После камнепадов и паводка минувшей весны дорога на равнину почти не отличалась от русла какой-нибудь речушки. По таким дорогам мог проехать грузовик, военный вездеход или запряженная волами телега с высоченными колесами – но лимузин?

По давней трассе железной дороги, что вела сквозь укрытые плющом туннели и через виадуки, до Бранда можно было добраться пешим ходом или верхом всего за день-два, однако дороги в горах расчищали от каменных завалов, от снежных и селевых заносов исключительно для армейских нужд, а часовых на посты в устьях долин выставлять перестали, поэтому туннели на этом участке нередко представляли собой бандитские ловушки, из которых не было спасения.

Вот и пользовались горными тропами. А шли они через минные поля, взбираясь высоко-высоко, к самым закраинам ледников, где кишмя кишат трещины. В туман и непогоду сбиться с этакой тропы было легче легкого, а сбиться с тропы здесь означало – угодить в пропасть или подорваться на мине.

До отъезда в Бранд Беринг целых два дня мысленно карабкался по камням, ехал в горы то на автомобиле, то верхом на лошади, думая только об этой дороге, которую им предстояло одолеть сообща. Бессонной ночью он сидел у окна в своей комнате и в бинокль обшаривал взглядом темные хребты Каменного Моря, пока ему не чудилось, что среди светлых пятен скальных обрывов да осыпей и черных, непроницаемых клякс леса он различает тропы, светящиеся линии, свой путь.

– На машине? На какой еще машине? Ах, на «Вороне»! – Вечером накануне отъезда, выслушав предложение, с которым Беринг после долгих колебаний явился к ней в башню, Лили не раздумывала ни минуты: на «Вороне» в Бранд? Только этого и недоставало. Вот если б «Ворона» умела летать, перепархивать через ямы и селевые наносы, тогда конечно, а так она мигом перекорежит все свои оси. Нет, Лили решительно предпочитает любым другим средствам передвижения лошадь и мула. Пускай Беринг оставит «птичку» в Собачьем доме, а в Бранд поедет по старинке, верхом, потому что самый безопасный путь на равнину до сих пор ведет через давнишний форт, через перевал.

Хотя Беринг представлял себе отъезд в Бранд по-другому, драматичнее, как отъезд на машине в густой туче медленно оседающей пыли, он все же был точно в лихорадке, когда наутро увидел среди исполинских сосен Лили, направляющуюся к Собачьему дому. Псы помчались ей навстречу. Она ехала верхом на муле и слушала по транзистору сводку новостей армейской радиостанции. Следом трусила лошадь без седока, его лошадь. Лили приехала за ним. Ночью был дождь. Копыта оставляли в мягкой почве глубокие отпечатки, маленькие колодцы, наполнявшиеся водой, зеркальца, в которых трепетал образ неба.

Амбрас, сидя в плетеном кресле на веранде, только кивнул с отсутствующим видом, когда Беринг этим утром прощался с ним – прощался так обстоятельно, будто уезжал не просто за перевал Каменного Моря, а в далекое-далекое путешествие: Телохранитель перечислил запасы в погребе, рассказал, что делать с генератором в случае поломки, и даже хотел просветить хозяина насчет недавних неполадок со стартером «Вороны», – Амбрас только кивнул и отмахнулся. Ни к чему все это. На Лилино приветствие он тоже едва ответил; когда они тронулись в путь, он сосредоточенно изучал какой-то инвентарный список из каменоломни.

Вилла «Флора» осталась позади. Напрасно собаки бросались на кованые прутья ворот и долго разочарованно лаяли вдогонку путникам.

– Ты захватил провиант для отца? – спросила Лили. – У меня хватит только на одного из нас.

– Вяленое мясо, сухари, сушеные яблоки, шоколад и чай, – ответил Беринг. – Достаточно для троих минимум на шесть дней.

– Это чересчур, – сказала всадница, – ведь твой отец останется в Бранде.

Возле больничного барака им пришлось спешиться и ждать. Санитар еще спал и открыл лишь после того, как Беринг, выкрикивая имя отца, вдоволь настучался и в дверь и в окна. В прошлом году бритоголовые в такой же ранний час устроили налет на барак и в поисках медикаментов и перевязочного материала расколотили все, чему не могли найти применения.

Санитар подстриг отцу волосы, побрил его и вымыл; теперь от старика пахло мылом и дезинфекцией, и сыну он показался таким же тощим и чужим, как тогда, в день возвращения, на перроне моорского вокзала. И, как тогда, пылал на лбу багровый шрам.

Старик снова был на войне, но не мог вспомнить ни связной, ни партизанки, которая несколько дней назад в горах взяла его в плен, и спутника этой женщины тоже не узнавал. Какая-то женщина. Какой-то мужчина. Он козырнул обоим штатским, видимо явившимся в лазарет за ним – чтобы доставить его обратно на передовую. Он ведь нездешний. Эта пустыня – чужая страна. На фронте, видать, все спокойно. Шум сражения не указывал ему дорогу; дорогу знали штатские. Наверняка у них приказ препроводить его куда надо. Вояка готов ехать. Он взял из рук санитара свою каску, затем ордена, звякавшие в бумажном кульке, который он нипочем не пожелал отдать, когда штатский подсаживал его в седло.

Если он не хочет расставаться с этим железным хламом, сказал штатский, пускай, черт побери, наденет каску на голову и как следует затянет ремешок или хоть к поясу ее прицепит, а кулек с орденами сунет в седельную сумку, потому что руками – обеими! – надо будет держаться. Лошадь одна, и поедут они вдвоем… Этот штатский смеет ему приказывать?! Как бы не так!

Зажав в одной руке кулек, он другой рукой уцепился за штатского. Но штатский этим не удовольствовался. Вскочил к нему на лошадь, растопырился впереди, как барин, обернулся, пропустил ему под мышками веревку и крепко привязал к себе.

С самого детства Беринг не бывал в такой близости от отца. Он чувствовал на шее дыхание старика, и в ноздри ему проникал запах мыла, а после двух часов пути – еще и едкий, кислый запах пота. Но он не испытывал ни отвращения, ни давней злости на упрямство этого старикана, увязшего в воспоминаниях о пустыне и о войне. Свободно держа в руке поводья и поверх кивающей лошадиной головы высматривая на тропе ловушки и препятствия, Беринг разговаривал с отцом как с малым ребенком, то и дело спрашивал, не хочется ли ему попить, поесть или отдохнуть, в конце концов отвязал веревку и показал заросли соснового стланика, за которым можно присесть и справить нужду.

Мало-помалу Вояка уверился, что этот всадник, который кормил его и поил и не давал упасть с лошади, не иначе как солдат, добрый товарищ, ведущий его на битву. Он принялся бормотать всаднику в спину, остерегая его от белых туч пыли на Хальфайяхе, от мелкого, как мука, песка, что даже сквозь мокрые от пота повязки, закрывающие рот и лицо, проникает солдатам и караванщикам в поры и в глаза, ослепляет, сбивает с пути. Когда всадник приказывал отдыхать, он беспрекословно слезал с лошади, садился на камень. Когда приказывал пить, он пил, а когда говорил: не болтай, замолчи ты наконец, он тотчас затихал. Он выполнял все приказы всадника.

Лили на своем муле все время опережала их на четыре-пять лошадиных корпусов. Иногда она оборачивалась, окликала их, предостерегая от особенно обрывистого или ненадежного участка. Тропа стала круче и так сузилась, что Берингу пришлось полностью сосредоточиться на том, как бы провести лошадь и вместе с отцом удержаться в седле.

Беринг мечтал, что в этой поездке будет часы и дни проводить наедине с Лили, воображал, как, покачиваясь на лошади, будет ехать обок нее через Каменное Море на равнину, ночами сидеть с нею у костра, спать подле нее на камнях или во мху и слушать рассказы о Бразилии… Но теперь, в этом долгожданном путешествии, она была далеко впереди и бросала издалека разве что лаконичные предупреждения, не имевшие никакого касательства к темноте, к той единственной опасности, что угрожала ему на самом деле. А вперемежку с этими никчемными предупреждениями он слышал лишь бормотание отца.

Хотя Беринг уже не злился на полоумного, который превратил его жизнь на Кузнечном холме в сущий ад, а теперь все уши прожужжал своими военными воспоминаниями, разочарование в поездке временами было столь велико, что он не выдерживал отцова бормотания и говорил: тихо ты, уймись наконец.

Вояка старался быть послушным и тотчас исполнял любой приказ. Но каждое слово имело силу ровно до тех пор, пока он его помнил, а он забывал слова, приказы в считанные секунды, забывал всё, если ему не приказывали, не твердили одно и то же снова и снова. Память его достигала далеко в глубь пустынь Северной Африки, он мог описать даже небо над полями сражений и все еще помнил, какие облака предвещали песчаную бурю, а какие – дождь, но происходившее сейчас, сию минуту, забывал, будто ничего такого и не было. Его настоящим было прошлое.

Тихо! Едва он успевал услышать распоряжение всадника, как память о войне пересиливала повиновение, и хотя после каждого приказа замолчать он осекался на полуфразе, на полуслове и на миг умолкал, но в следующую же секунду опять начинал говорить, говорить о пустыне, и о сражении, и о перевале Хальфайях, который мерещился ему впереди, в горах, где-то там, среди каменных пиков и туч. Туда, к вершинам! Туда им надо подняться. Преодолеть этот перевал.

– Тихо! Заткнись. Замолчи ты наконец.

Под вечер, на последнем подъеме, уже в виду развалин форта на перевале, они вышли к обширной осыпи. Пришлось спешиться и по каменному лабиринту медленно, долго вести животных в поводу к месту стоянки; пока добрались, начало смеркаться. Лили и на этот раз решила заночевать в подземной казарме своего бункера.

Беринга удивили размеры и оборудование этого тайного убежища; вход располагался в густых зарослях между железобетонными обломками и был так хорошо замаскирован, что Лили вдруг словно провалилась сквозь землю и, не окликни она его раз-другой, он бы нипочем не сумел пробраться внутрь.

Вояка, судя по всему, не помнил и об этом бункере, где несколько дней назад спал у костра и видел во сне подъем по тревоге, начало битвы. Но, складывая поленья для нового костра, помогая спрятать в зарослях мула и лошадь, он вдруг вообразил, что та ночь еще не кончилась, что он никуда не уходил, а все время оставался здесь, – и вдруг в руках у него вновь очутился приклад винтовки, торчащий из поклажи партизанки, и он вспомнил, вспомнил, что на перевале Хальфайях и вообще в годы войны простой солдат был не вправе прикасаться к оружию снайпера, и предупредил товарища:

– Ты не трогай винтовку. Такие винтовки трогать воспрещено, неприятностей не оберешься.

Винтовка? За всю дорогу Беринг даже и не заметил, что к седлу мула приторочена завернутая в дождевик винтовка.

– Винтовка? У тебя есть винтовка?

– А у тебя – пистолет, – отозвалась она. Бросила попону к костру, на присыпанный песком пол, развернула винтовку, осторожно положила рядом с попоной, а из дождевика сделала себе подушку. Вот здесь она и будет спать нынче ночью – мужчины пускай устраиваются по другую сторону костра. Рядом с нею будет только эта винтовка.

Когда Лили, чтобы приготовить чай и суп, подбросила в костер доски разбитого снарядного ящика, пламя яркой звездой затрепетало в линзе оптического прицела. Беринг видел снайперскую винтовку впервые в жизни. Может, Лили нашла эту штуковину в какой-нибудь заброшенной казарме и хотела выменять ее в Бранде или, как положено по закону, сдать армейским властям? Но, когда он, смущенный и неспособный противостоять магическому притяжению, просто шагнул через костер и наклонился к оружию, Лили проговорила совершенно чужим, незнакомым голосом:

– Не трогай. Она заряжена.

– Неприятности. Я ведь предупреждал, – буркнул Вояка. – Предупреждал.

Беринг сообразил только, что вопросы сейчас задавать нельзя, лучше сделать то, что ему поручила Лили: принести снежку. Он кивнул и вышел наружу, во тьму, набрать в чайник снегу, крупнозернистого сырого снегу, который все лето сохранялся в глубокой тени скальных расселин и карстовых воронок.

Наверху по горным плато и карам гулял ветер, гнал клубы тумана на глетчеры высочайших хребтов, пока их трещиноватый древний лед не исчез в волнующемся сером разливе. С чайником в руке Беринг стоял на снежнике, на ветру, и смотрел, как нагое высокогорье тонет в облаках и в ночи, что наплывала из бездны на перевал. Потом Лили окликнула его: где же вода? – и он спустился в бункер.

Лишь спустя несколько часов, когда они, сидя у костра в бункере, в этой дымной пещере, приготовили ужин и поели, а укутанный в одеяло Вояка, хватив из Лилиной фляжки пару добрых глотков шнапса, крепко уснул, все стало так – или почти так, – как Беринг себе и представлял ночь в Каменном Море. Он был в укрытии форта, покоренного десятки лет назад, сидел вместе с Лили в этом подземелье у костра, отделенный от нее только опадающими языками пламени, был наконец-то с нею наедине.

Они пили чай из жестяных кружек. Смотрели в огонь, в жар угольев, и говорили об опасностях, подстерегающих путника в высокогорном безлюдье: о ненастье и внезапных туманах. О камнепадах и лавинах. И о снежных наносах, которые перекрывали скальные и ледниковые трещины, превращая рассеченный провалами ландшафт в чуть волнистую равнину, где каждый шаг был чреват падением в черную бездну.

Иные из спрятанных под снегом провалов и трещин так глубоки, сказала Лили, что, пока брошенный камень, с грохотом отбиваясь от стен, долетит до дна, можно сосчитать до двадцати и до тридцати, а то и больше. Завтра, сказала Лили, им предстоит пересечь плато, сплошь усеянное карстовыми воронками, карстовое кладбище: в эти провалы сбросили погибших беженцев из той группы, которая в последние недели войны шла этим маршрутом, надеясь обойти стороной заминированные дороги в долинах. Видимо, застигнутые врасплох метелью, они сбились с пути и в конце концов замерзли. Саперное отделение союзников наткнулось на трупы только через год с лишним после войны и похоронило их в карстовых коронках.

Чего проще – говорить о метелях, о каменных лавинах и тем более об огнях святого Эльма, чьи голубые гирлянды змеились в насыщенном электричеством предгрозовом воздухе на железных дорожных знаках, на стальных тросах висячих мостов, предвещая удар молнии. А вот о тускло поблескивающей рядом с Лили винтовке оба молчали, равно как ни словом не поминали об одиночках из числа бритоголовых и о бандах, которые, укрываясь от Армии, добирались до самой границы снегов и от которых по этой причине даже здесь, в высокогорье, никто не был застрахован. Беринг, блаженствуя подле Лили, забыл в эти часы о бандитской угрозе, а Лили молчала, чтобы не коснуться тайны своих охотничьих вылазок.

И о себе самих они тоже молчали. Когда говорили, казалось, будто единственная их забота и единственная страсть – Каменное Море. А когда молчали, в убежище становилось так тихо, что они слышали только потрескивание углей, дыхание спящего Вояки да звон собственной крови.

В неверном свете костра по лицу Лили пробегали глубокие тени, а порой дым, который уходил наружу лишь через низкий входной лаз да узкую световую шахту, до слез ел глаза. Порой в этих трепетных отблесках Лилины глаза были совсем не видны, и тогда Беринг переставал понимать, что заслоняет ее лицо – пляшущие тени или дыры в его взгляде. Он хотел света – сотню факелов, прожектора, лесной пожар, снежное сияние, – хотел видеть ее глаза. Но здесь было лишь это зыбкое багровое мерцание, а полено, которое он подбросил в костер, оказалось сырым и сильно чадило.

Лили сидела по другую сторону костра, по другую сторону мира, и все же была близко как никогда.

Неужели это вправду его голос? Неужели это вправду он, нарушив долгое молчание, произнес ее имя, да так громко, что Лили вздрогнула от испуга? Ему почудилось, что и это имя, и все прочие слова произнеслись сами, просто воспользовались его дыханием, его голосовыми связками, его горлом – вот так же порой пролетали сквозь него и птичьи голоса, становились внятны через посредство его тела, через его рот, притом, что он не прилагал к этому ни особого желания, ни особых усилий. Вот так же как он порой слышал из собственных уст пересвист, напев черного или певчего дрозда, словно бы вчуже, – так он говорил и сейчас.

– Лили!

Она задумчиво смотрела в угли костра. Предостерегающий окрик и тот едва ли бы смог с большей внезапностью вырвать ее из размышлений.

– Что случилось?

– Я… у меня есть секрет.

– У меня тоже, – медленно сказала она. – У каждого есть свой секрет. Людей без секретов не бывает.

– Но я свой не выбирал.

– Тогда раскрой его. Выбрось. Ступай наружу, напиши на снегу, на камнях.

– Не могу.

Всякий может.

Я не могу.

– Почему не можешь?

– Потому что… потому что я… я слепну. Теперь, когда ужасное слово было произнесено, голос оставил его и вдруг навалилась усталость, от которой все в нем сделалось вялым и тяжелым. Он сидел на холодном песчаном полу и невольно опирался на руки, противоборствуя потребности упасть наземь и уснуть. Глаза у него слипались. Он хотел продолжить разговор, сказать что-то еще, но голос оставил его. Сам того не желая, он ухмыльнулся. И даже не знал, что ухмыляется.

– На слепого ты совсем не похож, – сказала Лили и улыбнулась, словно в ответ на шутку, и только теперь заметила его состояние, его изнеможение. Беринг не мог сказать больше, чем только что сказал. И Лили увидела, что слезы на его глазах вряд ли от одного лишь едкого дыма.

Разделенные костром, они сидели в ночи, и с минуту казалось, что она вот-вот встанет, и опять подойдет к нему, и опять обнимет, как в тот вечер на моорском кладбище, когда он хоронил мать. Но она осталась на своей стороне костра и долго, пристально смотрела на Беринга.

– Что происходит с человеком, когда он слепнет? – спросила она, затем и так энергично разворошила палкой угли, что вверх взметнулась целая туча искр и пришлось ладонью заслонить от них глаза. Она дважды повторила вопрос – и потом молча ждала, когда разожмутся тиски, которые сдавили Берингу горло, не давая произнести ни слова, он мог разве что пискнуть, каркнуть, закричать по-птичьи.

И вот Беринг начал-таки рассказывать о концерте на летном поле, о ночи, когда Лили обнимала его не просто из сострадания. Но говорил он не о ее ласке, а только о возвращении домой из Самолетной долины, о поездке на «Вороне», описывал – поначалу запинаясь, потом все торопливее, будто страшась вновь потерять голос, – тени и выбоины, что выпорхнули тогда из светового конуса фар и слепыми пятнами застряли в поле его зрения. Он раскрыл свой секрет. Поискал глаза Лили и нашел только тень.

– Что мне делать? Амбрас не должен узнать об этом.

– …не должен?

– Ни в коем случае. Ни слова!

Лили не стала расспрашивать дальше. Получше укрыла Вояку, который во сне откатился от костра в темноту.

– Черные пятна вовсе не обязательно означают слепоту, – сказала она немного погодя. – Если погода не испортится, завтра мы будем в Бранде. В тамошнем Большом лазарете есть знакомый санитар; бывало, он доставал лекарства для моорского секретаря. Как знать, вдруг он сумеет тебе помочь… Ты не слепнешь. Если ты слепнешь, то я глохну. – И она опять улыбнулась.

Оживленная уверенность, которой Лили старалась утешить Беринга, не принесла ему утешения. Она не поверила ему? Неужто она теперь даже не способна понять, что ему страшно? Страшно сознавать, что близок день, когда он будет передвигаться ощупью, как его отец.

– Я не хочу становиться инвалидом, – сказал он, повернув голову к спящему Вояке. – Не хочу быть таким, как он.

– Несколько дней назад он в одиночку добрался сюда.

– А Амбрас? – Не сводя глаз со спящего, Беринг принялся чертить пальцем на песчаном полу линии, широкие дуги, одну за другой… Амбрас, наверно, тоже знает этого санитара? Стало быть, рано или поздно, из радиограммы или ненароком оброненного замечания секретаря, он тоже узнает, как обстоит с глазами Телохранителя.

– Он не знает его, – сказала Лили. – В Бранде у каждого свои друзья… К тому же никто не посылает из Большого лазарета радиограммы о дефектах зрения. Там хватает недугов пострашнее.

В той же прострации, в какой чертил дуги, Беринг стер их, проведя ладонью по земле. Надо же, так говорить о его страхе! И все же он кивнул. Ладно, он последует ее совету. В брандском госпитале, который приозерная глухомань и в третьем мирном десятилетии по-прежнему называла Большим лазаретом, лечили только солдат и фаворитов Армии. Больным, не имевшим на равнине покровителя, оставалось обращаться в барачные лазареты Красного Креста в Мооре либо в Хааге или же искать помощи у какой-нибудь айзенауской знахарки; каждому страдальцу, что приходил в ее закопченную каморку, она клала на лоб ладони, бормотала неразборчивые заклинания и, окуная в какое-то варево птичью кость, рисовала на лбу целительные знаки.

– Завтра будем в Бранде, – повторила Лили. – На того человека в лазарете можно положиться… Или ты предпочел бы навестить айзенаускую солеварку?

Беринг подышал на замерзшие пальцы и проговорил, обращаясь скорее к своим ладоням, нежели к Лили:

– В Айзенау я… уже был.

Хотя пламя костра мало-помалу опадало в уголья, Лили не притронулась к дровам, сложенным возле ее ног. Огонь погас. Из световой шахты в подземелье тоже проникала лишь тьма. Чернота, обступившая их, была непроглядна, как в недрах горы.

Долго еще они сидели в тишине, но оставили и разговор, и свои секреты, даже доброй ночи друг другу не пожелали. Каждый на своей стороне кострища слышал, как другой укладывается спать, устраивается поудобнее на покрытом трещинами полу бункера. Завтра они будут в Бранде. В Бранде. Если только ветер, гудящий, словно орган, в шахтах и подземных коридорах форта, так и не уляжется и не нагромоздит у стен Каменного Моря еще больше туч – снеговых туч. На равнине было лето. Но здесь, наверху, этой ночью, пожалуй, выпадет снег.

Завтра на равнине. Беринг видел вздымающиеся к безоблачному небу высокие, как башни, ажурные мачты высоковольтных линий, видел серебристые ленты железной дороги и поток машин, текущий на просторе от горизонта до горизонта. Небо словно бы расшито стремительными узорами птичьих стай, и нет на нем ни единого слепого пятна, а свет такой яркий, что Беринг невольно заслонил глаза… и вдруг почувствовал на плечах руки Лили, на шее – ее дыхание… но нет, все это было уже во сне.