Огни, несчетные огни: лучи прожекторов, что скользят мимо друг друга и перекрещиваются; пальцы света, протянутые в ночь, тонущие в ней и опять, в другом уже месте, возникающие из мрака. Красные сигнальные огни. Мигалки. Строки, глыбы, трепетные узоры освещенных окон; тучи искр! Пронизанные светом башни и дворцы – или это многоэтажные дома? Казармы? Выкройки из света: растянутые в бесконечность светящиеся трассы ночных улиц и проспектов; расшитые искрами посадочные полосы, спиральные туманности. Огни текучие, огни скачущие, мерцающие, мягкие, теплые и ослепительно голубые; витые огненные гирлянды и огни, тихо и едва приметно пульсирующие, как звезды – сверкающие сквозь термические вихри и течения звёзды этой летней ночи. Первое, что увидели на равнине направлявшиеся в Бранд путники, был световой хаос. Беринг почувствовал, как злость на Лили и напряженная сторожкость, с которой он целый день высматривал бритоголового беглеца или шайку, обуреваемую жаждой мести, преображаются в облегчение, даже в восторг. Карстовое поле, всю дорогу мелькавшее перед глазами, будто лошадь бежала на месте, внезапно оказалось далеко позади, так же далеко, как Моор, как Собачий дом; так же далеко, как все то, откуда он явился. Там внизу раскинулся Бранд.
Наконец-то Бранд.
Пока они шли с карстового поля, Лили сделала один-единственный привал возле водопада, чтобы напоить мула: если бритоголовый беглец все-таки был разведчиком, тогда им необходимо сегодня же попасть на равнину. И они ехали, ехали до самой ночи, по голым отрогам Каменного Моря, пологим склонам холмов, затем по крутому серпантину дороги – ехали навстречу огням Бранда. Дорога была хорошая.
Они как раз добрались до безлюдного контрольного поста, миновали темное, укрепленное мешками с песком караульное помещение и открытый шлагбаум, когда из искристой глубины – сперва поодиночке, потом все стремительней и гуще – ударили вверх снопы огня, воющие пламенные шары. Лилин мул шагал спокойно, подчиняясь железной хватке хозяйки, но лошадь Беринга едва не понесла: словно защита для нее была лишь там, где ставил свои копыта мул, она бросилась вперед, к всаднице.
– Там что, бой?.. – сказал Беринг как бы себе самому и, успокаивая, потрепал лошадь по шее. – Значит, бой.
– Бой? – Не отрывая взгляда от огней, Лили вертела ручки транзистора. Треск и шорох помех из динамика слабее не становился. – Там не бой. Там праздник. – После стольких часов молчания ее голос был совсем другим, незнакомым.
В полном молчании – после стрельбы на карстовом поле Вояка тоже будто навсегда онемел – ехали они весь день, и весь вечер, и ночью, и в молчании добрались до горных окраин, и молчали, даже когда в устье долины внизу неожиданно распахнулась чудесная панорама равнины. Молчали, хотя волны света вздымались к ним во тьму, словно стояли они на утесах над беззвучным прибоем.
– Праздник? – спросил Беринг. – Какой праздник?
Оглушительный грохот огненных снопов почти не отличался от выстрелов на карстовом поле. И это – шум праздника? Тогда, может, и случившееся среди карстов тоже праздник? Праздник, победа над бритоголовым похитителем кур?
Там, наверху, Лили обзывала его убийцей, сбрендившим на стрельбе кретином, для которого самое лучшее оружие – кувалда, а он молча вытащил из-за пояса нож и шнурок за шнурком, узел за узлом перерезал путы, освободил перепачканных кровью кур от их мучителя.
Я, я убил этого подонка.
В воспоминаниях он снова волочит, тянет, перекатывает труп к краю зияющего каменного провала и сталкивает его вниз, и не чувствует при этом ничего, кроме отвращения к большой, облепленной перьями стреляной ране на шее убитого. Какое оно тяжелое, это безжизненное тело: сначала шлепая, потом как кусок сырого дерева бьется оно в своем низвержении во мрак о каменные выступы, о стены провала и, уже незримое, все равно посылает отвратительный шум своего падения наверх, в этот мир. Я победил этого подонка.
А после, когда освобожденные птицы с переломанными крыльями и изодранными лапами ковыляют прочь, в карст, словно копируя бегство своих мучителей, он, победитель, ведет лошадь обратно на поле битвы; стаккато выстрелов повергло ее в панику, и вместе с привязанным отцом она кинулась прочь, чтобы где-то в каменной дали щипать с утесов лишайник и мох. Как криво и безмолвно сидит на лошади отец в своих путах, безмолвно, словно выстрелы наконец-то перебросили его обратно в реальность и на фронт, где не только шум войны, но и его собственный голос и вообще все голоса умолкли навсегда.
И когда победитель с лошадью в поводу добирается до поля битвы, он видит Лили – она стоит на краю тьмы, у бездонной могилы его врага. В руке у нее винтовка. Потом она медленно вытягивает эту руку, далеко от себя, – роняет, нет, бросает оружие в пропасть! Лязг, треск и стук слышны наверху дольше, чем падение трупа. Потом она садится на мула, а на него, Беринга, даже не оглядывается. Но он не может сразу последовать за ней. Он должен, должен еще раз подойти к провалу, к могиле, к каменной дыре, ведь никак нельзя оставить под открытым небом мертвую курицу, чьи крылья и грудь пробила пуля, прежде чем вошла в горло врага.
Превозмогая тошноту, он поднимает растерзанный труп и сбрасывает вслед за мертвым врагом. Все та же давняя тошнота, как раньше, когда кузнечиха, зарезав курицу, щипала ее над ведерком с кипятком. Птица беззвучно исчезает в глубине. А когда победитель наконец вскакивает на лошадь к безмолвному отцу, на поле битвы остаются лишь пушинки и перья да путаный, обрывающийся на краю провала след перемешанной крови человека и птицы, высыхающий знак на пути в бездну.
– Что они там празднуют? Что у них за праздник такой? – опять спросил Беринг – в пустоту. Лили, слегка ударив мула пятками, снова была далеко впереди.
Всю дорогу с карстового поля до огней Бранда она ехала впереди, далеко – не догонишь; порой лишь звуки радио, разрываемые шумом помех, были ему путеводным знаком в лабиринте стланика, скал и кривых, скрюченных сосен, а затем просто во мраке. Потеряв Лили из виду, он замирал и прислушивался к дебрям. И тогда принесенные ветром обрывки шлягеров, рекламных сюжетов и последних известий указывали ему дорогу. По коротким интервалам между выпусками новостей и возбужденным голосам дикторов он решил, что новость, которая стараниями коротко– и средневолновых радиостанций врывалась в самую тишину Каменного Моря, касается не иначе как сенсации или катастрофы. Дважды он попытался нагнать Лили, приблизиться к этим возбужденным голосам. Но Лили держала дистанцию.
Japan… victory in the Pacific… theater of war on the Honshu island… impenetrable cloud of dust hides Nagoya after single bomb strikes… nuclear warhead… flash is seen hundred and seventy miles away from Nagoya… Japan emperor aboard the battleship USS Missouri… unconditional surrender… smoke seethes fourth thousand feet… [ 3 ]
Нагоя. Хонсю. Война в Японии… На таком расстоянии Беринг скорее угадывал содержание новостей, чем понимал, да и угадывал не больно-то много: речь, похоже, опять шла о той азиатской войне, ужасы которой вперемежку с картинами других войн и других боев в неведомом далеке мелькали на телеэкранах моорского и хаагского секретариатов, еще когда он был школьником. Телевизор в разворованной библиотеке виллы «Флора», так часто освещавший одних только спящих собак, часами передавал в ночь военные картины. Война в джунглях. Война в горах. Война в бамбуковом лесу и война в паковых льдах. Войны в пустыне. Забытые войны. Война в Японии; одна из многих: ведь все эти фронтовые сводки неизменно кончались напоминаниями о благах Ораниенбургского мира, каковых побежденные сподобились благодаря доброте и мудрости великого Линдона Портера Стелламура. Нет, такие сводки и заявления никого в Мооре уже не трогали. Отчего же Лили уже который час подряд слушает эту армейскую трепотню?
…harnessing of the basic power of the universe… atomic bomb… бубнил голос диктора… the force from which the sun draws its powers has been loosed against those who brought war to the Far East… surrender… unconditional surrender… [ 4 ]
Но Беринг и в третьем мирном десятилетии мало что понимал на языке победителей, так, несколько команд да отдельные слова и фразы из песен армейских ансамблей, вот и ехал в полном восторге под сенью огненных букетов фейерверка навстречу ярко освещенному, лучезарному Бранду и знать не знал, что в те дни, когда он путешествовал по Каменному Морю, на острове под названием Хонсю погиб целый мир.
Нагоя. Один на один с кошмаром, который в последних известиях носил это имя, Лили далеко опережала своих спутников: каждому тайфуну свое имя, захлебывался голос транзистора, Нагоя станет отныне именем величайшего огненного урагана в истории войн. Японский император покинул дворец и в сопровождении своих разбитых генералов прибыл на борт американского линкора «Миссури». Там он долго и молча кланялся, а затем подписал безоговорочную капитуляцию. После двадцати с лишним лет войны – безоговорочная капитуляция!
По стальному мосту, который был ярко освещен высокими, как мачты, фонарями, мул поспешал к первым домам Бранда; помехи в эфире вдруг исчезли, и Лили убавила громкость. Между сообщениями о японской капитуляции и отрывками из лающих речей армейские радиостанции передавали не только марши и гимны, но чаще всего, уже много часов кряду, новомодный шлягер: Lay that pistol down, babe, lay that pistol down… – Брось пистолет, малютка…
За мостом высились складские постройки, опоясанные бегущими строчками разноцветных неоновых надписей, а перед ними – длинные ряды грузовиков. Лили остановила мула возле огромной машины, груженной катушками с кабелем, и впервые за долгое время оглянулась – посмотреть, где ее спутники. Они были далеко, еще на том берегу реки, которая черным потоком шумела под огнями моста. Беринг видел, что Лили остановилась, и помахал рукой. Она никак не ответила, но ждала. Теперь наконец-то ждала его.
Машины! Trucks! Никогда еще Беринг не видел такого количества автомобилей. Словно эта поблескивающая вереница огромных грузовиков, самосвалов и седельных тягачей выстроилась возле складов исключительно в честь его прибытия на равнину; он проехал по мосту к автостоянке, борясь с искушением спешиться и как следует рассмотреть каждую машину.
Отец отнесся к автомобилям так же равнодушно, как к фейерверку и празднику, шум которого долетал до самой реки. В световом зареве по ту сторону складов теперь отчетливо слышалась маршевая музыка; какой-то трассирующий снаряд с воем взмыл над гофрированными железными крышами, но старик ни о чем не спрашивал, вообще не говорил ни слова и уже не держался за сына, просто сидел на лошади опустив руки, усталый, бесконечно усталый всадник. Лишь один раз он поднял голову, когда на фоне всего этого праздничного шума вдруг оглушительно лязгнуло железо: грохнув сцепками, тронулись с места вагоны, звякнули стрелки, взвизгнули тормозные башмаки. А потом, будто видение забытых времен, мимо складов пропыхтел локомотив и так быстро исчез во мраке, что даже у Беринга на мгновение мелькнула мысль: неужто обман зрения? Но ведь сомневаться не приходилось. Между пакгаузами бежали блестящие рельсы. За этими бараками находился Брандский вокзал. Поезда шли из Бранда в широкий мир.
Лили только небрежно кивнула, когда Беринг спросил: железная дорога? – спросил как человек, который учится выговаривать новое слово. Она жестом показала во тьму, где исчез локомотив: вперед, вниз по склону, потом через насыпь… Она знала короткую дорогу между запасными путями и централизационными постами, ведшую к центру города, к казармам, к Большому лазарету. Хотя в ее голосе уже не чувствовалось той ненависти и презрения, какие она выплеснула на Беринга среди карстов, теперь она только отдавала распоряжения, приказывала: Вперед. Стой. Дальше…
Прежде чем всадники рискнули выбраться с безлюдной привокзальной территории в ликующий Бранд, Лили позволила Беринговой лошади подойти совсем близко к мулу: Стой. Там, впереди, под этой вот погрузочной платформой, Беринг должен оставить свое оружие. Там, под присыпанной угольной пылью чугунной крышкой, был тайник, которым она не раз пользовалась именно с такой целью. Если военный патруль обнаружит у гражданского оружие, не помогут ни пропуск, выданный моорским секретариатом, ни охранная грамота Собачьего Короля. Бранд – это не Моор. В Бранде королей нет. В Бранде властвовала Армия. И стены тут имели глаза.
И это оружие выкинуть? Похоронить в грязной дыре под железнодорожной насыпью бесценный пистолет майора Эллиота, пистолет Собачьего Короля, его пистолет? Нет, на это Телохранитель не согласен. Пусть даже Лили навек его возненавидит, а Собачий Король вышвырнет на улицу, пусть защищать и спасать будет нечего, кроме собственной шкуры, он больше никогда, никогда не отдаст себя на произвол этого мира безоружным. Он хорошо прятал свое оружие. Оно было секретом его силы, его превосходства: он мог атаковать, а не просто бежать, не просто обороняться. Он мог ранить. Мог парализовать. Мог убить. Нет, он поедет при оружии и в Большой лазарет, и даже в главный армейский штаб. Да и какой военный патруль вздумает в такую ночь цепляться к ездоку на крестьянской коняге, с кучей узлов и вдобавок со стариком, устало поникшим за спиной? Бранд ликует, празднует. А таких убогих ездоков вообще много.
Много? Лили небрежно махнула рукой назад, на рельсы и автостоянку. Верховых много лишь там, где нет железных дорог, шоссе, автомобилей. Бранд – это не Моор… Беринг, стало быть, не желает ни на день расстаться со своим оружием? Ладно. Едем дальше. Ее дело – предупредить.
К Большому лазарету они ехали словно через торжествующий победу военный лагерь. В котлах походных кухонь, вокруг которых толпились гражданские и солдаты, дымились острые, пряные супы и пунш. В толчее говорили даже, что у главных ворот Казармы имени Стелламура раздают безалкогольное баночное пиво.
На этих площадях, на этих улицах каждый был победителем. Иные из них предлагали моорским ездокам стаканчик шнапса или пунша, а когда Лили отвергала приглашения, выкрикивали им вслед шутки и пили за здоровье бедняги мула, которому приходится везти этакую цацу. Дальше. Беринг понимал, что крикуны оскорбляют Лили, но не делал ничего такого, что обязательно сделал бы в Мооре, случись там подобная ситуация. Он не вступался за Лили. Не грозил крикунам. Проезжал мимо, как будто всего-навсего следовал за чужой женщиной, которая знает город и показывает ему дорогу.
В суматохе этого народного праздника человек с оружием, пожалуй, остался бы незамеченным, даже если бы прятал свой пистолет не так тщательно, как Телохранитель Собачьего Короля. Лили ошиблась: здесь были и другие всадники. Не только конная армейская полиция, перед которой толпа расступалась, не переставая при этом пить, разговаривать и смеяться, но еще и целая кавалькада – караван! – и лошади, ослы и мулы у них нагружены ничуть не меньше, чем у приезжих из Моора. Беженцы, что ли?
Среди городского блеска Беринг быстро потерял караван из виду. Бранд – это было стремительное мелькание картин: хотя фейерверк погас и только одиночные ракеты взлетали над крышами, все улицы, дома и площади оставались ярко освещены. Продолжали свой бег неоновые надписи, качались над перекрестками светофоры, мигали цветными огнями над толчеей, в которой дрейфовали украшенные флажками джипы и лимузины – гудящие катера в медлительном потоке голов, плеч, лиц. А высокие фонари на проспекте освещали даже кроны деревьев, где одни спящие птицы, только свет зря пропадает. Везде и всюду электрический свет!
Бранд так безоглядно растрачивал свет, что от него словно бы даже пятна и дыры в Беринговом взгляде посветлели и превратились просто в замутнения, отливающие из темного в серый и по краям уже прозрачные. В Бранде бензоколонка и та сияла будто храм, и все богатство и изобилие равнины было выставлено в витринах или в лучах прожекторов: тут – подсвеченный фонтан, брызжущий искрами водомет; там – рассеченный неоновыми штрихами фасад и усыпанные мигалками антенные мачты… А в огромной, как театральная сцена, витрине универсального магазина, среди пирамид дотоле невиданных фруктов, манекенов в блестящих пижамах, разноцветной обуви, коробок с конфетами и посеребренной арматуры, из хаоса предлагаемых товаров вырастала стена света, мерцающий бастион сплошных телеэкранов! Стена светящихся картин.
Едем!
Нет уж, сейчас Беринг не мог не остановиться. Подтолкнул отца. Гляди. Но старик слишком устал. Даже головы не поднял. Не слышал его.
Гляди. На всех экранах этой стены – их насчитывалось больше трех десятков – был праздничный город: все дома во флагах. Улицы и переулки украшены лампионами. Пагоды. Сады. Деревянные храмы. Потом – люди у конвейеров. Люди в огромных цехах. Фабрики. Порт – краны, элеваторы, маяк, военные корабли, волнорезы. Гребни прибоя.
Из целой батареи динамиков у края витрины тарахтел все тот же голос, что слышался из Лилиного транзистора; гремел над головами шумной публики, которая мало-помалу собиралась у витрины, привлеченная болтовней диктора и картинками.
Едем.
И вдруг праздничный город и порт исчезли под солнцем, которое взошло и тотчас опять утонуло в облачном столбе, утонуло в исполинском грибе, что стремительно вырастал из недр земли к небу, разодрал это небо и, казалось, вздымался уже в черноте космоса… Стена потемнела, а когда замерцала вновь, на ней возникло пылающее море, обугленное побережье: тлеющие пни деревьев – и никаких развалин, только фундаментные стены, фундаменты до самого горизонта. Черные руки кранов, отломанные лопасти ветряка, а может, турбины, металлическая статуя – не то божество, не то полководец, – оплавленная, растекшаяся, чуть не наполовину прекратившаяся в черную окалину. Людей нет. Нигде.
А потом, под аплодисменты зрителей возле витрины, которым эта картинка не иначе как была давно знакома, по корабельному трапу поднялся на борт маленький сутулый человек в черном фраке; окруженный военными в орденах, он сел за ломберный столик и что-то написал в какой-то книге. Публика улюлюкала. Потом сутулый человечек во фраке погас, и под звуки американского гимна еще раз вспыхнул свет Нагой – молния, обернувшаяся звездой, которая, стремительно разгораясь, превратилась в слепяще-белую новую и на максимуме блеска застыла в стоп-кадре.
Едем! Беринг еле-еле оторвался от этого света, который пронизал и осиял даже дыры в его взгляде. Как бывало в кузнице, он словно бы вперился в электрическую дугу сварочного аппарата, в ярчайшее, мучительное сверкание, и даже сквозь сомкнутые веки мог различить контуры какой-нибудь детали или собственной руки. Лишь когда образ взрывающегося солнца стал попросту фоном, кулисой для диктора в военной форме, читавшего новости на языке победителей, Беринг отвернулся, поискал глазами Лили и увидел ее далеко впереди, почти в самом конце улицы, перед освещенной аркой, над которой горел красный неоновый крест. Большой лазарет. Они были у цели.
Толпа возле витрины начала расходиться. Диктор зачитывал имена и цифры, в Бранде явно уже давно известные. Энергия бомбы в мегатоннах. Приблизительное число убитых. Количество домов, разлетевшихся в пыль. Температура обугленной земли… Совершенно ничего нового.
Один только он, направляясь к красному неоновому кресту и уже оставив позади мерцающую стену в витрине, пребывал в неведенье, но все же медленно, мало-помалу начал соображать, а когда лошадь в толчее чуть не налетела на продавца лотерейных билетов, наклонился к нему с седла и спросил про слепящий свет, и про город, и про имена, которые и выговорить-то сумел с большим трудом.
На… го… я? Лотерейщик не собирался тратить время на какого-то цыгана, скотника, конюха или как его там, да и вопросов его толком не понимал. Нагоя? Кто ж ее не знает? В какой дыре он намедни торчал? Или оглох напрочь? И ослеп? Бомба. Третьего дня. Император. Капитуляция!
Лотерейщик бросал незнайке на лошади обрывки устарелых новостей, вроде как лозунги, и захохотал, видя, что всадник все еще не понимает:
– Ты чего, с луны свалился? Мир, парень, мир! Они всех разбили. Это – мир с Японией. Они победили!