался свет, добрый желтый свет очага возник перед ним в дверном проеме; и Жозеф шел вперед, не сводя глаз с огня.