Явление Богородицы и Пресвятой Девы грянуло как разрыв авиабомбы, а шум крыл небесного воинства, низошедшего на землю следом за нею, был почти неотличим от грохота артиллерийской канонады… У кузнечихи звон стоял в ушах, она сидела в своем темном подполе и под гром давно желанного чуда невольно вспоминала о шуме сражения. Возвращение Девы Марии звучало как ночная моорская бомбежка.

Хвалебных гимнов на сей раз не слыхать. И гуслей не слыхать, и трубного гласа. Только грохот, будто само небо раскололось. И все же кузнечиха не сомневалась: Mater dolorosa [] наконец вняла ее молитвам. Звезда Морей, Царица Небесная воротилась. Но пришла Она теперь не средь звуков музыки сфер, а в шуме мирском, ибо Моор, и Хааг, и все приозерье должны услышать то, что Она возгласила самой преданной своей служительнице. Довольно! Довольно молиться, довольно каяться. Блудный сын, мальчуган, наследник вновь принят в сонмы спасенных.

От великого света, осиявшего это послание, от хвостатых звезд и лучистых венцов кузнечиха узрела лишь слабый отблеск, проникший в ее подземелье сквозь щели в крышке люка, через который обычно ссыпали в подпол картошку, свеклу да капустные кочаны.

А Богородица? Отчего Она не спустилась к ней в глубину? Отчего небесное воинство расточало свой блеск там, в верхней пустыне, вместо того чтоб позлатить одиночество кающейся? Кузнечиха поняла и улыбнулась. Пресвятая Дева желает, стало быть, чтобы и служительница Ее вновь поднялась к свету дня, ввысь, к Ней. Ведь уже довольно.

Острая боль, пронзившая сердце, и мучительная одышка на лестнице – это были последние недомогания на пути к свету, последние казни в конце великого покаяния. Лишь здесь, на крутом участке пути, еще лютует боль и перехватывает дыхание, но дальше, дальше все станет легко, бесконечно легко. Пречистая наверняка поджидает ее у пожарного пруда, парит над камышами.

Пруд был скован льдом. Камыши засохли, стебли изломаны ветром. Кроны деревьев, крыши Моора, заросли кустарника – все, что считанные минуты назад гнулось под тяжестью снега, теперь было голо, пусто, избавлено от всякого бремени: ударная волна мощнейшего после ночной бомбежки взрыва смела снег с древесных сучьев и ветвей, с крыш домов и сараев, обнажив убожество побережья. Но кузнечиха, выйдя из двери хлева на улицу, видела все это по-другому. От долгого сидения во тьме у нее в глазах плясали пурпурные и сине-зеленые тени, казавшиеся ей цветами. Цветы в черных кронах деревьев. Пресвятая Дева повелела деревьям расцвести средь зимы. Где бы Она ни явилась, всегда наступала весна.

Грохот явления сменился теперь тишиною, на окраинах которой, где-то далеко-далеко, лаяли собаки. Там, в снежно-белой дали, рвались в небо пламена, пылал беззвучный костер, пламена, без единого шороха. Но пруд! Пруд был пустой, воды его – сплошной лед.

Какая усталость охватила кузнечику на свету, какая беспредельная усталость. Цветочное чудо смело снег с деревьев и крыш, но не с деревянной скамьи, что стояла у стены дома, по-прежнему белая и зимняя. На эту скамью старуха и села, опустилась на снежную подушку, прислонилась к ледяной стене. Цветы мало-помалу блекли.

Этот далекий пожар, видно, и был тем могучим сиянием, что проникло к ней в подпол и освещало ей путь из глубины в верхний мир? Долго кузнечиха не сводила глаз с опадающих пламен, тщетно пытаясь различить в огне фигуру Царицы Небесной. Сияние медленно опускалось в голую землю, и с ним опускался долу ее взор, пока в глазах не отразилась всего лишь угасшая пустыня, опушенная черными деревьями и ветвями.

Через день после взрыва Берингов отец впервые за много месяцев проковылял со своего холма вниз, в Моор, оставляя в заснеженных улочках пьяный зигзаг следов. Временами его так шатало, что он поневоле останавливался, цепляясь за стену, за флагшток на плацу, и лишь через несколько минут продолжал свой путь. Он не обратил внимания ни на армейскую колонну возле секретариата, которая готовилась к выступлению, ни на торговца дровами – тот оторопело поздоровался с облучка своей повозки и начал было рассказывать, что вчера процессия кающихся из Айзенау с барабанами и трубами забрела в зону взрыва и только чудом дело обошлось более-менее благополучно, насчитали всего несколько раненых.

– И твой сын, – кричал с облучка торговец вдогонку кузнецу, – этот ненормальный, конечно, опять был тут как тут.

Старику понадобилось несколько часов, чтоб выбраться из Моора, оставить позади террасы виноградников, прибрежную дорогу и, одолев для сокращения пути утомительную лестницу, добраться до ворот виллы «Флора». Псы сию же минуту сбежались к воротам и с яростным лаем стали бросаться на кованые прутья. Проклиная злобных бестий, он молотил палкой по решетке, попытался отворить створку и без колебаний шагнул бы прямиком в зубастые пасти стаи, но, к счастью, прибежал Беринг. Парень утихомирил псов, трех самых свирепых посадил на цепь и подошел к воротам, хотя и не открыл их пока.

– Что тебе нужно?

Разделенные коваными листьями, коваными ветками и прутьями, стояли они друг против друга, странно похожие: раненный в войну и пострадавший вчера. Шальной осколок (а возможно, просто подбитый гвоздями башмак еще одной жертвы ударной волны) наградил Беринга отметиной на правом виске, исчезавшей далеко под волосами, и тем добавил ему сходства со стариком, у которого шрам багровел на лбу знаком войны.

Утомительный путь к Собачьему дому отрезвил старика. И все же он неловко шагнул назад и едва не оступился, когда Беринг отворил ворота.

– Ну, что тебе нужно?

Старик видел лицо сына точь-в-точь как все другие лица – подернутый густой тенью овал и в нем темные пятна глаз – и сказал, этому неотличимому от других лицу:

– Она сидит около дома. Утром я не нашел ее в подполе. Понес ей хлеб и молоко. А ее нет. Искал-искал – и на кухне, и у ней в комнате, и в хлеву. А нашел на улице. На лавке. Она умерла. И ты должен ее похоронить. Ты убил ее.

Больше он не говорит ничего. Ни у ворот, ни на обратном пути в кузницу, который впервые со времен войны проделывает в автомобиле, а сел он в автомобиль потому лишь, что устал. Дважды наследник спрашивает его о последних днях матери. Может, она не только молилась да перебирала четки, но и еще что-то говорила? Старик и сам не знает, однако от сына это утаивает. Не хочет больше с ним разговаривать и не станет, никогда. Оба молчат, сидя рядом на переднем сиденье «Вороны», будто лязг цепей противоскольжения заменяет все, что можно было сказать.

Дорогу к усадьбе замело глубоким снегом. От цепей толку чуть. Молча они бросают «Ворону» перед высоченным, в рост человека, сугробом и по свежим еще следам старика взбираются к дому. Беринг все замедляет шаги и наконец, словно выбившись из сил, останавливается на полпути, увидев мать, сидящую на лавке у двери хлева. Снегопада ночью не было, но ее все равно запорошило – она белая то ли от инея, то ли от улетевшего, выпавшего кристаллами телесного тепла. Белая как снег.

Когда он в конце концов подходит ближе, очень-очень медленно, то видит, что глаза ее остались открыты. И рот тоже открыт, будто она, как и он сам, как айзенауские кающиеся, просто выполняла приказ Собачьего Короля и ждала большого взрыва, огненной бури, молча и с открытым ртом.

Беринг не сумел закрыть матери ни глаза, ни рот, когда около полудня положил ее в гроб, в ящик, сколоченный из сосновых досок, которые он в прошлом году, в почти забытой жизни, думал пустить на ремонт курятника.

Пока он пилил и сколачивал, отец по обыкновению сидел на табуретке у кухонного окна, уставившись вниз, на моорские крыши, и не ответил на вопрос о лопате. Сборщики металлолома все выгребли подчистую – в кузнице не нашлось даже чем вырыть могилу.

В полдень Беринг вернулся на виллу «Флора» взять из сарайчика кирку и лопату; Собачий Король сидел в большом салоне у докрасна раскаленной печки – разглядывал в лупу осколочек янтаря. Он и головы не поднял, только кивнул, когда Беринг, войдя с лопатой и киркой в салон, попросил до завтра отгул и – второй раз в этот день – «Ворону». Амбрас был так увлечен изучением нового экспоната своей коллекции, что вроде бы пропустил мимо ушей даже рассказ о заиндевевшей покойнице. В янтаре обнаружилось редкостной красоты органическое включение – златоглазка, застигнутая на взлете каплей смолы да так и замершая. Беринг вскинул на плечо шанцевый инструмент и пошел было прочь. Собачий Король поднес янтарь к свету: Стой! Один вопрос, один-единственный, потом Телохранитель может идти. Сколько лет? Каков, по его мнению, возраст этой мушки в камне?

Беринг покорно отставил лопату и кирку, покорно взял лупу и почувствовал, как слезы набегают на глаза, а что ответить – не знал, только пробормотал: Ну, так я пошел…

– Сорок миллионов, – сказал Собачий Король, – сорок миллионов лет.

На обратном пути в холодный отцовский дом Берингу пришлось съехать в глубокий сугроб, чтобы пропустить уходящую армейскую колонну, и потом он еле сумел вывести «Ворону» на береговой грейдер. Кое-кто из солдат, глядя на переваливающийся с боку на бок птицемобиль, громко зааплодировал. Во вчерашней суматохе вокруг раненых айзенаусцев, которых доставили на перевязку в армейские палатки, ни капитан, ни сержанты не спросили про выстрел, прозвучавший незадолго до взрыва в «красной» зоне.

Колонна пропахивала в зимних снегах широкий след, и Берингу очень хотелось рвануть за нею прямиком до водолечебницы, но он удержался. Вместо этого, лязгая цепями, доехал до секретариата и сообщил о смерти матери. Окна конторы были до сих пор заколочены. Секретарь поставил печать на свидетельство о смерти и сказал, что для похорон нынче, пожалуй, поздновато… Или нет?

– Нет, – сказал Беринг.

Так, может, привезти из Хаага народного миссионера или хоть проповедника моорской общины кающихся? Секретарь не понимал, отчего такая спешка. А духовой оркестр?

Ни проповедника, ни оркестра. Телохранитель отказался от всего, что положено по обычаю. Ему нужны только один-два помощника, чтобы вырыть могилу, и еще двое, чтобы нести гроб.

Уже смеркалось, когда Беринг и трое работяг из свекловодческого товарищества опускали гроб в словно бы бездонную глубину. Пеньковые веревки оказались для этой могилы слишком коротки.

– Что будем делать? – спросил один из работяг.

– Отпустим веревки, – сказал другой. Троица была здорово навеселе. За бутыль шнапса и шесть десятков армейских сигарет они всю дорогу с Кузнечного холма до Моорского кладбища шагали рядом с «Вороной», следили, чтобы кое-как привязанный гроб не свалился с крыши автомобиля; могилу они копали по очереди. Когда напоследок подошел черед Беринга, они отошли в затишье, к каменному, озаренному свечами поминальному дому возле часовни Воскресения, пустили по кругу бутыль и сигареты светлого табака, которые в Мооре можно было выменять практически на что угодно. Потом бутыль опустела, они, шатаясь, снова подковыляли к могиле и обнаружили, что этот псих из Собачьего дома целиком исчез в яме. В отсветах двух погребальных факелов комья земли вылетали из глубины и падали в отвал, который уже был куда выше любого могильного холма на этом кладбище.

Беринг не слышал смеха работяг. Один в яме, он, задыхаясь и рыдая, долбил мерзлую землю киркой и лопатой, пока зимнее небо над головой не превратилось в тускнеющий, окаймленный черной глиной прямоугольник; и внезапно по плечу ударил снежок, а один из работяг, про которых он и думать забыл, крикнул ему, смеясь, с края этого неба:

– Эй! Ты кого хоронить-то собрался? Лошадь?

Работяги вытащили этого психа из ямы, дна которой было уже не видать. Потом они все, наклонившись над нею, смотрели, как гроб исчез в темноте, закачался на слишком коротких веревках, но вот первый из них отпустил эту треклятую веревку, за ним второй, третий, только Телохранитель так и держал в руке свой конец, – гроб с шумом рухнул в глубину. Еще через долю секунды хлестнули по дереву веревки. И все стихло.

Даже пять молельщиц, стоявшие у подножия глиняного отвала, и те на миг прервали бесконечные апелляции к мученикам и святым и осенили себя крестным знамением. В этот вечер они украсили поминальный дом свечами и ветками, в надежде, что капитан из карательной экспедиции, как все его предшественники, проинспектирует моорские мемориалы и, быть может, вознаградит их старания растворимым кофе. Но вместо капитана на кладбище прикатила эта басурманская машина с гробом кузнечихи – впрочем, тоже какое-то разнообразие.

Вместе с молельщицами скорбели у могилы двое бродяг, собиравшихся заночевать в часовне Воскресения, а пока гревшихся возле свечек поминального дома. На глоток шнапса и сигареты из запасов могильщиков они уповали понапрасну. А еще тут было человек пять любопытных, которые вообразили, что в гробу на крыше «Вороны» лежит Собачий Король, и отправились за погребальной процессией на кладбище.

Еще прежде, чем могилу засыпали и утоптали глину в массивный холм, все эти «скорбящие» разошлись. Работяги тоже сочли, что за шнапс и сигареты надрываться особо не стоит, и, кое-как закидав яму землей – мол, для женской могилы и так сойдет, а дальше пускай этот псих сам старается, – ушли по домам. Беринг не сказал ни слова.

Он думал, что давно уже остался в одиночестве, как вдруг среди покосившихся от ветра крестов и могильных плит с неразборчивыми эпитафиями увидел поодаль, в трепетном свете факелов, отца – и рядом с ним Лили.

Лили, как бы успокаивая, положила руку на плечо старика, потом отошла от него, направилась к Берингу, словно хотела что-то ему сообщить, и сказала:

– Я отведу его домой. – Она взяла перепачканные глиной ледяные руки Беринга в свои и стала их согревать дыханием. Когда же он отнял у нее руки, потому что хотел закрыть ими лицо, она обняла его. Не в силах вынести эту близость, он растерянно шагнул было к отцу, но Лили мягко удержала его. – Не надо. Он заговаривается. Я сама провожу его.

Отец об руку с Бразильянкой исчез среди крестов, а Беринг меж тем выдернул погребальные факелы из сугроба и воткнул их в могильный холм, напоминавший теперь земляные пирамиды, которые общины кающихся сооружали на полях давних сражений, на месте разрушенных лагерных бараков и до сих пор в годовщину заключения мира украшали факельными коронами. Потом он устало сидел в снегу и счищал с инструмента глину, чтобы на обратном пути не замарать мягкие сиденья «Вороны».

Когда он наконец покинул кладбище и медленно, прямо-таки шагом, катил по каштановой аллее и по набережной навстречу своему будущему, почти все окна в Мооре были темны. В эту ясную безлунную ночь, что раскинулась над горами и обратила озеро в бездонный провал, каждый был сам по себе – полуслепой кузнец на своем голом холме; Лили, которая там, наверху, разогрела ему суп и ушла, Лили в своей башне и Телохранитель в Собачьем доме. В эту ночь он лежал на полу большого салона, чувствуя со всех сторон теплые собачьи тела, и во сне прижимался к серому хозяйскому догу.