Бронеавтомобиль побывал в Мооре чуть свет проездом из Ляйса, оставив на стенах, воротах и деревьях цветные пятна афиш: морской синью и золотом блестела одна из них на обшарпанной, окруженной зарослями маков афишной тумбе у пароходной пристани, вторая была наклеена на доске объявлений прежней комендатуры, поверх поблекших листовок и приказов, текст которых было уже невозможно прочитать, ну а тот, кто шел по набережной, видел такие же афиши на каждом третьем или четвертом каштане. Золотые буквы на синем фоне:

CONCERT.

Friday. В пятницу. В старом ангаре. После захода солнца.

Даже притвор запущенной часовни ляйсской общины кающихся и тот был обклеен этими афишами. Морская синь с золотом. Краски были на удивление яркие, и едва бронемашина скрылась из виду, как уличная ребятня (да и не только ребятня) спешно кинулась их отклеивать и с обрывками бесценной добычи разбежалась по укромным местам… Но даже если при такой жажде красок и редкостной бумаги хоть один-единственный из здешних обитателей улучил минутку и, прочитав текст, поделился с кем-нибудь новостью, она безусловно мигом облетела бы всю округу, как и любое другое известие.

Концерт! В пятницу в ангаре на старом моорском аэродроме после долгого перерыва наконец-то опять будет шумно и весело. Шумно и весело от песен некой группы, отправленной верховным командованием в гастрольное турне; группа давала концерты не только в казармах, но и в самых глухих деревушках оккупационных зон, чтобы, по замыслу мироносца Стелламура, возбуждать интерес молодого поколения побежденных и привлекать их на сторону победителей.

Первый из таких концертов состоялся много лет назад, еще под присмотром майора Эллиота, и мало чем отличался от стелламуровских торжеств в каменоломне. Старый аэродром, расположенный над озером, в защищенной от ветров горной долине, проработал в годы войны очень недолго и впоследствии служил посадочной площадкой разве что воронам да перелетным птицам, а ангар тогда (как и теперь) был единственным неразрушенным помещением, которое могло вместить зрительскую публику из приозерья.

По приказу Эллиота импровизированную сцену и пробитую минными осколками крышу затянули транспарантами, на которых красовались афоризмы Стелламура вроде Никогда не забудем и проч. А у ворот этого концертного зала, все еще пятнистого от камуфляжной краски, поставили громадную армейскую палатку, где сразу на нескольких экранах демонстрировались кадры кинохроники; неозвученные, склеенные в бесконечную ленту, они снова и снова показывали ровные линии бараков в каменоломне, снова и снова штабель трупов в белой кафельной комнате, печь крематория с открытой топкой, шеренгу узников на берегу озера, а на заднем плане всех воспоминаний, снова и снова, заснеженные, и прокаленные солнцем, и мокрые от дождя, и обледенелые стены моорского карьера… Тот, кто хотел попасть в ангар, к сцене, должен был волей-неволей пройти через эту мерцающую палатку.

Однако с тех пор как Эллиот уехал, а армейские части были переброшены из приозерья на равнину, транспаранты в дни концертов уже не развешивали и кинопалатку не ставили, даже стелламуровские торжества пришли в упадок, превратились во все более малолюдные церемонии мелких общин кающихся, которые потому только и не рассыпались, что Армия хоть и была далеко, но тем не менее поддерживала артельную жизнь всех кающихся. Ни моорский секретарь, ни Собачий Король и никто иной из доверенных лиц оккупационной администрации не обладал ныне достаточной властью, чтобы, как бывало раньше, согнать чуть не поголовно всех жителей приозерья на «торжество» в гранитный карьер или в палатку, полную жутких кадров кинохроники.

И в итоге от давней пышности поминальных и покаянных обрядов остались лишь эти концерты, которые в зависимости от усердия и прихоти уполномоченного офицера проходили один-два раза в год, а то и реже и не будили уже никаких воспоминаний о войне. И выступали на сцене ангара отнюдь не давние биг-бэнды, не оркестры в военной форме, под чью музыку, под трубы и кларнеты, люди могли, прошмыгнув сквозь ужасы кинопалатки, танцевать фокстрот. Теперешние музыканты танцевали сами!

Точно одержимые, они скакали и метались среди извивов кабеля и пирамид акустических колонок, вырывая из своих инструментов звуки, достигавшие аж до ледников высокогорья: стаккато ударных, бравурные соло тенор-саксофона, завывающие глиссандо электрогитар… Усилители, подключенные к смонтированному на армейском грузовике дизель-генератору, превращали барабанную дробь в оглушительный гром, а целая батарея прожекторов, работавшая от того же генератора, заливала исполнителей белым, как известка, светом, какого больше нигде в приозерье не видывали. Громовые каскады песен обрушивались на детей Моора и после часами звучали у них в ушах, вызывая бурю неистового восторга.

Моорский крикун Беринг с его тонким слухом был покорен этой музыкой после первого же концерта. Много времени спустя и задолго до выступления того или иного armyband он грезил об их голосах и выстукивал пальцами их ритмы на жестяных ведрах, на столах, даже во сне. А порой, стоя в шалой толпе возле сцены и упиваясь мощным звучанием, соскальзывал в глубь своего прошлого, в темноту кузницы, и вновь покачивался, парил в колыбели над куриными клетками, крикливый младенец, измученный чутким своим ухом и от звона и грохота внешнего мира спасавшийся бегством в собственный голос.

В сокровенных глубинах большой музыки ему незачем было надсаживать легкие и глотку, перекрывая кошмарный шум окружающего мира, – там он находил тот необыкновенный, странно схожий с его первозданными криками и птичьими голосами звук, что облекал его словно панцирем ритмов и гармоний, дарил защиту. И хотя громкость исполнения временами грозила порвать барабанные перепонки и секунду-другую Беринг вообще ничего не слышал, даже в этой внезапной, звенящей тишине он чутьем угадывал таинственную близость другого мира, где всё иначе, не как на моорском побережье и в горах.

Немногие английские слова, запомнившиеся ему на уроках в армейских палатках и в голом, неуютном классе, вокабулы, которые он узнавал в песнях какого-нибудь ансамбля, увлекали его по highways и stations в безбрежные грезы; для него и для таких, как он, здесь пели о freedom и broken hearts, о loneliness, и power of love, и love in vain… И герои этих песен, где все было не просто лучше, но еще и в движении, а время не стояло и не текло вспять, как в Мооре. Там, далеко, были города, а не только руины; широкие, безупречные улицы, рельсы, бегущие к горизонту, океанские гавани и airports – а не только изрешеченный осколками ангар да заросшая чертополохом и бузиной насыпь, которая уже не одно десятилетие блистала отсутствием рельсов. Там каждый мог ходить и ездить куда угодно и когда угодно, не нуждаясь ни в пропуске, ни в армейских грузовиках, ни в повозках, и уж тем более путь к свободе для него лежал не через заминированные перевалы или дорожные шлагбаумы контрольных постов.

Keep movin’! – воздевая руки, кричал в микрофон певец на одном из летних концертов, этакий «Спаситель» в слепящем свете прожекторов, высоко над восторженной толпой в темноте перед сценой, высоко над головами публики, заключенной в стенах Каменного Моря. Movin’ along!

Когда Беринг за рулем «Вороны», за рулем своего детища, впервые отдался горячке движения вперед и скорости, рожденная из песен, из рева этих ансамблей тоска показалась ему вдруг вполне утолимой: Keep movin’. Вперед – и поминай как звали! – хотя бы всего лишь по усеянной выбоинами щебеночной дороге, хотя бы всего лишь по аллее гигантских сосен до холма, откуда виден разве что Слепой берег.

С тех пор как проигрыватель опять работал, Лили бывала в Собачьем доме чаще обычного. Являлась она всегда под вечер и вместе с иным меновым товаром порой привозила с равнины новые пластинки, но неизменно уходила еще дотемна и на ночь никогда не оставалась.

Беринг зорко наблюдал за своим хозяином и Бразильянкой во время их меновых гешефтов, но ни в одном жесте, ни в одном слове не обнаружил ни намека на то, что их связывало нечто большее, нежели странная доверительность и стоическая симпатия. Обсуждая ли дела, оценивая ли опасность бандитского налета, говорили они между собой всегда оживленным, а то и насмешливым тоном, который снимал чрезмерную многозначительность и даже опасность превращал в нечто заурядное и нестрашное.

За несколько дней до объявленного концерта Лили предложила Собачьему Королю крупный, с вишню, мутный изумруд и две коробки патронов для пистолета, который Телохранитель, как Амбрас теперь без тени насмешки именовал кузнеца, постоянно носил за поясом, спрятав под курткой или под рубашкой.

За изумруд – под Амбрасовой лупой его туманно-неуловимые вростки набрали четкости и превратились в кристаллический сад – Лили просила топографические карты, которые можно было достать только в архивах Армии, а за патроны – место на сцене во время пятничного концерта и двух охранников-каменотесов, чтобы проводили ее из дома до ангара. Наверняка ведь и на сей раз (как всегда) не обойдется без пьяных шаек.

– Карты я тебе достану. Место на сцене тоже считай твое. А вот каменотесы совершенно ни к чему, – сказал Амбрас и локтем подтолкнул Телохранителя, который как раз резал собакам мясо, – мы сами тебя проводим.

Беринг думать забыл про свое отвращение к этому липкому мясу, на миг в его ушах грянул вопль восхищенной публики, целый ураган голосов, увлекший его за собою на последнем концерте: бешеный, прямо-таки исступленный ритм ударных – и танцующий гитарист, вихрем мечется и скачет вдали по сцене, как бы заключенный внутри конуса света, который неотступно следует за ним, превращая каждое его движение в летучие тени. Словно желая освободиться из этого узилища, танцор в конце концов под неистовый грохот барабанов сорвал гитару с плечевого ремня, схватил обеими руками за гриф, вскинул над головой, точно дубинку, шваркнул об пол и по щепкам, обломкам и петлям металлических струн умчался из света в черную глубину сцены, а секунду спустя появился снова, исступленный бегун, летящий навстречу своей публике, и с криком, утонувшим в буре голосов, ринулся вниз, в обезумевшую толпу!

Но он не канул во мрак, не исчез среди сотен лиц, а поплыл по волнам воздетых рук, и казалось, будто держали его вовсе не ликующие дети Моора, будто вовсе не они уберегли его от удара о покрытый трещинами бетонный пол: он парил. Парил в своем искристом костюме, словно добыча в колышущихся щупальцах актиний на морском дне.

Место на сцене! В пятницу он увидит эти головоломные танцы, эти пикирующие полеты, этих парящих кумиров, как никогда близко; а самое главное – в джунглях проводов, летучих огней, усилителей и акустических колонок, средь яростных волн великой музыки, он будет рядом с этой женщиной, рядом с Лили, где-то в ночи.

Когда же Беринг наконец оторвал глаза от кухонного ножа в своей руке и мясных клочьев собачьей жратвы, чтобы отыскать взгляд Лили, она уже направилась к выходу. Потом он услыхал шаги мула на щебеночной дорожке и едва не побежал за нею вдогонку. Псы плотным кольцом обступили его, жадно требуя мяса, и он не рискнул пойти им наперекор.