Тропа через горы была усеяна ракушками. Уже пять часов шли путники в Бранд по испещренному карстовыми воронками плоскогорью восточнее Ледового перевала, а под копытами лошади и мула все еще переливался радужными бликами перламутр тысяч и тысяч окаменевших морских ракушек.

На жаргоне контрабандистов и работяг из пограничной зоны, которые порой пересекали это голое, безлесное плато, такие ракушки, намертво вросшие в серебристо-белые известняковые скалы, назывались конскими следами, потому что размером и формой напоминали отпечатки копыт. Реликты древнего моря, они были рассыпаны по мощным каменным плитам и осыпям, точно серебряные отливки следов огромной исчезнувшей конницы. В прошлые годы Лили иной раз вырубала из известняка особенно красивые следы и на равнине выменивала на дефицит. Сейчас она, не обращая внимания на эти красоты, вела мула прямиком по перламутру, и спутники с трудом поспевали за нею.

Вопреки всем ночным приметам, грозившим непогодой, день выдался мягкий. В лучах янтарного солнца даже камни осыпей сверкали как самоцветы. Снегопада не случилось, ветер только обсушил горы от сырости туч и еще до рассвета утих. Высоко над путниками, между утесами и черными обрывами Каменного Моря, точно исполинские, парящие над бездной скаты, завиднелись теперь фирновые бассейны и глетчеры, а небо над льдистыми плюмажами высочайших пиков было насыщено такой темной синью, что порой Берингу мнилось, будто на нем видны звезды.

Когда Лили спешивалась, чтобы осторожно провести мула по краю нежданно разверзшейся впереди трещины или карстовой воронки, Беринг тотчас следовал ее примеру, Вояка же, точно полководец, сидел на коне, возвышаясь над своей пехотой, привязанный между вьюками (теми самыми, что несколько дней назад были спрятаны в форте, а нынче на рассвете вновь извлечены из замаскированных тайников и приторочены к седлам); старик ехал верхом даже на самых опасных участках пути и молча либо рассуждая сам с собой отдавался ровному покачиванию своего последнего путешествия по Каменному Морю.

Как часто до войны он ходил этой дорогой в Бранд, а в первый военный год – на перевал, в казематы форта, где трудился на кузнечных работах, пока роковая цепочка приказов не оторвала его от дома и родной деревни и не забросила в конце концов в пустыни Северной Африки.

Хотя Вояка давным-давно забыл все, что не имело отношения к войне, – свое имя, свой дом, даже своего сына, – он бы, наверно, и теперь в одиночку, ведомый только инстинктом, отыскал эту дорогу через горы и сумел без посторонней помощи, вслепую, но безошибочно, добраться через Ледовый перевал до самого Бранда.

Но он, крепко связанный и привязанный веревками, тоже вроде как вьюк, сидел на лошади, покачивался вверх-вниз, вправо-влево, клонился к каменистой тропе в такт неровной поступи коняги и все же оставался в цепком плену веревок и не мог упасть, даже когда крутой скальный уступ вынуждал животное приседать на задние ноги. Он чувствовал, как незримые силы со всех сторон дергают его, тянут, хотят столкнуть в глубину, в черные провалы, что разверзались под копытами, а потом все же оказывались слева и справа от его пути.

– Я хочу сойти с лошади, – твердил он. – Хочу слезть. Идти пешком. Я упаду.

– Не упадешь, – говорил Беринг, поднимая взгляд на отца и тотчас невольно зажмуриваясь, так слепил глаза этот янтарный свет. – Не упадешь. Ты просто не можешь упасть.

Навьюченные, как горстка уцелевших, которая тащит с собой спасенный скарб погибшего каравана, шли путники в Бранд по дну высохшего моря, чьи подводные луга, ракушечные отмели, коралловые рифы и бездны задолго до начала истории человечества были подняты ввысь, к небесам, могучей силой тектонических катаклизмов и в ходе эонов преобразились в вершины и ледяные поля горной системы.

Когда дорога позволяла Берингу сесть к отцу на лошадь, старик опять бубнил ему в спину свои сумбурные воспоминания о пустыне, бесконечные, монотонные заклинания войны. Но теперь Беринг уже не запрещал ему говорить, ничего вообще не приказывал – пускай мелет языком сколько влезет, – иной раз даже прислушивался и улыбался, когда старик болтал о верблюдах. Лили молча ехала впереди.

Сияющим и мирным казалось в этот день Каменное Море, но когда Лили останавливалась и осматривала в бинокль залитое ярким солнцем безлюдье: нет ли где опасности, – Беринг видел в ее настороженной, чуткой позе всего лишь знак того, что все они, независимо друг от друга, занесли в этот мирный край что-то чужеродное, что-то непостижимое, зародыш зла, которое всегда вырывалось на волю там, где люди были наедине с собой и себе подобными.

Спустя четыре с лишним часа после отъезда с перевала – они как раз довольно бодро, вплотную друг за другом, рысили по длинным обомшелым террасам, зелеными полосами прочерчивавшим белые известняки, – Лили так внезапно и резко осадила мула, что он, фыркнув, стал на дыбы. Берингова лошадь, напиравшая сзади, мотнула головой в сторону и лишь с большим трудом избежала столкновения.

Мшистые террасы вели в глубь карстового поля, о котором Лили рассказывала прошлой ночью у костра. Привинченная к утесу железная доска с почти неразборчивой от ржавчины надписью напоминала, что в этих бездонных провалах Армия похоронила останки беженцев, застигнутых снегопадом и замерзших здесь в последние недели войны…

Но причиной внезапной остановки были не эти зияющие, навеки открытые могилы, а совсем другое: бросив взгляд в укрытую от ветра ложбину на краю карстового поля, Лили заметила там, всего метрах в тридцати, две скрюченные фигуры. Бритоголовые!

Похоже, они пытались развести костер.

– Здесь я никогда еще их не встречала, – сказала Лили так тихо, что Беринг не разобрал ни слова. Он тоже заметил бритоголовых, когда лошадь резко посторонилась, и предостерегающе ткнул локтем бормочущего отца. Но старик не понял тычка, не увидел чужаков и принялся громко бранить Беринга; умолк он лишь после того, как Лили шепнула ему волшебное слово, смысл которого любой вояка разумел хотя бы и в величайшем смятении: Враги!

Старик разом выпрямился и замер на влажной от пота спине лошади, как и передний седок, за которого он по-прежнему крепко цеплялся. Но отступить незамеченными было уже невозможно – опоздали. Бритоголовые обернулись к ним в ту самую минуту, когда Лили шепотом дала им название.

Враги. Они еще ни разу не виделись – и все же узнают друг друга. Не сводят друг с друга глаз. Хватаются за оружие, как утопающий за соломинку: Лили – за винтовку, бритоголовые – за топор, за камень для пращи, за дубинку, на конце которой поблескивает лезвие серпа.

Только привязанный к вьюкам Вояка сидит на лошади с пустыми руками. Теперь, в первый и последний раз в жизни, он офицер, полковник, генерал! Ему оружие не требуется, он лишь расцепляет руки, отпуская переднего седока: вот он-то, седок этот, и есть его оружие, уже и пистолет достал.

Выхватить пистолет из-за пояса и снайперскую винтовку из маскировочного футляра (то бишь свернутого дождевика) можно без особого шума, да и подобрать с камней топор или серп – тоже, разве только легкий звон послышится.

Но какая тишина воцаряется между врагами, какая мертвая тишина, когда этот звон и шорох смолкают и между ними лежит уже одно только голое поле боя, каменная ложбина, поросшая мхом и продырявленная карстовыми воронками.

Тишина. И внезапно Беринг вновь как наяву слышит лязг стальной цепи, топот сапог по дощатому полу кузницы, вновь слышит хохот преследователя и видит смеющееся лицо, высвеченное вспышкой дульного пламени и гаснущее затем во мраке лестницы.

Сейчас перед ним снова враг, и он медленно, однако без колебаний наводит на него пистолет. На сей раз враг не хохочет и находится не так близко, как в ту апрельскую ночь, так близко он никогда больше врага к себе не подпустит… И в остальном все тоже совершенно иначе, не как тогда, на Кузнечном холме.

Ибо то, что Беринг против солнца различает лишь постепенно, по мере того как проходит ослепление, вызывает у него не ужас, а ярость. И эта ярость понуждает его не бежать, не обороняться, а нападать.

Сволочи! Один из бритоголовых смахивает на птицу, он весь будто в бело-коричневом оперении. На плечах у него болтаются связанные куры – живые куры, связанные в длинный трепещущий шарф! Связанные лапы, связанные крылья, болтаются они на плечах «кожаного», и клювы у них, наверно, тоже связаны, потому что птицы молчат: так воры тащат свою добычу, так в многодневных переходах по безлюдью сохраняют мясо свежим до самого забоя. Куриные воры!

Быть может, где-то на дальних выселках высоко над озером из-за этих кур убили хуторянина, и уже который день он лежит там возле покосившегося от ветра пустого курятника. На мгновение Берингу вспоминается кузнечиха, ее мягкий голос, когда она выходила к воротам и скликала из «железного сада» кур, на кормежку… Но потом он видит уже одних только связанных птиц. И это зрелище приводит его в бешеную ярость.

Он словно чувствует их путы на себе, чувствует, как с каждым покачиванием собственная его тяжесть заставляет тонкие веревки врезаться в плоть, а крыльями не взмахнешь, тяжесть не уменьшишь. Крылья связаны или переломаны, клювы тоже связаны. Он чувствует и крик, который не может вырваться из насильно закрытого горла и отбивается внутрь, в легкие, в сердце, и там раскалывается, мучительно и неслышно. Птицы с кляпами!

В синеватых от татуировки физиономиях врагов он видит теперь то самое, единственное, потухшее апрельской ночью лицо, а в курах – спутников, близких знакомцев своего первого, парящего года во тьме. Эти куры унимали его тогда. Теперь они безмолвны. Их вопрошающие, квохчущие голоса утешали его, и провожали в сновидения, и оставались все эти годы так же близки ему, как собственный голос.

Сволочи! Теперь и второй бритоголовый поднимает с земли связку перьев и лап – она размером поменьше, кур только четыре, – перекидывает ее через плечо и… отворачивается. Решил удрать? Л потом, грузнее и медленнее от большего пернатого груза, обращается в бегство и его дружок.

Бритоголовые подонки удирают!

И тут Беринг опять слышит смех – хихиканье. Это Лили. Она положила винтовку перед собой на луку седла, как балансир, и хихикает, и со смехом машет рукой вслед беглецам. Она давно поняла, что эти двое подобрали оружие не для драки, а для бегства и что в здешнем безлюдье они вдвоем, без численного перевеса банды. Вероятно, они даже не разведчики – разведчики не обременяют себя добычей, – а так, одиночки, изгои, нарушившие устав какой-то шайки убийц. При неожиданном появлении всадников они, похоже, первым делом углядели тусклый блеск винтовки, а по былым столкновениям с Армией наверняка знают, что единственный выигрыш, возможный для них в теперешней ситуации, – это собственная жизнь. Ради этой жизни они и бегут. И как бегут! Куры пляшут у них на плечах и на спинах, бьются о черную растрескавшуюся кожу. Потерянные пушинки порхают в янтарном воздухе.

В смехе Лили нет торжества, только облегчение. Хотя предупредительного выстрела не было, она видит: тут действуют тот же страх и те же толкающие к бегству силы, какие она наблюдала лишь в своих охотничьих экспедициях, в оптический прицел, – и только после смертельного выстрела.

И вот в этот дивный миг победы, достигнутой играючи, без малейшего усилия, винтовка выскальзывает у Лили из рук, она даже не успевает вцепиться в ствол – оружия нет. Она так увлеченно следила за беглецами – смешно ведь, ковыляют под своим грузом, будто квочки! – что не заметила, как Беринг, обуреваемый яростью, которой она тоже не заметила, спрыгнул с лошади.

Беринг намеревается… он никак не может дать похитителям кур уйти. Однажды от него уже сбежал во тьму такой вот бритоголовый, морда с разинутым ртом, которая после являлась ему по ночам. Он хочет навсегда погасить, стереть это видение. Хочет увидеть, как куры захлопают крыльями, хочет услышать их голоса, а видит, как шаг за шагом увеличивается расстояние между ним и врагами, и понимает, что пистолет не сумеет донести его ненависть до цели.

Чтобы погасить, стереть эту морду, нужна винтовка. Лилина винтовка.

Два прыжка – и он возле мула, без слов хватает винтовку, рвет к себе и вот уже следит в прицел за беглецами, меж тем как Лили опускает руку, схватившую пустоту.

Лили опускает руку. Недвижно сидит в седле. Верить ли тому, что видят ее глаза? Беринг подбегает к каменной глыбе, к выступу скалы, к обомшелой опоре для винтовки, опускается на колени, устраивает ствол на моховой подстилке и берет бритоголовых на мушку. Он решительно и неколебимо готов к убийству, ведь именно так лежит в засаде она сама во время своих охотничьих экспедиций. Этот стрелок – она, она сама. И целится он в удирающих похитителей из ее винтовки.

Лили хорошо знакома дрожащая картинка, которую стрелок наблюдает в линзах оптического прицела. Так и кажется, будто Беринг видит в этих линзах только картины из ее памяти, ее тайну, воспоминания о неосмотрительном, смешном ковылянье жертвы, не подозревающей о стигме перекрестья прицела, которой отмечены его лоб, грудь, спина. Вон там, точнехонько на линии выстрела, улепетывает обвешанный курами бритоголовый и воображает, что уже почти спасся, почти в безопасности, а между тем попросту бежит в беличьем колесе, которое крутится лишь навстречу смерти.

Лили больше не в силах смотреть на все это. Ты что, с ума сошел? – хочет она крикнуть стрелку. Они же совсем безобидные, они же удирают, бегут прочь, оставь их, пусть бегут! Но и силы ее, и голос – в плену у этого двойника-охотника, ее собственного двойника. И двойник этот глух и слеп ко всему, что не относится к убийству.

Охотник? Это не охотник. Это душегуб, убийца, не лучше своих татуированных врагов, в которых он сейчас стреляет.

Гром вырывает Лили из оцепенения. Эхом давних выстрелов, произведенных ею самой месяцы и годы назад, возвращается с гор этот ужасный гром.

Лили зажимает: уши и все равно слышит не только быструю очередь выстрелов, но и металлические щелчки подающего механизма, а потом даже высокий, чуть ли не веселый звон, с каким разлетаются по камням стреляные гильзы. Шум убийства проникает сквозь прижатые к ушам ладони. Теперь и Лили спрыгивает с мула.

Беринг никогда еще не держал в руках такого оружия, и все же действует так уверенно, будто это и не винтовка, а какой-то давно знакомый кузнечный инструмент или рычаг управления одной из развалюх «железного сада»: он стреляет, рычаг подачи под его рукой так и ходит туда-сюда, летят наземь стреляные гильзы, а палец уже опять на спуске. Он стреляет. Досылает патрон. Стреляет.

Стаккато выстрелов трещит в ушах, рвет слух пронзительной болью, по ту сторону которой наступает глухота, где нет больше ни голосов, ни боли, ни звуков, один лишь нескончаемый, напевный гул в недрах мозга.

Беринг отстреливает пять патронов, и стреляет он не только по своим врагам, но и – с куда большей ненавистью – по темному, пляшущему пятну, по дыре в своем мире, в которой уже почти исчезли его все уменьшающиеся мишени.

Первая пуля бьет в камень. Куриные воры, теперь уже в панике, мчатся дальше. Два следующих выстрела тоже лишь вышибают фонтанчики осколков известняка и перламутра на пути их бегства.

Только после четвертого выстрела – или после пятого? – они прозвучали почти одновременно, поэтому невозможно сказать, который из них попал в цель, – один из беглецов, тот, чей пернатый груз тяжелее, вскидывает руки вверх, словно решил взлететь.

Но он не взлетает. Он падает. Падает в туче перьев и пуха, широко раскинутые, трепещущие руки ударяются о камни.

Беринг совсем близко к своей жертве, он неотрывно глядит в прицел, а видит – Амбраса. Второй враг молча, в смертном страхе бежит все дальше, скрывается в глухомани, Беринг же думает об Амбрасе. Будь Амбрас на месте упавшего, сумел бы он поднять руки так же высоко над головой? Освободил бы его этот выстрел от увечья? Освободил бы навсегда?

Теперь, наконец сразив свою жертву, Телохранитель думает о хозяине. О врагах он больше не думает. Потому что теперь рядом с ним Лили. Она хватает его за волосы, вырывает за волосы из глухоты, выбивает из рук винтовку и кричит: Прекрати, прекрати, мерзавец, прекрати немедленно!

Негодующий этот крик, который ничего уже не остановит и не спасет, – последнее, что слышит в своем мире сраженный, наверное думая, что вся ярость крика адресована ему, ему одному, ведь пока на него дождем сыплются взметенные выстрелом пушинки, пока стекленеют глаза, чтобы навсегда остаться открытыми, он медленно, бесконечно медленно обращает лицо, взгляд к этой далекой кричащей женщине.

Но ни женщина, ни стрелок рядом с нею, прикрытый скальным выступом и незримый для сраженного, не видят его невероятного усилия. Они видят только друг друга. Не сводят друг с друга глаз. Ненавидят друг друга. В этот миг они расстаются навсегда, вот так же, как он, бритоголовый, куриный вор, умирающий птицечеловек, расстается сейчас с ними и со всем на свете.