Господский дом фазенды «Аурикана» стоял на одной из многих террас, которые хозяин, Плиниу ди Накар, после благополучного возвращения из Европы, с войны, велел выкопать, вырвать, выжечь и вырубить в девственном лесу возле бухты Пантану.
Поля, пастбища, висячие сады поместья, словно ступени огромной лестницы, спускались по склонам Серра-ду-Мар к широким пляжам, откуда к верандам фазенды долетал умиротворяющий шум прибоя. Даже пастухи, когда отлавливали в перепуганном стаде предназначенных на убой животных или, вскрыв какому-нибудь племенному быку гнойник, выдавливали оттуда личинок овода, а затем натирали рану вонючей мазью, – даже они порой отвлекались от работы и поверх зубчатых термитников смотрели вниз, на море.
Сеньор Плиниу ди Накар сражался на стороне Америки и под стягом своего любимого маршала победил европейских варваров, а впоследствии и сами джунгли: награжденный высшими военными орденами Бразилии, он еще в тот год, когда вернулся на родину, вступил в наследство и вместе с армией сельхозрабочих раскорчевал лес в бухте Пантану, посадил маниоку, кофе и бананы и открыл каменоломню, а вдобавок в вольерах и клетках, которые россыпью стояли теперь вокруг дома в тени аурелий, веерных пальм и бугенвилей, разместил всевозможных представителей животного мира, пойманных им во время странствий в джунглях родного континента: гривистых волков из Сальвадора, черных ягуаров из Серра-ду-Жатапу, аллигаторов Амазонаса, ленивцев, тапира, королевских урубу и туканов, обезьян и попугаев десяти с лишним видов, киноварно-красных коралловых змей и огромную, как бревно, анаконду.
Ржавеющие железные прутья и бамбуковые решетки иных клеток и вольеров с годами почти исчезли в зарослях наступающей сельвы, и посетитель, незнакомый с фазендой, был уже не в состоянии разобраться, где кончается хозяйский зверинец и начинаются джунгли: как знать, откуда сверкают глаза ягуара – из-за оплетенной зелеными побегами решетки или просто из гибкого, колеблемого ветром подлеска. А баийские ары с их лазурными и ярко-алыми хвостовыми перьями – может, они сидят в невидимых вольерах, а может, на свободе, в густых ветвях. Хотя страсть патрона к собирательству была неутолима, число диких животных, беспрепятственно разгуливающих по его владениям, далеко превышало число пленников зверинца; Берингу, этому странному европейцу, который и веселил и изумлял своей способностью подражать птичьим голосам, Муйра показывала в сумерки броненосцев и легуан, а еще целую батарею банок с заспиртованными коралловыми змеями, которых скотники убили в загоне для молодняка.
Семь разных видов колибри Беринг насчитал в первые же дни на фазенде, когда в жаркие, душные послеполуденные часы качался в гамаке на веранде гостевого дома, а крошечные птички порхали вокруг стеклянных жбанчиков с сахарной водой, подвешенных к потолочным балкам. Временами колибри замирали в воздухе, как стрекозы, образуя кольцо, трепещущую пернатую корону, запускали изогнутые клювы и тоненькие язычки в искусственные цветы на жбанчиках и словно бы составляли вместе со сверкающими в стекле водяными столбиками таинственные знаки, тотемы из переливчатых перьев, клювов, пластиковых цветов, влаги и света.
Но владыка, о чьей вездесущности свидетельствовали эти птичьи знаки, оставался незрим. Потому что ливни, которые в рождественские и новогодние дни насыщали побережье влагой, а в иных бухтах обрушивали в море сели и каменные лавины, держали в плену даже самого могущественного хозяина, сеньора Плиниу ди Накара, он не мог выбраться из глухой деревушки всего-то в сотне километров к северу от фазенды.
Пантанское ненастье не шло ни в какое сравнение с теми летними грозами, что были знакомы приезжим из Моора: эти яростные ливни с беспрерывными вспышками молний и пушечными раскатами грома наплывали порой с низкими тучами, прикидываясь обычным дождем, и лишь совсем рядом сгущались в стену воды, переломанных веток, слепящего света и листвы. Такая буря могла бесноваться и несколько минут, и несколько часов, могла превратить день в ночь, а ночь – в день. Проселки и овраги мгновенно становились бездонными бешеными потоками, открытые дорожки и лестницы между террасами и садами фазенды – клокочущими водопадами.
Сообщение по горным дорогам Серры и в ряде мест на побережье, сказал голос радиодиктора, нарушено оползнями, а из динамиков на радиоузле фазенды послышался другой голос, похожий на дикторский: чертыхнулся, а потом хохотнул, коротко, резко, и Муйра перевела: Так может продолжаться еще много дней. Мы застряли. Это был голос ее хозяина.
Большой автопоезд? С железом? Из Рио? Сейчас об этом даже и думать нечего.
Когда солнце разорвало тучи, жгучее, белое солнце, под которым любая работа была тяжелой и изнурительной, прибрежные леса закурились сияющими клубами испарений, и тотчас же грянул такой отчаянный хор цикад, будто испарялась не дождевая вода, напоенная ароматом цветов и прелой листвы, а сама земля. Потом на другом конце бухты исчезли из виду разбросанные по круче дома и глинобитные хижины Пантану, колокольня адвентистской церкви, железная крыша сельского кинотеатра и испещренный черными пятнами сырости холодильник, где на льду хранили рыбу и сперму для оплодотворения лучших хозяйских коров.
– По этой дороге? – спросил Беринг, когда в последний день года ему, Амбрасу, Муйре и одному местному камнелому волей-неволей пришлось оставить вездеход и пешком направиться к самому дальнему из трех гранитных карьеров фазенды «Аурикана». – Седельные тягачи – по этой дороге? Да разве такое возможно?
– Не знаю, – сказал Амбрас.
Конная дорога, по которой и пешком идти было весьма затруднительно, больше смахивала не на трассу для тяжелых грузовиков, а на безводное русло горной речки, сплошь и рядом запруженное валунами и плавником; под сенью густых деревьев, между огромными, как дом, гранитными глыбами, она вела в широкую котловину, где вообще житья не было от палящего зноя и мух-жигалок. Камнелом засмеялся.
– Он говорит, хозяин построит дорогу, – объяснила Муйра. – Говорит, хозяин уже много дорог построил.
Карьер Санта-Фе-да-Педра-Дура находился в верховьях долины, где били главные пантанские источники. Изо всех скальных трещин, желобков и ущелий доносился плеск воды, но не шум прибоя. Камнелом впереди хозяйских гостей пошел через речку вброд; в воде валялись обломки рухнувшего моста – лохматые островки, над которыми жужжали тучи мух. На этих островках, в зарослях мелиссы, Беринг углядел ярко раскрашенные фигурки… и десятки горящих свечей! Фигурки Девы Марии и Христа, из глины и фарфора, с отбитыми головами, со свечками, воткнутыми в шею, стояли в траве среди бутылок с водкой, гниющих фруктов, кукурузы и пшеничных зерен на тарелках, – уродцы-подсвечники. Кое-где у ног безголовой Мадонны лежала фата, полуистлевшая одежда, окровавленные повязки.
– Новогодние дары для духов, – сказала Муйра. – Жертвоприношения.
Камнелом перекрестился.
Карьер? В этой каменной котловине ничто не напоминало о вскрышных террасах и пыльной хлопотливости Слепого берега. В этом карьере не было ни террас, ни отвалов, ни камнедробилки, только один-единственный исполинский гранитный конус, который поднимался к небу высоко над краем котловины, – Беринг даже поежился, несмотря на волны зноя, опалявшие лицо при каждом дуновении ветерка. Монолит был покрыт лишайником и ползучими растениями, и лишь там, где его словно бы подгрызли, в самом низу, у подножия, где к скале лепились похожая на кружево бамбуковая клеть да покосившийся дощатый сарай, проступала дивная зелень камня.
Ни в одном карьере фазенды «Аурикана», сказала Муйра, нет гранита такой безупречности и такой красивой фактуры. То, что патрон только теперь решил разрабатывать это богатство, связано с его делами в Сан-Паулу, с плохими подъездными путями и, пожалуй, с людьми макумба, которые желали без помех заклинать в этой долине своих духов. Но терпение патрона иссякло: в Сан-Паулу облицовывают камнем высочайшие небоскребы.
На обратном пути к морю бухта Пантану с ее хребтами, закутанными в облака, искрилась в глубине, прекрасная, как Моорское озеро, и Беринг рассказывал Муйре о снеге, который явно лежал сейчас в Мооре высокими сугробами. До побережья они добрались уже в потемках. На пляжах вспыхнули костры, расцвел в небе первый букет фейерверка. Так заканчивался год.
В предполуночные часы повсюду в Пантану люди в белом покидали свои дома и веранды. И в господском доме фазенды все, тоже в белом, поднялись из-за праздничного стола, с факелами и свечами спустились на пляж и следом за белыми фигурами деревенских вошли в темное море. Кто по пояс, кто по грудь в воде, встречали они накатывающие волны и пускали в плавание белые цветочные венки и гирлянды, а еще факелы, воткнутые в деревянные и пробковые буйки, и желали друг другу счастья, и обнимались.
В семь волн, крикнула Муйра сквозь шум прибоя, в семь бурунов должен этой ночью броситься человек, чтобы смыть с себя минувший год и стать свободным и легким, открытым для всякой новизны. И Беринг, в белой рубашке какого-то секретаря с фазенды, стоя уже глубоко в пенной воде, ощутил, как первая волна вымывает из-под ног мягкий песчаный грунт. Потом Муйра очутилась рядом и не дала ему как следует стать на ноги. Она протянула ему руки и держала его в теплом приливе, держала в паренье, а потом привлекла к себе, и обняла, и, смеясь, расцеловала в обе щеки, а меж тем с шумным плеском нахлынула вторая волна, могучий вал, на гребне которого играл отблеск плавучих факелов.
В первые дни нового года грозы поутихли, но зной и влажность усилились, смягчить их удавалось только с помощью вентиляторов и вееров, а еще – с помощью безделья. Железо и все моорские машины оставались, где были; сам же патрон воспользовался первой расчищенной дорогой, вернулся в Рио-де-Жанейро и теперь распоряжался из своего сада у Леблонского пляжа и весточки гостям слал оттуда: он, мол, скоро приедет.
В Санта-Фе-да-Педра-Дура царила тишина.
Беринг в эти дни просыпался мокрый от пота, вставал мокрый от пота с постели, лежал мокрый от пота в гамаках на веранде и мокрый от пота сидел за столом. Шерстяная моорская рубаха и прочая одежда, без нужды валявшаяся в комнате, от сырости зацвели плесенью. Даже башмаки, которые он давно сменил на сандалии, покрылись плесенью, даже фотография, запечатлевшая его и пропавших братьев. Впервые с тех пор, как Амбрас вооружил его, он не носил при себе пистолета: после прогулки по пляжам близ Пантану мокрая от пота кожа так обгорела, что оружием он стер ее до крови. Вдобавок тот, кого надо было защищать этим пистолетом, чуждался общества. После полудня он все время лежал в своей затемненной комнате, мучаясь от боли в плечах. Фазенда «Аурикана» была безопасным местом, вот Беринг и завернул пистолет в промасленную ветошь и отправил к стальному когтю, в плесневеющий фибровый чемодан, а на следующее же утро, задолго до восхода солнца, поспешно выхватил из тайника и помчался через веранду к хозяйской комнате.
Там кто-то кричал. Стонал, как в ожесточенной схватке. Кто-то там кричал. И Телохранитель, еще сонный и толком не отличая явь от грез, на несколько шагов, на несколько мгновений опять очутился там, дома, опять слышал тяжелое дыхание бритоголового преследователя, слышал болезненный крик женщины, которую за волосы выволокли в раннее утро.
Но когда он добежал до распахнутой на веранду двери Амбраса, рванул в сторону портьеру и сумеречный свет упал на москитную сетку, которая, точно шелковый шатер, поблескивала над бамбуковой кроватью, он увидел Лили. Она сидела в этом тончайшем шатре, и Амбрас, прикрытый не то простыней, не то белой рубахой, лежал в ее тени.
Странное дело, но сейчас, наконец-то увидев Лили, обнаженную, в хаосе белых простынь… такую красивую, какой она часто виделась ему в мучительных фантазиях… сейчас он заметил прежде всего сияние в ее глазах. Амбрас и Лили. Собачий Король и Бразильянка. Он видел только ее глаза. Потому что ее светлая кожа, ее пупок… это стройное, светлое тело – они уже покинули его грезы, теперь в его грезах жила Муйра, ее смуглая тайна, тепло и мягкая гибкость, которые он ощутил в пене новогодней ночи. Только эти глаза, эти сияющие глаза смотрели на него и из нового облика… Зачем Лили глядит на него?! Зачем? Пусть исчезнет! Но она осталась. Безмолвная, прямая, обнаженная сидела в этом блестящем шатре. Он опустил пистолет и отвернулся, отвернулся от нее и от хозяина и, не задергивая портьеру, вышел на веранду, на воздух.
Он смертельно устал. Смертельная усталость – такое бывает? От неистовой боли в плечах и дурмана, в который его иной раз повергал ром, Амбрас забыл так много слов. А в потоке новых выражений и имен, проникавших после полудня в затемненную комнату из дворов и садов фазенды, даже родной язык временами казался ему непонятным и странным. Смертельно устал. Даже в лагере он никогда не чувствовал такого изнеможения, как в эти первые дни нового года.
Уходи, сказал он Лили, когда она зашла в темноте к нему в комнату, и стала рассказывать о расчищенных дорогах и весточке из Рио, и спросила о его болях. Он понимал, что она начала прощаться. Еще несколько дней – и она будет в Сантусе. Уходи, я смертельно устал.
Но она положила свои ладони на его горящие плечи. И то, что произошло дальше, лишь показало ему, как давно он не принадлежит к живым. Не ее губы чувствовал он на лбу, на щеках, на губах. Не ее волосы струились во тьме сквозь его пальцы. А слова, достигавшие его сознания и оставшиеся неизъяснимыми, складывались в одни и те же фразы, которые как бы сами собой, монотонно и механически сотни раз повторялись в нем этой ночью, хотя он не произносил ни звука: Я здорова. Все у меня в порядке. Где ты был, милый. Не забывай меня.
Существует ли еще тот занесенный глубокими снегами берег озера, где завтрашний день, январское воскресенье, называется день Трех святых царей! А остекленевшие, звенящие моорские камышники, метровые снежные сугробы над руинами барачного лагеря при камнедробилке – что это, воспоминание или иллюзия?
В бухте Пантану на Трех царей была такая жара, что над одним из множества островов, которые, словно головы плывущего стада, виднелись в далекой и совсем уж дальней морской дали, поднялся столб дыма. На фазенде Муйра, стоя с гостями патрона возле клетки с ягуаром, показала поверх ржавой решетки на дым, тающий над океаном, и сказала: «В сельве пожар», – а потом бросила черному амазонскому ягуару кусок мяса. Под январским солнцем, добавила она, даже сырая, прелая листва или мертвый либо сломанный бурей кустарник за считанные часы превращаются в самый настоящий воспламенитель.
Ягуар растерянно, безостановочно метался туда-сюда, наступая лапами на тени решетки, косой лестницей падавшие на пол его узилища. Весь в пятнах засохших и открытых гнойников, он не обращал внимания ни на мух, которые преследовали его, ни на мясо.
– У него чесотка, – сказала Муйра. – Сеньор Плиниу его пристрелит.
Но гости патрона внезапно потеряли всякий интерес к больному животному, куда больше их занимал тонкий, тающий в синеве столб дыма. Как она сказала? Как называется этот остров? И Муйра, опешив от столь резкой перемены настроя, повторила название, до того набившее ей оскомину, что перевод его прозвучал как вульгарное ругательство: Илья-ду-Кан. Собачий остров.