Эпоха мемориальных торжеств миновала. То, что именем Стелламура и по приказу белобрысого капитана происходило на Слепом берегу, в дни и недели после прихода Армии, было уже не искупительными ритуалами и не имитацией принудительных работ, как при майоре Эллиоте; это была работа, самая настоящая: демонтаж конусных и молотковых дробилок, доставка многотонных кулачковых валов и колодок из марганцовистой стали от карьера к грузовой пристани. Теперь всякая ноша имела свой реальный вес и вправду была ношей, а не просто муляжом, как «гранитные блоки» на стелламуровских торжествах времен Эллиота; и никакие полковые фотографы не вертелись рядом с измученными людьми, снимая для архивов согбенные спины и серые, запыленные лица… Ничто не кануло в прошлое, ничто уже не было просто памятью, все было сегодня, сейчас. Если кто-то из носильщиков валился на колени у подножия Великой надписи, то от изнеможения, а не по приказу фотографа или распорядителя. И если какой-нибудь солевар или овцевод в нерабочие дни принимался освобождать свой дом в Мооре или в Хааге, то пустые комнаты, потрескавшиеся стены, узлы, громоздящиеся в сенях, напоминали уже не о прошлом, не о давнем бегстве и не о давних изгнаниях – нет, только о будущем. А будущее было – прощание с Моором.
Ты… и ты, да, вот ты и еще ты, эй, я тебя имею в виду, подите сюда, и ты тоже, ну, живо!
Если с утра на пристани собиралось недостаточно добровольцев, готовых переправиться на «Спящей гречанке» к Слепому берегу и заняться демонтажными работами, по деревням громыхали грузовики призывной команды, увозившие всех трудоспособных мужчин. Каждый вечер по распоряжению капитана возле секретариата вывешивали объявление: большие яркие цифры сообщали, сколько человек должны завтра явиться на работы; капитана не интересовало, каким образом деревенские наберут добровольцев – по жребию, уговорами или угрозами. Главное, чтобы утром на пристани было необходимое количество людей; если не хватало хотя бы двоих, за дело бралась команда, и тогда подсчетов уже не вели, набивали полный кузов, а часы опоздания, связанные с задержкой, нужно было отработать в каменоломне сверхурочно. Смена продолжалась иной раз до глубокой ночи. За работу не платили. После этих изнурительных дней в Мооре часто случались драки: кое-кто пытался увильнуть от каменоломни, тем самым взваливая свою обузу на других, вот собственные соседи и отлавливали таких и нещадно били.
А работы на Слепом берегу – непочатый край. Один демонтаж узкоколейки чего стоит, ведь надо выворотить из скалистого грунта семь веток, ведущих от грузовой пристани к семи разным отвалам, как тогда выворачивали стрелки и рельсы у моорского распутья. Только на этот раз надрывались на разборке не татуированные армейские штрафники. День за днем понтон ходил в Моор с таким тяжелым грузом металлических деталей, что при самом простейшем маневре вода перехлестывала через борт. Всего неделя прошла с начала демонтажа, а гигантская, растущая гора металла уже дожидалась отправки на равнину: барабанные грохоты, опорные катки, противовесы и спускные желоба из листовой стали, решетчатые ящики, бурильные агрегаты, цепи, канатные пилы и даже гофрированные железные крыши камнедробилки, из которой в минувшие годы с шумом сыпался гравий и щебень всевозможного калибра – материал для равнинных дорог и насыпей, – громоздились теперь у пристани чудовищной имитацией утонувшего в земле железного сада при кузнице.
С каждым днем холодало. Утром Собачий Король и Телохранитель, закутавшись в армейские шинели, стояли на пристани, пока сержант строил носильщиков в шеренгу и приказывал рассчитаться по порядку номеров. Что бы теперь ни требовалось сделать в карьере или по дороге туда – солдаты всегда были поблизости, гарантируя, что в пределах досягаемости огня всякое указание Собачьего Короля будет исполнено как приказ. Сам капитан редко появлялся на Слепом берегу. Сидел в Мооре, играл с секретарем и кое-кем из армейских агентов в покер, а всех деревенских просителей, ходатайствовавших насчет послаблений в работе или других льгот, отсылал к Собачьему Королю. Тот, однако, был так же глух к просьбам и жалобам, как и Армия, вместо него с этими людьми объяснялся Телохранитель. Беринг отказывал в просьбах. Беринг распоряжался. Беринг грозил. Под защитой Армии Беринг мстил за сожжение «Вороны». И хозяин давал ему такую возможность. Хозяин сидел в конторском бараке и писал реестры.
В эти дни демонтажа и «очистки» домов и деревень, когда каменоломня постепенно превращалась в армейское стрельбище, власть на Слепом берегу как бы сама собой потихоньку перешла от Собачьего Короля к Телохранителю. Ведь это он ухаживал за камнерезными пилами, транспортерами, агрегатами, и, бывало, чинил их, и знал механизм конусной дробилки ничуть не хуже, чем механизмы собственных творений. Теперь он с маниакальным тщанием следил, чтобы каждый маховик и каждый шарнир были аккуратно сняты, снабжены номером, аккуратно погружены на паром, переправлены через озеро и уложены возле пристани под навесом из гофрированного железа. Если кто-нибудь из грузчиков ронял хотя бы противовес или просто железную болванку, он впадал в бешенство. Добровольцы начали бояться его. Ведь под прикрытием и защитой Армии, столь же недосягаемый, как и его хозяин, Беринг с каждым днем, с каждым приступом ярости становился все более непредсказуем в своих поступках.
Пес – так называли его теперь между собой добровольцы, Пес или Петух, а иной раз просто Надзиратель. И действительно, он, как спущенный с цепи сторожевой пес, метался от камнедробилки к грузовой пристани и обратно, беспрестанно понукая всех к работе и свирепо молотя стальным прутом по откаточным рельсам и ржавым перегородкам, и действительно походил и на петуха, когда срывающимся голосом командовал грузчиками на отвалах и при этом грозно вскидывал вверх стальной когтистый прут.
А потом этот Петух, этот Надзиратель, этот Пес вдруг на минуту-другую, точно окаменев, застывал перед изъеденной ненастьями гнилой стенкой у подножия Великой надписи, или у пристани, или у белесых от пыли стен камнедробилки и смотрел в пустоту, скользил дырявым взглядом по скалам и расселинам, по серой воде, сосредоточенный на слепых пятнах, которые поднимались и опускались при всяком движении глаз; он как будто бы уже замечал первые признаки исполнения моррисоновского прогноза: пятна чуть посветлели. Сделались прозрачны по краям. Свет и вправду возвращается? Пятна убывают в размере. Док Моррисон не ошибся. Док Моррисон наверняка прав. Острота зрения восстановится.
Но стоило Берингу выйти из оцепенения и вновь увидеть вскрышные отвалы, грузовую пристань и добровольцев, как тотчас просыпалась и бешеная ярость. И однажды холодным солнечным осенним днем, когда лужи в тени сходней до самого полудня были затянуты тонкой корочкой льда, Беринг жестоко избил своим стальным прутом строптивого носильщика, хаагского извозчика-ломовика, который объявил, что какой-то там сопляк, шлюхино отродье, вражий прихвостень ему не указчик. Беринг так неожиданно обрушил на него град ударов – по груди, по голове, по плечам, – что бедняга даже руками не успел защититься, покачнулся под яростными тумаками, упал на колени и скорчился, обливаясь кровью. Телохранитель опомнился, только когда Амбрас выскочил из конторского барака и гаркнул:
– Прекратить!
Солдаты-охранники, которые, сидя у костра, закусывали тушенкой, подхватили винтовки и встали – но тотчас опять уселись на камни, увидев, что инцидент исчерпан: двое грузчиков помогли избитому подняться на ноги, а Надзиратель по знаку управляющего исчез вместе с ним в бараке.
– Что с нами будет? – спросил в этот день Беринг после долгого молчания. – Куда мы поедем?
Он сидел в бараке у стола и смотрел в глаза хозяину. Между ними на грязной дощатой столешнице лежал когтистый прут. Амбрас оттолкнул это оружие, на котором высыхающая кровь строптивца была уже почти неотличима от следов ржавчины, спихнул со стола Берингу на колени и повторил те же слова, какие мог сказать в ответ любой из добровольцев:
– Мы поедем туда, куда велит Армия.
– В Бранд?..
– …и дальше. По следу камня. Куда-нибудь, где еще есть камень, понимаешь, камень, а не гнилье, щебень и отвалы.
– Когда же?
– Когда все здесь закончим. А теперь ступай. Дай парню бинт и пластырь и скажи остальным, чтоб не перегружали понтон, как вчера. Всё, ступай.
По следу камня. И только? Собачий Король ничего больше не знал о планах Армии и о собственной судьбе? Он же чуть не каждый день виделся с капитаном. И должен бы знать много больше. Но сколько Беринг ни спрашивал, Амбрас отвечал туманными намеками или молчал, словно это секрет или ему уже совершенно безразлично, куда его бросит жизнь. Куда-нибудь. Возможно. Вероятно. Как знать. Оставь меня в покое. Убирайся. Ступай отсюда.
Уже два раза Беринг, преодолев отвращение, составлял фразы на языке Армии и спрашивал капитанского шофера, а потом и охранников в карьере о планах верховного командования, о будущем. Но солдаты лишь пожимали плечами и мотали головой или прикидывались, будто не понимают его. Лили же, которая могла все получить у Армии и все разузнать, – Лили в эти дни не появлялась. А больше… больше никто с Телохранителем, с Надзирателем не разговаривал.
С тех пор как Беринг один, без Лили, вернулся с равнины, в Собачьем доме почти все время царило молчание. Амбрас, измученный болями в плечах, был мрачный, чужой, как бы отрешенный или это Телохранитель так изменился там, на равнине, что им с хозяином стало совершенно не о чем говорить.
Вечерами оба нередко молча сидели в большом салоне виллы «Флора»: один – над своими реестрами, другой – над чертежами машин. В эти часы они даже с собаками уже не говорили. В каменоломне каждый делал свое дело, а в конце смены они безмолвно стояли у поручней понтона, безмолвно шли с пристани к Собачьему дому, безмолвно шагали по сосновой аллее, хранившей теперь лишь следы лап и башмаков. Иногда у пристани их поджидал капитан в джипе. Но и тогда они доезжали только до секретариата, а после обсуждения обстановки в Мооре – только до кованых ворот парка виллы. Капитан боялся собак.
Как и раньше, Берингу иной раз приходилось вычесывать пыль из хозяйских волос и даже вместо Лили промывать целебным настоем шрамы на спине, но никогда больше между ними не бывало такой доверительности, как до поездки в Бранд. Лили куда-то подевалась. Без нее попытки завязать беседу порой обрывались на первой же фразе.
И все-таки Беринг не ощутил ни облегчения, ни радости, увидев в то утро, когда выпал первый снег (и опять растаял под холодными лучами солнца), Лилина мула: он щипал траву на набрякших талой водой прибрежных лугах около водолечебницы. Они с Амбрасом как раз спускались по тропинке к набережной. Амбрас смотрел себе под ноги и, похоже, не заметил мула, пасущегося под липами у домика берегового смотрителя. Они молча прошли мимо черных от копоти руин – крытая галерея без крыши, ряды пустых окон, из которых густо росли кусты; миновали метеобашню. Оттуда не доносилось ни звука. Только Амбрасов дог на мгновение замер, будто учуяв знакомый запах, но потом устремился за хозяином, который ни на секунду не замедлил шаг. Беринг поежился. Мул был расседлан, но стреножен. Сомнений нет: Лили вернулась. И вместе с нею вернулась память о перьях и пушинках, падавших, точно снег, на смертельно раненного куриного вора, о еще теплом трупе, что, глухо ударяясь о каменные выступы и черные карнизы, низвергался все глубже и глубже в бездну Каменного Моря, а главное, вернулась память о ненависти в глазах Лили, о боли, какую ощутил он, мужчина, которого она в давние времена обнимала и целовала, а тогда за волосы рванула от прицела к осознанию угасшей любви. Прекрати, прекрати, мерзавец, прекрати немедленно.
Но Лили словом не обмолвилась ни о поездке в Бранд, ни о выстрелах на карстовом поле, когда вечером встретилась в секретариате с Собачьим Королем и его телохранителем. Капитан назначил там совещание. Лили сидела в телевизионной комнате вместе с этим белобрысым типом и армейскими агентами из приозерных деревень (в том числе из Айзенау), и настроение у нее явно было не хуже, чем тогда, среди солдат в проходной Большого лазарета. Правда, на сей раз на столе лежал не меновой товар, а только газеты, иллюстрированные журналы – и игральные карты. Лили что же, не привезла с равнины ничего, кроме газет?
– Выиграла! Капитан приносит удачу. – Она помахала мятым веером банкнотов навстречу Амбрасу, когда тот с догом на цепи и в сопровождении Беринга вошел в голое, нетопленое помещение, где до сих пор каждую среду весь Моор вечером пялился на экран. Телевизор стоял на грубой деревянной консоли и сейчас был завешен полотнищем, на котором красовался портрет Стелламура. – Вон сколько выиграла… А вы? Вы остались без «Вороны»? Как дела?
– Устал я. – Амбрас рухнул на стул. – Устал.
– Кофе или шнапс? Или то и другое? – Лили подвинула к нему поднос, зазвеневший бутылками, рюмками и чашами.
– Воды, – сказал Амбрас.
– А вот собак не надо, – сказал капитан. Амбрас повернулся к Берингу и небрежным жестом намотал ему на запястье собачью цепь.
– Подожди за дверью.
Когда Телохранитель шел к выходу, Лили скользнула по нему пустым взглядом. Таща за собой дога, Беринг хотел по дороге прихватить со стола журнальчик, на обложке которого в слепящем блеске взрывалось солнце Нагой. Но один из агентов опередил его, цапнул журнал и торопливо перелистал дрожащими пальцами: искал снимок, который хотел показать Телохранителю, – темный разворот, хаос обугленных конечностей, безволосых обгорелых черепов, а на переднем плане, среди спекшихся обломков, – рука, костяная лапа.
– Монеты, – сказал агент, – монеты… жар был такой, что монеты расплавились у них в ладонях.
Нагоя, расколовшееся небо на другом конце света, град раскаленных камней и кипящее море, – что значили в этот вечер репортажи из капитулирующей империи, воспоминания, которые даже в здешней глухомани давным-давно промелькнули по телеэкранам и погасли, что все это значило по сравнению с организацией исчезновения, с эвакуацией приозерья и, наконец, с той огромной новостью, какую Лили привезла с равнины?
Лили?
Никто из агентов впоследствии не мог сказать, вправду ли эту новость привезла в Моор Лили, или она все ж таки прорвалась сквозь треск и шорохи из радиоприемника в секретариате, или, может, о ней упомянул капитан, а Лили потом просто первая громко и торжествующе сказала об этом за столом на совещании. Одно несомненно: в Мооре и вообще в приозерье именно Бразильянка была больше всех под стать этой новости. Рулевой «Спящей гречанки» в жарких дебатах с добровольцами вконец зарвался и объявил, что Бразильянка не просто привезла эту новость, но что это ее рук дело, у нее, мол, в Армии полно друзей и связи чуть не в верховном командовании, так вот она и добилась, чтобы издали тот самый приказ, который обитатели приозерья услыхали после совещания в секретариате и – зачастую недоверчиво – восприняли как последний акт стелламуровского возмездия, как расплату за сожжение «Вороны» или просто как сделку Собачьего Короля и этой контрабандистки: верховное командование там, на равнине, решило все транспортное установки и механизмы из моорского гранитного карьера, всякий паршивый кусок металла, когда-либо использованный на Слепом берегу, а теперь ржавевший под навесом у пристани, отправить пароходом в Бразилию. Все железо из каменоломни – за океан, в Бразилию!
В Бразилию? Да ну, чепуха, быть такого не может, толковали в деревнях, весь металлолом за океан?
Быть не может? Это почему же? До войны-то как было? А в войну? Пароходы, и не один десяток, – в Америку, в Нью-Йорк и Буэнос-Айрес, в Монтевидео, Сантус и Рио-де-Жанейро, пароходы, битком набитые эмигрантами, изгоями и беглецами, которые не желали, чтоб их гнали на смерть – на поля сражений и в лагеря. А потом, что было потом, когда все рухнуло, в послевоенной неразберихе и в первые мирные годы? Опять же пароходы! Пароходы, полные разбомбленных, изгнанных, бесприютных, а среди этих горемык – давние надсмотрщики, гонители и преследователи, генералы и лагерные коменданты в штатском, поджавшие хвост вожди, которые сперва послали безответную массу в огонь, а потом бросили на произвол татуированных победителей. Быть не может? Ведь когда-то казалось, что и всего этого быть не может, что все это просто смехотворно, а оно возьми и случись. Что же до машинного парка на Слепом берегу, так ведь каждый, кто слушал по радио в секретариате последние известия или умел с толком прочесть объявления на доске, – каждый знал, что этот железный хлам – доля военных трофеев, запоздалое вознаграждение для некоего бразильского генерала, который с двадцатью тысячами солдат сражался против Моора на стороне союзников и одержал победу. Этот генерал – или его брат? – после войны переключился на камень и держал теперь на Атлантическом побережье Бразилии гранитный карьер, где по сей день резали безупречные, без единой трещинки, темно-зеленые глыбы, как, бывало, только на Слепом берегу и только в великую, навсегда ушедшую эпоху Моора.
И нате вам! Самое главное! Ораторы на борту «Спящей гречанки», среди добровольцев в карьере или в пивнушке у пристани часто упоминали самое примечательное обстоятельство отправки железа под конец речи, как проверенный козырь, который неизменно встречали аплодисментами или хохотом: Самое-то главное – управляющий и надзиратель, пес этот… и, понятное дело, Бразильянка, эта приблудная армейская шлюшка, они все трое будут сопровождать железный хлам в Бразилию; сами-то не более чем пена, отребья приозерного общества, гонимого Армией на равнину и гибнущего, эти трое поплывут за океан на пароходе с металлическим хламом.