Дети Моора, Хаага и Ляйса, конечно же, готовы были в эту пятничную ночь стоять до изнеможения и хоть до рассвета надсаживать глотку, требуя от Паттона и его группы все новых и новых песен… Но далеко за полночь музыканты вдруг исчезли в черной глубине ангара (а оттуда незаметно прошмыгнули в свои палатки) и больше на сцену не вышли, притом, что буря оваций не стихала. Потом погасли прожекторы. Аппаратуру демонтировали уже при свете нескольких тусклых ламп.
На летном поле пылали костры и факелы. Полчаса с лишним публика хором негодовала по поводу исчезновения музыкантов, затем потянулась восвояси, поначалу еще громко выражая недовольство, а после уже только глухо ворча. Иные из тех, кто, зажатый в толпе, ковылял сквозь ночь домой, к озеру, имели при себе карманные фонарики, но до поры до времени прятали эту драгоценность, доставали ее, когда отделялись от общего потока и продолжали путь в одиночку, – незачем испытывать судьбу и бросать вызов освобожденной в экстазе вместе с прочими эмоциями жажде искусственного света, электрогитар и других знаков прогресса.
Большинство инцидентов, упомянутых секретарями в отчетах перед Армией, происходили в таких и подобных ситуациях именно по дороге домой. Ибо во внезапной тишине после бури, после столь неистового восторга и упоения давние законы и правила Ораниенбургского мира как бы на время упразднялись; запреты не имели значения, грозные кары никого не пугали. Многое из случившегося в первые часы после концерта случалось в один миг и без оглядки на последствия.
Впрочем, на этот раз толпа вела себя на редкость мирно для такой ночи. Словно Ад на колесах сам отбушевал за своих поклонников, лишь кое-где происходили мелкие стычки между враждующими группировками «кожаных», но ни кастеты, ни цепи, ни ломики в ход пущены не были. Паттоновская охрана и военная полиция взяли под стражу с десяток подозрительных типов из публики, ни единого разу не применив огнестрельное оружие.
В потемках людская толпа казалась совершенно беспорядочной, но при всей беспорядочности неторопливо, почти благостно ползла прочь из Самолетной долины. И за арестованных никто, кроме двух-трех пьяных корешей, вступаться не спешил; так они и стояли прикованные наручниками к борту бронетранспортера, дергали свои оковы, выкрикивали заверения в невиновности, бранились, а шагавших мимо поклонников Паттона ничуть не интересовало, кто это такие: мародеры, спекулянты или находящиеся в розыске убийцы, – они сожалели только, что и этот вот концерт закончился.
Сонная Лили, сидя на переднем сиденье «Вороны» под защитой дога, дожидалась Беринга, а он искал хозяина – на армейской автостоянке, возле сцены и, наконец, в толпе, без всякого плана, наудачу. Завороженный голосом Паттона и нежностью Лили, он лишь незадолго перед тем, как погасли прожекторы, заметил, что Амбрас исчез. А ведь на протяжении всего концерта пребывал в полной уверенности, что Амбрас стоит в густой тени кулисы, шагах в пятнадцати от них. Выходит, там стоял не Амбрас? Но один-то раз он вроде бы почувствовал взгляд Собачьего Короля и попытался увлечь Лили в темноту, шепнув ей на ухо: «Он на нас смотрит».
«Кто смотрит?»
«Он».
«Амбрас? А чем мы ему мешаем? Он только со своими псами целуется».
А потом Лили была близко-близко, и над их объятием бушевала музыка Паттона, и он забыл – забыл! – о том, о чем после своего водворения в Собачьем доме не забывал еще ни на миг, – о присутствии хозяина.
Теперь он пробивался сквозь текущий навстречу людской поток и все больше терзался тревогой при мысли, что здесь, в потемках и толкотне, какая-нибудь шайка пьяных «кожаных» могла узнать в Амбрасе управляющего каменоломней, друга и доверенное лицо Армии… Сколько же времени минуло с исчезновения Амбраса? Может, на сцене он ошибся, и та фигура в тени была незнакомцем, а то и врагом.
Но если именно Собачий Король видел, как его Телохранитель среди акустических колонок и усилителей ослеп от нежности и стыда, то смотрел он наверняка не на тайные ласки обнимающейся парочки, а прежде всего на их руки; может, ничего, кроме этих вскинутых, переплетенных, счастливых рук, и не видел! Ведь та балетная легкость, с какой Беринг, и Лили, и тысячи других фэнов поднимали сегодня ночью свои руки высоко над головой, обращая их в огромное колышущееся поле, Амбрасу была совершенно недоступна… Амбрас был калека. И Беринг знал его тайну.
Блуждая в толпе, он как наяву вновь слышал грохот каменоломни. Это случилось сегодня утром. Взрывной заряд подорвали слишком рано. И на них с Амбрасом обрушился град каменных осколков.
В туче песка и каменной пыли они помчались к конторскому бараку. Амбрас, чертыхаясь, пинком распахнул дверь и стряхнул с плеч песок. Потом достал из тумбочки щетку, наклонил голову и приказал Берингу вычесать песок из его волос.
«Я с этим нынче не справлюсь, – сказал Амбрас. – Когда погода меняется, я стою под дождем или в снегу, а руку поднять вверх не в состоянии».
Перемена погоды? День был солнечный. Только ветер помалу крепчал. Эта пыльная голова, с которой от первого же прикосновения посыпалась перхоть, вызывала у Беринга отвращение, и вообще, он не любил такого близкого контакта с мужчинами. Даже отца, который уже не видел себя в зеркале и которого кузнечиха по воскресеньям причесывала роговым гребнем, он сам не причесывал никогда. Волосы!.. Он механик, шофер, кузнец – или всего-навсего вооруженный парикмахер?
Хотя приказ Амбраса привел его в ярость, он не стал возражать и принялся осторожно водить щеткой по этим жестким, как проволока, кое-где уже седым волосам, будто причесывая кусачего пса.
Плечи Собачьего Короля побелели от каменной пыли и от перхоти, а Беринг все работал щеткой и, занимаясь этим скучным, унизительным делом, начал догадываться, что как бы мимоходом доверенная ему тайна означала: Телохранитель – вовсе не насмешливое прозвище.
Собачий Король не шутил, называя его Телохранителем. Амбрас не мог поднять руки над головой, не мог схватиться врукопашную с врагом и имел все основания скрывать от Моора такой изъян. Если армейский фаворит выкажет слабину, то скоро отступавшая все дальше власть оккупантов ему не поможет.
Лишь часом позже – они сидели в конторском бараке перед разобранным дефектным перфоратором и слушали, как порывы ветра гонят песок по гофрированному железу крыши, – он наконец отважился спросить хозяина: Что с вами, что это за хворь такая?
«Это моорская болезнь, – ответил Амбрас, – на Слепом берегу ее многие подхватили».
«В карьере? На каких работах?»
«Не на работах. На раскачке».
Раскачка. Swing. Беринг знал название этой пытки по большой, как плакат, крупнозернистой фотографии, которую вместе с другими мемориальными материалами показывали в армейских выставочных палатках и на иных стелламуровских мероприятиях. Плакат изображал огромный бук, а на широко раскинувшихся нижних его сучьях висели пятеро узников в полосатых робах. Страшное зрелище. Руки у них были связаны за спиной, а через путы пропущена веревка; на ней-то их и подвесили, на ней они раскачивались. Муки несчастных были описаны на английском и немецком языках в нижней части плаката, но Берингу запомнилось только это слово и его перевод: swing!
«Если ты смотрел охраннику в глаза, – сказал Амбрас утром в конторском бараке, надевая на большой палец крепительное кольцо разобранного перфоратора, – просто в глаза, понятно?.. У тебя не было права смотреть ему в глаза, ты должен был всегда смотреть в землю, понятно? А иной раз достаточно было скользнуть по нему взглядом… или с перепугу слишком долго пялиться на мыски его сапог и не снять вовремя шапку… или ты мог поплатиться за то, что способен стоять только скрючившись, а не по стойке „смирно“, когда он, дав тебе пинка, орет: Смотри на меня! Смотри на меня, когда я с тобой говорю! Таких и даже куда меньших провинностей было достаточно, чтобы услышать: На раскачку!Явишься после поверки. И ты начинал считать минуты и считал до тех пор, пока тебя в конце концов не волокли под дерево.
Там тебе заламывают руки за спину и связывают веревкой, и перед лицом кошмара, который ждет впереди, ты, как едва ли не все до и после тебя, начинаешь кричать, умоляя о пощаде. А потом они на этой веревке вздергивают тебя на сук и лупят, чтобы ты раскачивался словно маятник… а ты… ты с криком, и с Божьей помощью, и всеми силами стараешься удержаться в каком угодно наклонном положении, чтоб, Боже упаси, не произошло то, что как раз и происходит: тяжесть собственного тела тащит твои связанные за спиной руки вверх, все выше и выше, и у тебя уже нет сил, и твой же чудовищный вес выкручивает эти руки назад, задирает над головой, пока кости не выскакивают из суставов.
Звук при этом такой, какой ты если и слыхал, то разве что в мясной лавке, когда мясник отрывает одну от другой кости туши или ломает сустав; так вот: у тебя звук такой же. Но этот хруст и треск слышишь ты один, потому что все остальные – и скоты, еще сжимающие в кулаках веревку, на которой вздернули тебя на сук, и товарищи по несчастью, которые покуда целые и невредимые глядят на тебя снизу, а завтра или уже минуту спустя будут болтаться здесь же, – все остальные слышат только твои вопли.
Ты качаешься в лютой боли (никогда бы не поверил, что можно испытывать ее и не умереть!) и вопишь (до сих пор ты даже не предполагал, что у тебя такой голос!), и никогда, никогда в жизни тебе уже не поднять руки так высоко над головой, как в этот миг.
А если одному из этих заблагорассудится сделать тебя полным калекой, он хватает тебя за ноги, и виснет на них всей своей тяжестью, и раскачивается вместе с тобой. Эта чаша, – сказал Амбрас, – меня миновала, но только лишь эта».
Впервые Беринг слышал, как бывший узник лагеря при каменоломне рассказывал о своих муках. В армейских демонстрационных палатках и на школьных уроках в первые послевоенные годы о пытках и ужасах на Слепом берегу всегда рассказывали стелламуровские проповедники (в ту пору моорцы называли их между собой именно так), но не жертвы пыток. И на «праздниках» в каменоломне или искупительных церемониях у пароходной пристани освобожденные оставались безмолвными и безликими, так что Беринг да и вообще многие дети Моора думали порой, что лагерники никогда не имели собственного голоса, а лица у них всегда были застывшими мертвыми масками, как на армейских плакатах у голых трупов, кучей наваленных возле бараков или же сброшенных в глубокие ямы: таких фотографий с избытком хватало и в демонстрационных палатках, и на школьных уроках истории, а в процессиях общин кающихся ими зачастую были обвешаны сандвич-мены.
Много времени прошло, пока Беринг и ему подобные наконец уразумели, что не все несчастные из барачного лагеря исчезли в земле или в огромных кирпичных печах крематория, некоторые уцелели и жили, как и они, в этом самом мире. У этого озера. На этом берегу. Лишь когда Собачий Король и другие давние зебры, сменив свои полосатые робы на армейские шинели и летные куртки, по заданию Армии и под ее покровительством взяли в свои руки управление каменоломней, и свекловодческими товариществами, и солеварнями, да и все прочие ответственные посты тоже заняли, – лишь тогда молодое поколение даже в самой глуши приозерья поневоле признало, что прошлое еще отнюдь не миновало.
Но воспоминания о времени, которое было до них, наводили скуку на детей Моора. Разве они имели отношение к черным флагам на пароходной пристани и к развалинам лагеря возле каменоломни? А к посланию Великой надписи в карьере? Пусть инвалиды войны и возвращенцы, если им охота, возмущаются стелламуровскими мероприятиями и протестуют против правды победителей – для Беринга и таких, как он, все мемориальные ритуалы, проводимые хоть по приказу Армии, хоть по инициативе искупительных обществ, были не более чем мрачным спектаклем.
Ведь то, что дети Моора видели на плакатных щитах и слышали на одобренных миротворцем уроках истории, был просто-напросто Моор – разваливающиеся бараки, облепленные ракушками сваи пароходной пристани, каменоломня, руины. Все это они и так знали. Им хотелось увидеть совсем иное: многополосные шоссе Америки, по которым рядами катили машины вроде той, на какой здесь, в приозерье, ездил только комендант, а позднее Собачий Король. Небоскребы острова Манхэттен, где была резиденция Линдона Портера Стелламура; море! – им хотелось увидеть море, а не пожелтевшие черно-белые фотографии Слепого берега. Статую Свободы у входа в Нью-йоркскую гавань и полый факел в ее поднятой руке – вот что им хотелось увидеть, а не исполинские буквы Великой надписи: Здесь лежат убитые – числом 11973… Конечно, мертвые лежали во всякой земле. Но у кого же в третьем десятилетии Ораниенбургского мира еще не пропала охота считать трупы? По Великой надписи расползался мох.
С той минуты, как закончился концерт, Беринг ни разу не наткнулся ни на пьяных боевиков, ни на «кожаных», но продирался сквозь давку все решительней и бесцеремонней. Если с Собачьим Королем что-то стряслось, вилла «Флора» снова отойдет к Армии, а он сам отправится назад в кузницу. Медлительность толпы бесила его. Кулаками он расталкивал поклонников Паттона, которые совсем недавно были ему прямо как родные, и выкрикивал имя хозяина. Но здесь это имя вызывало лишь злобные взгляды, и, как он ни упирался, толпа все равно несла его с собой.
Стоянка машин сопровождения казалась далекой черной крепостью во мраке, когда он наконец обнаружил Собачьего Короля. Амбрас стоял, прислонясь к обросшему травой боку ржавой автоцистерны, а вокруг толпились какие-то люди, и на лице его трепетали отсветы горящих сучьев и факелов. На первый взгляд, он целиком ушел в созерцание жутковатого спектакля, что разыгрывался тут с его участием. Семь не то восемь ирокезов (так звали бритоголовых, которые оставляли на голове узкую полосу волос, выкрашенную в пронзительно-красный цвет, наподобие петушиного гребня), точно фехтовальщики, делали выпады в его сторону и тотчас отскакивали назад, тянулись к нему факелами, но не дотрагивались, не обжигали, только что-то орали – может, спрашивали о чем-то, может, поливали бранью, не поймешь. Амбрас не отвечал и вообще никак не защищался. Просто стоял и смотрел на них. Какой у него усталый вид.
И это – Собачий Король? Друг Армии, который мог вершить суд и объявлять в приозерье чрезвычайное положение? Непобедимый? Тот, кого Моор до сих пор боялся, ведь одной зверюге он проломил череп обрезком железной трубы, а другой голыми руками свернул шею. Этот усталый человек?
«Собаки… как же вы тогда сумели укокошить собак?..» – спросил Беринг минувшим утром в конторском бараке, и Амбрас не дал ему объяснить, что спрашивает он не про моорскую сплетню, что в тот вечер он сам, холодея от страха, сидел в одичавшем винограднике у ограды виллы «Флора» и своими глазами видел победу над сворой – изредка видел и сейчас, когда закрывал глаза.
«…этими руками, ты имеешь в виду? Собаки цепями не дерутся, – сказал Амбрас. – И не налетают сверху, как птицы. Собаки не принуждают тебя задирать руки вверх. Они напрыгивают снизу». Пес, который прыгнет на него, добавил Амбрас, и теперь обречен на смерть.
Беринг приближался к хозяину медленно, слишком медленно. Толпе не было дела ни до его возбуждения, ни до воплей ирокезов с факелами, ни до пленника, лицо которого снова и снова исчезало в пляске огня. Завязнув среди каких-то перепачканных сажей типов, тащивших с собой раненого, Беринг изо всех сил работал локтями и вдруг поймал взгляд Амбраса – поверх двух-трех десятков голов Собачий Король смотрел на своего Телохранителя.
Неужели вправду смотрел?
Так или иначе, Берингу показалось, что он не только поймал взгляд хозяина, но и прочитал в нем вопрос, приказ, и он невольно нащупал за поясом пистолет.
От него требуют этого?
Взгляд сказал да.
И он с такой поспешностью выхватил оружие из-под куртки, что рубашка зацепилась за спусковой крючок и порвалась. Когда же пистолет оказался на виду, у него в руке, был он теплым на ощупь, согревшимся от тепла его тела, и все-таки чужим, совершенно новым и не привел на память ни выстрелы апрельской ночи, ни гаснущее лицо врага.
Беринг освободил предохранитель, отвел салазки, услышал, как патрон выбросило из обоймы в камору, и вскинул вверх свое готовое к выстрелу оружие – показал его угрюмому миру, посреди которого, ожидая помощи, стоял хозяин.
И вдруг перед ним возникло пустое пространство, пространство ужаса, и стало быстро расширяться в нарастающем гомоне голосов: Гляньте, он вооружен, берегитесь, вон тот парень – у него оружие, да ведь это кузнец, у него оружие… Толпа расступилась перед ним, как воды Чермного моря на гравюре в кузнечихиной иллюстрированной Библии, которую он столько раз рассматривал.
Люди, море… весь мир отпрянул от него во мрак. Бегите отсюда, в укрытие! Тут псих, с оружием! Что могут факелы и горящие сучья, что могут камни, дубинки и голые кулаки против блестящего вороненого пистолета в его руке?
Пьянящее ощущение – шагать через это пустое пространство к недвижному Амбрасу, лицо которого все больше тонуло в тени и во тьме: факелы, а с ними и свет отшатнулись от него. Кто шел с огнем, бросил его, затушил или затоптал, чтобы не стать для человека с оружием освещенной мишенью. Слепцы в неожиданно наставшей ночи, участники огненного спектакля, напирая друг на друга, всем скопом шарахнулись в темноту.
Беринг подобрал один из брошенных факелов и поднял его над головой. Кто теперь швырнет камень или отважится хотя бы погрозить ему кулаком? С огнем в одной руке и пистолетом в другой он шел на подмогу хозяину.
Собачий Король стоял в полном одиночестве, когда Телохранитель наконец очутился с ним рядом.
– Вам ничего не сделали? Вы… вы не ранены? – В этот миг он чувствовал себя невероятно сильным, а голос все равно дрогнул.
– Жив пока, – сказал Амбрас, – Эти болваны меня бы не тронули.
– Не тронули? – Берингу почудился звон осколков его торжества. Он смущенно спрятал пистолет и затолкал под ремень рваную рубашку. – А я? Что я должен был сделать?
– Ничего. Да ладно тебе, – сказал Амбрас, – ты все сделал правильно. – Потом он спросил о Лили.
– Она ждет в машине.
– А пес?
– И пес при ней.
На обратном пути к автостоянке летное поле пустело с такой быстротой, будто Телохранитель Собачьего Короля распахнул где-то в ночи ворота, шлюз, через который поток концертных посетителей стремительно хлынул к озеру. По дороге Амбрас говорил мало.
Почему он ушел со сцены, почему очутился в гуще толпы?
Не хотел там наверху оглохнуть.
Если не считать машиниста какого-то свекловодческого товарищества, который решил выпросить у управляющего каменоломней пропуск на равнину и, размахивая руками и тараторя, тащился за ними до самого ангара, больше никто им дорогу не заступил. Да и этот проситель, хотя Берингу лишь силой удалось отвадить его, задним числом струхнул, когда через день-другой до него дошли слухи, что Собачий Король сделал молодого моорского кузнеца не просто своим шофером и не просто работником, а еще и дал ему оружие и приказал стрелять по нападающим.
Возле ангара Беринг еще час с лишним ждал Амбраса, который сидел в армейском бронеавтомобиле, беседуя с неким капитаном. Телохранитель озяб, переминался с ноги на ногу, но первым вернуться к «Вороне» все-таки не рискнул. Из большой освещенной палатки долетали громкие возгласы и смех, ему почудился даже голос Паттона. Водитель броневика угостил его сигаретой, но потом опять напялил наушники и уставился в пространство, ведь Беринг не понял ни его шуток, ни замечания насчет концерта.
Когда Амбрас наконец вылез из кабины и зашагал к «Вороне» (Беринг светил ему фонариком), от него пахло шнапсом. Дог, точно изваяние, восседал на водительском месте, а Лили спала, прислонившись к нему, – и проснулась, едва Беринг открыл дверцу. Пес не издал ни звука. Беринг выпроводил его на заднее сиденье, занял свое место за рулем и запустил мотор.
Как называлось то чувство, какое он испытывал по дороге домой, – счастье? Лили сидела рядом и на плавном повороте, когда машина выезжала с автостоянки, притулилась к нему, точь-в-точь как недавно к догу, и не протестовала, когда он украдкой погладил ее по руке. А сзади сидел Амбрас, поглаживал свою собаку и мог засвидетельствовать, что Беринг, бывший моорский кузнец, способен выручить из опасности не только себя, но и самого могущественного человека в приозерье. И вдобавок в ушах все еще звучала музыка Паттона!
Летное поле было безлюдно. Только по его краям фары «Вороны» высвечивали порой какие-то фигуры: они сидели у костра или, завернувшись в одеяла, лежали в траве. Хмельной от счастья, Беринг не мог устоять перед соблазном этой широкой бетонной полосы, лишь кое-где взломанной колючим кустарником, и нажал на акселератор. Глухое ворчание дога утонуло в реве мотора. Ускорение придавило Лили к его плечу. Взлетная полоса мчалась из черной бесконечности ему навстречу и уходила назад, туда, где он впервые поцеловал женщину и спас хозяина. Кустарник по обочинам известково-белой лентой улетал прочь из поля зрения.
– Ты с ума сошел! – послышался за спиной голос Амбраса. Лили, похоже, спала. «Ворона» с ревом летела сквозь ночь.
Лишь через несколько секунд Беринг медленно отпустил педаль; еще секунда – и он перенес ногу на тормоз, чувствуя в этом почти неуловимом промедлении силу, которая уже не имела ни малейшего касательства к оружию у него за поясом. Потом он нажал на тормоз и так решительно сбавил скорость, что голова пса съехала с колен Амбраса и ударилась о спинку сиденья. Амбрас не сказал ни слова, а вот Лили резко выпрямилась, тихонько рассмеялась, локтем подтолкнула Беринга и прошептала: Куш!
Почти в самом конце взлетной полосы, там, где в последний военный год истребители-бомбардировщики развивали максимальную стартовую скорость, отрывались от земли и круто взмывали вверх, чтобы не разбиться об отвесные скалы Каменного Моря, – там «Ворона» медленно съехала по колдобинам на старый грейдер. Сызнова началось неуклюжее лавирование среди выбоин, ям и промоин. Теперь и эта дорога была пустынна. Паттоновские поклонники оставили на маркировочных жердинах и сучьях лохмотья бумаги и одежды, отчего иные из этих предупреждающих знаков стали похожи на огородные пугала. Лохмотья бились и трепетали на холодном ветру с озера, махали Берингу. Ночь становилась бурной.
Ломота в плечах, вероятно, все же не обманула Собачьего Короля, погода действительно менялась. Склоны вроде как уже в тучах? Видимость ухудшилась. Усталый от напряженного вглядывания в разбитую, ухабистую дорогу, Беринг потер глаза. Помнится, когда ехали в горы, выбоин было не так много. А сейчас? Сколько же их – черными тенями возникают вдруг в луче фар, и далеко не все помечены жердями. Иногда он прижимал машину к самому краю пропасти, потому что иначе было не проехать.
– Куда тебя несет? Осторожно! – прошептала Лили и невольно схватила его за локоть, когда автомобиль очередной раз вильнул, чтобы не угодить в яму. Но скоро Лили опять разморило, она перестала следить за дорогой и уронила голову ему на плечо. Амбрас в потемках разговаривал с догом и ездой не интересовался.
Отчего так плохо видно? Все подернуто какой-то странной мутью – наверно, от пыли, которую подняла «Ворона»? Не иначе как ветер задувал эту пыль внутрь машины, сквозь щели и вентиляционные клапаны? Вот только что Беринг утер глаза тылом руки, а их уже опять застят слезы; он отчаянно напрягался, стараясь рассмотреть, что там на дороге – яма или просто тень.
Хотя, возможно, в этих расстройствах и обманах зрения виноваты всего-навсего тусклые фары «Вороны». Во время ремонта он так и не нашел им замены. А правильно ли он вообще едет? Нет-нет, все в порядке, дорога та самая. И где в Мооре взять новые фары? Вот о чем Собачьему Королю стоило бы спросить капитана. Или, может, Лили сумеет достать их на равнине?
Размышляя об этом, Беринг медленно и незаметно ехал прочь от своего счастья. Он повернулся к Лили, но распознал ее лицо только со второго взгляда – до того тусклый был свет. Она боролась со сном. Устала ничуть не меньше, чем он.
И тут сон в одну секунду как рукой сняло. Беринг и думать о нем забыл, когда впереди тенью разверзлась яма, не помеченная предупреждающим знаком, – разверзлась до того неожиданно, что он чуть было не посадил в нее машину. Он резко затормозил, так что Лили только чудом не врезалась лбом в ветровое стекло. Что произошло с Амбрасом и догом, Беринг не видел, но слышал, как хозяин сердито воскликнул:
– …что такое? Что с тобой?
– Яма.
– Где? – спросила Лили.
Внезапно Беринг прямо обмер, дыхание перехватило, в голове пустота: он оторвал взгляд от дороги и перевел его на Лили, а эта тень, эта яма двинулась за его взглядом, выскользнула из луча фар, взлетела вверх и черным пятном затемнила лицо Лили. Тень двигалась вместе с его глазами. Яма зияла не на грейдере, а в его взгляде! Если он снова оборачивался к дороге, эта дыра повторяла движение его зрачков; если неотрывно смотрел в конус света фар, тень снова замирала на дороге – овальное пятно, не столь резко очерченное и не столь черное, как настоящие западни и выбоины, однако ж почти от них неотличимое. Его взгляд, его мир был продырявлен.
– Где? – повторила Лили. – Где тут яма?
– У тебя галлюцинации? – спросил Амбрас. – В чем дело?
– Ни в чем, – ответил Беринг. – Так, пустяки. – И поехал дальше, прямо на эту дыру в своем мире, которая отступала перед ним и с каждым движением его глаз, точно блуждающий огонек, плясала то по дороге, то по темным скальным кручам, то над бездной, а все же постоянно была в поле его зрения, словно указывала путь обратно к озеру. И он следовал за этим знаком, невидимым для других, следовал за ним в ночь, безмолвно и растерянно.