Ночью выпал снег. На цветущие деревья, на высокий уже чертополох, на продавленные крыши лимузинов и, точно маскировка, на весь этот железный хлам возле кузницы. Снег в мае. Никто в Мооре не помнил, чтобы за двадцать три послевоенных года хоть раз в такую пору, почти что летом, выпадал снег.

Даже на токарный станок у окна мастерской порывы холодного ветра с Северной Атлантики намели маленькие сугробы; из одного торчал напильник, а рядом – клешня струбцины. И ведь начался этот год на редкость мягкой погодой: кусты ракитника зацвели за десять дней до праздника Сорока мучеников!

Но в этот майский день даже снежная буря не смогла омрачить радостное возбуждение в деревнях у дороги на Моор и к озеру. По обочинам, под сенью тополей и каштанов, и вдоль слякотной мостовой в поселках спозаранку толпились принаряженные крестьяне и батраки, а то и особые комитеты встречающих и певческие хоры свекловодческих товариществ или камнедробильных мельниц, с букетами цветов, с бумажными флажками, – ждали Доставки.

Арки из еловых лап красовались над щебеночными дорогами, которые успели кое-как подлатать – завалили выбоины гравием, обломками коры и опилками. По домам в это снежное утро сидели только хворые да престарелые. Все, кто мог, в ожидании высыпали на улицу, самые нетерпеливые – еще до рассвета, чтобы не пропустить ни мгновения той грандиозной процессии, что косвенно заявила о себе уже несколько месяцев назад: в Мооре расширили и замостили обратный поворот дороги, укрепили сперва мост у запруды, а потом – виадук, и в конце концов летучий строительный отряд снес, спилил, вырубил все фактические и мнимые препятствия по запланированному маршруту следования.

Там, где ни деревья, ни заросшие крапивой развалины времен войны не заслоняли обзор, красные мигалки процессии были видны издалека. Возглавляемый патрульной машиной с вертящимися маячками, приближался транспорт – вроде тех большегрузных автопоездов, которые в первые годы Ораниенбургского мира сотнями покидали страну, груженные турбоагрегатами, стальными валками прокатных станов и оборудованием целых фабрик; от пыли таких автопоездов страна как бы выцвела и поблекла.

На сей раз в черной туче дизельных выхлопов тащился за патрульной машиной один-единственный седельный тягач, весь в пятнах маскировочной краски; мотор у него явно был слабоват – в горах и даже на более отлогих склонах моорских холмов этот тягач приходилось то и дело умощнять, впрягая в него крестьянских лошадей или десять-двенадцать пар яремных волов.

Так он с натугой и подчас лишь со скоростью тягловой скотины двигал вперед свой груз: принайтовленное цепями и стальными тросами великое обетование и в то же время смутное воспоминание о довоенных летних днях, когда пароходная пристань в Мооре грозила рухнуть под тяжестью оживленных групп экскурсантов, а возле концертного павильона в парке прибрежного «Гранд-отеля» толпились отдыхающие… на низкой платформе тягача лежал корабль – пароход с гребными колесами и черно-полосатой трубой! Он резко пахнул свежей краской и смолой конопатки и ниже ватерлинии по-прежнему был в гирляндах ракушек; окантовка иллюминаторов, разъеденная солью Адриатики, закрашена белым; поручни красного дерева отполированы ладонями несчетных пассажиров… Ветхий, но горделиво блестящий, пароход скользил, покачиваясь, навстречу пресным водам Моорского озера.

В ожидающих деревнях говорили, что этот пароход – подарок некой истрийской верфи, символ примирения и дружбы в третьем десятилетии оккупации. Дескать, один бывший узник, инженер, которому удалось сбежать из лагеря при камнедробилке, после войны дослужился до старшего управляющего этой верфью и прислал сюда корабль из доков Пулы. Вроде как отблагодарил, хотя и с опозданием, тех крестьян приозерья, что некогда спрятали беглеца от поисковых команд и собак-ищеек из каменоломни. Говорили и еще много чего…

Впрочем, моорский секретарь, камнелом-пенсионер, зверски избитый во время последнего налета и обреченный с тех пор передвигаться на костылях, – моорский секретарь был осведомлен много лучше. Сегодня утром он, конечно, распорядился украсить флагами и флажками держав-победительниц и свою контору, и даже клены вокруг плаца, однако, равно как и другие посредники и агенты Армии, помалкивал о том, что корабль этот вовсе не подарок и не символ примирения давних врагов, а попросту развалюха, списанная, снятая с рейсов, ветхая посудина Адриатического каботажного пароходства… И крестьяне в приозерье, по крайней мере, живущие на выделе старики, тоже прекрасно знали и тоже помалкивали, что ни один из них никогда не прятал беглого лагерника, и отчетливо помнили, что страх перед полевой полицией и свирепыми догами из каменоломни в свое время был неизмеримо больше сострадания.

Но кому захочется портить такими воспоминаниями величайший праздник всех послевоенных лет? Восторги по поводу этого парохода, доставленного с Адриатики через Альпы, не оставляли места для сомнений. Дунайские верфи, строившие озерно-речные суда, давным-давно демонтировали и вывезли, а те, что были разрушены, так и лежали в руинах. Да ни одна из равнинных верфей и не смогла бы обеспечить Моорское озеро столь большим пароходом.

«Спящая гречанка», колесный пароход, который красовался на довоенных открытках как символ озерного края, сгорел в ночь моорской бомбежки под градом осколков, среди леса водяных фонтанов, и с тех пор, обвеваемый водорослями и тиной, лежал в зеленой глубине возле причала, хорошо различимый в штиль при спокойной воде.

Долгое время моорский секретарь упорно, однако же безуспешно ходатайствовал о новом судне. Копии прошений и отказов заполняли ни много ни мало две папки в его должностной канцелярии. И ведь в конечном счете материал для решения корабельного вопроса нашелся опять-таки буквально под боком, в том месте, которое, как никакое другое, запятнало историю Моора, – в приозерной каменоломне.

Одна из адриатических страховых компаний, желая возродить былую роскошь своей триестинской конторы, стала наводить справки о происхождении расколотых облицовочных плит и в итоге установила, что они привезены с родины Беринга. Такой гранит, темно-зеленая коренная порода, добывался на земном шаре лишь в двух карьерах. Один, покрупнее, был расположен у Атлантического побережья Бразилии, второй – на Моорском озере.

После долгой переписки и обстоятельных переговоров региональное командование разрешило единовременную поставку зеленого гранита на Адриатику – оттуда и полз теперь в Моор этот пароход, основная часть выторгованной компенсации.

Пароход в горах взбудоражил всю округу, и не только потому, что одолел альпийские перевалы; подлинной сенсацией было другое: он превозмог рогатки торговых ограничений, что намного труднее, и теперь сквозь заграждения из колючей проволоки, под дулами автоматов направлялся к озеру. Вот в народе внезапно и воспрянула надежда, что великая свобода Средиземноморского побережья и цветущее изобилие юга – да что там, даже Америка! – быть может, все-таки ближе, чем позволяют думать одичалость моорской округи, развалины, мертвые насыпи железной дороги и опустелые, остановленные заводы.

Ожидающие деревни погрузились в мечтания.

Средь лязга своих духовых оркестров они мечтали об изысканной красоте Италии, о дворцах и пальмовых аллеях, о неистощимых универсальных магазинах Америки и дальних краях, где всего вдоволь, где после войны все только росло, развивалось и хорошело. Этим снежным утром в разговорах ожидающих не иначе как ожили расцвеченные яркими красками чаяния последних лет – чаяния, представлявшие будущее в сиянии свободы и роскоши.

Этот пароход, мучительно медленно подползавший к Моору следом за допотопным армейским тягачом, за клячами и яремными волами, был выменян на девять подвод камня и все же стоил неизмеримо больше… Конечно, он не очень-то и велик, просто старый прогулочный пароходишко, который и в лучшие свои времена возил из риекской гавани к скалистым островкам залива Кварнер не более трех сотен пассажиров. Красивым его тоже не назовешь, никакого сравнения с легендарным латунным блеском «Спящей гречанки», к которой по сей день, в годовщины ее гибели, наперегонки спускались ныряльщики, чтобы украсить занесенный илом остов букетами цветов и вымпелами. Тот из ныряльщиков, кто первым выскакивал на поверхность с обрывком сгнившего прошлогоднего убранства, получал в награду право на поездку в Вену или в еще более отдаленные и экзотические зоны оккупации – в Гамбург, Дрезден или Нюрнберг.

Все долгие годы скудости и лишений, когда сожженная «Спящая гречанка» покоилась в глубинах, озеро держало на своих волнах разве что торпедные катера армейских маневров да дощатые плоскодонки рыбаков, которые днем коптили в глиняных печах свой улов и развешивали сети на прибрежных лугах. Из окон «Гранд-отеля» росли дикий овес и трава, а обвалившаяся кровля концертного павильона прикрывала хаос разбитых стульев и зонтиков от солнца, полотно которых давно обратилось в прах.

Да, судно было не особенно внушительное, но, что ни говори, самое крупное из тех, какие довелось видеть послевоенному поколению здешних деревень, ведь о блеске мира молодежь в основном знала только по иностранным журналам, которые пользовались на черном рынке куда большим спросом, чем цитрусы и кофе.