Застигнутые революцией. Живые голоса очевидцев

Раппапорт Хелен

Часть II

Июльский кризис

 

 

Глава 10

«Величайшее событие в истории со времен Жанны д’Арк»

Эммелин Панкхерст прибыла в Петроград в начале июня 1917 года «с молитвой английского народа русскому народу о том, чтобы вы смогли продолжить войну, от которой зависит будущее цивилизации и свободы». Она искренне верила «в доброту сердца и души России», она настаивала на этом в своем обращении, опубликованном в издававшейся в Петрограде русской газете «Новое время». Она путешествовала с одной из своих самых преданных соратниц, Джесси Кенни, бывшей работницей текстильной фабрики английского графства Ланкашир, которая вместе со своей сестрой Энни являлась убежденным активистом Женского социально-политического союза (ЖСПС). Кенни была самым молодым английским активистом ЖСПС и сейчас, в возрасте тридцати лет, стала существенной опорой для усталой Панкхерст, отличавшейся хрупким телосложением. Это было не лучшее время для пятидесятидевятилетней Панкхерст, с учетом состояния ее здоровья, оказаться в Петрограде, но она была полна решимости в этот критический период войны «приложить невероятные усилия во имя России».

Будучи всю свою сознательную жизнь радикальной политической активисткой, Панкхерст всегда симпатизировала революционному делу и в 1890-е годы приглашала известных российских политических эмигрантов к себе домой (площадь Рассел-сквер, Лондон) на чай. В 1914 году, с началом войны, она немедленно отказалась от своей воинственной кампании в защиту избирательного права женщин с тем, чтобы поддержать национальные военные усилия, и с этого времени стала разъезжать по Великобритании, стремясь сплотить женщин в этом деле. В феврале 1917 года она приветствовала свержение деспотичного царского режима в России, однако в начале лета западным союзникам стало казаться, что позиции Временного правительства в России все более ослабевают. Возможность того, что Россия выйдет из войны, крайне встревожила Панкхерст; она утверждала, что это «лишит русский народ свободы, ради которой он совершил свою революцию, и приведет его к еще худшему рабству, чем прежде». Именно поэтому она решила поехать в Россию вместе с Кенни (как «патриотичные британские женщины, верные делу своей нации и делу союзников»), чтобы сплотить русское общество и укрепить его слабеющий дух. Это решение крайне встревожило ее пацифистски настроенную дочь Сильвию, которая негласно вела агитацию за выход Великобритании и России из войны.

Премьер-министр Великобритании Дэвид Ллойд Джордж встретил инициативу Панкхерст с распростертыми объятиями. Хотя миссия, мысль о которой пришла в голову Эммелин (и которая финансировалась прежде всего за счет денежных средств, собранных суфражистской газетой «Британия»), должна была охватить все классы и слои российского общества, личная цель Панкхерст заключалась в том, «чтобы помочь женщинам России, организоваться и научить их пользоваться своим правом голоса». Таким образом, она исходила из достаточно нелепого предположения, что у русских работающих женщин не было никакого представления о сути голосования или о той власти, которой они обладают в этой связи, и она была намерена «поделиться с ними своим позитивным опытом». Однако в первую очередь ее беспокоил вопрос поддержки русскими женщинами военной кампании. В конце концов, именно женщинам принадлежала ключевая роль в Февральской революции, ведь это их протесты в связи с нехваткой хлеба привели к массовым волнениям; они знали, чего хотят, «даже лучше, чем мужчины».

До отъезда в Россию Джесси Кенни прибыла в Париж, чтобы проконсультироваться со старшей дочерью Эммелин Панкхерст, Кристабель, соучредительницей (со своей матерью) ЖСПС: «мой гардероб совсем износился, и хотя на магазины совершенно не оставалось времени, для меня было крайне важно обеспечить себя в дорогу необходимой одеждой». У нее не было подходящей одежды ни для жаркого лета в России, ни для холодной зимы (если бы им пришлось остаться в стране до этого времени), поэтому Кристабель отобрала для Джесси кое-что из собственного гардероба. Она также посоветовала ей приобрести «большой солидный дневник» и делать в нем ежедневные записи. Самое главное, что она хотела бы узнать, было мнение Джесси о Керенском, поскольку «его характер мог повлиять на судьбу России». Прощаясь, Кристабель дала Джесси небольшой кошелек с пятью фунтами, чтобы носить его на шее. «Деньги решают все, даже во время революций, – сказала она, – и если в силу разных причин вас разлучат с матерью, благодаря им вы сможете рассчитывать на какую-то помощь».

Отправляясь в свое путешествие из портового города Абердин, две женщины сели на единственное пассажирское судно, регулярно курсировавшее в военное время между Великобританией и Норвегией (его защиту обеспечивал конвой союзников). Судно было переполнено эмигрантами, возвращавшимися в Россию, среди которых было много женщин и детей. Из Осло в Петроград они ехали на том же поезде, на котором леди Мюриэл Пэджет с группой врачей и медсестер возвращалась в Англо-русский госпиталь. В полтретьего ночи они прибыли в российскую столицу, «которая казалась вся укутанной тишиной» и волшебной из-за «таинственного света белых ночей на севере России». Проведя несколько дней в гостинице «Англетер», они переехали в находившуюся по соседству «Асторию» в номера, которые подготовил для них чешский посланник Томаш Масарик. Он сразу же «особо предупредил их»: первое – «никогда не выходить на улицу, если есть хотя бы малейшие признаки оказаться там в момент выяснения отношений между противоборствующими толпами», так как приехавшие женщины «не имели ни малейшего представления о силе и агрессивности русской толпы»; и второе – быть готовыми либо голодать, либо рисковать отравиться, поскольку еда в гостинице в настоящее время «всерьез испорчена».

Эммелин Панкхерст в России принимала активистка за права женщин и практикующий врач Анна Шабанова, основательница «Русского женского взаимного благотворительного общества», умеренной организации среднего класса, которая, в отличие от ЖСПС, стремилась обеспечить социальную реформу исключительно законными методами. Эммелин Панкхерст выделили трех переводчиков, которые ежедневно просматривали для нее русские газеты. Одним из них была Эдит Керби, которая, работая в британском посольстве, составляла аналогичные отчеты о ежедневной прессе для Англо-русского бюро пропаганды. Она обратилась к сэру Джорджу Бьюкенену с просьбой на десять дней освободить ее от посольской службы, чтобы она могла поработать у гостей переводчиком. Керби нашла легендарную суфражистку «старой, тихой и весьма элегантно одетой, в кружевах и оборках, шляпках и перчатках, с вычурной сеткой поверх завитых волос, и так далее». Такой старомодный английский аристократизм в революционном Петрограде выглядел нелепо.

За несколько дней до появления Панкхерст в Петроград из Владивостока прибыла более престижная американская миссия – была дипломатическая делегация США в составе девяти человек во главе с бывшим государственным секретарем Элиу Рутом. Она прибыла на бывшем царском поезде с миссией доброй воли от президента США Вудро Вильсона. Практически ее задача заключалась в том, чтобы приветствовать вступление России в демократическое сообщество и оценить ее готовность к продолжению участия в войне, но, по словам Лейтона Роджерса (который встретил некоторых «внештатных сотрудников» делегации в гостинице «Европейская»), ее деятельность сопровождалась «атмосферой неопределенности и домыслов». Как он понял, члены делегации не знали, на что им можно твердо рассчитывать, но (в отличие от Эммелин Панкхерст, имевшей ограниченные финансовые возможности) в их распоряжении было «шестьсот тысяч долларов, и они намеревались израсходовать эту сумму, как минимум». Не было ничего удивительного в том, что основные члены делегации были размещены в роскошных апартаментах бывшей царской семьи в Зимнем дворце и что «их кормили лучше, чем кого-либо в России». У них на столе были и белый хлеб, и сахар, и мясо; более того, «весь винный погреб бывшего царя находился в их полном распоряжении». (Сотрудник американского посольства Норман Армор слышал историю о том, что, порывшись в подвалах дворца, их российские хозяева нашли солодовое виски, «которое было приготовлено к визиту генерала Гранта в 1878 году» .)

Щедрое по меркам революционного Петрограда гостеприимство, оказанное визитерам, не значило, что члены американской делегации имели какое-либо влияние на рядовых российских граждан, и меньше всего такое влияние имел неизвестный им Элиу Рут, республиканец, корпоративный юрист и бывший госсекретарь. «Кто такой господин Рут?…Он был одним из ваших президентов?» – задавали русские вопрос Лейтону Роджерсу. «Эта делегация до такой степени представляет истинный дух Америки, что она могла бы с таким же успехом приехать и из Абиссинии, – думал в ответ Роджерс. – Есть только один человек в Соединенных Штатах, которому следовало бы возглавить эту делегацию, – это Тедди Рузвельт. Его здесь знают, им здесь восхищаются». Смысл визита ускользал от Лейтона Роджерса, как он ускользал и от недавно приехавшей в Петроград калифорнийской журналистки Бесси Битти, работавшей на «Вестник Сан-Франциско». Она отметила, что на пресс-конференциях, которые дал Элиу Рут, он вновь и вновь приводил «простые, заранее заготовленные, незамысловатые пояснения»; он пару раз выступил на английском языке, и его мало кто понял, и активно обменивался рукопожатиями с различными российскими представителями. Однако реакция российской стороны была «весьма сдержанной», ее тон был «далек от искренней сердечности». Элиу Рут в глазах русских оставался «капиталистом» и «скрытым реакционером», приехавшим в Россию по заданию группы американских бизнесменов с оппортунистической целью «получить информацию о стране, чтобы помочь эксплуатировать ее». Рут очень мало знал о России и признавал, что его поездка была организована лишь для вида, что она являлась «спектаклем для зрителей». «У нас здесь класс дошкольников численностью сто семьдесят миллионов человек, который только что начал изучать искусство быть свободным, – телеграфировал он президенту Вильсону, – и его надо обеспечить игрушками и материалами детсадовского уровня». Он пришел к выводу, что русские были «искренними, любезными, хорошими, однако бестолковыми и заторможенными».

В то время как делегация Элиу Рута погрязла в череде формальных и бессодержательных дипломатических мероприятий, Эммелин Панкхерст оказалась в центре внимания общественности, устраивая в гостинице «Астория» встречи с «представителями всего спектра иностранной колонии, существовавшей в то время в Петрограде». Она вместе с Джесси Кенни «неустанно» организовывала утомительные приемы, проводила заседания различных комитетов, давала интервью. «Казалось, они вдвоем работали днем и ночью», – отметила Флоренс Харпер, которая завершила работу в полевом госпитале и вернулась в Петроград. Каждый их день был наполнен встречами с различными российскими женщинами-активистками и реформаторами, членами Временного правительства, представителями Красного Креста и Международного комитета Юношеской христианской ассоциации. Кроме того, они посетили Англо-русский госпиталь. Эммелин Панкхерст раздавала интервью российским и иностранным журналистам, в том числе Роберту Уилтону из издания «Таймс», а также встретилась со своей давней подругой Ретой Чайльд Дорр, которая тоже остановилась в «Астории». Выступая в качестве личного секретаря, Джесси Кенни держала при себе коробку с визитками посетителей, которая быстро заполнилась приглашениями на чай с представителями диаспоры, и Эммелин Панкхерст уже не могла упомнить всего того множества людей, которые желали встретиться с ней. Они с Джесси Кенни все сильнее уставали, им было трудно спать из-за белых ночей, а также из-за «пения и разговоров на улице, которые продолжались до самого утра». Они чувствовали также рост политической нестабильности. Джесси Кенни пометила в своем дневнике: «Каждый день появляются разные слухи и революционные новости, удары и контрудары наносятся противоборствующими сторонами так быстро, что мы никогда не знаем, что может случиться буквально через час». Они опасались за Временное правительство – несмотря на то что все русские женщины, с которыми они встречались, заверяли их в том, что поддерживают его. Джесси Кенни продолжала в своем дневнике: «Они не хотят победы большевиков, они не хотят анархии, они хотят какого-либо демократического правительства».

Панкхерст вынашивала идею провести в ходе своей поездки целый ряд массовых митингов на открытом воздухе, однако Временное правительство было обеспокоено тем, что она слишком открыто выступала за продолжение войны, поэтому такие митинги могли спровоцировать большевиков и их сторонников. Имея за плечами опыт нескольких десятилетий открытого неповиновения британскому правительству, Панкхерст была готова, не колеблясь, встретить враждебную реакцию русской аудитории, но правительство категорически отказалось предоставить ей возможность обратиться к общественности на митингах. Тем не менее это не помешало ей выступить на небольших собраниях в частных домах и в своей гостинице, а Кенни, по крайней мере, было разрешено выступить на большом митинге с участием фабричных работниц, проведенном «рядом со штаб-квартирой анархистов, над которой развевался черный флаг». Это мероприятие было организовано 18 июня, стоял теплый солнечный день, собравшиеся женщины и девушки были в «легких хлопковых платьях, на головах у них были повязаны небольшие цветные косынки». Несмотря на то что говорить пришлось через переводчика, Кенни чувствовала, что она «полностью владела их вниманием», и ее «согревало множество обращенных к ней улыбавшихся лиц». Она рассказала об этом во время организованной в Великобритании кампании в защиту избирательных прав женщин и в поддержку ее страной российского правительства. «Как бы мне хотелось, чтобы миссис Панкхерст и я смогли увидеть еще больше русских людей! – напишет Кенни позже. – Мы начинали любить их все больше и больше!»

Из всех женщин, с которыми Эммелин Панкхерст и Джесси Кенни надеялись встретиться в Петрограде, первой в их списке стояла Мария Бочкарева – командир недавно сформированного «женского батальона смерти» и, вероятно, самая известная женщина во всей России. Буквально за год Мария Бочкарева из полуграмотной крестьянской девушки с Волги, про которую никто не слышал, превратилась в национальную героиню. Ее отец-пьяница бросил семью, когда она была еще маленькой, и она в возрасте восьми лет, чтобы помочь матери сводить концы с концами, начала работать нянькой. Выйдя замуж в пятнадцать лет, она вскоре рассталась со своим жестоким мужем и последовала за любовником в Якутск, в Восточную Сибирь, куда тот был направлен отбывать наказание за разбой. Когда в 1914 году началась Первая мировая война, она, преисполненная чувством патриотизма, преодолела три тысячи миль и добралась до Томска, где обратилась к командиру 25-го резервного батальона с просьбой записать ее добровольцем в ряды действующей армии. Тот ответил ей, что она может идти на фронт только в качестве сестры милосердия, однако Мария Бочкарева хотела воевать. Добиваясь поставленной цели, она направила телеграмму непосредственно Николаю II, на которую тот ответил положительно, что было подтверждено командующим армией генералом Брусиловым.

Бочкарева обладала всеми качествами настоящего солдата: она была коренастой, крепкой, сильной. Она нисколько не сожалела о том, что, когда ее записывали в армию, ей пришлось отрезать свои косички; как и любой другой новобранец, она очень коротко стриглась. Надев солдатские галифе и обув сапоги, после стрелковой подготовки она была зачислена в 28-й Полоцкий полк и попала на фронт. Она называла себя «Яшкой», и ее мужеподобные черты многих вводили в заблуждение. «У нее были сила, основательность и глубокий, звучный голос мужчины. Проходя мимо нее на улице, вам приходилось раза три оглянуться, чтобы убедиться, что это вовсе не мужчина, – вспоминала Бесси Битти, встретив Бочкареву в июне 1917 года. – Протестующе поворчав первые несколько дней, затем ее товарищи уже редко вспоминали, что она была женщиной».

Во время своей службы на фронте в 1915–1916 годах Бочкарева продемонстрировала в бою большую силу духа и мужество и была четыре раза ранена. В результате последнего ранения она провела в госпитале несколько месяцев и была награждена двумя Георгиевскими крестами. Искренний патриот, она стала ярым сторонником революции, когда та разразилась в феврале 1917 года, а весной того же года она была крайне встревожена тем, как плохо ее народ оказался подготовлен к завоеванной свободе. Более всего ее удручало последовавшие за революцией падение дисциплины и нараставшая дезорганизация в войсках. К маю 1917 года российская армия, потеряв более 5,5 миллиона человек, была серьезно ослаблена войной. Моральное состояние было рекордно низким, а уровень дезертирства – угрожающе высоким. Призывники на фронте больше не желали воевать с немцами, они хотели просто вернуться по домам. Однако Бочкарева была готова продолжать сражаться до победного конца.

Для борьбы с падением морального духа были сформированы специальные боевые подразделения (названные «ударными батальонами»), их цель состояла в том, чтобы подтвердить решимость народа, если будет необходимо, умереть ради спасения России. Бочкарева считала, что честь и даже само существование ее страны были поставлены на карту, и она хотела, чтобы русские женщины подали пример. «Мужчинам дают оружие, чтобы они сражались со смертью, – жаловалась она, – а женщинам остается просто сидеть и ждать своей смерти». Она настаивала на том, что она (и остальные женщины) предпочла бы умереть в бою. Именно об этом Бочкарева и думала, когда во время посещения фронта в мае 1917 года председателем Государственной думы Родзянко она попросила его поддержать ее просьбу к Керенскому, военному и морскому министру, разрешить ей сформировать «женский батальон смерти», первый в своем роде в мировой практике. «Мы пойдем туда, куда мужчины отказываются идти, – заявила она. – Мы будем сражаться, когда они побегут. Женщины вернут мужчин в окопы». Приехав в Петроград, Бочкарева 21 мая выступила на массовом митинге в Мариинском театре, на котором она обратилась с воззванием: «Граждане и гражданки!…Наша мать погибает. Наша мать-Россия. Я хочу помочь спасти ее. Я обращаюсь к женщинам, чьи сердца кристально честны, чьи души чисты, чьи помыслы благородны. С такими женщинами мы покажем пример самопожертвования, чтобы мужчины осознали свой долг и исполнили его в этот тяжкий час испытаний».

На призыв Бочкаревой в тот вечер встать под ружье откликнулись полторы тысячи женщин, их число увеличилось еще на пятьсот человек, которые пожелали вступить в «батальон смерти», прочитав на следующий день статьи в газетах. Их разместили в четырех больших общежитиях Коломенского женского института на Торговой улице, специально предоставленных Бочкаревой. Многие из них вскоре были уволены, и число оставшихся сократилось до пятисот человек, в основном в возрасте от восемнадцати до двадцати пяти лет (главной причиной были строгие моральные требования Бочкаревой: она ненавидела «фривольное поведение», например, флирт с мужчинами-инструкторами); другие ушли, поскольку не смогли воспринимать ее приказы «в истинно военном духе». Некоторые наиболее политизированные женщины изменили свое решение, когда Бочкарева в категоричном тоне запретила им создавать солдатские комитеты по образцу Советов. Она за все несла единоличную ответственность, и в этом заключалось все дело.

Конфисковав все личное имущество новобранцев (за исключением их бюстгальтеров), Бочкарева строем направила их в четыре ближайшие парикмахерские, где их остригли почти наголо. У дверей парикмахерских собралась целая толпа (в основном это были солдаты), которая смеялась над женщинами, когда они выходили обритыми. Затем добровольцы прошли строгий курс начальной военной подготовки, поднимаясь в пять утра и проводя ежедневно десять часов на занятиях по стрелковой подготовке и другим дисциплинам, как и любой новобранец-мужчина. Бочкарева лично контролировала процесс обучения, выкрикивая приказы, словно фельдфебель, и раздавая пощечины недисциплинированным. Вскоре батальон сократился до 250–300 человек; многие женщины ушли сами, не в силах терпеть суровый режим, организованный Бочкаревой. Единственная уступка с ее стороны заключалась в том, что на вооружении у батальона состояли кавалерийские карабины, которые были на два с половиной килограмма легче, чем штатная пехотная винтовка.

Те из женщин, кто прошел суровый отбор, по словам одного американского журналиста, наблюдавшего за ними на занятиях, «были похожи на самых обычных солдат, которых я видел;…они относились к самим себе и к тому, что они делали, со всей серьезностью и без какого-либо смущения». После завершения курса подготовки женщины надели обычную армейскую форму, единственным отличительным знаком которой были специальные белые погоны с красными и черными полосами и красно-черная нарукавная стрела – такие же знаки отличия носили аналогичные мужские батальоны, подтверждая тем самым, что они поклялись, не жалея жизни, сражаться за Святую Русь и за союзников.

В состав Петроградского «женского батальона смерти» входили представители совершенно различных социальных слоев. Некоторые раньше были медсестрами Красного Креста, самой старшей среди них была сорокавосьмилетняя врач. Кроме того, добровольцами в батальон записались «стенографистки и портнихи…секретарши, служанки и фабричные работницы, студентки и крестьянки, конторские служащие и те, кто до войны был просто тунеядцем», как отмечала Бесси Битти. Как опытный репортер, который в своем издании вел постоянную рубрику «Вокруг света во время войны», Бесси Битти прибыла в Петроград вскоре после Реты Чайльд Дорр и, подобно ей, сразу же отправилась к Бочкаревой, поскольку «женский батальон смерти» представлял для журналистов значительный интерес. Вскоре статьи о нем появились на первых полосах газет во всем мире. Обе журналистки выяснили, что у женщин, добровольно записавшихся в «батальон смерти», были разные (и зачастую весьма драматичные) причины для этого.

Одним из новобранцев была двадцатиоднолетняя Мария Скрыдлова, высокая, аристократичная дочь адмирала, отличившегося в Русско-японской войне. До поступления в батальон она (как и пятеро ее новых сослуживиц) работала медсестрой Красного Креста. Мария Скрыдлова получила образование в монастырской школе в Бельгии, была талантливым музыкантом и лингвистом, позже за отвагу была награждена Георгиевским крестом, но потом получила контузию и захромала. Во время Февральской революции, до того как записаться в батальон, ей пришлось в полной мере столкнуться с яростью и ненавистью народных масс в отношении бывшей аристократии, когда толпа ворвалась в военно-морской госпиталь, где она работала медсестрой, и расправилась с ранеными офицерами прямо в их койках. Как она рассказала Флоренс Харпер, другие раненые, за которыми она ухаживала по ночам, «теперь, когда Россия [стала] свободна, набросились на нее с ругательствами, которых она раньше никогда в своей жизни ни от кого не слышала». После того как она увидела, что других медсестер в том многоквартирном доме, где она жила, убили, а молодых девушек изнасиловали, она «сняла форму Красного Креста и поклялась, что больше не пошевелит и пальцем, пока у власти будут такие люди». Когда же она услышала о формировании батальона Бочкаревой, она пошла записываться туда добровольцем, «даже не захватив с собой шляпы и пальто, и почти всю дорогу бежала». Как и ее командир, она хотела только одного – служить России.

Несмотря на очевидную самоотверженность женщин «батальона смерти», не все русские восхищались ими. На улице, когда они шли строем, мужчины нередко свистели и улюлюкали им вслед. Но в ответ эти злопыхатели получали по заслугам: «Проваливайте отсюда, вы, жалкие трусы! Как вам не стыдно! Эти женщины оставили свои дома и идут на фронт за Святую Русь!» Бесси Битти восхищалась той «мрачной уверенностью», с которой они воспринимали перспективу погибнуть под командованием Марии Бочкаревой, к которой они обращались: «Господин начальник!» «Что нам еще остается? – говорили они. – Душа армия больна, и мы должны вылечить ее».

В июне 1917 года Эммелин Панкхерст и Джесси Кенни регулярно встречались с Бочкаревой и ее солдатами в казармах и фотографировались вместе с ней. Панкхерст с гордостью смотрела на женщин-новобранцев и наблюдала за их занятиями и тренировками. Она считала для себя крайне важным постараться побеседовать лично (через своего переводчика) с как можно бо́льшим числом этих женщин. Ее переполняло чувство гордости при виде их командира – бесстрашной Марии Бочкаревой, «этой замечательной, великолепной женщины». Как она выразилась позже, это «величайшее событие в истории со времен Жанны д’Арк». Она с Бочкаревой, по воспоминаниям последней, «очень привязались друг к другу», и Панкхерст пригласила ее на званый ужин в «Асторию». Ощущая упадок физических сил после многих лет неоднократных голодовок и принудительных кормлений в тюрьме, которые нанесли вред ее пищеварительной системе, Панкхерст своей фигурой резко контрастировала с крепким телосложением своей новой русской подруги и казалась преждевременно постаревшей. Тем не менее во время посещений «женского батальона смерти» она старалась держаться прямо и выглядела безукоризненно в белом льняном костюме с черным капотом и в перчатках такого же цвета, подняв правую руку в знак женской солидарности (Дональду Томпсону удалось сфотографировать этот момент; тем летом, вернувшись из поездки на фронт, он сделал много снимков «женского батальона смерти») .

В своей речи, с которой ей было разрешено выступить на концерте по сбору средств для «батальона смерти» (14 июня 1917 года в зале армии и Военно-морского флота в Петрограде), Эммелин Панкхерст воспользовалась возможностью похвалить добровольцев батальона: «Я испытываю чувство глубокого уважения к этим женщинам, которые показывают своей стране такой пример. Когда я смотрю на них, нежных и хрупких, на их тела, я думаю: как ужасно то, что они вынуждены идти сражаться вместо того, чтобы рожать детей». «Мужчины России! – обратилась она к залу. – Неужели женщины должны идти в бой, а мужчины останутся дома и позволят им сражаться одним?»

21 июня на церемонии, состоявшейся на большой площади перед Исаакиевским собором, в которой приняли участие Керенский, Милюков, Родзянко и другие члены Временного правительства, Мария Бочкарева с гордостью получила бело-золотой боевой штандарт, на котором черным было вышито: «1-й женский батальон смерти Марии Бочкаревой». В тот же день она была произведена в прапорщики, и генерал Корнилов вручил ей офицерский ремень, а также, как символ высокой оценки народа, револьвер и саблю с золотыми планками на рукоятке и эфесе. Рета Чайльд Дорр заметила, однако, что форма защитного цвета у добровольцев батальона была «довольно потрепанной» и что «около половины девушек были обуты не в армейские сапоги, а в женские ботиночки, в которых они записывались в батальон». (Позже она узнала, что причиной была нехватка армейских сапог, которые женщины смогли получить лишь за день до отправки на фронт или же буквально в день отправки.) Эммелин Панкхерст и Джесси Кенни также присутствовали на церемонии и были тронуты тем, как торжественно она была организована, в частности, пением служителей церкви. «Как Этель Смит понравилась бы эта музыка!» – воскликнула Панкхерст, обращаясь к Джесси Кенни; она с нежностью подумала о своей подруге, суфражистке-композиторе.

Спустя два дня, накануне убытия «женского батальона смерти» на фронт, перед алтарем, возведенным на ступенях Казанского собора, для добровольцев батальона был проведен благодарственный молебен. Бочкарева с женщинами появилась лишь после пяти часов вечера, что дало повод солдатам в толпе ожидавших у собора с издевкой интересоваться: «Если они перед атакой тоже будут полтора часа пудрить свои носики, представляете, что устроят им немцы?» Однако остальная толпа не поддержала сарказма; «женщин со слезами на глазах, мужчин, которые смущенно переминались, чувствуя себя неловко», было значительно больше тех немногих солдат, которые вели себя «враждебно, грубо, вызывающе». Джесси Кенни тоже была там (представляя занемогшую Панкхерст), равно как и леди Джорджина Бьюкенен, а также другие известные горожане, гости, иностранные журналисты. По мнению Флоренс Харпер, женщины батальона выглядели несколько нелепо в своей плохо подходившей им полевой форме и фуражках не по размеру; она слышала, как кто-то в толпе обмолвился, что они были похожи на «дешевый кордебалет». Тем не менее они вызвали восхищение (наряду с некоторой жалостью) у большинства тех, кто в тот день собрался посмотреть на них. Добровольцы батальона гордо стояли, держа в руках транспаранты: «Лучше смерть, чем стыд!» и «Женщины, не подавайте руки предателям!».

Сообщали, что тысячи людей вышли на улицы города, чтобы проводить добрыми напутствиями «женский батальон смерти», когда тот после благодарственного молебна направлялся на Варшавский вокзал Петрограда. Каждая женщина несла две сотни патронов, а кастрюли и сковородки в их вещмешках, по выражению Дональда Томпсона, вполне походили «на теннисные ракетки». У многих к прикладам винтовок были прикреплены цветы – это сделала восторженная толпа, когда батальон следовал мимо нее. «Так много строгих, серьезных молодых лиц – хотелось плакать, когда они проходили мимо… в полном солдатском снаряжении, не страшась трудностей и невзгод, которые им предстояло вынести, и тех насмешек, с которыми им придется столкнуться, насмешек от своих соотечественников, которые, вероятно, перенести будет сложнее, чем немецкие пули, – написала одна из медсестер Англо-русского госпиталя. – Они собирались делать мужскую работу и показать пример малодушным. Когда мы шли вместе с толпой, сопровождавшей их вдоль Невского, один старый генерал вышел вперед и крикнул: «Да благословит вас Бог! Вы добьетесь своего, вы не как те, вы другие!»

Однако без неприятных инцидентов все же не обошлось. Когда батальон вышел на Измайловский проспект, оркестр, сопровождавший его, вдруг перестал играть и путь женщинам преградила группа солдат из находившихся поблизости Измайловских казарм. Выхватив из ножен саблю, которую ей недавно вручили, Бочкарева выступила вперед, приказала оркестру продолжать играть и с высоко поднятой головой, с саблей наголо под восторженные аплодисменты толпы повела свой батальон дальше – тогда как солдаты вернулись в казармы.

На вокзале большевики – сторонники Ленина сделали все, что было в их силах, чтобы спровоцировать враждебное отношение к женщинам-добровольцам, пока те прокладывали путь к поезду (в котором им, воздавая им должное, были предоставлены места в вагонах второго класса, а не в неудобных вагонах третьего класса, обычно выделявшихся для войск). Большие группы стоявших на вокзале солдат освистывали их и отпускали в их адрес оскорбления. Журналист Уильям Г. Шеперд слышал их высказывания: «Этим женщинам не следует разрешать идти на войну. Это, блин, оскорбление России и русских мужиков… Известно, не воевать они там собираются. Они идут на фронт только для того, чтобы оскорбить русских солдат и для дурных целей». «Дурные цели» были более четко сформулированы одним из солдат в этой толпе: «Они зачислены, чтобы работать проститутками». Флоренс Харпер, которая также пробиралась к вокзалу, услышала эту реплику – и стала свидетельницей того, какую реакцию она незамедлительно вызвала: разъяренные женщины в толпе «ринулись на него, как псы на дикое животное, принялись расцарапывать ему лицо, бить его и рвать ему волосы». Она опасалась, что толпа может забить солдата до смерти, и попыталась заслонить его. К счастью, вскоре появились милиционеры, которые отвели виновника беспорядка в участок, при этом толпа проследовала за ними.

Из Петрограда поезд с «женским батальоном смерти» проследовал на фронт до станции Молодечно, где располагался штаб 10-й армии, к которой был приписан батальон. 7 июля женщины под командованием Бочкаревой приняли участие в атаке против немцев в ходе пятидневного сражения под Сморгонью (в настоящее время – территория Беларуси). К концу дня пятьдесят женщин из батальона были убиты или ранены. Вскоре после этого Бочкарева сама была контужена и потеряла сознание, когда рядом с ней разорвался снаряд. Ее доставили в полевой госпиталь в тыл, а затем, учитывая ее тяжелую контузию, отправили на поправку в петроградский госпиталь, присвоив звание подпоручика. Бочкарева очень гордилась тем, что ни одна из женщин ее батальона не дрогнула в бою. Панкхерст также была рада этому и с гордостью телеграфировала домой в Англию: «Первый женский батальон номер двести пятьдесят. Занял место отступающих войск. Контратаке захватил плен сто человек том числе двух офицеров. Лишь после пяти недель обучения. Его командир ранен. Стяжал бессмертную славу. Психологический эффект весьма велик. Готовятся новые солдаты-добровольцы матросы числа женщин. Панкхерст».

Перед тем как посетить Москву, Панкхерст и Кенни продолжили встречи с представителями петроградского общества и диаспоры. Панкхерст снова встретилась с леди Мюриэл Пэджет в британо-российском ланч-клубе (подобные модные местечки все еще существовали, несмотря на войну и нормирование продуктов питания). Она также встретилась с радушным премьер-министром князем Львовым и печально известным Феликсом Юсуповым, которого она нашла совершенно очаровательным. «Изысканная любезность» Юсупова и его «хорошее произношение», проявившиеся, когда он, изъясняясь на английском, провел Панкхерст и Кенни по своему дворцу на Мойке, показывая им комнату, где был убит Распутин, и излагая полную жутких подробностей историю, произошедшую в этом дворце, пришлись по вкусу Панкхерст.

Хотя Панкхерст не разрешили встретиться с бывшим царем и его супругой, находившимися в то время под домашним арестом в Александровском дворце, Панкхерст вместе с Кенни смогли в частном порядке побывать в Царском Селе, где теперь (после тридцати лет эмиграции в Швейцарии) проживал бывший коллега Ленина по политической деятельности и один из основателей РСДРП Георгий Плеханов. Плеханов казался «бледным и больным», однако его умение держать себя, когда он угощал своих гостей русским ужином, было безупречно. Эммелин Панкхерст, которая мучилась болями в желудке, был предложен и чай из гудевшего самовара, и «вкусный белый хлеб, и сливочное масло, и икра, и множество других лакомств». «Какое это удовольствие – питаться чистыми, красивыми, здоровыми, полезными продуктами!» – заметила она. Плеханов был весьма вежлив. По оценке Кенни, «он совершенно не был похож на демагога…и хотя он пострадал за свою политическую деятельность гораздо больше, чем Ленин, в нем не чувствовалось злобной ожесточенности последнего». Он сказал Панкхерст, что восхищается Бочкаревой. Наряду с этим он выразил обеспокоенность тем, что необходимо удержать Россию от разгула анархии и сохранить ее верность делу союзников. Кенни никогда не забудет грустные, печальные слова, сказанные им напоследок: «Есть две вещи, которые люди ценят, только потеряв их: это их здоровье и их страна».

Здоровье – это была та вещь, которую Эммелин Панкхерст, как и хрупкий Плеханов (который умрет от туберкулеза в мае следующего года), к тому времени уже потеряла. Она не могла есть грубый черный хлеб, который предлагали в гостинице, и ее российские поклонники (главным образом, медсестры и учителя), меняясь друг с другом, стояли в очередях за драгоценным белым хлебом для нее. Кроме того, эти добровольцы из числа женщин, учитывая ситуацию в «Астории», в которой, как и в других гостиницах Петрограда, происходили бесконечные забастовки официантов, горничных и поваров (одна из них, например, была объявлена 30 июня), приходили в гостиницу, чтобы навести порядок в номере Панкхерст, обеспечить ее чаем и продуктами питания. Невзирая на все превратности жизни в революционном Петрограде, Панкхерст сохранила свою неподражаемую манеру держаться по-королевски. По выражению Флоренс Харпер, на митинге, посвященном вопросу «как лучше всего добиться внимания русских работающих женщин и объяснить им смысл политики», который Эммелин Панкхерст организовала в «Астории», она выглядела «с головы до ног как вдовствующая королева воюющей стороны».

Флоренс Харпер не относилась к числу суфражисток, и хотя она не могла оказать содействия миссис Панкхерст, тем не менее она восхищалась ее несгибаемой решимостью, а также ее безусловно благими намерениями. Наряду с этим Харпер была уверена, что миссия Панкхерст была обречена на провал. Она совершенно не знала и не понимала жизни и менталитета русского рабочего класса, и особенно женщин. «Мы здесь годами вынуждены терпеть то, что англичанкам даже никогда и не снилось, – сказала как-то Харпер одна из русских женщин. – Так какое же право имеет миссис Панкхерст думать, что она может нас чему-то учить? Мы принимаем и ценим ее сочувствие, но на этом и точка. Пусть она едет домой и продолжает там агитировать за войну». Оставшееся в Петрограде время Эммелин Панкхерст провела, в основном обращаясь с поучениями к немногочисленным новообращенным в ее веру (то есть, по существу, ломилась в открытую дверь), а не воспламеняла революционными призывами широкие народные массы, как она на то надеялась.

К концу июня в Петрограде в результате летней жары появился неистребимый запах забитой канализации, усугублявшийся зловонием застойной воды в каналах города. Появилась масса мух, распространявших дизентерию и холеру. Во все общественные учреждения, в консульства и посольства были направлены предупреждения о том, что перед приемом в пищу свежих фруктов и овощей их необходимо тщательно мыть в продезинфицированной воде. Флоренс Харпер, которая обожала свежую клубнику, было крайне трудно соблюдать эти правила, и она не могла устоять перед соблазном. Эммелин Панкхерст и Джесси Кенни пришли в ужас, увидев в один прекрасный день, как она ест немытую клубнику, но Флоренс в качестве защитной меры после этого приняла ударную дозу касторки. «У каждого из нас есть та или иная желудочная болезнь», – отмахнулась она.

Продовольствия по-прежнему не хватало, что-либо безопасное для еды найти было все труднее, поэтому Флоренс Харпер ограничилась выбором «сухарей, икры и сардин» – это были дорогие, но необходимые излишества, чтобы чувствовать себя нормально. Продукты еще оставались в провинции, и ей удавалось получать мед и драгоценный сыр, которые контрабандным путем добывал один из ее английских приятелей. Но в самой «Астории» по утрам на вопросы Харпер о хлебе, молоке и масле чаще всего звучало угрюмое: «Нет!» Как правило, могли предложить лишь черный кофе, который Харпер пила с куском сахара из своих драгоценных запасов: «Я ревниво охраняла этот сахар, я очень тщательно его запрятала, это была единственная в моем номере вещь, всегда находившаяся под замком». Однажды вечером к ней приехал ее приятель, с мукой, сахаром – и беконом, то есть с тем самым, от чего сходят с ума все американцы. «Если бы он принес мне миллион рублей, я бы не встретила его с таким восторгом, – вспоминала она. – При одном только виде настоящего американского бекона я пришла в такое восхищение, что мы тут же решили устроить званый завтрак исключительно для того, чтобы съесть его».

Из-за нехватки продовольствия поесть где-нибудь вне гостиницы также было большой проблемой; поскольку продуктов в свободной торговле было совсем немного, кормить в ресторанах стали хуже, а цены при этом выросли. Даже ресторан «Донон», некогда любимое место старой элиты Российской империи и многих представителей диаспоры, теперь мог предложить лишь щи, или «рыбу, порция которой, как правило, была совершенно микроскопической, или иногда немного мяса, а также два листика салата (которые никто не брал, опасаясь дизентерии) и кубики льда». Такой царский обед стоил журналистам (таким, как Харпер) девять рублей (что по официальному курсу составляло 27 долларов). Можно было также заказать шампанское, но его бутылка обходилась в 100 рублей (то есть 300 долларов).

Каждый, с кем довелось разговаривать Флоренс Харпер, был одержим темой еды. Иностранцы, застрявшие в Петрограде, скучали по своим любимым деликатесам тем сильнее, чем дольше они были вынуждены оставаться в российской столице, и подарок в виде какого-нибудь кулинарного лакомства был для них крупным событием. Единственная реальная возможность полакомиться чем-нибудь сто́ящим появлялась у них на каком-нибудь посольском приеме или званом вечере. Флоренс Харпер отметила, что в ходе визита в Петроград делегации Элиу Рута «представители американской колонии… совершенно бесстыдным образом напрашивались на обед или ужин к своим друзьям из состава делегации». «Не могу понять, на что вы, братцы, жалуетесь, – воскликнул как-то один из членов делегации Рута. – Мне уже несколько лет не доводилось так хорошо есть». Флоренс Харпер вспоминает, что за все девять месяцев ее пребывания в России она единственный раз смогла прилично поесть, когда была приглашена на прием в американское посольство на Фурштатской улице: «Только тогда у меня был настоящий белый хлеб и настоящее мороженое» (не подлежит сомнению то, что оба эти лакомства она получила благодаря настойчивости и изворотливости пронырливого Фила Джордана). Дэвид Фрэнсис, безусловно, делал все возможное, чтобы обеспечить граждан США различными вкусными продуктами, но даже он был вынужден в июле 1917 года написать своим коллегам по дипломатической работе: «Если вам вдруг доведется встретить того, кто доставит мне пятьдесят фунтов закусочного бекона, я был бы вам крайне признателен».

Некоторые небольшие чудеса, однако, все же еще случались на фоне общей тоски по вожделенным продуктам. Каждый день кондитер ресторана гостиницы «Астория» делал французское тесто (бог знает, где он исхитрялся доставать для этого муку), и «каждому постояльцу было разрешено приобретать два пирожных по сорок копеек каждое»; если Флоренс Харпер удавалось подкупить официанта, то она могла приобрести больше. Кроме того, вся американская диаспора знала, что около четырех часов дня в “Cafe Empire” можно было, если повезет, купить свежеиспеченные белые булочки и кофе с молоком. Это было не то место, где следовало появляться почтенным женщинам, но Флоренс Харпер все равно туда ходила, особенно тогда, когда накануне вечером у нее не было ничего поесть (что случалось достаточно часто). Однажды тем летом ей пришлось провести без еды тридцать часов.

Многие мужчины-американцы скучали не только по своей любимой еде, но и по национальным видам спорта, причем настолько сильно, что, например, молодые клерки из Петроградского филиала Государственного муниципального банка Нью-Йорка обратились в головное отделение банка в Нью-Йорке с просьбой прислать им «коробку с бейсбольными принадлежностями». Они организовали импровизированный матч в переулке между зданием своего банка и Мраморным дворцом, бывшим домом великого князя Константина. Полиция вскоре прогнала их оттуда, и они использовали для игры находившееся неподалеку Марсово поле. «Наши перебежки, броски и удары привлекли большую толпу солдат и гражданских лиц, – вспоминал Лейтон Роджерс. – Они подошли к нам так близко, что мы рисковали попасть в них, но они даже не подозревали об этом, пока одному мальчишке мяч, отбитый за лицевую линию, не угодил прямо между глаз». Роджерс был удивлен, услышав, как из толпы выкрикнули с американским акцентом: «Эй, парни, вы откуда?» Как оказалось, вопрос задал один русский, проживший пять лет в Бостоне, где он стал «фанатом «Ред Сокс»».

У сотрудников посольства США, однако, оставалось мало времени для отдыха. Дж. Батлер Райт и посол Фрэнсис были настолько заняты, что обсуждать различные посольские проблемы им удавалось лишь по дороге в Мурино (куда они иногда выезжали играть в гольф) и обратно. На посольство навалилось столько работы, что его сотрудники просто физически не могли справиться с таким ее объемом. Райт писал в этой связи: «Комиссары, посетители, коммерческая реклама, железные дороги, выдача преступников, стоимость земельной собственности, военные приготовления, военно-морская статистика, финансы, паспорта, смягчение условий содержания заключенных, реклама кинематографии, мощность печатных станков, меблирование квартир и их ремонт, утраченные паспорта, цензура, перлюстрация почты, мощности причалов и портов, портовая пошлина, маячные суда, снабжение продовольствием, забастовки, деятельность угольной промышленности, курьеры для почтовых отправлений, трансокеанские кабели и т. д. и т. п. – вот из чего складывалась ежедневная работа нашего посольства в эти дни».

Необходимо также упомянуть о необходимости организации завтраков, обедов и ужинов для находившихся с визитом официальных представителей США, которые продолжали приезжать в Петроград после того, как железнодорожная делегация во главе с Джоном Ф. Стивенсом и делегация госдепартамента США во главе с Элиу Рутом ввели их в заблуждение относительно реальной ситуации в городе, вновь оказавшегося накануне возобновления беспорядков. «Даже самые безудержные оптимисты были вынуждены признать, что у Временного правительства весьма слабые позиции», – писала Флоренс Харпер в июне 1917 года. Большевики, находясь по-прежнему в меньшинстве и уступая по влиянию эсерам и меньшевикам, недавно, на Первом Всероссийском съезде Советов рабочих и солдатских депутатов, устроили демонстрацию силы. На этом съезде Ленин выступил против продолжения войны, заявив, что она является «продолжением буржуазной политики», укоренившейся в империализме, и ничем больше . Однако его попытка поставить Керенского в безвыходное положение, после того как тот призвал предоставить ему полномочия начать новое наступление на фронте, не увенчалась успехом. Стремясь активизировать патриотические чувства, Керенский в мае совершил поездку по Юго-Западному фронту, где, используя свой ораторский дар, неоднократно выступал перед войсками с зажигательными речами. 16 июня он приказал начать массированный артиллерийский обстрел переднего края противника, а спустя два дня – наступление в Галиции. Это июньское наступление, получившее название «наступления Керенского», стало последним усилием Временного правительства добиться чего-либо.

В это время Лениным и большевиками в столице были организованы крупные антивоенные демонстрации. В конце июня членам делегации Элиу Рута посоветовали в интересах их собственной безопасности переехать в Финляндию. «Диаспора союзников в Петрограде была разочарована и крайне недовольна, – писала Флоренс Харпер. – Иностранцы, проживавшие в российской столице, знали, что, если бы только делегация пробыла здесь еще немного, она стала бы свидетелем массовых беспорядков, которые убедили бы ее в том, насколько слабым в действительности было Временное правительство».

 

Глава 11

«Что скажет диаспора, если мы сбежим отсюда?»

Во время Февральской революции Кронштадт, крепость на мрачном острове и военно-морская база в устье реки Невы в тридцати километрах от Петрограда, стал местом одной из самых кровавых и жутких расправ, когда 30 000 матросов, взбунтовавшись, убили адмирала и шестьдесят восемь офицеров, элиту Императорского флота. Считается, что эта жестокая оргия убийства стала местью за суровую дисциплину, принятую на царском флоте. С тех пор вооруженный захваченным во время беспорядков оружием Кронштадт стал военным оплотом революции, чем умело воспользовались большевики. Не считаясь с властью Временного правительства, революционные элементы захватили в Кронштадте корабли в доке и арсенал и создали свой собственный Совет, в котором преобладали большевики и который действовал совершенно самостоятельно, пока, наконец, в конце мая не перешел под контроль Петроградского Совета. Кронштадт был опасным, беспокойным местом, из которого большевики рассчитывали в ближайшие дни получить основную поддержку; именно его Флоренс Харпер и Дональд Томпсон хотели как следует изучить.

В конце июня, когда они прибыли к этой запретной (по общему мнению) «крепости», их взору предстал лишь «остров весь в зеленом и белом», с красивым куполом собора, возвышавшегося над остальными строениями. Их предупредили, что, возможно, им не разрешат сойти на берег, однако «Томпсон просто улыбнулся» и сгрузился со своими камерами. Когда их остановили и поинтересовались, с какой целью они прибыли, он объяснил, что хотел бы «увидеть тех, кто делал в Кронштадте историю». Вместе с Харпер он прошел по мощеным улицам в штаб Совета, где они встретились с «товарищем Парчевским», большевистским комиссаром местной милиции. Польщенный тем, что Томпсон собирался «сделать кинокадры» Кронштадта, тот предоставил в их распоряжение два автомобиля и организовал им экскурсию в сопровождении нескольких большевиков-телохранителей сурового вида. «Они все выглядели, как настоящие бандиты, – вспоминала Харпер. – Они были грязными, небритыми, большинство – без воротничков». Как оказалось, воротничок считался признаком буржуа, «а в Кронштадте быть буржуа означало подписать себе смертный приговор» .

В течение того дня, который Томпсон и Харпер провели в Кронштадте, их телохранители-революционеры позаботились о том, чтобы на каждом снимке оказываться в кадре. «О каждом доме с гордостью рассказывали как о месте какого-либо убийства», – вспоминала Харпер; их сопровождавшие излагали им отвратительные истории о «славной борьбе жителей Кронштадта за свободу». Она чувствовала себя крайне неуютно в компании «товарищей»: «Это весьма дискомфортно – быть империалистом в рассаднике социализма».

Томпсона, однако, этот опыт ничуть не испугал, и спустя пару дней он направился к особняку Кшесинской, чтобы попытаться увидеть Ленина. Он ждал два часа, и когда Ленин наконец появился, то попросил его «попозировать для фотографии». Когда Борис в качестве переводчика объяснил, что Томпсон из Америки, Ленин ответил, что «он не желает иметь ничего общего со мной и что нам лучше уехать из Петрограда». Был смысл прислушаться к этому предупреждению: Борис слышал разговоры о том, что на следующий день, 3 июля, могут возникнуть «проблемы с Лениным и бандой его головорезов». Активнее, чем когда-либо после возвращения большевистского лидера из эмиграции, ходили слухи о возможности второй революции или переворота. «Чувствуется что-то тревожное, затаенное, подспудно происходящее; это вроде бы и достаточно очевидно, однако для постороннего невозможно понять и описать это, что говорит о том, что весьма скоро нам следует ожидать каких-либо потрясений, – писала жена военно-морского атташе США Полин Кросли. – Мне известно о митингах, военной подготовке, агитации и создании запасов оружия, а это может означать только одно. И нигде «на митингах» ты не услышишь, когда же это случится». Она была уверена, что рано или поздно русские вновь начнут убивать друг друга.

Она оказалась права: в начале июля, когда Ленин решил, что пришло время воспользоваться гибельной для Временного правительства слабостью, беспорядки возобновились. Используя в своих интересах недавний провал наступления русских войск в Галиции, в результате которого они понесли громадные потери, Ленин и большевики резко усилили антивоенную агитацию. Все началось 18 июня с организации массовой демонстрации, якобы в поддержку общественного единства. Хотя эта демонстрация носила мирный характер, она прошла под антиправительственными лозунгами. При попустительстве большевиков другие шествия и демонстрации, последовавшие за первой, быстро переросли в беспорядки и акты насилия, которые правительство, похоже, уже не могло контролировать. К началу июля позиции правительства еще больше ослабли после внезапной отставки четырех министров-кадетов (представителей Конституционно-демократической партии). Решение об этой отставке, объявленной в ночь со 2 на 3 июля, было принято в знак протеста против уступки правительства требованиям министров из числа меньшевиков и эсеров Центральной рады Украины по вопросу украинской автономии. Патриотически настроенные «кадеты» не могли согласиться с этим шагом, опасаясь, что это поощрит сепаратистские настроения других национальностей и приведет к расчленению России.

Большевики и анархисты воспользовались этим кризисом, спровоцировав акции протеста своих сторонников в Петроградском гарнизоне, на базе военно-морского флота в Кронштадте и среди агрессивно настроенных рабочих фабричных районов. Кроме того, в 10-тысячном 1-м пулеметном полку, который был размещен на Выборгской стороне, был пущен слух о том, что его должны были отправить на фронт, чтобы избавить столицу от воинской части, находившейся под сильным влиянием большевиков и распространявшей «смуту» в Петроградском гарнизоне (Ленин был намерен опереться на этот полк для выступлений против правительства). После двух дней активных митингов, воодушевляемых речами Троцкого и других революционных ораторов, солдаты пулеметного полка проголосовали за проведение в Петрограде вооруженной демонстрации, к которой присоединились и другие части гарнизона, в том числе Павловский полк. Однако Центральный комитет большевиков недооценил, насколько трудно, однажды возбудив, удержать в дальнейшем под контролем эту неистовую толпу. Вспыхнувшие протесты вскоре превратились в огненный смерч, полыхавший по стране.

2 июля Рета Чайльд Дорр вернулась в Петроград, после того как две недели провела на Восточном фронте, – и узнала, что «большевики опять мутят народ». Выйдя на следующее утро за газетами и прогуливаясь по Невскому, она услышала ружейную пальбу, а затем и пулеметные очереди, после чего вниз по проспекту проехала колонна грузовиков с вооруженными людьми. Дональд Томпсон находился недалеко от пересечения Невского и Фонтанки, когда он попал под перекрестный огонь и бросился плашмя на землю. Он пролежал так некоторое время, как и многие другие гражданские, пока наконец не унес оттуда ноги, быстро, как «канзасский заяц». Периодические перестрелки происходили весь день, на улицах появлялись все новые грузовики, набитые вооруженными людьми, однако настоящие беды начались вечером 3 июля.

Мэриэл Бьюкенен переодевалась к обеду, когда она увидела, как несколько автомобилей и грузовиков, заполненных вооруженными солдатами с красными флагами, пронеслось мимо посольства. После обеда по мосту в город с грохотом проехало еще несколько машин, а за ними под руководством большевиков проследовала огромная толпа демонстрантов с заводских районов. Сэр Джордж и леди Джорджина намеревались вечером подышать свежим воздухом, прогуливаясь вдоль реки в открытой коляске, но заколебались. «Что-то должно случиться!» – предостерег сэр Джордж. Тем не менее, верные своим размеренным английским привычкам, они решились поехать – и были вынуждены повернуть назад, поскольку весь Троицкий мост был запружен машинами. Вернувшись на набережную, они встретили на Суворовской площади напротив посольства плотные толпы рабочих с транспарантами, в которых прославлялась анархия и осуждались война, буржуазия и правящие классы. С Петроградской стороны продолжало прибывать все больше машин и рабочих.

К этому времени трамваи уже перестали ходить и по всему городу вооруженные солдаты останавливали частные автомобили, «выпроваживали из них владельцев и облепляли машины, словно саранча, втаскивая за собой пулеметы». Не избежали этой участи и дипломаты с иностранцами: большевики остановили на улице бельгийского посла Конрада де Бюиссерэ и конфисковали у него «Роллс-Ройс», был также конфискован и автомобиль, арендованный Дональдом Томпсоном (его шофер позже был убит). У Нэлли Торнтон, жены одного из братьев-фабрикантов Торнтонов, был гораздо более печальный опыт общения с большевиками. Она отправилась в Петроград в кино с тремя маленькими девочками, когда «Роллс-Ройсу», на котором их везли, преградили дорогу «шесть грузовиков с пулеметами «Максим». Четверо мужчин запрыгнули в машину и заставили водителя приехать на заброшенный двор, где их окружили вооруженные люди. Нэлли решила, что они собирались изнасиловать или убить их. Она стала умолять мужчин не забирать машину, так как ей с перепуганными детьми пришлось бы добираться до дома двадцать километров. В конце концов солдаты отпустили их. «Зачем же вы сделали это?» – спросила у них Нэлли. «Чтобы показать вам, что у нас власть», – ответили они.

В тот вечер на центральных улицах Петрограда было многолюдно. Многие собрались возле Таврического дворца, и офицер британской разведки Денис Гарстин, вышедший на улицу, «переходя от группы к группе, интересовался, чего же они хотят». Однако никто не смог дать ему четкого и ясного ответа, ему лишь выкрикивали массу лозунгов. «Никто ничего не знал. Напротив, все они сами хотели знать, зачем их собрали здесь с оружием и транспарантами и настроили их непонятно против чего». Гарстин заметил в толпе анархистских агитаторов, «мрачных людей в черных шляпах», которые пытались подстрекать собравшихся к насилию, а затем скрылись. Учитывая тот факт, что на Невском проспекте собралось 10 000 человек или даже больше, неизбежно возникли перестрелки, за которыми последовали беспорядки и грабежи; особенно активно искали спиртное . Везде царил хаос; улицы «бурлили», переполненные людьми, которые вышли посмотреть, что происходит, – а их застала беспорядочная стрельба со всех сторон. «Все спрашивали друг у друга, что же случилось», – вспоминал Берти Стопфорд. «Была атмосфера паники», – писал американский журналист издания «Нью рипаблик» Эрнест Пул, который только что приехал в Петроград и оказался в гуще происходивших событий.

Военно-морской атташе США Вальтер Кросли и его жена Полин сидели в гостиной своей квартиры на улице Кирочной, недалеко от Таврического дворца, когда раздался звонок в дверь и появился курьер, передавший им, что им необходимо «положить самые ценные вещи в небольшой пакет и быть готовыми через пять минут выехать в посольство». Когда Полин спросила почему, он попросил ее выглянуть в окно: «Там были они!!! Сотни вооруженных людей, выглядевших так ужасно, что мне трудно было себе и представить, шли по нашей улице! Слухи подтвердились: беда пришла к нам». Она бросилась упаковывать вещи, в то время как топот ног толпы «анархистов или ленинцев» (она не была уверена, кто именно это был) приближался. Угол, на котором располагался их дом, как она вспоминала, во время Февральской революции стал «кровавым местом». Когда они с мужем поспешно выходили из парадных дверей, улица «заполнилась опасного вида типами, и мы, уходя, были вынуждены столкнуться с ними лицом к лицу». Когда чета Кросли добралась до американского посольства, стали прибывать его сотрудники с сообщениями о боях в различных районах города. По их оценке, около 70 000 вооруженных рабочих и солдат «той ночью захватили город», используя в этих целях, в частности, войска на угнанных грузовиках и в частных автомобилях.

Леди Мюриэл Пэджет из Англо-русского госпиталя в тот вечер ужинала во дворце князя Юсупова на Мойке, как «вдруг мы услышали стрельбу, крики и топот мчавшихся без седоков лошадей». В стены дворца стали попадать пули, и его хозяин для безопасности отвел своих гостей в столовую, находившуюся в подвале. Кто-то из Англо-русского госпиталя позвонил по телефону леди Мюриэл предупредить ее, чтобы она не пыталась вернуться сегодня, но она упорствовала. Берти Стопфорд, ужинавший с ними, вызвался проводить ее при условии, что она «будет помнить правила революции: во-первых, бросаться наземь, когда начинается перестрелка, и, во-вторых, прижиматься к стене, когда по улице идет толпа». Рискнув пробраться по переулкам, они увидели на Невском толпы людей, которые «спускались по проспекту под огнем солдат, переступая через тела погибших». Леди Мюриэл повернула за угол и обнаружила, что «прямо на нее смотрело дуло револьвера в руках у русского весьма свирепого вида. Я оттолкнула револьвер и, смеясь, прошла мимо солдата».

Однако вскоре после этого они попали в толпу, и их несло вместе с ней несколько кварталов. Наконец в четверть второго ночи они добрались до госпиталя и узнали, что сюда доставили много людей, раненных в перестрелках на Невском проспекте. Возвращаясь по Невскому в свою гостиницу, Стопфорд видел еще раненых, которых уносили на носилках. Именно здесь Арно Дош-Флеро случайно оказался в гуще «самой ожесточенной стрельбы, которую я когда-либо видел», и, чтобы укрыться, бросился в канаву. Он обнаружил, что рядом с ним лежал русский офицер. «Я спросил у него, что происходит», – написал Арно Дош-Флеро в своей статье, отправленной в Нью-Йоркское издание «Уорлд» спустя три дня, на что этот человек ответил: «Русские, земеля, – это полные идиоты. Это белая ночь идиотизма».

Идиотизм и безумие действительно в тот день достигли такого уровня, что к позднему вечеру на улицах Петрограда, по словам новозеландского журналиста Гарольда Уильямса, начался «полный и бессмысленный хаос». Даже в это позднее время было жарко и душно, и по улицам «бесцельно бродили возбужденные толпы», разъезжали грузовики и автомобили, «заполненные оравшими солдатами». Толпы людей торчали на углу Литейного и Невского до поздней ночи. Власти пытались разогнать их: «Идите по домам. Товарищи, идите по домам. Уже есть пострадавшие». Но толпа оставалась на прежнем месте. «Это было странное зрелище, – писал Уильямс. – В сумерках на фоне бледного неба бесшумно двигалась масса людей; над бортами грузовиков мелькали силуэты ружей, штыков, фуражек и кепи; темнели фигуры солдат, пригнувшихся к гривам коней».

Эрнест Пул также оставался на улице до позднего вечера: «Толпы продолжали бродить, продолжались произноситься речи, продолжались низкий, нескончаемый гул и топот бесчисленных ног». Но было во всем этом и что-то новое. «Я не почувствовал энергии большой массы людей», – вспоминал он. Один из русских обратил его внимание на то, что ситуация сильно отличалась от Февральской революции: не было, как тогда, атмосферы волнения, аплодисментов, песен, рукопожатий. «Посмотри на эти толпы. Они вышли только для того, чтобы посмотреть, что произойдет. Теперь они уже нагулялись и собираются разойтись по домам». Когда Невский проспект опустел, остались лишь кареты «Скорой помощи», забиравшие последних убитых и раненых, да еще слонялись солдаты – некоторые жадно пили прямо из водных гидрантов, «другие же сидели рядами на бордюрах и разговаривали низкими голосами, многие курили папиросы».

Вторник, 4 июля, выдался серым и тяжелым. По мере наступления дня воздух стал удушливо горячим, жара – томительной. Вновь стали собираться толпы «в ожидании событий». Как записал Луи де Робьен, атмосфера на улице «напоминала первые дни революции».

Бесси Битти, вернувшись в то утро из поездки на фронт и выйдя из Николаевского вокзала, также почувствовала резкое изменение общей атмосферы. «Обстановка накалялась, и Невский проспект в этот час странно отличался от того, с которым я рассталась. Оказаться на Невском в это утро было все равно что открыть телеграмму, – вспоминала она. – Я никогда не могла быть совершенно уверена в том, что меня могло ожидать, но первое ощущение всегда было правдивым. Невский был барометром революции. Когда город Петра жил спокойной, нормальной жизнью, вымощенный деревянными торцами проспект подтверждал это. Когда же революционные страсти накалялись, это отчетливо ощущалось по настроению жителей столицы».

На этот раз атмосфера была зловещей. Ни трамваев, ни извозчиков, ставни на магазинах плотно закрыты. «В Гостином Дворе зеркальные витрины заколачивали досками», Бесси Битти заметила в этих витринах свежие отверстия от пуль. Это был верный признак того, что «власть в свои руки в городе брали большевики». И действительно, тем утром, когда в столицу из Кронштадта на баржах, буксирах и пароходах прибыло несколько тысяч «зловеще выглядевших» матросов, количество демонстрантов, протестовавших под руководством большевиков, существенно увеличилось. С появлением воинственно настроенных, до зубов вооруженных кронштадтцев с «перевернутыми ленточками бескозырок, чтобы [нельзя было] определить, с какого они корабля», уличные демонстрации стали еще более агрессивными. На грузовиках теперь были установлены пулеметы, из которых открывали огонь по толпе и по людям (которые в страхе «разбегались» при одном только виде матросов) без всякого разбора, хаотично, во все стороны . Однако, как и накануне, чувствовалось недостаточное взаимодействие и слабое руководство. Как отметил Гарольд Уильямс, складывалось впечатление, что никто не знал, кто на чьей стороне, «и сами демонстранты – меньше всего». Беспорядки были сумбурными, стихийными, среди неуправляемой толпы бегали вооруженные люди, которые палили в разные стороны зачастую просто от испуга, а затем, просто из мести, избивали тех, кто пытался убежать.

По словам Луи де Робьена, к обеду на Литейном проспекте обстановка стала «очень напряженной», такая была «в скверные дни» февраля; атмосфера еще больше накалилась с появлением матросов из Кронштадта. «На улице среди обломков штукатурки, отвалившейся от стен в результате стрельбы, валялись бескозырки и гильзы», – вспоминал Луи де Робьен. Везде, где он был в тот день после обеда, он видел группы «мрачных расхристанных мужчин с винтовками за спиной, в руках или же под мышкой, словно они были на стрельбище». Этот сброд был совершенно неорганизованным: «они лениво волочили ноги», «приставали к женщинам» и не желали подчиняться какой-либо дисциплине.

Гарольд Уильямс наблюдал «бесконечные колонны», проходившие по Троицкому мосту. «Я не заметил особого энтузиазма, – вспоминал он. – Большинство солдат выглядели довольно уставшими и вялыми, и ни один из них не мог вразумительно объяснить, зачем они идут на демонстрацию». Когда эта толпа проходила мимо британского посольства, как вспоминала леди Джорджина Бьюкенен, «грубо выглядевшие мужики с винтовками подошли к окнам и велели нам закрыть их». Таким образом, семья Бьюкененов была вынуждена весь день «сидеть в закрытых помещениях, умирая от жары», при этом сэр Бьюкенен отклонил предложение Временного правительства предоставить им безопасное убежище. Мэриэл Бьюкенен видела, как «три тысячи ужасных Кронштадтских матросов» шли к Марсовому полю, направляясь на Невский. «Глядя на них, каждый невольно задавался вопросом, какой была бы судьба Петрограда, если бы город отдали на милость этим жестоким негодяям с небритыми лицами и небрежной походкой».

Около двух часов дня на Невском начались ожесточенные перестрелки, после того как матросы «захватили пулеметы и прошили очередями весь проспект, убив и ранив более ста совершенно невинных гражданских лиц». К этому времени Невский весь «почернел от заполнивших его людей», низкий несмолкавший гул тысяч тяжелых шагов переплетался с ружейными выстрелами и пулеметными очередями. Бесси Битти тоже находилась там, в ужасе наблюдая за происходившим и задаваясь вопросом, неужели сбывается то самое, передававшееся лихорадочным шепотом пророчество, которое она не раз уже слышала здесь: «Улицы Петрограда наполнятся реками крови». К вечеру ситуация еще больше обострилась. Как записал в своем дневнике Дж. Батлер Райт, около американского посольства на Фурштатской улице «бродила крайне опасная толпа, какую мне когда-либо доводилось видеть: полупьяные матросы, взбунтовавшиеся солдаты и гражданские с оружием; они шатались по нашей улице, угрожая людям в окна, и, не скрываясь, пили прямо из бутылок».

Лейтон Роджерс и его коллега, выпускник Принстонского университета Фред Сайкс, допоздна засиделись за работой в Петроградском филиале Государственного муниципального банка Нью-Йорка, когда внезапно снаружи раздался грохот лошадиных копыт. Они «выглянули с балкона и увидели проскакавший мимо галопом отряд казаков численностью около двухсот человек с тремя легкими полевыми пушками; их возглавляли офицеры, выкрикивавшие команды и размахивающие шашками». Это было захватывающее зрелище, однако американцы понимали, что уж если правительство вызвало на помощь казаков, значит, проблема была серьезной. Они решили отправиться домой, «пока еще можно было добраться». Над головой сгустились темные грозовые тучи, собирался дождь. Они забеспокоились за судьбу драгоценных трех килограммов сахара, которые им только что удалось получить в банке от русского повара: сахар был в бумажном пакете и мог размокнуть под дождем. Ради безопасности они решили направиться домой через открытое Марсово поле, «где мы могли видеть все, что происходит». Однако едва они прошли пятьдесят метров, как вдруг услышали треск ружейных выстрелов, и «несколько пуль прожужжали над нашими головами; затем в воздухе раздался залп, и нас обдало пылью».

Там, где они оказались, вместе со своим драгоценным пакетом сахара, укрыться можно было лишь «за временной оградой вокруг братской могилы героев революции». После очередного залпа они стремглав бросились туда, причем «Фред держал пакет сахара перед собой, словно мы гнались за ним». «Бах!» – раздался выстрел одного из полевых орудий за Летним садом, и мы плюхнулись в пыль за оградой. Фред по-прежнему берег сахар, как бриллианты. В конце концов им удалось выбраться из своего убежища рядом с могилой, после того как над их головой прогремел гром и начался дождь. Они благополучно добрались домой (вместе с сахаром), отметив, насколько быстро дождь очищал улицы от людей. «Интересно, может быть, один или два шланга с водой в этих уличных стычках будут более эффективными, чем потоки свинца», – размышлял Роджерс немного погодя в своем дневнике.

В британском посольстве все были на ужине, когда вбежавший привратник сообщил им, что через близлежащую площадь Суворова на Дворцовой набережной скачут казаки. Сотрудники посольства бросились к большим окнам в кабинете сэра Джорджа, выходившим на площадь, и увидели, как через площадь и по набережной, по обеим ее сторонам, бежала толпа кронштадтских матросов, а «за ними, взметая облако пыли на Марсовом поле, мчались казаки; некоторые из них стояли в стременах, стреляя по бегущим, другие размахивали шашками или пригнулись в седлах, держа наизготовку длинные пики». Как только они скрылись с глаз, раздался оглушительный залп, а затем громкий звук выстрела пушки, и «спустя мгновение мимо промчались три или четыре лошади без всадников». Судя по всему, отряд казаков, который Роджерс и Сайкс видели на набережной, наткнулся на засаду демонстрантов возле Литейного моста и «галопом проследовал на Литейный проспект», где был встречен большевиками на импровизированной баррикаде. На ней были установлены пулеметы, и казаков стали поливать свинцом. Бесси Битти, оказавшаяся там, в ужасе наблюдала, как казаки «резко повернули лошадей в попытке ускакать, но полдюжины из них были скошены пулеметными очередями». Перепуганные лошади без всадников галопом понеслись вниз по улице.

Фил Джордан в это время спешил с соседней Фурштатской улицы и тоже видел эту сцену, после чего он взволнованно написал госпоже Фрэнсис в Сент-Луис: «Ужасный бой между казаками и солдатами буквально в квартале от посольства. Казаки, как вы знаете, всегда сражаются верхом. Они атаковали солдат, стоявших посреди улицы с пулеметами и пушками. Это была бойня! Через 30 минут боя [я] насчитал в половине квартала 28 мертвых лошадей. Когда казаки пошли вперед, солдаты стали стрелять из пулеметов, и вы бы только видели, как повсюду падали люди и лошади!»

Через полчаса, когда американский посол Дэвид Фрэнсис под проливным дождем посетил место боя, «вся улица была, в буквальном смысле этого слова, обагрена кровью», «тела были разбросаны по четырем кварталам». Луи де Робьен позже тем вечером также отважился выйти из своего посольства – и увидел «душераздирающую сцену»: «мертвые лошади, тугие шкуры которых блестели от только что прошедшего ливня, лежали на мокрой мостовой между лужами, окрашенными в красный цвет». Луи де Робьен на отрезке между Шпалерной и Сергиевской улицами насчитал двенадцать лошадей, но ниже к Невскому проспекту лежали еще и другие. Вокруг них уже толпился народ, торопясь снять с них уздечки и седла. В тот же день было убито около тридцати лошадей и десять казаков. Один казак угрюмого вида сказал Лейтону Роджерсу: «Люди будут еще, но такие лошади – больше уже нет». Другой журналист видел, как крупный, крепкий извозчик плакал над мертвыми лошадьми: «Он не мог вынести вида 12 погибших хороших лошадей, это было слишком для его сердца». Официальные данные, опубликованные Центральным исполнительным комитетом Советов, говорили о четырехстах жертвах тех июльских дней, однако, по сведениям Центрального пункта первой медицинской помощи, в Петрограде пострадало свыше семисот человек, газета «Новое время» от 6 июля утверждала, что только 2 и 3 июля в ходе беспорядков было убито более тысячи .

Как написала леди Джорджина Бьюкенен своей семье в Англии, в тот вечер «мы пошли спать, задаваясь вопросом, что произойдет в следующий раз… Всю ночь стреляли, поэтому уснуть было почти невозможно». Она была рада, что могла спокойно лежать, укрывшись, в своей постели, однако когда рядом с американским посольством около полуночи вновь принялись стрелять пулеметы и грохотать пушки, неугомонный Фил Джордан «выскочил из постели и бросился к [Дворцовому] мосту у Зимнего дворца», чтобы посмотреть, что происходит.

Он увидел (по его словам) следующее: «Большевики стали перебираться на эту Сторону города, а Солдаты ждали их у опоры моста. И как те были где-то посреди моста, солдаты запалили из Пулеметов и пушек. Это было то еще Зрелище! НЕБО все было просто как фейерверк, какого еще никто Никогда не видал. Тут как, как Революция или какой-там бой, надо сразу на Живот ложиться. И я так и лежал за парнем, а тот все палил из Пулемета».

Позже, надиктовывая свою собственную версию событий для письма Джейн и размышляя о том, когда он сможет вернуться домой, Фрэнсис отметил, что Фил надеялся на то, что они задержатся подольше; Фил выразился на эту тему следующим образом: «У нас сейчас здесь так много революций, что это для нас слишком интересно, чтобы думать об отъезде».

Яростный ливень, хлеставший всю ночь, не позволял выйти на улицу, та же картина была и всю среду, 5 июля. Магазины были закрыты, трамваи не ходили, на улице маячили лишь отдельные извозчики. Берти Стопфорд слышал, что все мосты должны были развести, чтобы изолировать очаги революционных волнений на Выборгской и Петроградской сторонах. Он получил достоверную информацию о том, что с большевиками сегодня ночью должны были «разделаться»: правительство было полно решимости взять ситуацию под контроль с помощью войск, вызванных с фронта Керенским, который также должен был вернуться в Петроград. Все надеялись, что он сможет спасти город от катастрофы. В то же время большевики удерживали в своих руках Петропавловскую крепость и руководили действиями (если только у них был какой-либо единый план действий) из своего штаба в особняке Кшесинской.

Площадь перед Зимним дворцом превратилась в военный лагерь с броневиками, артиллерией и машинами «Скорой помощи» Красного Креста, выстроившимися перед расположенным неподалеку Военным министерством. На каждом углу были выставлены посты, которые останавливали автомобили и опрашивали водителей. Мэриэл Бьюкенен слышала, как на Суворовской площади весь день размещались войска и устанавливались пулеметы. Бьюкененов продолжали убеждать в интересах их собственной безопасности покинуть столицу, но, как писала леди Джорджина, «естественно, мы не могли и не должны были этого делать», поскольку это послужило бы плохим примером; и, наконец, «что скажет диаспора, что если сбежим отсюда?» Однако в шесть утра 6 июля их разбудили и попросили спуститься во флигель в том, в чем есть (в тапочках и халатах), в готовности в любой момент покинуть дом. Правительственным войскам было приказано захватить как крепость, так и особняк Кшесинской, находившийся на другом берегу реки. Британское посольство располагалось на линии огня, поэтому боялись, что большевики могут направить крупнокалиберные орудия крепости прямо на него. Сэр Джордж, однако, не стал спешить. «Я бы хотел, – устало вздохнул «Старик», – чтобы они это не-а-много отложили», – после чего он «повернулся на другой бок и снова погрузился в сон».

Когда сэр Джордж наконец вышел из спальни, он отказался покидать посольство. «Весьма вам признателен, но моя жена и дочь хотели бы посмотреть на это», – настаивал он. Когда встревоженный Берти Стопфорд, услышав о предстоящем штурме крепости, примчался в посольство, он обнаружил посла «на балконе в окружении своих секретарей (вместо того чтобы сидеть в подвале, как всем было велено), с жадным интересом наблюдавшего за тем, как солдаты по-пластунски преодолевали Троицкий мост». Сэр Джордж позже записал, что он провел «восхитительное утро», следя за происходившим где-то до часа дня. Леди Джорджина, избравшая в качестве наблюдательного пункта угол гостиной, также нашла все это довольно захватывающим: «Можно было и в самом деле представить себе, будто находишься в окопе на переднем крае».

Лейтон Роджерс видел, как прибыло первое подкрепление, «самокатный полк» с фронта (его вызвали с Двинска), который должен был принять участие в штурме Петропавловской крепости. Лейтон Роджерс отметил, что эти войска разительно отличались от утративших дисциплину и распущенных войск городского гарнизона:

«То, что это были опытные, закаленные бойцы, сразу было видно по их суровым загорелым лицам, по их бывшему в деле вооружению и снаряжению, полностью готовому к использованию, вплоть до полевых кухонь и повозок с сеном для везущих их лошадей. Медленно, удерживая передние колеса своих повозок на одной линии, они проехали по набережной и свернули на [Литейный] мост. Они готовились к штурму методично, деловито. Это была странная картина: солдаты, совершенно спокойно готовившиеся к убийству, мрачная крепость, над которой в теплых летних струях слегка покачивалось красное полотнище флага, ряды пушек, нацеленных через невозмутимую Неву».

Как оказалось, кроме демонстрации силы, от правительства больше ничего не потребовалось: примерно в 11.30 особняк Кшесинской сдался без боя, и около тридцати сторонников Ленина были арестованы (сам Ленин укрылся на конспиративной квартире). Вскоре после часа дня сдалась и Петропавловская крепость. Дональд Томпсон находился вместе с правительственными войсками, когда они вошли в особняк Кшесинской. Было обнаружено, что на его территории хранились, в частности, запасы оружия и транспортные средства: «семьдесят совершенно новых пулеметов, большое количество продовольствия и вооружения, во дворе стояло много реквизированных автомобилей». Позже в тот день Дональду Томпсону показали «много документов, которые назвали важными», поскольку «они неопровержимо свидетельствовали о связях Ленина с немцами». Именно теперь Временное правительство достало свой единственный козырь. Документы, найденные в штабе Ленина, подтверждали, что большевики финансировались германским генштабом. В то время, когда российское общество испытывало острую ненависть к немцам как к своему врагу, такие доказательства стали политическим динамитом. Это заявление было тут же опубликовано в вечерней газете «Живое слово», а об отдельных конкретных деталях было сообщено во взбунтовавшиеся полки Петроградского гарнизона. Эта новость изменила расстановку политических сил не в пользу большевиков и заставила колеблющихся перейти на сторону Временного правительства.

В дни «июльского кризиса», как стал называться этот период, Дональд Томпсон был на улицах города со своей камерой и штативом. Иногда он ходил пешком, но чаще разъезжал в арендованном автомобиле с «камерой, пугающе высовывавшейся сзади» и, по выражению Флоренс Харпер, «весьма смахивавшей на новый вид какого-то оружия». «Это смотрелось так устрашающе, что позволяло нам совершенно свободно разъезжать по Невскому проспекту». С безрассудной легкостью Томпсон при любой возможности устанавливал камеру «и принимался крутить ручку аппарата». Позже в тот вечер он стал свидетелем сцены, которая невольно напомнила дикое варварство толпы во время Февральской революции (она не попала на пленку). Около Таврического дворца он увидел, как три революционера, одетые, как матросы, открыли из автомобиля стрельбу по группе офицеров, стоявших на ступеньках здания, после чего набрали скорость и поехали прочь, однако вскоре были остановлены грузовиком, перекрывшим дорогу. Собравшаяся толпа вытащила их из машины и тут же расправилась с ними. Томпсон еще никогда не видел такой жестокости: «их подвесили к поперечине телеграфного столба, не связывая им рук, на расстоянии около метра от земли. Трое несчастных, вися, пытались ухватиться друг за друга, но толпа била им по рукам, и они медленно задохнулись». Вряд ли это была самая отрадная история, которой Томпсон мог завершить письмо своей жене Дот, ждавшей его дома, в Канзасе.

Когда напряженность несколько спала, Артур Рэнсом в вечерней телеграмме своей газете кратко и драматично подвел итог недавнему хаосу: «Ничто не может быть печальнее событий последних нескольких дней тчк солдаты выведенные на улицы агитаторами под различными предлогами совершенно не понимали что происходит тчк… весь город включая солдат был крайне возбужден тчк любой выстрел где-либо провоцировал стрельбу в результате чего страдали невинные люди которые становились жертвами паники других людей тчк… у демонстрантов не было никакой четкой цели и они ничего не добились тчк целые сутки город практически находился в их распоряжении и абсолютно ничего не было сделано… было множество убитых раненых и все совершенно зря тчк многим демонстрантам это становится ясно тчк… не может быть и речи о каком-либо революционном порыве тчк растерянный простой народ движимый противоречивой агитацией».

«Петроград сейчас стих, – писал Гарольд Уильямс в своем сообщении изданию «Нью-Йорк таймс», – но после этой безумной и нелепой авантюры осталось тяжелое и горькое чувство унижения и позора. Как такое можно было допустить? Почему этого нельзя было пресечь в самом начале?» Он был потрясен бесчестным и трусливым поведением «ленинских злодеев», которые «преступной агитацией» спровоцировали «эти невежественные массы» на насилие.

Керенский был в ярости оттого, что правительство оказалось не в состоянии взять ситуацию под контроль, в то время как он выезжал на фронт. Он твердо рассчитывал на то, что правительственная реформа 7 июля, в результате которой Керенский сменил деморализованного князя Львова на посту министра-председателя, обеспечит ему «диктаторские полномочия для того, чтобы вернуть в армию дисциплину». Он потребовал создания новой системы военного управления, которая бы исключила «всякое вмешательство со стороны солдатских комитетов». Сохранив за собой пост военного и морского министра, Керенский назначил новым Верховным главнокомандующим генерала Корнилова, который сразу же призвал к восстановлению военно-полевых судов и смертной казни за дезертирство. Мятежные части Петроградского гарнизона были расформированы и в качестве наказания направлены на фронт. Кронштадтские матросы были разоружены и возвращены на свою базу; правительству, к сожалению, не хватило воли или власти наказать их.

Проснувшись 7 июля, питерцы обнаружили, что, «по крайней мере, на какое-то время власть большевиков была низвергнута». Были выданы ордеры на арест Ленина, Троцкого и других большевистских руководителей. Троцкого схватили довольно быстро, но Ленин смог ускользнуть от облавы. Проведя несколько дней на конспиративной квартире в Петрограде, он перебрался на север, к озеру Разлив, где прятался в шалаше, после чего спустя некоторое время, сбрив бороду и надев парик и одежду рабочего, бежал в Хельсинки. «Этот Ленин, который бежал…и его единомышленник, Троцкий, который несколько месяцев назад работал в Нью-Йорке официантом в забегаловке, сделали больше, чтобы погубить Россию, чем любые другие два человека, которых я знаю в истории, – писал своей жене Дональд Томпсон. – Думаю, что Керенскому остается только поймать этих двух и посадить их. Если бы у меня была такая возможность, я бы очень гордился, пристрелив их обоих». Посол Фрэнсис, редко позволявший себе резкие высказывания, на сей раз не сомневался в том, что правительство продемонстрировало свою несостоятельность и провалилось, не сумев, проявив власть, арестовать Ленина, Троцкого и других большевистских лидеров, судить их за измену и казнить. Позже он писал, что если бы оно сделало это в июле, то «Россия, вероятно, была бы избавлена от еще одной революции».

Через десять дней после боя на Литейном проспекте была организована торжественная панихида по семи из двадцати казаков, погибших в уличных беспорядках. В отличие от светских похорон жертв Февральской революции, церемония, состоявшаяся 15 июля, была организована в полном соответствии с православными традициями, что, как выразился один из англичан, явилось своего рода «упреком» в адрес социалистов, которые провели захоронение на Марсовом поле без религиозных обрядов. Судя по всему, некоторые родственники жертв, похороненных там, впоследствии в частном порядке заплатили за то, чтобы над могилами был проведен обряд. По мнению Эрнеста Пула, Керенский, любивший драматизм и охотно эксплуатирующий общественные настроения, хотел превратить эти похороны в коллективное театрализованное представление, торжественно заявив, что казаки-герои должны быть «похоронены там, где покоятся великие русские князья».

14 июля в пять часов дня погибших в сопровождении почетного казачьего караула, несшего на своих пиках черные знамена, доставили в Исаакиевский собор, где они торжественно лежали в гробах, покрытых серебряным саваном. Все в цветах, в окружении горящих свеч, гробы стояли в окружении «лазуритовых и малахитовых колонн» на катафалках, которые в знак уважения к погибшим были высоко подняты перед «царскими вратами» иконостаса. Всю ночь в собор приходил бесконечный поток скорбящих: «казаков, солдат, матросов, медицинских сестер Красного Креста, священников, татар, грузин, черкесов, мелькали одежды и мундиры сотен видов и расцветок». Как вспоминал Эрнест Пул, в соборе было настолько темно, что «были видны лишь двигавшиеся вокруг вас человеческие тени…однако вы отчетливо слышали медленные шаги тысяч ног по мощеному полу».

На следующий день после долгой и пышной панихиды – множество переливавшихся на свету икон и крестов, ладан и двести певчих («триумфальная симфония горя», как выразилась Рета Чайльд Дорр) – похоронная процессия покинула собор. Снаружи ее ожидала громадная толпа, собравшаяся на площади и на прилегающих улицах; многие плакали и несли черные траурные флаги. На этот раз не было видно никаких красных революционных стягов. Пока гробы везли для захоронения «на богато украшенных балдахинами катафалках, запряженных вороными лошадьми», в Свято-Троицкую Александро-Невскую лавру на дальней оконечности Невского проспекта, играли многочисленные оркестры, на пути похоронной процессии выстроились ряды конных казаков, их лошади «стояли, не шелохнувшись».

«Что ж, по крайней мере, их похоронили не как собак, не как наших», – заметила одна из женщин в толпе, сожалея о том, что для жертв Февральской революции не было проведено религиозного обряда. Луи де Робьен увидел в процессии родителей некоторых погибших казаков, простых крестьян с Урала или Кавказа. Они проделали весь этот путь, чтобы пройти за гробами своих сыновей. По казачьей традиции, за кортежем следовали лошади погибших, без седоков, со стременами, переброшенными через пустые седла. Луи де Робьен заметил, что одна из лошадей была серьезно ранена; она шла, «горестно прихрамывая, позади гроба своего хозяина». На другой лошади «в седло был посажен сын убитого, маленький казак лет десяти».

Фил Джордан, никогда не пропускавший подобных зрелищ, был охвачен благоговением. «Пресса Сказала более Миллиона человек… думаю такая толпа и все напуганы до полусмерти. Кажый раз когда бил большой барабан все Дрожали», – рассказывал он Джейн Фрэнсис. Рета Чайльд Дорр усмотрела в этой церемонии «лучик надежды», поскольку, по ее мнению, она была организована для того, чтобы продемонстрировать намерение правительства Керенского приструнить Советы и предостеречь радикалов. «Случайный наблюдатель в Петрограде сказал бы, что революционные волнения ушли в прошлое, – писала Бесси Битти после похорон казаков, – что наступило время порядка. Однако случайному наблюдателю не дано было понять истинной глубины течений происходивших событий». Для тридцатилетней Бесси Битти, убежденной социалистки, которая освещала забастовки шахтеров в Неваде, «июльский кризис» был «только началом классовой борьбы в ходе революции».

В день похорон казаков Александр Керенский впервые появился на публике в качестве министра-председателя правительства. Когда последний гроб вынесли из Исаакиевского собора, он примчался на «лимузине», во френче цвета хаки и обмотках. Его встретили «мощным ревом», все ринулись вперед, выкрикивая его имя. Он выступил с короткой речью на ступенях собора, затем «сделал знак толпе, чтобы та замолчала и успокоилась», и, опустив непокрытую голову, пошел за похоронной процессией. «Если он не почувствовал настоящего триумфа от такого приема, он не человек», – отметила Рета Чайльд Дорр. Эрнест Пул обратил внимание на харизматическую власть Керенского над окружающими: «В тот день правительство, казалось, воплотилось в нем одном». В первые недели после «июльского кризиса» все иностранные визитеры, приезжавшие в Петроград, желали непременно встретиться именно с новым министром-председателем.

Однако встретиться с ним было чрезвычайно трудно, поскольку, по словам Джесси Кенни, «он позволил себе быть доступным для любого». Джесси слышала, что министры Керенского пытались «уберечь его, чтобы он не разбрасывался». 21 июля она и Эммелин Панкхерст были наконец приглашены в Зимний дворец для встречи с ним. «Говорят, он хочет стать вторым Наполеоном», – отметила Кенни в своем дневнике за несколько дней до этого. Когда они в то утро прибыли во дворец, Керенский, казалось, полностью вошел в эту роль: он, словно по команде, принимал соответствующие позы, сидел за столом бывшего царя, «заложив большой палец одной руки за отворот». «Я задалась вопросом, не было ли это подражанием наполеоновскому жесту». Керенский усадил Эммелин Панкхерст у камина, где они беседовали на французском языке (переводчик иногда по просьбе Керенского повторял отдельные фразы на русском). Кенни отметила воодушевление, с которым он говорил, однако, по ее словам, «у меня не сложилось впечатления о нем как о человеке, который полностью посвятил себя служению только одной идее и был ей безоговорочно предан, как, например, Ленин…или Плеханов, или госпожа Панкхерст. Он был прекрасным адвокатом, энтузиастом, великолепным оратором, но он не замкнулся только в этом, у него не было той сдержанности и самоограничения, которые были у других. В нем чувствовалась некоторая неуверенность, «гамлетизм», он мог поддаться страсти, каким-то настроениям… Совершенно очевидно, что он не был соперником Ленину, не знающему усталости явному лидеру, который на своем пути был готов без всякой жалости смести всех и вся».

В целом, Джесси Кенни нашла Керенского достаточно властным руководителем и отметила его антипатию по отношению к Эммелин Панкхерст. Она предположила, что ему было завидно, что так много людей хотели встретиться с ней. Перед тем как они расстались, он указал на богато украшенную серебряную чернильницу и гусиное перо на своем столе и зловеще произнес: «Царь подписывал документы этим пером».

Джесси Кенни пришла к выводу, что Керенский оказался в ловушке между многочисленными противоборствующими политическими силами и лавировать между ними оказалось непосильной задачей для него. Как считала Рета Чайльд Дорр, его личного обаяния, безусловно, было вполне достаточно для того, чтобы занимать пост премьер-министра, однако даже он не был в состоянии «взять за шкирку эту огромную, неорганизованную, необразованную, разболтанную, мятущуюся русскую толпу и заставить ее внять доводам рассудка». Соотечественница Реты Чайльд Дорр, княгиня Кантакузина-Сперанская, придерживалась той же точки зрения. По ее мнению, после «июльского кризиса» Керенский, «похоже, утратил контроль над ситуацией» – то ли из-за плохого состояния здоровья, то ли из-за чрезмерного напряжения сил в результате навалившихся на него многочисленных обязанностей. Она заметила, что его прежний образ «человека из народа», который был создан в первые дни революции, образ человека, которому доверяли за его честность и патриотизм, исчез. Теперь, когда он жил в Зимнем дворце в покоях Александра III, «спал в постели императора, пользовался его столом и его автомобилями, давал аудиенции со всеми формальностями и церемониалом», он, похоже, утратил связь с народом, стал напыщенным и велеречивым. Как и Джесси Кенни, она увидела в нем «человека, который изо всех сил стремился сохранить свою популярность, идя при этом на нелегкие компромиссы».

Полин Кросли 13 июля написала, что Керенский «стремительно носится с тыла на фронт, с одного фронта на другой, выступает со страстными речами – однако все продолжает рушиться». Она сомневалась, что он сумеет все восстановить: «Мои русские друзья уверяют, что на какое-то время все «нормализуется» (то есть придет в обычное хаотическое состояние) – но лишь до момента, пока анархисты не предпримут еще одной серьезной попытки завершить начатое дело; что теперь им известно, как легко захватить город, и что в следующий раз, захватив его, они уже смогут его удержать».

Находясь в этом состоянии, в состоянии предчувствия беды, Петроград в конце июля 1917 года был в постоянном движении и напоминал вооруженный лагерь. С падением старого режима в феврале 1917 года этот город (который по своим размерам составлял половину Нью-Йорка) остался без какой-либо организованной защиты в виде полиции, взамен которой была поспешно создана милиция . Несмотря на то что беспорядки на время были подавлены, Петроград не чувствовал себя безопаснее, чем ранее, и слухи о предстоящих бедах, «упорные и многообразные», продолжали циркулировать по городу. «Российским обществом овладело любопытное умонастроение, – вспоминал в конце лета 1917 года Виллем Аудендейк, – а именно: не ожидать больше ничего хорошего, ни на что не надеяться, молчаливо и покорно соглашаться с тем, что следующий день может откуда угодно принести всевозможные несчастья». Как писала Рета Чайльд Дорр, правительство (в том виде, в каком оно было) продолжало существовать «лишь по воле толпы».

Однако большевистское руководство также было в смятении, обнаружив, что в июле оно оказалось не в состоянии реагировать на быстро менявшуюся обстановку. В этой ситуации Ленин не смог решить, следовало ли возглавить массы для организации второй революции, сочтя за лучшее занять выжидательную позицию (по существу, он предпочел тактику «поживем – увидим»), точно так же поступил и Центральный комитет Петроградского Совета. Революционные лидеры в Петрограде (равно как и все остальные) не были уверены, чем именно могли завершиться массовые демонстрации: пролетарской революцией или же государственным переворотом. А после того как по большевикам был нанесен сокрушительный удар обнародованием сведений о том, что они финансировались немцами, они были вынуждены отступить. Но надолго ли?

В том месяце обострилась ситуация и на фронте: русская армия продолжала терпеть серьезные неудачи, в числе которых были сдача двух армейских корпусов и крупное поражение в Тернополе; были также потеряны большие территории в Галиции и на Буковине. По состоянию на 22 июля русские войска численностью до миллиона человек отступали; многие тысячи были взяты в плен, еще больше дезертировали. Возникла реальная угроза немецкого наступления на столицу. Артур Рэнсом, доведенный до отчаяния, был готов уехать. У него случился очередной приступ дизентерии (уже четвертый в этом году), он ослабел, изголодался и тосковал по дому. Он не рассчитывал на то, что его семья (даже столкнувшись в Англии с нормированием продуктов с учетом военного времени) сможет хоть в какой-то степени понять, как трудно сейчас приходится в России: «Вам не пришлось видеть, как выпирают через кожу кости у лошадей на улице. Вам не пришлось встречаться с тем, что жена вашего привратника умоляет дать кусочек вашей порции хлеба, потому что она не может накормить своих детей. Вам не доводилось пить чай без пирожных, без хлеба, без масла, без молока, без сахара – потому что их просто нет. Вам не пришлось платить семь шиллингов девять пенсов за фунт второсортного мяса. Вам не пришлось платить сорок восемь шиллингов за фунт табака».

«Если мне доведется когда-нибудь вернуться домой, – заключил он, – я буду заниматься только обжорством».

Дональд Томпсон также находился в подавленном состоянии. Он тоже много потерял в весе. «Мой желудок имеет полное право обижаться на меня, – писал он своей жене, – поскольку я так редко радую его даже вкусом нормальной еды». Он так изголодался и вымотался, что пообещал ей, что это будет его последняя командировка за границу: «Сегодня [8 июля] я чувствую себя тем, кем вы всегда хотели, чтобы я себя почувствовал, – больным военным фотокорреспондентом, уставшим от своей работы». 15 июля он начал готовиться к возвращению домой. Однако он мог уехать, только получив разрешение, подписанное лично Керенским, на вывоз из страны своих драгоценных кинопленок и фотографий. 1 августа он наконец сел на поезд, который по Транссибирской магистрали доставил его во Владивосток. Там он сел на пароход до Японии, откуда отправился через Тихий океан в Калифорнию.

Томпсон не жалел о своем отъезде. Пятью месяцами раньше он видел жителей Петрограда, выходивших на демонстрации с ясными целями и высокими стремлениями – во имя идеалистических революционных идей Свободы, Равенства и Братства. Но теперь ничто не могло вдохнуть в него надежду: «Я вижу, как Россия погружается в такой ад, в который еще не погружалась ни одна страна».

 

Глава 12

«Это очаг заразы в столице»

Ранним утром 1 августа, во вторник, Николай Александрович, бывший Самодержец Всероссийский, а теперь просто полковник Романов, был вместе со своей семьей отправлен по железной дороге из Царского Села в Западную Сибирь. Следующие девять месяцев они проведут, томясь неизвестностью, в доме губернатора в Тобольске, в то время как правительство будет обсуждать их судьбу. Их бывший дом, Александровский дворец, пустовал, а предназначенная для царской семьи железнодорожная линия, связывавшая Царское Село со столицей, была разобрана: ее рельсы и шпалы были отправлены на другие железнодорожные участки. Проживавшие в Петрограде иностранцы практически не обсуждали гибель трехсотлетней династии Романовых. Большинство из них с безразличием отнеслись к отрешению царя (детали которого были неизвестны так же, как и его дальнейшая судьба), поскольку жители столицы по-прежнему страдали от других актуальных проблем: острой нехватки продовольствия, нестабильности правительства, общественных беспорядков. Царская Россия осталась уже далеко в прошлом.

25 июля группа сотрудников миссии Американского Красного Креста (всего миссия насчитывала сорок человек) прибыла в Петроград, однако осмотреть безлюдный дворец (до его открытия для всех желающих в качестве музея) ей позволили только после отъезда царской семьи. Сотрудники Красного Креста увидели множество трогательных деталей, напоминавших о царской семье: открытые книги на столах, поставленные на пианино ноты. «Очевидно, дворец был оставлен в большой спешке: вокруг лежали личные вещи, на полу – детские игрушки, на столе императрицы – незаконченное письмо», – прокомментировал увиденное Джордж Чандлер Уиппл. «Повсюду: на столе, на камине – лежали снимки, сделанные, очевидно, детьми с помощью аппарата «Кодак», – вспоминал его коллега, Оррин Сэйдж Уайтман. Возможно, самым горьким было видеть одну из брошенных тетрадей по французскому языку царевича Алексея. На верхней части страницы он поставил свое имя, а затем «своим детским почерком написал по-французски: «Французский урок сегодня был очень трудным»». Уайтман отметил, что этот краткий, частный проблеск ныне исчезнувшей эпохи «произвел просто ошеломляющее впечатление… Оказаться свидетелем повседневной жизни свергнутого царя вскоре после того, как народ превратил ее в музей, но пока следы его живого присутствия еще свежи, было редкой привилегией, память о которой никогда не покинет меня».

Члены миссии Красного Креста приехали в Петроград из Владивостока по Транссибирской железной дороге, в царском поезде, в котором Николай II подписал документ о своем отречении. Разместившись в девяти роскошных вагонах, они наслаждались «никелированно-серебряными туалетами, красивыми кожаными сиденьями в русском стиле, обтянутыми шелком подушками», спали «в кроватях с льняным камчатным полотном и шелковыми наволочками; на белье были вышиты двуглавый орел и герб». Бесси Битти засвидетельствовала их приезд на Николаевском вокзале. Членов американской миссии встречали посол Фрэнсис и его сотрудники. Бесси обрадовало, что прибывшая группа американцев явилась символом «большого человеческого сочувствия». Наряду с этим, увидев целую команду врачей, в том числе санитарных, и семьдесят тонн крайне необходимых хирургических инструментов и материалов, которые американцы привезли с собой, она задалась вопросом, «какую пользу» они могли бы принести в России, прибыв так поздно .

Как только миссия покинула вокзал, Оррин Сэйдж Уайтман сразу же заметил, как «убийственно» выглядят пыльные, переполненные улицы Петрограда. Полиции не было видно, никто не регулировал движение, и переход улицы был сопряжен с серьезным риском для жизни. Все здания были «тусклыми, ветхими, обклеенными афишами и плакатами революционной тематики». Афиши и плакаты были «на магазинах, церквях, дворцах, основаниях статуй, на телеграфных столбах и заборах. Везде, где только можно было наклеить плакат, его наклеивали. В результате город выглядел весьма неопрятно». Все знаки имперского великолепия были изуродованы, соскоблены или сбиты, им на смену пришли красные флаги, один из которых «был вставлен в руки бронзовой статуи Екатерины Великой в парке на Невском проспекте». Небольшая передышка наступила, когда правительство провело «Заем Свободы», в связи с чем на три дня во всем городе появились небольшие киоски по продаже облигаций, празднично украшенные цветами, веточками тиса и ели, а также материей для флагов .

Некоторые сотрудники миссии были размещены в гостинице “Hotel de France” на Морской улице. «Жалкое место, но лучше было не достать», – вспоминал инженер-строитель и пионер реформ в области общественного здравоохранения Джордж Чандлер Уиппл. Номера «были не слишком чистыми», на завтрак подавали черный хлеб, который требовалось долго разжевывать, и слабый чай; это невольно напоминало о том, что «мы были в городе, который вел войну». Действительно, нехватка продовольствия была настолько острой, что менеджер отеля предупредил их, «что иногда он сможет обеспечить нас хорошей едой, а иногда – нет». Уиппл и некоторые из его коллег вскоре переехали из грязного и дурно пахнущего «дома скотоложества» (как они называли кишевшую паразитами гостиницу) в заметно более чистую и приветливую «Европейскую», где они были счастливы выпить на завтрак кофе с кипяченым молоком. Спустя несколько дней диеты на петроградском рационе американцы воспользовались гостеприимством своего посольства и побывали на приеме, устроенном в их честь, на котором Дж. Батлер Райт отметил, что миссия Красного Креста «набросилась на чай, сахар и белый хлеб так, что это не могло не насторожить».

Что касается гостиницы «Астория» (или «Петроградской военной гостиницы», как она теперь называлась, и в какой-то степени соответствовала этому названию, поскольку внешне все еще выглядела так, словно побывала в зоне боевых действий), то Бесси Битти с радостью отметила произошедшие в ней заметные перемены к лучшему благодаря недавно проведенным ремонтно-восстановительным работам. «Прожив все лето каждый сам по себе, завтракая, обедая, устраивая чаепития и ужиная в своих собственных номерах, мы вдруг перестали прятаться, вышли наружу, осмотрелись, и нашим глазам предстала следующая картина. С розового ковра в гостиной отчистили пятна крови, остававшиеся после революционных событий. С разбитых окон убрали ставни, вставили новые стекла, повесили великолепные жатые шторы темно-красного цвета. Столовая, несколько недель назад бывшая складом безруких кресел и безногих столов, бессловесных жертв мести разъяренной толпы, теперь облачилась в белоснежные скатерти».

Случайный наблюдатель мог бы вообразить, что постояльцы «Астории» купались в роскоши, «однако это было совсем не так». Питание было, как всегда, отвратительным: в обед на первое подавали «рубленое мясо и кашу в капустных листьях, на второе – то же самое рубленое мясо и кашу, неуклюже прикрытые половинкой огурца».

После того как миссия Красного Креста под охраной правительства выгрузила и складировала свои драгоценные лекарства и запасы продовольствия, она принялась планировать их распределение по России, а также создание мобильных дезинфекционных станций для борьбы с вызывавшей большую тревогу эпидемией тифа. Джордж Чандлер Уиппл предполагал, что это будет весьма нелегким делом. «Будет совершенно бесполезно рассказывать тем, кто умирает от голода, как соблюдать чистоту», – записал он в своем дневнике. Очереди за хлебом были пугающе длинными, и он был поражен тем, какие грубые способы использовались для нарезания и взвешивания хлебных порций – они только замедляли этот процесс и заставляли ждать еще дольше тех, кто и так уже отстоял в очереди несколько часов. Ему было ясно, что продовольственный кризис «обострился вдвое в связи с притоком солдат, беженцев и других» – в результате войны население города увеличилось с двух до трех миллионов человек. «Власти с полным на то основанием ожидают этой зимой голода в Петрограде; если только не будут предприняты решительные шаги, то голодать, возможно, будут несколько сотен тысяч человек». Уиппл заметил, как везде появлялись огромные запасы дров, дрова свозились к набережным большими плоскодонными баржами. Петроград жил на дровяном отоплении (уголь его жителями мало использовался или же не использовался вообще), и дрова взлетели в цене. Уиппл также не мог не заметить, что полки в магазинах были пусты, совершенно нигде не было обуви, одежда тоже стала дефицитом накануне зимы. В разгар августа, возможно, было и жарко, но с приходом сентября польют дожди, и все драматическим образом изменится.

Его сограждане американцы, те, с которыми встречался Уиппл и кто работал в различных благотворительных городских проектах, оказались вовлечены в безнадежную борьбу за выживание. Франклин Гейлорд, который жил в Петрограде восемнадцать лет и посвятил себя работе с «Маяком» (российский филиал Международного комитета Юношеской христианской ассоциации), пришел к мрачному выводу о том, что Петроград был «худшим, самым безнравственным, самым отвратительным городом в Европе, чьи улицы ужасны, труд безнадежен, канализации нет, пить воду нельзя, еды нет, в номерах полно клопов, всю зиму не видно солнца, холодно и мрачно, совершенно невозможно дышать». Это было обескураживающим началом, однако миссия Красного Креста, несмотря ни на что, начала сбор информации, навещая продовольственные магазины, склады Красного Креста и других благотворительных организаций, больницы и медицинские участки по уходу за больными в городе и пригородах, осматривая гидротехнические и очистные сооружения. Главной заботой миссии были лечение и профилактика тифа, туберкулеза и цинги, и ее сотрудники стремились тесно взаимодействовать с российской стороной. Доктор Оррин Сэйдж Уайтман сравнивал русских «с детьми, которые после длительного периода угнетения внезапно обрели свободу, которая превратилась во вседозволенность». Он был шокирован «ленью и безразличием», с которыми он сталкивался повсюду: «заветной целью жителей» Петрограда было ничего не делать. «Дух праздности, который они интерпретируют как свободу, настолько умалил их, что образумить их могут только сильные страдания».

«Здесь полный хаос!» – писал, вернувшись домой, Раймонд Робинс, самый высокопоставленный сотрудник миссии, известный экономист и прогрессивный политик. Являясь приверженцем Евангелической церкви, он отправился в Петроград с рвением участника крестового похода, готовый преодолеть все трудности и проблемы, с которыми ему предстояло встретиться. Однако он вынужден был признать, что жизнь в российской столице «превратилась в задачу каждодневного выживания… Везде царила неопределенность… Будущее выглядит грозным». Это чувство неопределенности у него окрепло после его встречи 1 августа с Керенским, которого он нашел совершенно измотанным, «настолько занятым изо дня в день единственной задачей сохранить и спасти имевшееся, что его можно было увидеть лишь на официальных мероприятиях. Он так перегружен работой и у него так напряжены нервы, что невольно возникает вопрос, сможет ли он продержаться еще полгода» – к моменту, когда всенародно избранное Учредительное собрание должно сформировать постоянное правительство.

Как и его коллеги, Раймонд Робинс видел, что будущее России находится под угрозой из-за экономической ситуации и катастрофической нехватки продовольствия. Он был весьма обеспокоен длинными очередями за хлебом, мясом, молоком и сахаром: «Судьба Временного правительства находится в полной зависимости от этих очередей. Если они сократятся, то правительство выживет; если же они удлинятся, то оно погибнет». Однако Временное правительство казалось ему состоявшим из «мечтателей, на которых была возложена ответственность, но неспособных сейчас, получив власть, воплотить в жизнь свою мечту». По мнению Раймонда Робинса, слишком многое зависело от одного человека, Керенского, «который мог хоть как-то контролировать ситуацию со своей стороны или же осуществлять военную диктатуру». Однако сейчас Раймонд Робинс все еще лелеял романтические надежды на будущее России. «Русский народ сохранит духовную стойкость и вскоре вернет миру почитание и преклонение, – писал он 6 августа о своих надеждах жене Маргарет. – Он добьется великой социальной демократии и обеспечит себе путь к равным возможностям для всех, свободе и братству».

21 августа Россия потерпела еще одно военное поражение: пришли новости о захвате немцами стратегически важного балтийского порта Риги, находящегося в 490 километрах юго-западнее Петрограда. Если говорить точнее, то русские войска просто сдали его немцам без боя. Несмотря на это, в российской столице по-прежнему отказывались признаваться в развале российской армии. В тот вечер Виллем Аудендейк вместе со своей женой пошел в оперу послушать Шаляпина в «Майской ночи» Римского-Корсакова. Публика была в полном восторге, она вскакивала со своих мест и бросалась к сцене, «вновь и вновь вызывала Шаляпина в конце каждого акта. Казалось, в тот вечер никто не думал ни о революции, ни о немцах, ни о войне. Петроград находился в зоне боевых действий, но какое это имело значение? Ведь здесь сейчас пел Шаляпин! Радуйтесь! И аплодируйте! Браво, Шаляпин!»

Падение Риги произошло вскоре после последней отчаянной попытки преодолеть на состоявшемся в Москве Государственном совещании разногласия между противоборствующими буржуазными и социалистическими политическими группировками и обеспечить их поддержку правительству Керенского. Он сам появился на Государственном совещании в военном френче, в сопровождении двух адъютантов, и, приняв свою характерную наполеоновскую позу (за которую его стали называть «Наполеончиком»), выступил с эмоциональным призывом поддержать правительство. Однако, как отметил Луи де Робьен, даже «блестящей, пламенной импровизации» Керенского было уже недостаточно. Как правило, русских можно было «еще сильнее, чем даже французов, опьянить потоком красноречия и громкими фразами», но пустых слов было уже «недостаточно, чтобы накормить людей или положить конец анархии». Серьезным соперником Керенскому стал назначенный им в июле Верховным главнокомандующим генерал Лавр Корнилов. Генерал выступил на Государственном совещании с бескомпромиссным докладом, в котором предложил жесткие меры, необходимые, по его мнению, для спасения России от поражения в войне с Германией; этот доклад открыл участникам Государственного совещания глаза на обстановку на фронте и отрезвил их.

Бесси Битти несколько недель наблюдала в Петрограде за тем, как Керенский изо всех сил старался «придерживаться компромиссного курса», который бы удовлетворял и реакционно настроенных «правых», и большевистски радикальных «левых», и как он противостоял призывам Корнилова прибегнуть для наведения порядка в армии к силовым методам. Она чувствовала, что он был прав и что «массы будут рассматривать любую попытку установить диктатуру как посягательство на их революцию и отвернутся от того, кто решится на это». Эммелин Панкхерст посмеялась над ней, когда она отважилась высказать это мнение за ужином. Панкхерст заявила, что Россией должен править сильный человек, а Керенский был слабаком. Единственным человеком, который мог «спасти ситуацию», был Корнилов, способный «править железной рукой». Назначение Корнилова, известного своими «правыми» взглядами, на должность Верховного главнокомандующего после «июльского кризиса», несмотря на протесты со стороны меньшевиков и эсеров в правительстве, расценивалось как ужесточение Керенским своей политики в попытке укрепить Временное правительство (судьба которого виделась весьма смутно) в условиях усиления большевиков. Корнилов был родом из скромной казацкой семьи, он сделал блестящую военную карьеру, был патриотом и, в глазах своего окружения, «настоящим атаманом». Но у него не было навыков и опыта ни посредника, ни политика. По мнению генерала Нокса, который имел возможность близко наблюдать Корнилова на фронте, это был «здравомыслящий солдат сильной воли и большого мужества», который завоевал уважение делами, а не словами. Решительно выступая против Советов и их солдатских комитетов, Корнилов потребовал предоставить ему абсолютный контроль над армией как на фронте, так и в тылу.

Сэр Джордж Бьюкенен отчетливо видел, что, начиная с «июльского кризиса», позиции Керенского слабли и что Корнилов, «если ему удастся утвердить свое влияние в армии и последняя станет могучей боевой силой…будет хозяином положения». Но сейчас эти двое лидеров нуждались друг в друге: «Керенский не может исправить военную ситуацию без Корнилова, поскольку тот единственный способен контролировать армию. Корнилов, в свою очередь, не может обойтись без Керенского, поскольку, несмотря на падающую популярность, он лучше других подходит для того, чтобы обратиться к массам и убедить их согласиться на решительные меры, которые нужно принять в тылу, если армии предстоит четвертая зимняя кампания».

Московское совещание, которое закончилось безрезультатно, показало, что между этими двумя руководителями существует непримиримый антагонизм. Раздраженный нежеланием Керенского предоставить ему диктаторские полномочия, необходимые для восстановления контроля над армией, 27 августа Корнилов направил Керенскому ультиматум: тот должен был уйти с поста министра-председателя правительства и передать Корнилову всю полноту военной власти. Чтобы подкрепить свое требование, Корнилов начал переброску к Петрограду войск с Северо-Западного фронта под командованием генерала Александра Крымова, намереваясь арестовать анархистских и большевистских смутьянов, усмирить Петроградский гарнизон и не дать большевикам свергуть Временное правительство – такой попытки, как он понимал, следует ожидать рано или поздно. «Пришла пора немецких ставленников и шпионов во главе с Лениным повесить, – сказал Корнилов, – а Совет рабочих и солдатских депутатов разогнать, да разогнать так, чтобы он нигде и не собрался». Это был единственный путь для спасения армии от разложения, а страны – от хаоса.

Ультиматум Корнилова «поверг Петроград в смятение». Все опасались, что город в очередной раз станет полем боя. Потеря Риги уже вызвала панику, толпы осаждали железнодорожные станции, чтобы попытаться любым поездом уехать в безопасную сельскую местность. «В Петроградской военной гостинице, ставшей средоточием всех штормов, мы сидели и ждали неизбежного», – писала Бесси Битти. Арно Дош-Флеро посоветовал ей уезжать еще до того, как начнутся неприятности. «Гостиница, может быть, еще будет здесь утром, а может быть, ее уже и не будет, и нет смысла рисковать», – сказал он ей. Военные, с которыми Бесси Битти переговорила в «Астории», согласились с тем, что и Корнилов, и Керенский были решительными людьми, «поэтому это будет борьба до победного конца». Большинство военных с нетерпением ожидали прибытия Корнилова: «Для них это было делом решенным. Керенский будет свергнут, Корнилов захватит город. Будет восстановлена смертная казнь, руководители Петросовета будут повешены. Все беды России останутся позади».

Воскресенье, 27 августа, выдалось теплым, безоблачным и солнечным. Невский «был переполнен прохожими, которые, как обычно, толпами гуляли по проспекту, сталкивались друг с другом, останавливались, спешили, слонялись без дела, ненавидели друг друга и любили, жили, несмотря на войну и революцию», – вспоминал Лейтон Роджерс. Сэр Джордж Бьюкенен отправился в Мурино поиграть в гольф, и лишь когда вечером он вернулся и его вместе с новым послом Франции Жозефом Нулансом вызвали в МИД России, он узнал о том, что Корнилов пошел на Петроград и что Керенский объявил его предателем. В городе принимались срочные меры, чтобы организовать сопротивление. Но для этого Керенский был вынужден пойти на компромисс и обратиться за помощью к большевикам Петроградского Совета. Ленин скрывался в Финляндии; находившийся в тюрьме Троцкий выступил за то, чтобы в данный момент поддержать Керенского и отразить угрозу со стороны Корнилова. Руководя из своего штаба в Смольном институте, куда он перебрался в июле из Таврического дворца, Петросовет мобилизовал руководителей гарнизона и нового добровольного ополчения рабочих, Красной гвардии (созданной после Февральской революции), на организацию обороны города силами рабочих, матросов Кронштадта и просто гражданских лиц.

Тысячам рабочих было возвращено конфискованное у них после «июльского кризиса» оружие, кроме того (что казалось актом безумия), им были дополнительно выданы винтовки и боеприпасы. На улицах Петрограда началась подготовка ополченцев. Бесси Битти видела, как рабочие военных заводов при содействии инженеров и саперов рыли окопы и возводили баррикады, стремясь «опоясать траншеями весь город». Фил Джордан описывал, как «тысячи и тысячи солдат», только что прибывших с фронта на Николаевский вокзал, направлялись прямо на Невский проспект рыть там окопы. «Только подумай, окопы в самом центре города», – причитал он, предвидя новые беспорядки на улицах.

На следующий день появились слухи о том, что «Дикая дивизия» генерала Крымова была всего в двух днях пути от города. Как вспоминала Мэриэл Бьюкенен, все боялись этого (авангард Корнилова насчитывал четыре тысячи человек и состоял в основном из конных формирований мусульман – уроженцев Северного Кавказа, известных своей жестокостью) так же, как и кронштадтских матросов. Членам дипломатического корпуса советовали уехать в Москву или Финляндию, но сэр Джордж Бьюкенен в очередной раз отказался оставлять британскую колонию без дипломатической защиты, его жена и дочь также высказались против эвакуации. Взамен этого госпиталь британской колонии, курируемый леди Джорджиной, который недавно закрылся, был подготовлен к тому, чтобы, если в этом возникнет необходимость, предоставить убежище женщинам и детям диаспоры. Хотя посол США Дэвид Фрэнсис считал, что ему лично ничто не угрожает и что у него нет причин беспокоиться о своей собственной безопасности, он признал, что у многих его соотечественников они были, и поручил Дж. Батлеру Райту зафрахтовать небольшой пароход, «на котором американцы, если пожелают, могли бы укрыться в случае каких-либо беспорядков». Между тем, как отметил Дж. Батлер Райт в своем дневнике, дипкорпус оказался в «неприемлемой ситуации, при которой он должен был, соблюдая формальности, поддерживать правительство, втайне страстно желая победы Корнилова».

В Петрограде было введено военное положение. «Везде полно слухов, – писал Раймонд Робинс, – это просто безумное время». Этим утром около пяти часов Флоренс Харпер была разбужена звуками стрельбы на площади перед гостиницей «Астория» и услышала, что внизу в лобби заходит толпа людей. Выглянув из своей комнаты, она увидела, как матросы, громко хлопая дверьми, выводили из некоторых номеров под конвоем русских офицеров. Бесси Битти тоже была потревожена шумом, и, выйдя из своего номера, она увидела в холле «море штыков». Везде были «русские матросы, возможно, их было несколько сотен, рослых парней с винтовками в руках, и на конце каждой винтовки было кровожадно выглядевшее лезвие, ужаснее которого я никогда еще не видела». «Жизнь больше уже не способна ужаснуть мужчину или женщину, которым довелось встретиться с двумястами штыками, собравшимися в одном месте», – заметила она. По ее мнению, в сравнении с этим «подводная лодка в Атлантическом океане похожа на дружелюбного соседа, зашедшего в гости».

Сначала она решила, что это матросы из Кронштадта; они захватили гостиницу и теперь проверяли паспорта и осматривали номера. Затем оказалось, что это были матросы из Петроградского Совета, «решившие взять инициативу в свои руки и арестовать всех офицеров, которых они подозревали в контрреволюционных намерениях» и которые могли быть на стороне Корнилова. В ходе осмотра номеров они терроризировали женщин, которые сбились в группки на лестничных пролетах. Группа матросов вломилась в номер к Флоренс Харпер, обыскала его и унесла с собой ее камеру. Во время обеда весь зал гудел от волнения и страха. Сорок русских офицеров арестовали и увезли из гостиницы, еще семерых задержали позже. Всех их доставили в Петропавловскую крепость, обвинив в «заговоре против революции».

Затем угроза со стороны Корнилова исчезла так же внезапно, как и появилась. В среду, 30 августа, в газетах было опубликовано заявление правительства Керенского о том, что «мятеж» (если то, что было на самом деле, действительно являлось мятежом) провалился. Поход Корнилова на Петроград был сорван еще до того, как он начался, и не военной силой, а благодаря действиям большевистски настроенных железнодорожных рабочих, которые отказались перевозить эшелоны с его войсками и вывели из строя железнодорожную магистраль, по которой эти эшелоны следовали в Петроград (они блокировали стрелки, повреждали мосты, разрушали или баррикадировали железнодорожные пути). Эшелоны с войсками генерала Крымова загоняли в тупик. А когда авангард войск Крымова наткнулся на силы, выставленные Петроградским Советом, то он отказался выступать против Керенского и Петросовета; он просто открыто побратался с этими силами и прислушался к их совету ни во что не вмешиваться.

После этого Керенский издал приказ об аресте Корнилова. Его побуждения в сложившихся обстоятельствах были весьма противоречивыми. Советник британского посольства Фрэнсис Линдли считал, что Керенский, «разрывавшийся между страхом оказать содействие контрреволюционному движению и честным стремлением упрочить авторитет правительства», в конечном итоге принял неверное решение. «Как и все социалисты в подобной ситуации, он предпочел сохранить верность своей партии, а не своей стране. И для него это было крахом». Остается неясным, действительно ли Керенский искренне верил в то, что Корнилов собирался организовать переворот против него вместо разгрома большевиков, руководимых Петросоветом. Виллем Аудендейк считал, что Керенский, несомненно, «панически боялся одной мысли о том, что Корнилов мог сместить его, и это заставило его действовать с безрассудной и роковой горячностью».

По сведениям супруги военно-морского атташе США Полин Кросли, в дипломатических кругах активно ходили слухи о том, что намерения Корнилова сформировать военное правительство («с опорой на опыт Керенского и с его одобрения») были «всем понятны». Он желал защитить Россию от большевистского переворота, планировал зрелищное и триумфальное вступление войск в Петроград, однако «ночью… кто-то нашептал Керенскому (либо ему самому пришла в голову такая мысль), что тот потеряет власть и авторитет с усилением позиций Корнилова». В итоге Керенский «поддался» своим амбициям и «сорвал честную попытку спасти Россию», в результате чего страна оказалась «в более плачевной ситуации, чем когда-либо ранее».

В любом случае подавление корниловского «мятежа» неизбежно привело к усилению большевиков, которые быстро восстановили позиции, утраченные после своего поражения в ходе июльского кризиса. 1 сентября Корнилов был арестован и доставлен в тюрьму. 4 сентября Троцкий и многие другие большевистские руководители по указанию Керенского были освобождены. Керенский провозгласил Россию демократической республикой, однако никто из Петроградского Совета или бывшего правительства не желал работать с ним в очередном коалиционном правительстве, которое было обречено. Решив прибегнуть к последней отчаянной мере (которая, безусловно, еще больше настроила против него общественное мнение), Керенский принял на себя командование армией и создал свою собственную временную Директорию (по образцу Франции революционных времен) в составе пяти министров, став фактическим диктатором.

Флоренс Харпер наткнулась на Арно Дош-Флеро в лобби гостиницы «Астория» после того, как пришло известие об аресте Корнилова. «Мы оба высказывались не совсем цивильно, – вспоминала она. – Меня переполняла слепая ярость. Мы все знали, что это был последний шанс. Теперь большевики были вооружены, Красная гвардия сформирована. Политический раскол был неизбежен, Керенский был обречен». Все в дипломатических кругах были согласны с тем, что правительство Керенского получило смертельный удар. Дэвид Фрэнсис симпатизировал Корнилову, хотя на публике должен был выражать беспристрастное мнение. Он считал, что Корнилов был «храбрым солдатом и патриотом, чья ошибка состояла в том, что он выдвигал свои требования до того, как общественное мнение было готово принять их». Фрэнсис понимал, что Временное правительство может спасти ситуацию, только если предпримет «быстрые и решительные шаги по восстановлению дисциплины в армии и на флоте». Но в американском посольстве он был единственным, кто все еще надеялся, что это действительно может произойти. «Все, кроме Д. Р. Ф., считают, что в ближайшее время неизбежно произойдет столкновение, причем серьезное», – писал Дж. Батлер Райт. Он и его коллеги были крайне раздосадованы, поскольку видели в Корнилове последнюю надежду России. И они уже начали сомневаться в способности шестидесятисемилетнего посла контролировать ситуацию: он выглядел уставшим, старым и оторванным от реальной жизни.

Провал Корниловского похода на Петроград в конце августа 1917 года спровоцировал, по сути, исход иностранных граждан из Петрограда (начавшийся, правда, уже после «июльского кризиса»). Все посольства в городе, наряду с американским, начали теперь разрабатывать планы по срочной эвакуации своих сотрудников и граждан. «Все те, чьи обязанности позволяют им уехать, должны будут сделать это, – сказала Полина Кросли своей семье. – Все посольства готовят меры по спасению тех, кто должен остаться. Опасений, что скоро придут немцы, нет, но ожидается серьезное восстание большевиков, и его успех означает анархию». В конце августа Дэвид Фрэнсис поручил Дж. Батлеру Райту «подыскать возможные пути спасения из этого очага заразы, в который превратится столица, если правительство будет низложено или же мы будем вынуждены внезапно эвакуироваться». Не желая рисковать, 9 сентября Дж. Батлер Райт отправил своих жену и сына в Москву, подальше от фронта, туда, где обстановка была менее напряженной.

Тем временем военно-морской атташе США Вальтер Кросли по поручению посла зафрахтовал «пароход, достаточно большой, чтобы вместить всю американскую колонию», который стоял на якоре на Неве. Предусматривалось к 3 сентября эвакуировать 266 человек: всю американскую диаспору, всех сотрудников посольства, консульства и миссии Красного Креста, однако это предполагалось в качестве последней меры, если окажется невозможной их безопасная и организованная эвакуация в Москву по железной дороге. Консульство США заблаговременно эвакуировало специальным курьером в Москву в находившееся там американское консульство бо́льшую часть своих архивов; другие важные документы были отправлены из посольства с миссией Красного Креста.

Британцы также строили подобные планы на случай непредвиденных обстоятельств и даже обсуждали возможность швартовки «двух наших подводных лодок» в Неве напротив посольства для обеспечения экстренной эвакуации британских подданных. Британский консул Артур Вудхаус отмечал в письме, что «обстановку можно оценить, посчитав количество британцев, покидающих страну. Одним словом, это не подходящее место для английских дам и детей». Наряду с этим он ответил своей жене на ее просьбу, чтобы он сам уехал, что его долг «явно требует моего присутствия здесь… Я должен оставаться здесь до конца… Офис практически превратился в круглосуточное турбюро. Обычная консульская работа уже ушла в прошлое».

Некоторые британские семьи, в течение нескольких поколений жившие в Петрограде, построившие здесь себе дома и основавшие предприятия, теперь готовились вернуться в Англию. Они были вынуждены бросить здесь свое дело, имущество, дорогую своему сердцу собственность и отправиться в путь в чем есть. «Я надела на себя всю свою одежду, я не могла во всем этом согнуть рук. В подкладку моего пальто были вшиты золотые соверены. Мама несла свой драгоценный чайник, подаренный ей на серебряную свадьбу», – вспоминала Дороти Шоу, которой в то время было тринадцать лет. Ее отец служил управляющим на суконной фабрике Торнтона в Петрограде, они были одной из тридцати шести английских семей, которые работали на ней и обосновались вблизи нее. Она вместе с матерью отправилась в Берген, где после трех недель ожидания сели на борт пакетбота ВМС Великобритании “Vulture”, который в сопровождении двух миноносцев ходил между Англией и Норвегией. Он доставил их и других британских беженцев через Северное море, кишевшее немецкими подводными лодками, обратно на родину.

Это было крайне тяжелое время для подобных британских семей. Они были вынуждены беспомощно наблюдать, как их заводы простаивают, неся непоправимые убытки в результате забастовок, или же закрываются, не имея возможности выполнить завышенные требования относительно заработной платы. В течение всего 1917 года британские граждане видели, как наследие, созданное их предками в имперском Санкт-Петербурге (зачастую еще с восемнадцатого века), необратимо разрушается в хаосе революционного Петрограда. «Каждое воскресенье англиканская церковь на набережной пустела, – вспоминал Эдвард Стеббинг. – С еженедельных рабочих встреч, организуемых в посольстве, бесследно исчезали знакомые лица. Везде царили печаль, разлука, расставание». Необходимость постоянно держать ситуацию под контролем сильно сказалась на сэре Джордже Бьюкенене. Эдвард Стеббинг был поражен, увидев, «каким больным он выглядел». Угроза революции нарастала, и Бьюкенен направил всем британским подданным уведомление о необходимости представить в консульство свой адрес, номер телефона и полную информацию о всех членах своей семьи. Он хотел быть уверенным в том, что, когда придет время, британские граждане смогут безопасно и с чувством собственного достоинства покинуть Россию.

Представители российской аристократии, напуганные обрушившейся на них злобной ненавистью, также распродавали все, что было возможно, и уезжали из России. «Многие хотели бы эмигрировать, однако это было трудно, поскольку провезти с собой деньги или переслать их из России было нельзя», – отмечал Луи де Робьен. Его посольство ежедневно осаждали русские, желавшие выехать во Францию. Даже Елизавета Нарышкина, бывшая обер-гофмейстерина (высшее придворное дамское звание) двора, теперь распродавала свои драгоценности. У нее был бюст Марии-Антуанетты из севрского фарфора, подаренный самой королевой ее деду, который, чтобы выжить, она была вынуждена предложить Лувру. Этот вариант показался ей гораздо предпочтительнее, чем если бы он «в один прекрасный день украсил гостиную продавца свинины, живущего по другую сторону Атлантического океана». На улице прежним аристократам все чаще приходилось бежать, спасаясь от толпы. Они старались не бросаться в глаза, не привлекать к себе внимания, учитывая, что теперь любой, будь то русский или иностранец, вызывал неприязнь, если его воспринимали как представителя буржуазии. «Все, кто был хорошо одет, выглядел встревоженным, – отмечала княгиня Кантакузина-Сперанская. – Никто не носил элегантной одежды». «Выходя на улицу, я осторожно прятала любую одежду, которая могла бы вызвать их ярость, под что-нибудь убогое», – писала Полин Кросли.

Французская актриса Полетт Пакс, всякий раз выходя на улицу, удостоверялась в том, что ее меховой воротник подвернут и не виден. Кроме того, она обратилась к своей горничной с просьбой вернуть изношенные сапоги, которые она дала ей некоторое время назад. Фил Джордан постоянно волновался, когда посол выходил прогуляться по Петрограду. «Босс, вы должны перестать щеголять в этой меховой шапке, этом меховом воротнике на пальто, в этих гамашах и с тростью», – увещевал он его. И он был прав, поскольку иностранцам могли устроить нахлобучку за самый скромный вариант нарядной и элегантной одежды. Клоду Анэ сделали нагоняй за то, что он выглядел буржуазно на Невском проспекте. «Ты не из наших, – сказали ему. – Ты носишь перчатки». Элла Вудхаус вспоминала, как она, выйдя на улицу в совершенно обычном пальто и соответствующей шляпке, села в переполненный трамвай: «Трамвай тряхнуло, и меня прижало к пассажиру, державшемуся за поручень. Он сердито набросился на меня, а одна женщина-пассажир закричала: «Долой шляпку!» Шляпку восприняли как признак буржуазности. «Нужно добавить, – продолжила она, – что я сошла на следующей остановке. После этого я ходила в старом пальто, у которого на видном месте была оторвана пуговица, и в платке на голове». «Подумайте только, что же это за страна, что за столица, в которой неразумно появляться на улице «хорошо одетым»!» – подвела итог раздосадованная Полин Кросли. Она была обеспокоена тем, что за все то время, когда она была в Петрограде, она не видела ни одного человека, который «в большой столице большой страны» «носил бы цилиндр».

С распространением паники перед возможным наступлением немцев многие обыватели Петрограда теперь пытались покинуть город. Тысячи людей, «побуждаемые безрассудным страхом» перед надвигавшимся бедствием, изо всех сил стремились вернуться в свои деревни, где, как они считали, все будет хорошо. Полин Кросли не видела смысла в этом исходе, «поскольку, как мы слышали, везде в России были волнения, и я не знала места, где, действительно, было бы безопасно». Луи де Робьен видел длинные очереди за билетами на поезд, зачастую стоять приходилось двое суток. На Николаевском вокзале Петрограда «кассовый зал, платформы и пути были переполнены людьми, расположившимися на своих вещах и ожидавшими любого поезда, чтобы уехать… Солдаты, «товарищи», женщины с детьми сидели на платформах либо на корточках, либо на своих узлах в окружении мешков, перевязанных веревками чемоданов, которые распирало от вещей, деревянных дорожных сундуков, раскрашенных в яркие цвета, бесформенных сумок, самоваров, свернутых матрасов, домашней утвари, граммофонных рожков».

Когда поезд наконец подавали (ждать порой приходилось дня два и больше), толпа штурмом брала его. Те, у кого были деньги, предлагали за вожделенное место огромные суммы. Многих из тех, кто пытался с боем сесть на поезд, затаптывали или калечили.

Для иностранцев, оставшихся в городе, к сентябрю жизнь стала еще более опасной: на улицах вновь появились агрессивные толпы протестующих. Из окна своей спальни в гостинице «Астория» Эммелин Панкхерст видела бряцавших оружием большевиков, расхаживавших взад-вперед. Беспокоясь за ее безопасность, российские офицеры, проживавшие в гостинице, предложили охранять ее во время ее выхода на улицу, но она отказалась. Они с Джесси Кенни отказались также переодеваться под пролетариев, чтобы (как ненавидимые толпой буржуа) избежать на улице угрозы нападения. Из британского посольства им доставили драгоценный подарок – английские блюда, которыми они с благодарностью насладились. Однако в то время, как они в августе отъезжали в Москву, многие из вещей, оставленных ими в гостинице, были украдены. «Бессонные ночи, плохое питание, эмоциональное напряжение» – все это сказывалось, как писала Джесси Кенни; кроме того, обслуживание в гостинице становилось все хуже и хуже.

Таким образом, несмотря на самые хорошие намерения и их серьезность, миссия Эммелин Панкхерст в России провалилась. Эммелин Панкхерст плохо понимала русских женщин (либо вообще их не понимала), и многие из тех, кого она стремилась вовлечь в свое дело, находили ее манеру общаться с людьми снисходительной. Зачем ей, англичанке, имевшей относительные комфорт и привилегии, надо было читать проповеди тем женщинам, которые провели всю свою жизнь в борьбе за выживание в условиях такого политического и социального угнетения, что был далеко за пределами ее понимания и ее опыта? Как заметила Флоренс Харпер, когда дело дошло до этого, «русские женщины оказались слишком заняты процессом революционизации, чтобы беспокоиться о своей самоорганизации». Со своей стороны, Джесси Кенни нравилось думать, что, по крайней мере, «мы действительно подавали людям надежду, и мы делали для этого все, что могли». Более того, Эммелин Панкхерст делала это, испытывая сильную физическую боль и истощение. «Сейчас она выглядит старше своих лет и измотана постоянными проблемами, ее истощили продолжающиеся неприятности с желудком», – вспоминала Кенни. В конце концов они решили возвратиться в Англию. Однако у Эммелин Панкхерст остались яркие воспоминания о Петрограде, и особенно о Марии Бочкаревой. Кроме того, она вынесла из этой поездки впечатление, что ситуация в России была «хуже некуда». Всеми критикуемое и всем привычное правительство в России противостояло политикам-революционерам (которых Панкхерст находила деспотичными и жестокими) и тем самым, по ее мнению, преподносило «наглядный урок демократиям всего мира», причем это был «весьма жестокий наглядный урок».

Перед тем как вместе с Панкхерст покинуть Петроград, Джесси Кенни договорилась о том, чтобы ее дневник с описанием их поездки нелегальным образом вывезли из России (она знала, что все не прошедшие цензуру письменные материалы на границе со Швецией, в Торнио, обычно конфискуются). Добираясь до судна в Бергене, они пересекли Финляндию и Швецию – и вновь на том же самом поезде, что и леди Мюриэл Пэджет. Флоренс Харпер также проделала этот путь на поезде и судне, к этому времени «ей так надоели Россия, черный хлеб, пулеметы, мятежи, убийства и общий хаос», что она «с гораздо бо́льшим удовольствием, чем [она сама] ожидала этого, отрясла свою обувь от петроградской грязи». По прибытии в Лондон Харпер направилась прямо туда, где она смогла насладиться своим первым за семь месяцев приличным завтраком: «это были каша, палтус, копченая сельдь, бекон с яйцами, тосты, джем и чай»; однако в ту ночь на город был совершен немецкий налет. Если от революционного Петрограда она избавилась, то зона боевых действий не отпускала ее.

Некоторые упрямые иностранные журналисты, однако, остались в Петрограде в ожидании горячих новостей о захвате власти большевиками. Они отсиживались в гостиницах, становившихся все более захудалыми. В гостинице “Hotel de France” американцы Эрнест Пул, Уильям Г. Шеферд и Арно Дош-Флеро учились выживать. Официанты, повара и горничные постоянно бастовали, в результате везде были грязь, мусор, пыль, простыни не стирались, кровати не заправлялись. Однажды, отчаявшись что-либо поесть, они спустились в огромную кладовую гостиницы, «где от пола до потолка были навалены грязные чашки, тарелки, кофейники». Они взяли себе посуду, помыли ее и направились на кухню, где «нашли одного старого повара, который не бастовал с остальными, и он дал нам отвратительный черный кофе и большие ломти сырого ржаного хлеба», которые они отнесли в свой номер. Мрачно усмехаясь, они согласились с тем, что такова была жизнь иностранного корреспондента в Петрограде. Большинство из них не находило сил, чтобы дождаться, когда что-либо произойдет, и уезжали; наряду с этим другие приезжали в российскую столицу даже сейчас.

Проделав в августе длительный путь по морю от Сан-Франциско до Иокогамы, а затем совершив одиннадцатидневное путешествие в поезде из Владивостока, в Петроград с весьма амбициозной (и тайной) миссией прибыл некий английский писатель. Он был направлен в Россию Секретной разведывательной службой Великобритании (сейчас она называется МИ-6) с целью, как он сам позже выразился достаточно напыщенно, «предотвратить большевистскую революцию… и сохранить участие России в войне». Это было весьма ответственным заданием для действовавшего в одиночку, больного туберкулезом, неопытного британского шпиона, взятого на эту работу с учетом того, что он немного знал русский язык (читая рассказы Чехова) и приходился по линии жены родственником сэру Уильяму Вайсману, резиденту британской разведслужбы в Нью-Йорке. Его псевдоним был «Сомервилль», его прикрытием – журналистская деятельность (в интересах британской прессы). Его настоящее имя было Сомерсет Моэм.

Сомерсет Моэм уже работал агентом британской разведки под прикрытием в Швейцарии в 1915–1916 годах и проживал в Нью-Йорке, когда Вайсман завербовал его для работы в Петрограде: ему предстояло оказать противодействие немецкой агитации за выход России из войны и поддержать Керенского. Моэм прибыл в Петроград 19 августа, имея на руках 21 000 долларов США на расходы. Ожидалось, что «он будет занят там, предположительно, до конца войны». Как эстет и представитель английских литературных кругов, он начал свое знакомство с городом с прогулки по Невскому проспекту. После «экспансивности» улицы Мира в центре Парижа и «великолепия» Пятой авеню в центре Нью-Йорка Невский произвел на него угнетающее впечатление. Сомерсет Моэм нашел его «грязным, унылым, запущенным», стенды в витринах магазинов «вульгарными». Однако разнообразие густой толпы было для него чем-то совершенно новым, и он нашел это весьма увлекательным. Как он вспоминал, «когда гуляешь по Невскому, перед тобой проходит галерея персонажей великих русских романов, и можно назвать их одного за другим».

Вскоре состоялось личное знакомство Моэма с Керенским – благодаря дружбе Моэма с Александрой Кропоткиной, дочерью легендарного революционера, князя Петра Кропоткина. «Думаю, Керенский должен был предположить, что я являлся более важной персоной, чем я был на самом деле, – писал Моэм позднее, – поскольку он несколько раз заходил в квартиру к Саше и, расхаживая по ее комнате, обращался ко мне со страстной речью, словно я был на общественном митинге, два часа подряд». Моэм быстро стал своим в диаспоре, встречаясь с Хью Уолполом, главой Англо-русского бюро пропаганды, и ужинал с ним и другими знакомыми (в том числе и Керенским), с икрой и водкой, «за счет двух правительств», в популярном ресторане «Медведь». «Не думаю, что Моэм много знал о России, – вспоминал Хью Уолпол в своих мемуарах, – однако его отказ поспешно строить сентиментальные гипотезы, его циничный девиз: «Что ни делается, все к худшему» (во что он сам ни минуту не верил) – давали ему спокойствие, выдержку и самообладание, в чем крайне нуждались некоторые из нас».

У Моэма, литератора и шпиона-джентльмена, было одно качество, которого не было у профессиональных разведчиков. По выражению Хью Уолпола, «он следил за Россией, как мы следим за действием пьесы, искренне восхищаясь тем, как мастеровито она выстроена». Он не жалел времени, чтобы впитывать русскую культуру: ходил на балет и в театры, дополняя это знакомством с русской классической литературой. Он стремился раствориться среди агентов стран-союзниц, проживавших в «Европейской» и «Астории», возвращаясь в свой номер по вечерам для того, чтобы тщательно зашифровать донесения своему куратору в Нью-Йорке, Вайсману. В этих донесениях Керенский фигурировал под именем «Лейн», Ленин был «Дэвисом», Троцкий – «Коулом», а британское правительство называлось «Эйр и компания» .

Через восемнадцать дней, после того как Сомерсет Моэм весьма осторожно поселился в Петрограде в гостинице «Европейская», в город прибыла новая пара американских журналистов. В отличие от своих прагматичных, опытных соотечественников Флоренс Харпер и Дональда Томпсона, которые приехали в феврале без всякой шумихи, харизматичный социалист и профессиональный бунтовщик Джон Рид и его жена, журналистка-феминистка Луиза Брайант, появились в Петрограде в ореоле своих «левых» взглядов, преисполненные возвышенных социалистических идеалов, что, безусловно, привлекло к ним всеобщее внимание.

Тридцатилетний Джон Рид родился в обеспеченной средней семье в Портленде (штат Орегон), во время учебы в Гарвардском университете участвовал в заседаниях Драматического клуба, был шутником и балагуром. Переехав после окончания учебы в нью-йоркский Гринвич-Виллидж, он стал заметной фигурой в среде богемного авангарда, работая репортером в радикальном нью-йоркском журнале “The Masses” («Массы»), где заслужил высокую репутацию за свои бескомпромиссные политические убеждения, освещение острых социальных проблем и защиту прав бедных слоев рабочего класса, а также за то, что являлся активным сторонником воинственного синдикалистского профсоюза «Индустриальные рабочие мира». В 1913 году во время Мексиканской революции он, находясь в лагере мятежного Панчо Вильи, публиковал оттуда яркие статьи, которые еще больше укрепили его репутацию. В 1914 году либеральный журнал “Metropolitan Magazine” направил Джона Рида репортером в Европу. Рид хотел попасть на Восточный фронт, но вместо этого летом 1915 года ему удалось приехать в Петроград, где он был на какое-то время задержан властями, и ему запретили работать в России в военной зоне. Вернувшись в Нью-Йорк, он продолжал публиковать пламенные статьи с критикой войны и участия в ней Америки.

В декабре 1915 года Джон Рид встретил в Портленде Луизу Брайант, привлекательную журналистку с золотисто-каштановыми волосами, художницу-оформителя журнала мод из штата Невада, активистку движения за женские избирательные права. Вскоре после этого она оставила своего мужа-стоматолога и последовала за Джоном Ридом в Нью-Йорк, где они в ноябре следующего года, после ее развода, поженились. После начала Февральской революции Джон Рид был готов поехать в Россию, чтобы следить там за событиями, однако лишь в августе 1917 года ему удалось собрать деньги на эту поездку в качестве репортера журнала “The Masses” и другого социалистического еженедельника, “New York Call”. Брайант поехала вместе с ним: Джону удалось добиться для нее аккредитации в качестве репортера журнала “Metropolitan Magazine” и корпорации «Белл». В 1917 году основные средства массовой информации еще не были готовы признать за женщинами право быть военными корреспондентами, поэтому формально задача Брайант заключалась в том, чтобы писать о России «с женской точки зрения».

Скудный бюджет не позволял чете Ридов рассчитывать на петроградские гостиницы. Они поселились в насквозь промерзшей съемной квартире по адресу: улица Троицкая, дом 23 (спать там приходилось в пальто). Джон Рид и Луиза Брайант очень хотели повстречаться с Арно Дош-Флеро, за сообщениями которого из Петрограда они следили с 1916 года, и вскоре они смогли пообщаться с ним и с его коллегами, американскими социалистами и журналистами Бесси Битти и Альбертом Рисом Вильямсом (бывшим священником Конгрегационалистской церкви, которого Джон Рид знал по Гринвич-Виллидж), находившимися в Петрограде с июня 1917 года и обеспечившими их полезными знакомствами (не говоря уже о переводчике), в том числе с Александром Гомбергом.

Позже статьи Джона Рида об Октябрьской революции станут эталоном репортажа очевидца событий о революционной России, но в сентябре 1917 года Джон оказался в этом кипящем политическом котле без знания языка, без знания культуры и политики страны, без каких-либо личных контактов в правительстве, обществе или революционном движении. Эти недостатки он в полной мере искупал нахальством, напористостью, обаянием, писательским мастерством и журналистским чутьем. Этого вполне хватало для написания захватывающих репортажей. Он почувствовал, что надвигающиеся исторические события позволят ему построить прекрасную журналистскую карьеру. Единомышленники Джона Рида – Луиза Брайант, Бесси Битти и Альберт Рис Вильямс – объединили свои усилия, чтобы рассказать о России со своей точки зрения, с позиции социалистов, как бунтовщики и «товарищи», полные решимости «почувствовать свою силу, с которой сняли кандалы», и надеявшиеся стать свидетелями «зари нового мира».