Застигнутые революцией. Живые голоса очевидцев

Раппапорт Хелен

Часть III

Октябрьская революция

 

 

Глава 13

«Террор в Мексике бледнеет перед событиями здесь»

Задержавшись на целую неделю в Галифаксе (Канада) и в Стокгольме, Джон Рид и Луиза Брайант провели в пути почти месяц, прежде чем прибыли наконец, запыленные и измученные, в Петроград. Они отплыли из города Хобокен (штат Нью-Джерси) в столицу Норвегии Кристианию на датском пароходе «Соединенные Штаты» 17 августа 1917 года (по новому стилю). Большинство из находившихся на борту были скандинавами, но было и несколько американских бизнесменов, а также группа еврейских эмигрантов, возвращавшихся в Россию, чтобы жить (как они надеялись) наконец-то свободными людьми. Со своей палубы первого класса Луиза могла слышать, как они в каютах на палубе ниже распевали революционные песни.

Среди американских пассажиров была группа из семи молодых выпускников университетов, которые недавно были приняты на работу в Государственный муниципальный банк Нью-Йорка и должны были присоединиться к Лейтону Роджерсу, Честеру Свиннертону и другим служащим в Петроградском филиале этого банка, чтобы обеспечить возможность перевода некоторых сотрудников в Москву. Двадцатитрехлетний стажер Джон Луи Фуллер из города Индианаполиса был одним из них. Он никогда раньше не был за границей и наслаждался приятной компанией с Джоном Ридом и Луизой Брайант в поезде, следовавшем из Кристиании в Петроград. В ходе поездки они «постоянно вели» политические споры. Всех встревожила масштабная кража багажа, случившаяся после того, как солдаты ссадили их с поезда на станции Белоостров, последней остановке перед Финляндским вокзалом в Петрограде. Пассажиры горевали по поводу потери «предметов туалета, рубашек, носков, воротничков, бритв», которые были конфискованы как предполагаемая «контрабанда». Хуже того, «у Джона Рида пропала бо́льшая часть его вещей, в том числе его письма-аккредитивы», которые находились в бумажнике (он также был украден). Луиза Брайант чувствовала себя униженной, когда «была вынуждена раздеться в ходе обыска».

Посол США Дэвид Фрэнсис, когда Джон Рид вместе с Луизой Брайант впервые появился в посольстве, был весьма осторожен при общении с ним. Они предъявили письмо федерального представителя из Нью-Йорка с просьбой оказать им необходимую помощь для ознакомления с социально-бытовыми условиями в Петрограде. У Фрэнсиса была хорошая возможность изучить содержимое украденного кошелька Джона Рида, который вскоре, словно по волшебству, «был возвращен» в консульство США (за минусом 500 рублей наличными), – возможно, это была кража «по заказу», чтобы проверить документы Джона Рида. В любом случае, как только Дэвид Фрэнсис выяснил, что Рида «радушно принимают большевики, которым он, по всей видимости, сообщил о своем приезде», он стал держаться с ним настороже. «Естественно, я рассматривал господина Рида как подозрительную личность, я внимательно изучил его прошлое и следил за всеми его шагами», – вспоминал Дэвид Фрэнсис. Эти подозрения, похоже, подтвердились, когда несколько дней спустя Джон Рид оказался на массовом митинге, организованном в знак протеста против ареста в США русско-американского анархиста Александра Беркмана и предстоящего суда над ним по обвинению в заговоре . Лейтон Роджерс видел расклеенные по всему городу на рекламных щитах плакаты с призывами к митингам протеста против этого наказания «брата Беркмана капиталистической олигархией Соединенных Штатов». Джон Рид поддержал эти призывы к противоправным действиям, и этого было более чем достаточно, чтобы Дэвид Фрэнсис и его сотрудники серьезно обеспокоились.

Вскоре после прибытия в Петроград Джон Рид сообщил своему старому другу, что у него «материала больше, чем можно обработать… Мы находимся в гуще событий, и, поверь мне, это просто захватывающе. Так много волнующих вещей, о чем можно было бы написать, что я даже не знаю, с чего начать». Петроград уже захватил его воображение, и Джон Рид писал своему другу: «Террор в Мексике бледнеет перед событиями здесь, масштабными, насыщенными, красочными». Как вспоминал его приятель Альберт Рис Вильямс, у Джона Рида была масса вопросов, он желал «увидеть и узнать все сразу», но был ограничен языковым барьером. Спустя какое-то время он решил эту проблему; с помощью своего переводчика (в этом качестве выступил Александр Гомберг) он освоил язык достаточно, чтобы понимать самое необходимое. Альберт Рис Вильямс помог Джону Риду узнать город и познакомил его и Луизу Брайант со многими русскими – выводя их на прогулки по основным местам, связанным с недавними революционными событиями, описывая им демонстрации и беспорядки, свидетелем которых он сам стал в начале года, и обсуждая вместе с ними, чем теперь могла бы завершиться революция.

Джон Рид хотел знать, кто производил на массы более сильное впечатление: Ленин или Троцкий? Хотя он был убежденным и знающим социалистом, он ничего не знал о неуловимом лидере большевиков до того момента, пока американская пресса наконец не начала писать о Ленине после «июльского кризиса». Джон Рид, естественно, хотел встретиться с ним. Альберт Рис Вильямс был уверен, что революционная Россия поможет Джону Риду достичь зрелости, как она помогла и ему самому: «Революция – это не то, с чем можно играться. Нельзя принять ее, а затем бросить. Это хватало тебя, встряхивало – и навсегда овладевало тобой». Большевики стремились добиться такой социальной справедливости, в которую верили оба американца, и они «были увлечены этой идеей больше, чем кто-либо другой». Они расценивали предстоявшую схватку как открытую классовую борьбу. «Никто не должен есть торт, когда все остальные едят хлеб», – призывал Альберт Рис Вильямс. Эти высокие идеалы были прекрасны – теоретически, на расстоянии; как вскоре окажется, революционная практика в Петрограде была совсем иной.

Информация о подстрекательских высказываниях Джона Рида, предположившего, что если большевики захватят власть, то «первое, что они сделают, это выгонят все посольства и всех тех, кто связан с ними», позволила послу Дэвиду Фрэнсису заключить, что Джон Рид открыто поддерживал свержение правительства Керенского. Как отмечал Джон Луи Фуллер, Джон Рид и Луиза Брайант уже предсказывали, «что через пару недель возникнут проблемы, когда Советы организуют здесь совместный митинг». На пути из Америки Джон Луи Фуллер «уже слышал, как они пророчествовали о многом, чего так и не случилось, так что, возможно, это также являлось их очередным ложным предостережением». Для большинства американцев, которые встречались в Петрограде с Джоном Ридом, поведение этого упрямого и откровенного соотечественника казалось провокационным. При этом они считали его политически зашоренным и даже глуповатым . Тем, кто уже много лет прожил в Петрограде, его политические взгляды казались весьма ограниченными и наивными. Для впечатлительных Джона Рида и Луизы Брайант поездка в Россию в значительной степени была политической авантюрой, возможностью стать свидетелями социалистического эксперимента в процессе его становления, но, приехав «на гребне контрреволюции», на завершающем этапе «мятежа» Корнилова, они вскоре в полной мере почувствовали, что российская столица находилась в политической и экономической блокаде.

Луиза Брайант была поражена видом длинных очередей, «полураздетых людей, стоявших в пронизывающий холод», и «горестно пустых» магазинов. К своему ужасу, она обнаружила, что небольшая пятицентовая плитка американского шоколада стоила семь рублей – то есть около семидесяти пяти центов. Она была удивлена нелепым видом «бесконечных витрин с цветами, корсетами, собачьими ошейниками и париками», в то время как (насколько ей было известно) продовольствия в городе оставалось лишь на три дня, и невозможно было где-либо купить теплую одежду. Верхом абсурда было то, что эти корсеты – «самые дорогие, с осиной талией, да к тому же уже вышедшие из моды» – пользовались популярностью прежде всего среди старой аристократии, которая «в основном уже покинула столицу». Однако «Красный Петроград» сам по себе весьма сильно впечатлил ее своим масштабом, фундаментальностью, ощущением того, «что его воздвиг гигант, никак не считавшийся с человеческими жизнями». Он сохранил «суровую мощь» Петра Великого, который построил его двести лет назад с решительностью деспота, и все тяготы войны, обрушившиеся на него, не смогли подавить его духа или его культурной жизни.

«Невский после полуночи был так же занятен и интересен, как и Пятая авеню вечером, – отмечала Луиза Брайант. – В кафетериях подавали лишь слабый чай и бутерброды, но они всегда бывали полны… Шампанское по-прежнему искрилось в кабаре и ночных клубах при свечах еще долгое время, после того как отключали электричество». Кинотеатры, в которых можно было посмотреть последние американские фильмы с участием Чарли Чаплина, Дугласа Фэрбенкса, Мэри Пикфорд и других звезд, «сияли огнями до позднего вечера и были переполнены до самых дверей». Все еще можно было сходить в оперу в Мариинском театре, посмотреть «Князя Игоря» или «Бориса Годунова», послушать Шаляпина или же присоединиться к публике, наслаждавшейся изысканными танцами Тамары Карсавиной в аншлаговом балете «Пахита». После нескольких месяцев отсутствия в Михайловский театр вернулась французская труппа с репертуаром беззаботных комедий, компенсировавших драматическую мрачность постановки Мейерхольда «Смерть Иоанна Грозного» по трагедии Алексея Толстого в Александринском театре. «Единственное отличие заключалось в публике», которая теперь представляла собой «пеструю толпу, пахнущую сапогами и потом» и, вероятно, «оставшуюся без хлеба, чтобы купить себе дешевые билеты».

Джон Рид был также крайне удивлен, обнаружив, что «игорные клубы лихорадочно работали от зари до зари; шампанское текло рекой, ставки доходили до двухсот тысяч рублей. По ночам в центре города бродили по улицам и заполняли кофейни публичные женщины в бриллиантах и драгоценных мехах». Один из очевидцев отмечал, что, «словно в погибавших Помпеях, город пировал и веселился», в то время как вулкан уже грохотал. Жители российской столицы, тем не менее, были весьма взволнованы слухами о немецком наступлении, сохранялась угроза налетов «Цеппелинов» и даже аэропланов. Часто проводились тренировки «на случай нападения, с сиренами, мобилизацией пожарных команд, затемнением», но эти меры казались бесполезными в городе, где лишь в нескольких зданиях были подвалы для укрытия людей. В российской столице ощущалось такое отчаяние, что некоторые открыто высказывали пожелание, «чтобы немецкая армия пришла и взяла город (и чем быстрее, тем лучше), чтобы завершились все бедствия, пускай даже путем оккупации». Считалось лучше все что угодно, только не это затянувшееся состояние неопределенности. «Каждый день дух у русских падал все ниже, и вскоре он вполне мог достичь той отметки, когда Германия могла делать все, что только пожелает, – писал Лейтон Роджерс. – Мне кажется, что активная пропагандистская кампания союзников стоимостью в несколько миллионов долларов, организованная знающими людьми, хорошо понимающими ситуацию, смогла бы что-то противопоставить немцам и спасти этот великий, щедрый к нам народ. Но мы не ведем такой пропагандистской кампании – и мы проигрываем, поскольку иного не дано».

По мере того как изломанная политическая жизнь города двигалась от одного кризиса к другому, в период с 14 по 22 сентября 1917 года в Александринском театре Петрограда состоялось Всероссийское демократическое совещание, на котором присутствовало около 1600 делегатов. На этом форуме национальному руководству предстояло разработать программу революционной демократии для нового правительства и представить ее на утверждение Учредительному собранию. Как и Московское государственное совещание, проведенное в августе 1917 года, это была последняя попытка в условиях продолжавшегося политического хаоса создать хоть какой-то союз между «правыми» силами, либеральными кадетами и «левыми» из числа социалистов. Однако мало кто надеялся на успех этого форума. «Демократическое совещание похоже на грубо и поспешно построенный сарай, в котором полно дыр и щелей, – писал Гарольд Уильямс. – Люди собрались в нем, чтобы согреться и укрыться от холода и злых ветров, которые дуют над Россией этой осенью революции, но там сложно найти уют». Американский квартет в составе Бесси Битти, Луизы Брайант, Джона Рида и Альберта Риса Вильямса также был там, как и другие иностранные журналисты и дипломаты союзных стран, которым позволили наблюдать за ходом работы совещания из бывших царских лож (сколотые символы дома Романовых на них были заменены красными флагами и революционными плакатами).

Для утонченного и умудренного Сомерсета Моэма, занимавшего видное положение в обществе, организация чреватого непредсказуемыми последствиями и воинственно настроенного совещания социалистов с участием плебеев такого рода, с которыми он никогда бы не связался, была достаточно большим откровением. Он с явным пренебрежением изучал «крестьянские» типы в зале, а его общее впечатление о них сложилось как о «неразвитых и грубых людях» с «лицами, свидетельствующими о невежестве, на которых написаны отсутствие мысли, ограниченность, упрямство». Несмотря на отсутствие образования у многих участников этого собрания, они радостно выслушивали пространные речи, которые произносились «весьма бойко, но с однообразным пафосом». По мнению Моэма, ораторы были из того типа людей, которых можно было бы встретить «обращавшимися к участникам митинга в поддержку какого-либо радикального кандидата в избирательном округе на юге Лондона». Он нашел их, со всей их бойкостью и привычкой колотить по трибуне, весьма заурядными и подумал, что это «удивительно», что такие люди претендуют на то, чтобы «править такой огромной империей».

Артур Рэнсом тоже был там (это была одна из его последних командировок перед возвращением в Англию); он отметил, что «настоящий энтузиазм на совещании вызвала лишь речь Керенского», который вышел на трибуну, одетый в солдатскую защитную гимнастерку. Сомерсет Моэм был поражен тем, что в Керенском не чувствовалось физической силы. Он казался «зеленым, с лица у него не сходило выражение тревоги»; когда он выступал с энергичной пламенной речью (более часа без остановок), в которой он просил вотум доверия, настаивая на том, что только коалиционное правительство может спасти страну, «вид у него был странным, загнанным». Артур Рэнсом, который находился «буквально в метре» от Керенского, заметил, что тот был в крайне напряженном состоянии. «Я видел, как на лбу у него выступил пот, я наблюдал, как кривился его рот, когда он сталкивался то с одной, то с другой группой своих противников», – писал Рэнсом в своей телеграмме в «Дейли ньюс», находясь под впечатлением от тех «огромных усилий», которые приходилось прилагать Керенскому, чтобы справляться с «постоянными нападками со стороны «левых»».

Направляя статью для «Дейли кроникл», Гарольд Уильямс никак не мог одобрительно отозваться о раздражающем помпезном стиле, которого постоянно придерживался Керенский, его покоробил также откровенный наигрыш, вплоть до «болезненной эмоциональности». Наряду с этим он должен был признать, что «[был] ли Керенский великим человеком или нет», в то время «в России больше никто другой» не мог бы занять его места; во всяком случае, не глумившиеся над ним большевистские злопыхатели. Рэнсом был встревожен их поведением: «Только они в момент ужасных затруднений продемонстрировали на совещании безответственную беспечность дискуссионного клуба», «улыбаясь в зале и проявляя полное равнодушие к заявлениям своих ораторов о крови и слезах».

Во время своего выступления Керенский «стоял практически среди участников совещания, как будто он пытался обратиться к каждому лично». Сомерсет Моэм смог увидеть, что тот «взывал к чувствам, не к разуму». Для него это было «искреннее, прямодушное выражение чувств», и, как сдержанный англичанин, он посчитал, что в этом «проступило нечто жалкое». Однако Керенский искусно манипулировал этим, поскольку такое проявление чувств явно оказывало «подавляющее влияние» на более восприимчивых русских, которых, как казалось, было легко завоевать силой слова. В конце этого выступления Керенскому устроили овацию, но это произошло последний раз. Сомерсет Моэм вспоминал: «Он произвел на меня впечатление человека на пределе сил». Состояние Керенского было неудивительным для совещания, участники которого были крайне разобщены. Голосование проходило сумбурно, а весь ход совещания сопровождался бесконечными, мучительными задержками. Большевики встречали в штыки любые компромиссные предложения и в конце концов в знак протеста покинули зал заседаний; после этого появилась возможность принять (незначительным большинством голосов) резолюцию, позволявшую Керенскому до выборов в Учредительное собрание сформировать в качестве представительного органа Предпарламент (Всероссийский демократический совет).

26 сентября Артур Рэнсом морем отправился домой с четким ощущением приближающейся опасности. То, что он увидел на Всероссийском демократическом совещании, убедило его, что большевики готовили захват власти. Он надеялся, что краткая передышка в Англии, рыбалка позволят ему отдохнуть и восстановить свои силы, прежде чем он вернется в Петроград для того, чтобы проследить за развязкой. Однако он ошибся: события не стали дожидаться его. В Петрограде в ожидании неизбежного остался его друг и коллега-журналист Гарольд Уильямс, который испытывал весьма дурные предчувствия относительно того, что должно было произойти: «Не имеет особого значения, какие принимаются решения, – написал он вскоре после Всероссийского демократического совещания. – Судьба России решается не здесь. Тут действуют совсем другие силы, настоящие, суровые, неумолимые, именно они управляют Россией; кто же может предвидеть либо предсказать какую-либо судьбу в это горькое и трагическое время?» Сэр Джордж Бьюкенен, также присутствовавший на некоторых заседаниях Всероссийского демократического совещания, достаточно выразительно описал его. Направив соответствующий отчет в Министерство иностранных дел, он заявил, что «единственным его результатом стало расщепление демократии на бесчисленное множество маленьких групп и подрыв авторитета ее признанных лидеров». Он продолжил следующим предостережением: «Одни только большевики, составляющие компактное меньшинство, имеют определенную политическую программу. Они активнее и лучше организованы, чем все остальные группы, и, пока они и пропагандируемые ими идеи не будут полностью подавлены, страна по-прежнему будет оставаться во власти анархии и беспорядка… Если правительство не окажется достаточно сильным, чтобы подавить большевиков, даже рискуя разрывом с Советом, останется единственная возможность – большевистское правительство».

На фоне этих грустных и мрачных оценок энергичный представитель Американского Красного Креста Раймонд Робинс оставался вызывающе оптимистичен. Он присутствовал на всех заседаниях Всероссийского демократического совещания, несмотря на то что это оказалось «непрерывной работой самого требовательного характера» (дважды сессии затягивались до четырех часов утра). Он был взволнован проведением этой «Социал-демократической конференции, на которой власть правительства была впервые в мировой истории представлена в рамках социалистического руководства». Отметив несомненный ораторский талант Керенского, Раймонд Робинс наряду с этим обратил внимание на то, как харизматичный Троцкий в ходе совещания мобилизовал сторонников большевиков. Он покинул форум с ощущением того, что «Троцкий являлся самым умелым и опасным лидером крайне левых сил». Кроме того, у него сложилось впечатление, что Всероссийское демократическое совещание приблизило неизбежное столкновение между большевиками («партией, провозглашавшей разрушительный сепаратный мир») и умеренными силами. Многие уже покинули Петроград, «полагая, что буквально через день или два начнутся столкновения между группировками и гражданская война с убийствами и грабежами». 24 сентября Раймонд Робинс именно это сказал своей жене; и все же он был по-прежнему убежден, что новое коалиционное правительство «еще овладеет ситуацией». Несмотря на всю неопределенность, он был уверен в успехе своей миссии: «Тот факт, что мы живем на краю вулкана и что в любой день мы можем погибнуть, просто придает остроты нашей работе… Я доволен тем, что революция никогда не повернет вспять и что Россия добьется многого в достижении свободы и социального прогресса».

Изможденный сэр Джордж Бьюкенен, после многих лет пребывания в России, не был так оптимистичен. Вскоре после Всероссийского демократического совещания он предложил своим коллегам из Франции, Италии и США сделать правительству Керенского «коллективное представление касательно военного и внутреннего положения». Дэвид Фрэнсис отказался принимать в этом участие, и его помощник Дж. Батлер Райт прокомментировал данный факт с тревогой: «Все, кроме одного [Фрэнсиса], считают, что в ближайшее время неизбежно произойдет конфликт – и весьма серьезный. Мы горячо желаем, чтобы он состоялся – и чтобы с этим было покончено». 25 сентября сэр Бьюкенен и другие его коллеги встретились с Керенским, чтобы призвать правительство «сконцентрировать свои усилия на ведении военных действий» и поддержании внутреннего порядка, увеличении производительности предприятий и восстановлении строгой дисциплины в армии. Однако, как только сэр Джордж зачитал их вполне сдержанную по тону совместную ноту, Керенский «мановением руки» прервал встречу и «вышел, воскликнув: “Вы забыли, что Россия по-прежнему великая держава!”». Сэр Джордж нашел такой раздражительный «наполеоновский жест» недостойным его. Коллега сэра Джорджа, Луи де Робьен, метко заметил в этой связи: «Царь также отказался слушать сэра Джорджа в подобных обстоятельствах – и спустя несколько недель он потерял корону!»

Сентябрь сменился октябрем, а жизнь в Петрограде по-прежнему состояла из тех же самых утомительных фракционных распрей, лозунгов, бессмысленных митингов, стихийных забастовок, слухов и их опровержений. «Бесконечная болтовня там, где требовались действия, колебания, апатия, когда апатия могла привести только к разрушению, высокопарные декларации, неискренность и формальное отношение к делу – везде я встречаю то, что вызывает у меня отвращение», – устало писал Сомерсет Моэм. «Агитаторы крайне настойчивы, – отмечал Лейтон Роджерс. – Каждый день в различных районах города проходят митинги против того и против этого, против всего, чего только можно протестовать… Как только вы начинаете питать хотя бы малую надежду на что-либо, распространяется обескураживающий слух – и ваша надежда исчезает. Настроение в городе падает медленно, но неуклонно». «Всегда и везде все тот же хаос, все та же неопределенность, – писала француженка Луиза Патуйе. – Революция – это и правда дорога на Голгофу».

Чувствовалось приближение зимы, в голодающий город вернулись пронизывающие туманы, пробирающие до костей ветры, затяжные дожди, совсем не стало солнца. Улицы приобрели жалкий вид, так как из мостовой крали деревянные бруски, и в ней оставались зияющие дыры. На некогда величавой площади перед Зимним дворцом булыжники заросли травой. Если летом людской поток на переполненных улицах Петрограда окрашивался в яркие цвета, то осенью он становился однообразно серым и «смертельно угнетал своей грязью, шумом и хаотичным движением». Под полным дождя свинцовым небом город казался еще более тоскливым.

«Бедность и грязь. Таковы мои впечатления по прибытии сюда, – мрачно писал новый посол Бельгии Жюль Дестре, сойдя с поезда в середине октября 1917 года. – В это время года, поздней осенью, Петроград являет собой отвратительную сточную яму. Жидкая, липкая грязь покрывает проезжую часть и мостовую. Она забрызгивает окна нижних этажей у зданий, растекается по колеям на дороге, предательски хлюпает под ногами, из-за нее вы рискуете поскользнуться на шатких булыжниках. Такую жуткую картину я мог наблюдать лишь на некоторых глинистых улицах в Константинополе. Местные улыбаются, видя мою брезгливость, сами они барахтаются в этой трясине с привычной безропотностью. Это один из пороков войны – есть и другие, гораздо хуже. В прежние времена мостовые содержались в хорошем состоянии, но армия забрала все людские ресурсы, и грязь взяла верх над беззащитной столицей».

Как и каждого вновь прибывшего, бельгийского посла глубоко встревожили картины голодающих, оборванных жителей, стоявших в очередях: они казались «смирившимися, покорными, без всяких указаний со стороны полиции они просто становились в очередь, один за другим…они просто ждали, в дождь и ледяной ветер, дрожа от холода». Он пришел к выводу, что у них «менталитет фаталистических рабов», и не имело значения, какое правительство стояло над ними.

В то время как Петроград находился в некотором отупении, вызванном голодом и истощением, на улицах города появилась новая опасность. Поскольку электроэнергию для бытовых нужд теперь стали подавать лишь с шести часов вечера до полуночи, а уличные фонари не зажигали из опасения налетов «Цеппелинов», число грабежей, изнасилований и убийств в ночное время резко возросло. Лишь немногие отваживались появляться на улице после одиннадцати часов вечера, а те иностранцы, которые вынуждены были делать это, старались держаться середины улицы, сторонились темных закоулков и, если у них был револьвер, носили его в кармане .

Артур Рейнке отмечал, что его друзья выкладывали за револьверы по 125 долларов за штуку. «Я понял, что если оказываешься ночью на улице, то желательно иметь при себе 30 рублей, – указал он, – чтобы спокойно отдать их бандиту и тем самым избежать болезненного и неприятного допроса». В то время иностранцев подстерегало на улице множество опасностей: «С женщин на улице прямо с ног снимали обувь, с мужчин – одежду. В меховой магазин напротив гостиницы вошли трое мужчин, один из них начал стаскивать в кучу дорогие меха, не заплатив за них. Хозяин позвал на помощь, тут же появилась рассерженная толпа, окружила этих троих и забила их до смерти. Впоследствии выяснилось, что двое других были обыкновенными покупателями. У одного моего друга средь бела дня солдат вытащил из галстука булавку прямо на Невском проспекте… У его матери солдат стащил с колен кожаную сумочку, когда она сидела в трамвае; у дверей он повернулся, игриво погрозил ей пальцем, как ребенку, и спрыгнул… В нашей гостинице пропал один из постояльцев, через неделю его тело было найдено в реке; при нем была крупная сумма денег – их, естественно, не нашли».

Людей часто резали и убивали просто потому, что при ограблении они не отдавали свои ценные вещи достаточно быстро. Как вспоминал Артур Рейнке, воры всегда носили солдатскую форму и винтовку; они останавливали прохожих под предлогом проверки документов, а затем «обчищали» своих жертв. Многое из ворованного в конечном итоге оказывалось в центре города на так называемом «Солдатском рынке», где можно было встретить сотни солдат, «продававших добычу»; «там было все, что угодно: военная форма, сапоги, оружие, ювелирные изделия, картины, скульптуры и другие вещи, по всей видимости, украденные ими». Воровство приобрело масштабы эпидемии, и не только в Петрограде. Поставки продовольствия постоянно срывались, потому что поезда, доставлявшие его в Петроград, разграблялись задолго до того, как они прибывали в город. Такая картина была теперь характерна для всех сельских районов России, где давно сдерживаемый джинн анархии вырвался на свободу и обратился к ужасной, жестокой мести. Крестьяне (в первую очередь на юге России) устраивали бунты в поместьях, убивали своих помещиков, грабили и уничтожали их усадьбы, сжигали их, забивали скот, сжигали в амбарах зерно.

В отсутствие «главного революционера Ленина», который все еще скрывался в Финляндии, наиболее яркой фигурой на политической сцене в Петрограде осенью 1917 года, несомненно, являлся Лев Троцкий. Несмотря на то что вначале он был меньшевиком и какое-то время в определенной степени политическим дилетантом, организация им забастовок и митингов после «Кровавого воскресенья» 1905 года положила начало его политической популярности. Совершив в 1907 году побег из ссылки в Сибири, он поселился сначала во Франции и Испании, а затем, после депортации, в Нью-Йорке. Когда разразилась Февральская революция, он поспешно покинул свою квартиру в Бронксе, чтобы вернуться в Россию и связать свою судьбу с большевиками. В то время как неврастенический Ленин все еще боялся выходить из подполья, Троцкий постепенно начинал олицетворять собой большевистское руководство. Луиза Брайант, увидев его выступление на Всероссийском демократическом совещании, нашла его «похожим на Марата». Он выступал желчно, «дьявольски страстно», он «всколыхнул участников совещания, словно сильный ветер – высокую траву». Ни один другой оратор не создавал «такого ажиотажа» и не провоцировал «такой ненависти одними только своими репликами»; он умел подбирать страстные, «язвительные выражения», сохраняя при этом холодную голову.

25 сентября Троцкий подтвердил свою популярность, избравшись председателем Петроградского Совета, в котором у большевиков теперь было большинство. Арно Дош-Флеро находился в Смольном институте и стал свидетелем митинга, организованного в большом актовом зале этого бывшего учебного заведения для барышень: «За исключением небольшой группы рабочих, зал был заполнен солдатами – крупными, бородатыми, белокурыми крестьянами с севера России, которые дезертировали с Рижского фронта. На сцене была дюжина чернявых людей с лицами фанатиков, облаченных в черные кожаные галифе и куртки, какие носят курьеры-мотоциклисты в армии. Возвышаясь над залом, они явно контрастировали своими черными волосами и черной одеждой с тысячью светлых, цвета соломы, голов».

Как отметил Арно Дош-Флеро, черные кожанки стали повсеместной формой одежды у большевиков. Троцкий тоже носил такую – она превратилась в его отличительный знак, его визитную карточку. Как и Луиза Брайант, Арно Дош-Флеро слышал полную агрессии, резкую речь Троцкого, когда тот заявил на митинге в Смольном, что русская революция приближается к тому моменту, где была Французская революция, «когда якобинцы поставили гильотину». Узнав, что Троцкого в тот день избрали председателем Петросовета, Арно Дош-Флеро, согласно его воспоминаниям, в тот момент почувствовал «уверенность в том, что большевистская революция победит». Лейтон Роджерс также отметил силу риторики Троцкого: «Этот человек, Троцкий, он просто король агитаторов: он способен вызвать волнения даже на кладбище». Лейтон Роджерс стал свидетелем выступления Троцкого рядом с особняком Кшесинской и был взволнован «диким взглядом его кошачьих глаз с нервным тиком». Троцкий говорил с «энтузиазмом и напором фанатика, не способного поспевать за своими идеями и не стремящегося к достоверности».

Лейтон Роджерс достаточно хорошо знал русский язык, и он мог без проблем понимать уже знакомую ему напыщенную большевистскую риторику Троцкого. По мнению Роджерса, речь Троцкого сводилась к тем крикливым, демагогическим фразам, которые он иронически перефразировал в своем дневнике следующим образом: «Товарищи, через несколько недель, через неделю, через несколько дней мы избавимся от нашего рабства, навязанного нам капиталистическим правительством Керенского, инструмента английских и французских империалистов, и вырвем власть из его рук. Мы сделаем это для вас, чтобы вы смогли стать свободными людьми, для чего и была необходима революция. Вы должны поддержать Совет, потому что мы дадим вам: во-первых, мир, во-вторых, хлеб, в-третьих, землю. Да, мы заберем всю землю у богатых и разделим ее между крестьянами; мои друзья на заводах, мы сократим часы работы до четырех и удвоим ту зарплату, которую вы теперь получаете. И вы увидите, что преступники старого режима и самодержавного правительства Керенского будут наказаны, наряду с имущими капиталистами, которые поработили вас и крестьян. Поддержите нас, товарищи, присоедините свои голоса к нашей борьбе лозунгами: «Да здравствует международный пролетариат и русская революция!», «Пролетарии всех стран, объединяйтесь!», «Вам нечего терять, кроме своих цепей!».

Роджерс знал, что это был «полный вздор», и признавался в своем дневнике, что у него «возникло чувство определенной неловкости… Многие были готовы последовать за Троцким, и это было опасно. Они на самом деле были просто загипнотизированы его речами». Троцкий смог увлечь весь Петроград, утверждая, что русский народ проиграет революцию, если будет продолжать войну. Ему нужен мир, чтобы быть свободным и «начать войну против буржуазии».

В отличие от полного энергии Троцкого, Керенский был очень больным человеком. Последнее время у него были проблемы с желудком, легкими и почками, и он все более зависел от морфина и бренди, к которым прибегал, чтобы справляться с физической болью и хронической усталостью. Когда Луиза Брайант и Джон Рид наконец получили возможность встретиться с ним в Зимнем дворце, он казался окончательно сломленным. Они нашли его в частной библиотеке Николая II, «[лежащим] на кушетке, уткнувшись лицом в свои руки, как если бы он внезапно заболел или же был совершенно измучен». Луиза Брайант списывала на эту усталость тот факт, что Керенский считал, что «надвигающаяся классовая борьба» продлится долгое время, для чего у него, возможно, не хватало здоровья или энергии. «Помните: это не политическая революция, – сказал он ей. – Это не похоже на Французскую революцию. Это экономическая революция». Она потребует «полной переоценки классов» и перетасовки многих национальностей в России. «Помните, что у Французской революции на это ушло пять лет и что во Франции был один народ, – сказал он ей, а затем добавил: – Франция занимает по площади одну из наших провинций. Нет, русская революция еще не закончена – она только начинается».

Не в силах более выносить этого, Керенский в отчаянии обратился к британскому агенту Сомерсету Моэму, вызвав того в Зимний дворец. К этому моменту Моэм уже послал в Нью-Йорк своему куратору Уильяму Вайсману шифровку о том, что популярность Керенского быстро падает. По его мнению, британскому правительству надо посоветовать поддержать меньшевиков в борьбе с большевиками и для этого выделить деньги на программу шпионажа и политической агитации через секретных чешских агентов, которых он знал в городе. На встрече в Зимнем дворце Керенский попросил Моэма запомнить для британского премьер-министра Дэвида Ллойда Джорджа тайное послание и отправиться с ним в Англию. В нем он просил срочно прислать оружие и боеприпасы и отозвать сэра Джорджа Бьюкенена, которого Керенский не любил. «Я не понимаю, как мы можем действовать дальше», – сказал он Моэму. Ему требовалось сообщить армии что-то положительное, чтобы та продолжала воевать.

Сомерсет Моэм в тот же вечер покинул Петроград на британском эсминце, направлявшемся в Осло. Когда Моэм передал Ллойду Джорджу просьбы Керенского, все они были отклонены, но Моэм не смог вернуться в Петроград и сообщить об этом. В то же время сэр Джордж Бьюкенен, который продолжал упорно убеждать Керенского занять активную позицию и, пока не поздно, уничтожить большевизм, в очередной раз встретил отказ. Керенский сказал ему, что он не мог ничего предпринять против большевиков, «пока те сами не поднимут вооруженное восстание, спровоцировав тем самым вмешательство правительства», поскольку это может вызвать контрреволюцию. Сомерсет Моэм понял, почему Керенский оказался неспособен предпринять необходимые решительные шаги. Как Моэм писал позже в своих мемуарах, Керенский «больше боялся сделать что-то неправильное, чем стремился сделать что-либо верное, поэтому он ничего не предпринимал, пока его не вынуждали к этому другие» . Керенскому-миротворцу оставалось дожидаться попытки большевистского переворота, чтобы начать решительно действовать в ответ на него. Даже на этом заключительном этапе он все еще верил, что сможет одержать верх. «Я хочу, чтобы они проявили себя, – сказал он сэру Джорджу, – и тогда я смогу подавить их».

К середине октября вновь появились сообщения о росте враждебности по отношению к иностранцам в Петрограде. С начала месяца ходили слухи о том, что большевики планируют устроить «бойню американцев» или даже готовы в любое время организовать «массовое убийство иностранцев». «Должно быть, возникла какая-то угроза, – писал Лейтон Роджерс в своем дневнике, – потому что посольство негласно сообщило всем американцам, что у набережной выше Литейного моста будет стоять речное судно, готовое взять их на борт в случае беспорядков…пройти вверх по реке до Ладожского озера и высадить их на берегу рядом с Мурманской железной дорогой, где они смогут сесть на поезд». Пароход, арендованный военно-морским атташе США Вальтером Кросли, находился в полной готовности и был обеспечен необходимыми навигационными картами. На его борту круглосуточно дежурили два добровольца-охранника из американской колонии. Лейтон Роджерс и его коллега Фред Сайкс как раз заступили на это дежурство, прихватив с собой «банку бобов, спиртовку и термос кофе». Для самозащиты их обеспечили старинным кольтом 38-го калибра и инструкцией, в которой сообщалось, как «стрелять на поражение», если в этом возникнет необходимость. Они были поражены, обнаружив, что находившееся в исправном состоянии судно «Гетэуэй» (так назвал его их банковский коллега Джон Луи Фуллер) было недостаточно велико, «чтобы вместить хотя бы половину американцев, проживавших в Петрограде», и на его борту не было никаких продуктов питания. В лучшем случае на нем могло разместиться 150–200 человек. Наряду с этим неподалеку Роджерс и Сайкс смогли различить в темноте «один из самых крупных и роскошных речных пароходов, на котором при необходимости могли бы поместиться несколько сотен человек»; как оказалось, он был «зафрахтован французским посольством».

«Дела здесь принимают скверный оборот, – писал домой 11 октября британский консул Артур Вудхауз, услышав заявление большевиков о том, что они скоро начнут «подавлять» буржуазию. – Признаюсь, я бы не хотел тут быть, но сейчас не время проявлять трусость. Я не могу сейчас просить позволить мне уехать, вне зависимости от того, насколько велика опасность. Ведь здесь все еще находятся более 1000 британцев, и я вместе со своими коллегами должен буду оказать им помощь, если возникнут чрезвычайные обстоятельства. Судя по той информации, которая поступает в консульство, наше присутствие сейчас здесь необходимо». До Дэвида Фрэнсиса также доходили слухи о том, что «большевики составили список людей, которых они намерены убить, британский посол возглавляет этот список, я тоже вписан в верхние его строчки». «Я не верю этому, – успокаивал он своего сына в письме домой, – и, следовательно, не намерен предпринимать каких-либо шагов в этой связи».

Прагматичный Фил, однако, готовился к худшему: «Дай несколько дней и ночей – и увидишь на Невском проспекте десять или двадцать тысяч человек с черными флагами и плакатами на них написано мы идем убивать всех американцев и всех богачей – значит и меня и [всех] кто в Белой рубашке. Я говорю Губернатору что они опять хотят убить нас. Губ говорит все в порядке будь готов. Я говорю да я совсем готов и Губ говорит мне зарядить Пистолет и посмотреть что Она работает. Он говорит он прихлопнет двух или трех прежде чем уйдет».

Несмотря на обстановку полной неопределенности, 19 октября Лейтон Роджерс и его коллега Фред Сайкс с радостным нетерпением ожидали переезда из своего нынешнего холодного и продуваемого сквозняками помещения в новую замечательную квартиру, которую бесплатно предоставила им на шесть месяцев американская чета из «Американской международной корпорации», возвращавшаяся на это время в США. В квартире были «прекрасные ковры, красивая мебель, гобелены и картины, которые радовали глаз». Там были также книги и «полногабаритный фонограф с полной коллекцией записей “Gold Seal”», не говоря уже о современной ванной комнате, поваре и двух горничных, которые поддерживали в квартире порядок. Лейтон Роджерс и Фред Сайкс были рады избавиться от нынешнего шумного соседства: «нам больше не доведется слышать, как девушка наверху двадцать раз подряд играет песню “Get Out and Get Under”, а члены Всесибирских соляных шахт или какие-либо еще постояльцы в тяжелой обуви устраивают танцы, от которых на наши ковры с потолка осыпается штукатурка». Они решили переезжать в воскресенье, 22 октября.

Роджерс, конечно, вряд ли знал о том, что двенадцать дней тому назад Ленин тайно вернулся в Петроград, сбрив бороду и надев парик и очки, и теперь скрывался на конспиративной квартире на Выборгской стороне, разрабатывая планы окончательного свержения правительства Керенского. В ночь на 10 октября двенадцать членов Центрального комитета большевиков провели 10-часовое изнурительное совещание, на котором проголосовали (10 человек – «за», умеренные Каменев и Зиновьев – «против») за немедленное вооруженное восстание. Ленин весь горел от нетерпения; он уже несколько недель настаивал на том, что власть надо захватывать сейчас, однако некоторые в большевистском руководстве опасались наносить удар слишком рано. Все были измучены; как отнесется народ, озабоченный каждодневным выживанием к новым выступлениям? Под руководством Троцкого, который в отсутствие Ленина играл решающую роль в подготовке восстания, была достигнута договоренность о том, что необходимо проявить осторожность и дождаться Второго Всероссийского съезда Советов рабочих и солдатских депутатов, который должен был открыться 25 октября и который придал бы восстанию бо́льшую законную силу.

Это решение не было секретом, и многие в городе хотели, чтобы большевики захватили власть и закрыли этот вопрос, «чтобы разрядить эту крайне напряженную обстановку». Среди них был и Джон Рид, который вместе с Альбертом Рисом Вильямсом после завершения работы Демократического совещания вновь занимался «неустанным поиском» нового материала, «перемещаясь от Зимнего дворца к Смольному институту, из посольства США на Выборгскую сторону, пытаясь оказаться одновременно везде, выискивая переводчиков для читки газет, перебирая и оценивая самые противоречивые заявления». Как вспоминал Альберт Рис Вильямс, они находились, «как и все остальные в российской столице, в утомительном, но упорном ожидании того, что должно было произойти. Это напряженное ожидание было, как лихорадка».

 

Глава 14

«К утру город был в руках большевиков»

«Большевики вновь обещают устроить неприятности, на этот раз 21 или 22 числа этого месяца, по русскому стилю», – записал банковский служащий Джон Луи Фуллер в своем дневнике 11 октября; однако, как и его коллеги, Роджерс, Сайкс и Свиннертон, он не принял этого всерьез. Они уже слышали это раньше: «каждый раз, когда большевики громко заявляют о своих намерениях, ничего так и не происходит». На этот раз, однако, он признал, что атмосфера в городе была зловещей, а спустя несколько дней большевики подтвердили свое обещание. «Беда порой приходит без большого шума, – был убежден Фуллер, – и тогда это настоящая беда».

После недавнего перевода двенадцати сотрудников филиала Государственного муниципального банка Нью-Йорка в Петрограде в московский филиал оставшимся приходилось работать за четверых, на пределе сил. В субботу вечером, 21 октября, Фуллер работал допоздна и покинул банк одним из последних. Если не считать света его настольной лампы, везде стояла кромешная тьма: «Если бы я не знал, что перед банком стоит на страже несколько солдат, я бы подумал, что я остался здесь единственной живой душой». Заканчивался керосин, а это означало, что при дневных отключениях электричества им придется напрягать глаза, чтобы рассмотреть документы; но когда солнце садилось, после четырех часов, работать становилось уже слишком трудно. В конце концов 21 октября завершалось; Фуллер сходил на очередное занятие по русскому языку, а затем занялся поисками вишневого варенья, чтобы утолить свой голод по сладкому. Проделав достаточно большой путь, он вернулся домой с семью килограммами этого варенья и драгоценным, но ужасно дорогим английским молочным шоколадом. Однако запасы варенья следовало растянуть, учитывая предстоящее сокращение норм хлеба и чая, с которыми можно было наслаждаться этим вареньем. Все пытались достать яйца: по своей продуктовой карточке они могли получить только одно яйцо в неделю. Лейтон Роджерс шутил в этой связи, что дефицит яиц образовался, возможно, из-за того, что даже куры объявили забастовку. «В ближайшее время мы сможем получить ответ на вопрос, который на протяжении многих веков не давал покоя философам: «Что появилось раньше: яйцо или курица?» – поскольку узнаем, что из них останется последним».

Как и все остальные сотрудники банка, Роджерс внимательно следил за тем, не появятся ли на улице какие-либо настораживающие признаки, и наряду с этим надеялся на то, что Временное правительство просто выжидает и сможет пресечь большевистскую угрозу в зародыше. В то время как его друг Фуллер в эту субботу был озабочен поисками варенья, Роджерс наблюдал на улице военные шествия, символическую демонстрацию силы. Вначале прошли юнкера офицерского училища, затем – один из Петроградских женских батальонов: «В новой российской форме, в длинных шинелях, подпоясанных ремнями, серых каракулевых шапках, сдвинутых чуть набок, и винтовками со штыками за левым плечом, они шли по улице полным походным шагом русской пехоты». Роджерс был впечатлен, особенно когда женщины запели: они напомнили ему валькирий, воинственных дев-богинь.

На следующий день в городе сохранялись напряженность и тишина. В цирке «Модерн», огромном концертном зале севернее Невы, который стал популярным местом для проведения политических собраний, состоялся очередной митинг с участием около 10 000 человек. В Народном доме, еще одном популярном публичном месте, Троцкий выступал со своей обычной пылкой речью, и толпа слушала его с почти религиозным жаром. Некоторые любопытствующие отважились в это воскресенье выйти на улицу, чтобы посмотреть, что может произойти, но в целом день прошел спокойно, несмотря на то, что на каждом углу, как заметил Лейтон Роджерс, суетились политические агитаторы, которые «высказывались с исступленной торопливостью и шли дальше». Отложив переезд на новую квартиру на три дня, чтобы переждать этот новый обещанный всплеск революционного насилия, Роджерс и Сайкс в конце концов наметили новоселье на среду, 25 октября. Очень скоро они пожалели об этом решении.

«Они начали! Они делают это прямо сейчас, когда я пишу, – возбужденно нацарапал Роджерс в своем журнале 25 октября. – Пулеметные очереди и залпы винтовок слышны по всему городу. Похоже на то, словно готовят огромный попкорн. А мы хотели переезжать в этот день!»

Уйдя с работы рано утром, чтобы собрать последние вещи перед переездом, двое американцев из банка почувствовали «в воздухе всеобщее напряжение, нервозность полутора миллионов людей». Однако, после того как в течение трех предыдущих дней ничего так и не произошло, они «не обратили на это внимания», пока не вышли на улицу, чтобы найти три пролетки и отвезти свои вещи по новому адресу. Они вдруг увидели, что улицы были полны людей, спешивших, «почти бегом, к реке, в частности, к Дворцовому мосту». Поначалу они предположили, что бегущие спешат к мосту, чтобы успеть перебраться через Неву до того, как его разведут, как это уже случалось последние дни, чтобы отсечь поддерживавших большевиков рабочих и солдат Выборгской и Петроградской сторон от центра города. Однако им тоже надо было пересечь этот мост, чтобы добраться до своей новой квартиры, и к тому времени, как им удалось поймать три пролетки и после отчаянной торговли с извозчиками договориться о грабительской цене в десять рублей за каждую для перевозки багажа, «улицы были уже черны от людей, толпами двигавшихся к Дворцовому мосту».

Толпа практически тащила пролетки в ту сторону. Стремясь спасти свои повозки, на которых находились все их пожитки (что осложнялось еще и тем, что один из извозчиков был мертвецки пьян), Роджерс и Сайкс не смогли прорваться к мосту: солдаты на улице прикладами винтовок заставили лошадей повернуть назад. Площадь перед мостом уже вся бурлила: «Мужчины и женщины бежали в разные стороны, крича и жестикулируя; на углах собирались толпы. Люди скапливались на ступенях соседних зданий, набивались в оконные и дверные проемы, толпились на площадке Фондовой биржи и за ее колоннами, прижимались к стенам зданий, с ужасом ожидая чего-то страшного; так ждут, когда растягивается под приложенным весом огромная резиновая лента – вот-вот она сорвется и хлестнет, и ты с трепетом ждешь, насколько больно она ударит».

Потом кто-то открыл огонь, и в ответ со всех сторон раздались выстрелы. Начался кромешный ад: гудели автомобили, звенели трамваи, толпу охватила паника. Извозчики из трех пролеток, оказавшись в гуще всего этого, «встали в полный рост, принялись дергать за поводья и нахлестывать лошадей, истошно крича; при этом с каждым криком они не забывали требовать все больше и больше рублей». В отчаянии Роджерс и Сайкс убедили их направляться дальше по набережной к Троицкому мосту напротив посольства Великобритании, который пока еще не был поднят. В этот момент пьяный извозчик стал угрожать выбросить их дорожные сундуки и чемоданы на улицу и уехать, «заявив, что он большевик и может делать все, что ему заблагорассудится». Как вспоминал Роджерс, в ответ на это «мы с Фредом, придя в ярость, вскочили, помахали кулаками перед его лицом и сказали, что мы закусывали большевиками на завтрак и что, если он попытается жульничать, мы намнем ему бока». Похоже, это привело к желаемому результату: три пролетки, «с одним вменяемым извозчиком, вторым до смерти напуганным и третьим пьяным», удалось высвободить из толпы и направить к Троицкому мосту и через Петроградскую сторону. Однако не обошлось без остановки рядом с их банком, находившимся прямо напротив моста, куда Фред зашел, чтобы взять еще денег для уплаты жадным извозчикам. Когда они прибыли на место, извозчикам щедро заплатили, дав каждому по двадцать пять рублей – за пережитые ими неприятности; «полагаю, я находился под влиянием того религиозного чувства, которое охватило нас, когда началась стрельба». Только Роджерс и Сайкс успели занести свои вещи наверх в свою прекрасную новую квартиру, как «по всему городу началась гражданская война, заработали пулеметы, и все вновь погрузилось в хаос».

Лишь на следующее утро, идя на работу в банк, Лейтон Роджерс наконец понял, что правительство фактически пало «и что моя судьба в этой стране отныне будет управляться анархистами». Эти же чувства испытали и другие иностранцы, которые 26 октября обнаружили, что, пока они мирно спали в своих постелях, состоялась вторая революция. Советник британского посольства Фрэнсис Линдли отмечал, что по сравнению с февральскими событиями все произошло с гораздо меньшим драматизмом. «Этим утром мы проснулись и узнали, что город был в руках[большевиков]» и что переворот оказался в меру спокойным. «Рад сказать, что на сей раз нет никаких дьявольских скачек по городу и стрельбы в воздух». Временное правительство, «похоже, исчезло, – добавил он. – Мы не знаем куда».

После нескольких месяцев тревог и прогнозов ожидаемый большевистский переворот в Петрограде, когда он произошел, явился результатом скорее не героической борьбы рабочих, как это представлено в советской историографии, а капитуляции изможденного и угасавшего Керенского и практически беззащитного правительства. Нет никаких сомнений в том, что к середине октября большевики доминировали в Петрограде, в рядах их партии состояло около 50 000 человек, они контролировали Петроградский Совет. Они были хорошо вооружены, а солдаты и матросы, которые перешли на их сторону, отличались агрессивностью и воинственностью. Бесси Битти в этот раз нашла город, который она полюбила, «опустошенным, уродливым, отталкивающим». «В воздухе стоял запах смерти», и время от времени она пыталась отрешиться от дурных предчувствий, укрывшись в своей гостинице с книгой стихов. В течение нескольких недель все выискивали признаки дальнейших потрясений. «Это уже настало?» – постоянно спрашивали все друг у друга. «Каждый раз, когда гас свет, или отключалась вода, или громко хлопали дверью, или падало полено, Петроград сразу же решал: “Началось!”»

«День за нем члены британской колонии приходили к моему отцу, чтобы спросить у него, что им делать, – вспоминала Мэриэл Бьюкенен. – Была ли надежда, что ситуация улучшится? Будут ли их жены и семьи в безопасности, если они останутся?» Это было огромным бременем ответственности для сэра Джорджа, но он мог «посоветовать им лишь обойтись малой кровью и уехать». Бьюкенены сами уже упаковывали вещи, поскольку сэр Джордж должен был поехать в Париж вместе с министром иностранных дел России Михаилом Терещенко, чтобы принять участие в конференции союзников, и Мэриэл собиралась со своей матерью поехать с ним и провести шесть недель в Англии.

Первые признаки «приближавшегося шторма», как назвал это сэр Джордж, появились, когда во второй половине дня 22 октября посольство было обеспечено вооруженной охраной юнкеров. Сотрудникам посольства объяснили, что большевики собираются в тот день «что-то предпринять». В ответ на рост напряженности в городе Керенский распорядился закрыть две основные большевистские газеты, «Солдат» и «Рабочий путь», которые открыто подстрекали к беспорядкам. Временное правительство также приняло решение об аресте Троцкого и членов недавно созданного им Петроградского военно-революционного комитета (который теперь контролировал армию и гарнизон в Петрограде) вместе с руководителями Петроградского Совета. Однако, не желая провоцировать большевиков на какие-либо действия, Керенский продолжал хитрить и изворачиваться.

На охрану (по существу, символическую) резиденции Временного правительства, располагавшейся в Зимнем дворце, были выделены молодые и неопытные юнкера, отряд самокатчиков, несколько казацких рот и около 135 женщин из Петроградского женского батальона, который буквально накануне был проинспектирован Керенским. Всего дворец охраняло около восьмисот человек, в их распоряжении было шесть полевых орудий, несколько броневиков и пулеметов. Женщины, некоторые из которых были ветеранами «батальона смерти», сформированного Марией Бочкаревой, ожидали отправки на фронт для войны с немцами и не имели никакого желания защищать правительство Керенского. Графиня фон Ностиц видела, как они в тот день занимали свои позиции. Проходя по Дворцовой площади, она «с любопытством смотрела на этих девочек-солдат, как они слонялись у въездов во дворец с винтовками в руках. Они представляли собой достаточно пеструю толпу. Среди них были и рослые, здоровые, молодые крестьянки, и фабричные работницы, и гулены, набранные с улиц, иногда встречались женщины постарше другого типа – из интеллигенции, бледнолицые, с огнем в глазах». Некоторые из женщин были заняты тем, что сооружали из дров баррикаду на главных воротах.

Во второй половине дня 24 октября Луиза Брайант, Джон Рид и Альберт Рис Вильямс без каких-либо проблем миновали юнкеров, охранявших Зимний дворец, показав им свои американские паспорта и сообщив, что они идут «по официальному делу». Внутри их встретили весьма необычные швейцары, все еще блиставшие в своих прежних императорских «синих ливреях с медными пуговицами и красными воротниками с золотым позументом», которые «вежливо приняли у нас пальто и шляпы». Американские журналисты отметили, что юнкера, которые разостлали для себя на полу соломенные тюфяки и кутались в одеяла, пытаясь немного отдохнуть, пребывали в нервном ожидании; на американцев те смотрели с изумлением. «Все они были молоды и дружелюбны и сказали, что они не против нашего участия в сражении; на самом деле эта идея весьма позабавила их». Луиза Брайант почувствовала к ним жалость. Они казались такими интеллигентными, некоторые даже говорили по-французски. Но у них было очень мало еды и боеприпасов, и они выглядели деморализованными. Убедившись в том, что в Зимнем дворце пока еще не было признаков каких-либо активных действий, американцы направились туда, где, по их мнению, находился истинный эпицентр социалистической революции – Смольный институт.

Смольный, представлявший собой благородное здание в стиле Палладио с колоннами перед фасадом и величественным портиком, был расположен на восточной окраине Петрограда, к нему вела широкая дорога, окруженная в это время года заснеженными газонами. Самобытная группа из пяти изящных синих куполов была частью монастыря, который был построен императрицей Елизаветой в середине восемнадцатого века. Неподалеку в начале 1800-х годов было добавлено более строгое трехэтажное строение длиной 200 метров в качестве пансиона благородных девиц для дочерей русского дворянства. Именно сюда переехал Петроградский Совет, после того как его члены окончательно замусорили свой прежний штаб в Таврическом дворце, который теперь восстанавливался. Появление сотен политических активистов в грязных сапогах, застоявшийся запах немытых тел и дым папирос вскоре превратили Смольный в такой же шумный, запруженный толпами людей пересыльный пункт, «покрытый толстым слоем революционной грязи», каким ранее стал и Таврический дворец. К утру 24 октября Смольный стал неофициальным «генеральным штабом» большевиков: подходы к нему были прикрыты усиленной охраной в виде двойной цепочки часовых у внешних ворот и большой баррикадой из бревен. Снаружи были расположены также два корабельных орудия и несколько десятков пулеметов, не считая солдат с примкнутыми штыками, которые стояли на охране в дверях.

Внутри, где у ста помещений по-прежнему сохранились черты классных комнат, Смольный был спешно переделан для нужд политических агитаторов. Комнаты, где изысканно одетые девушки когда-то изучали французский язык и литературу, а также обучались рукоделию и фортепиано, и общежития, где они спали в кроватях, выстроенных в аккуратные ряды, теперь оказались в распоряжении разнообразных политических комитетов. На втором этаже в элегантном бальном зале с колоннами и богато украшенными хрустальными люстрами, где совсем недавно учились танцевать молодые воспитанницы Смольного института в своих хрустящих белых платьях, заседал Петросовет, составляя военные планы.

Для Джона Рида Смольный был местом, где билось сердце революции. Он был похож, по его словам, на активный, взбудораженный, полный жизни и «жужжащий гигантский улей». Альберт Рис Вильямс написал более идеалистичную картину: он видел во всем этом убежище бастион нового дивного мира. «Ночью светящиеся в сто ламп окна похожи на большой храм, храм революции», – писал он, сравнивая два костра у дома с «алтарными огнями». По его словам, этот новый великий форум, «ревущий, как гигантская кузница с ораторами, призывавшими к оружию», являлся местом, где все «вопросы жизни и смерти» в новом органе власти – Советах – будут решаться новой породой людей: «безумно энергичными, не нуждавшимися во сне, неутомимыми, не знающими, что такое нервы, замечательными мужчинами, решавшими все вопросы исключительной важности».

Эти «безумно энергичные» личности прибывали днем и ночью с грузовиками, полными запасами продовольствия, оружия и боеприпасов. Полчища солдат и рабочих входили и выходили, внося и вынося огромные кипы плакатов и листовок, которые распространялись по всему городу, и укладывали их на козлы до потолка вдоль длинных белых коридоров Смольного института, который уже был завален окурками и прочим мусором. Как обнаружил квартет американских журналистов, не было никаких формальностей, нигде не указывалась никакая организация, никакое юридическое обоснование; на стенах либо на дверях спешно приклеивались названия комитетов, набросанные от руки на листке бумаги; митинги организовывались с ходу, они были бурными и часто утомительно длительными. Как только напряжение достигало предела, уставшие добровольцы ложились, где могли, или наскоро перекусывали – щами, куском черного хлеба, миской каши или, возможно даже, мясом сомнительного происхождения в огромной кухне в подвале и отсыпались – перед тем как пойти на очередной митинг.

В ночь с 24 на 25 октября, в то время как Смольный приветствовал сотни делегатов Второго Всероссийского съезда Советов, большевики спокойно – и почти незаметно – захватили инициативу. Ленин наконец-то вновь вышел из подполья и появился в Смольном, пока еще маскируясь и надев на лицо повязку, словно у него была сильная зубная боль. Здесь он заперся в одном из служебных помещений и взял в свои руки контроль за развитием событий, настаивая на том, что большевики должны выступить на следующий день, 25 октября, в день открытия съезда, «чтобы мы могли сказать ему: “Вот власть! Что вы с ней сделаете?”» Ряды большевиков пополнились перешедшими на их сторону в понедельник восемью тысячами солдат Петроградского гарнизона. Пользуясь тем, что правительству не хватало людей для обеспечения надежной охраны основных зданий, той ночью сформированный Троцким Военно-революционный комитет направил вооруженные отряды красногвардейцев, солдат и матросов для создания блок-постов из броневиков и захвата Центрального телеграфа, Главпочтамта и Центральной телефонной станции. Мариинский дворец был окружен; Государственный банк, Николаевский и Балтийский железнодорожные вокзалы, Центральная электростанция вскоре также перешли под контроль большевиков. Наконец в 3.30 утра 25 октября крейсер «Аврора» в сопровождении трех эсминцев вышел из Кронштадта и бросил якорь вблизи Зимнего дворца, направив орудия в его сторону. Было ясно, что для этого последнего, символического бастиона старой царской России наступает развязка.

Блокированный во время заседания со своими министрами в Зимнем дворце, Керенский прекрасно понимал, что он теряет контроль над ситуацией. Оставшиеся верные правительству казаки, на которых он опирался при защите города, теперь отказались делать это одни, негодуя на Керенского за то, что в июле он, по их мнению, предал их командира Корнилова. У Керенского не оставалось другого выбора, кроме как вызвать подкрепление с фронта. Однако, когда он собрался отъезжать, он обнаружил, что все правительственные автомобили, припаркованные у Генерального штаба, были повреждены: у них были извлечены магнето, регулировавшие систему зажигания. Оказавшись в безвыходной ситуации, он был вынужден бросить своих министров в Зимнем дворце и воспользоваться автомобилем «Рено» (вместе с шофером) из американского посольства, чтобы в сопровождении второго автомобиля с флагом США доехать до Пскова и собрать там войска, оставшиеся верные правительству. В обстановке, когда Временное правительство было дезорганизовано, Ленин мог больше уже не ждать и объявить о победе большевиков.

В десять часов утра, не дожидаясь поддержки Военно-революционного комитета или же согласования данного шага (как это первоначально планировалось) со Вторым Всероссийским съездом Советов рабочих и солдатских депутатов, который должен был собраться этим вечером, Ленин выпустил воззвание. «Временное правительство низложено, – объявил он. – Государственная власть перешла в руки Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов». К тому времени, когда во второй половине дня делегаты со всей России наконец собрались в бывшем бальном зале Смольного института, отряды солдат, поддерживавших большевиков и красногвардейцев, окружили Зимний дворец и воздвигли вблизи него баррикады на набережных Мойки и Екатерининского канала. Телефонная связь с дворцом была оборвана (хотя одну прямую линию связи пропустили), и в 6.30 вечера большевики потребовали безоговорочной капитуляции Временного правительства. Этот ультиматум истек в 7.10 вечера, однако ситуация пока оставалась спокойной. В толпе раздавались выкрики: «Зачем ждать? Почему бы не выступить прямо сейчас?» Альберт Рис Вильямс услышал, как один бородатый красногвардеец ответил: «Нет», юнкера «прячутся за женские юбки… Газеты в этом случае напишут, что мы открыли огонь по женщинам. Кроме того, товарищ, у нас дисциплина, и никто не может действовать без приказа комитета».

Даже в этот драматический, решающий момент выше всего для этих людей было решение комитета. Оставив их обсуждать свои вопросы, четыре американца вернулись на Невский, который выглядел необычайно спокойным. Люди прогуливались по проспекту, некоторые явно собирались в театр, куда вполне могла бы направиться и эта четверка, поскольку у нее на руках были билеты на балет в Мариинку в тот вечер. «Сегодня к ночи вышел на улицу весь город, – заметил Рид, – все, кроме проституток», которые, казалось, почувствовали витавшую в воздухе опасность. Отказавшись от посещения балета, четверка американцев решила вернуться в Смольный на открытие Второго Всероссийского съезда Советов. «Вместе с туманом на старый серый город, казалось, опускалась странная тишина, легкая тишина, почти безмятежность», – отметил Альберт Рис Вильямс. Он был крайне удивлен тем, какой «благонравной, даже достаточно кроткой» выглядела эта революция.

В Смольном же большой зал наверху был переполнен до отказа, в нем кипела бурная деятельность. Хотя помещение не отапливалось, «в нем было жарко от испарений немытых человеческих тел», и, несмотря на постоянные просьбы к товарищам перестать курить, в спертом воздухе висел густой табачный дым. После длительного ожидания съезд наконец начал свою работу. Делегат от группы меньшевиков проинформировал участников съезда, «что его партия все еще находится в процессе разработки плана действий и не в состоянии прийти к какому-либо соглашению». «Нервы были на пределе», – вспоминала Бесси Битти, аудитория становилась все более агрессивной и воинственно настроенной. Спустя сорок минут «вдруг через окна, выходившие на Неву, раздался грохот: Бах! Бах! Бах!» Это орудия «Авроры» вели огонь по Зимнему дворцу .

Все в Смольном услышали эти залпы, и открытие съезда превратилось в хаос; более умеренные эсеры и меньшевики (три представителя которых, будучи министрами Временного правительства, оказались в ловушке в Зимнем дворце) добивались того, чтобы съезд уделил основное внимание срочному разрешению сложившегося правительственного кризиса, который привел страну на грань гражданской войны. Через два часа под «методический грохот» пушек Петропавловской крепости, присоединившихся к обстрелу Зимнего дворца (на сей раз – уже боевыми снарядами), и дребезжание окон делегаты уже «кричали друг на друга» в полном разладе. В знак протеста сто или более делегатов ушли, направившись в Зимний дворец, чтобы попытаться освободить своих коллег. Бесси Битти, Луиза Брайант, Джон Рид и Альберт Рис Уильямс последовали за ними. Однако сначала каждый из них обеспечил себя крайне важной тонюсенькой бумажкой из секретариата Военно-революционного комитета, которая позволяла им «свободно перемещаться по всему городу». «Эта бумажка» с синей печатью, как вспоминала Бесси Битти, должна была «послужить верным средством, чтобы открыть множество дверей перед наступлением серой утренней зари».

Было уже за полночь, Зимний дворец находился в трех километрах; трамваи не ходили, ни одного извозчика не было видно. К счастью, на площади перед Смольным группе американцев удалось забраться на грузовик, полный солдат и матросов, которые собирались поехать на Невский проспект, чтобы разбросать там листовки. Они «весело предупредили нас, что нас всех могут убить, и попросили меня снять со шляпы желтую ленту, так как в нее удобно было целиться снайперам», – вспоминала Луиза Брайант. Когда грузовик загрохотал на большой скорости (Луизе Брайант и Бесси Битти было велено лечь на пол и держаться покрепче), солдаты стали разбрасывать в темноте по казавшимся пустынными улицам пачки каких-то белых бумажек, «прохожие таинственно появлялись из парадных и подворотен, чтобы схватить их и прочитать волнующее обращение: «К гражданам России! Временное правительство низложено. Государственная власть перешла в руки органа Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов»».

Когда грузовик оказался на Невском проспекте, он направился к Зимнему, но на Екатерининском канале им не разрешили двигаться дальше, и американцы вышли из грузовика. Впереди была слышна стрельба, и их не пропускали вооруженные матросы, охраняющие баррикаду под большим уличным фонарем. Потратив некоторое время на их уговоры и предъявив им свои синие пропуска, американцы в конце концов нашли красногвардейца, который позволил им миновать эту баррикаду и оцепление матросов и выйти к Красной арке, ведущей к Дворцовой площади, откуда им был слышен лишь «хруст стекла» от разбитых окон Зимнего дворца, «покрывавшего булыжники, словно ковер».

Именно тогда, около 2.45 утра, из темноты неожиданно появился один из матросов. «Все кончено! – кричал он. – Они сдались!» Зимний дворец впереди, несмотря на разбитые окна, озарился светом, «как будто для праздника», и американцы увидели, как внутри двигались люди. Четверка американцев «вскарабкалась на баррикады» за охраной и матросами, последовала за ними к огромному дворцу, откуда теперь «лился свет», и вошла в здание через какой-то подъезд или окно . Оставшихся охранять дворец испуганных молодых юнкеров быстро разоружили; они были благодарны за то, что им позволили уйти без каких-либо последствий. Продемонстрировав свои проштампованные синими печатями пропуска, американцы вошли внутрь и увидели, как группа матросов поднялась по лестнице и начала осматривать помещение за помещением в поисках членов Временного правительства, которые вскоре были обнаружены на верхнем этаже в Малахитовом зале; их вывели под стражей. «Некоторые из них шли вызывающе, с высоко поднятой головой, – вспоминала Бесси Битти. – Другие выглядели бледными, измученными и испуганными. Один или два человека казались совершенно подавленными и надломленными». Американцы молча смотрели, как этих людей уводили прочь; их доставили в Петропавловскую крепость на другом берегу Невы. После этого американцам позволили подняться наверх и самим взглянуть на зал заседаний и «разбитые комнаты», изрешеченные пулями, где шелковые шторы «висели клочьями». Вскоре их остановила группа настороженных солдат, бормотавших обвинения в их адрес в том, что они были презренными представителями «буржуазии». Американцев вновь выручили их синие пропуска, однако задержавшие их солдаты вначале долго совещались и голосовали за то, стоит ли их отпускать.

По мере того как американцы обследовали помещения наверху, становилось ясно, что некоторые из восставших не устояли перед неизбежным соблазном устроить погром и принялись вскрывать и разбивать прикладами ящики с драгоценными артефактами, подготовленные для эвакуации. Другие стали изливать свою ярость, разбивая зеркала, осыпая пинками настенные панно, пробивая штыками ящики с артефактами – то есть громя то, что не было разграблено. Кабинеты были разгромлены, шкафы в них разворочены, повсюду были разбросаны документы. Альберт Рис Вильямс и Луиза Брайант вспоминали, что грабеж пытались остановить; они видели, как некоторые солдаты призывали мародеров: «Товарищи, это народный дворец! Это наш дворец! Не воруйте у народа!» После этих увещеваний некоторые из мародеров, устыдившись, отдали свою жалкую добычу: «одеяло, потрепанную кожаную диванную подушку, подсвечник, вешалку для пальто, сломанную рукоять китайского меча».

Для тех, кто оказался более или менее причастен к этим событиям, основные из которых, по существу, происходили в Зимнем дворце, день 25 октября прошел точно так же, как и любой другой день. Джон Луи Фуллер был на своем обычном рабочем месте в Петроградском филиале Государственного муниципального банка Нью-Йорка и не заметил каких-либо существенных перемен, за исключением постоянной суматохи и активных разъездов грузовиков в находящейся поблизости казарме, «словно в избирательных округах США во время выборов». Правда, были слышны эпизодические перестрелки, а на улице вновь появились броневики, но с этим все уже свыклись. «Никто не остается у себя дома просто потому, что идут уличные бои», – отмечала Полин Кросли в письме в тот день, все научились избегать тех районов города, где была слышна стрельба. Она лишь перенесла из-за беспорядков очередной большой званый ужин на следующий вечер. Наряду с этим она признала, что активность на улице теперь повысилась: «там действительно какая-то шумиха, и когда я сейчас пишу это, слышны различные выстрелы – винтовок, пистолетов, пулеметов, артиллерийских орудий и больших корабельных пушек!» Она видела вспышки выстрелов и слышала сами выстрелы орудий Петропавловской крепости, сопровождавшиеся гулом снарядов, но оставалась невозмутима. Сидя в доме на Французской набережной, она больше беспокоилась о своем драгоценном запасе «консервированных фруктов, овощей, сгущенного молока, какао и т. п.», которые она недавно получила из Штатов. «Ничего не может быть хуже, чем то, что уже случилось с того времени, как мы здесь», – добавила она уверенно в своем дневнике.

В тот вечер глава «канцелярии» посольства Великобритании Генри Джеймс Брюс завершил работу довольно рано, чтобы пойти на балет «Щелкунчик». Он прибыл туда «спокойно на трамвае», хотя раньше днем слышал, что «весь город находится в руках большевиков». Возвращаясь из театра, он считал, что на улице тихо, пока он и его леди не столкнулись с «Божьим испытанием в районе Зимнего дворца, где правительство держало последнюю линию обороны». В самой гуще этих событий он заметил швейцара британской «канцелярии» мистера Хавери, который старательно добирался до Главпочтамта, проделывая обычный путь в три километра. Когда того остановил солдат, Генри Джеймс Брюс слышал, как мистер Хавери ответил ему «на несравненном русском «кокни», что он ничем не может ему [солдату] помочь, поскольку должен отнести письма на почту вне зависимости от того, идет тут сражение или нет». В целом, возвращение Генри Джеймса Брюса домой в тот вечер оказалось, как он сам признался, «весьма нервным», но ему удалось обеспечить безопасное пешее сопровождение «мадам Б» «под аккомпанемент пулеметов».

Стрельба в Зимнем дворце фактически прекратилась примерно в 2.30 ночи, и жертв было очень мало. Было убито только семь человек: два юнкера, четыре матроса и одна женщина из числа солдат; пятьдесят человек было ранено. «Я никогда раньше не видел революции, в которой свергаемое правительство защищалось бы одними лишь вооруженными женщинами и детьми», – в недоумении заметил Вальтер Кросли. В действительности, многие голодные и павшие духом юнкера и казаки покинули свои позиции во дворце задолго до появления восставших, а большинство бойцов из женского батальона, испугавшись артиллерийского обстрела, укрылись в подсобном помещении. Позже появились истории о жестоком обращении с ними, после того как они сдались. Графиня фон Ностиц видела, как их выводили из дворца. «Их крики разносились по всей площади, они дрались и отбивались, но все было напрасно. Солдаты задыхались от смеха, наблюдая за их попытками убежать, и заставляли их замолчать ударами прикладов, когда те становились слишком шумными». Женщин доставили через реку в Гренадерские казармы на Петроградской стороне, где они подверглись «массе оскорблений», а некоторые из них были избиты. Графиня фон Ностиц была права, когда, опасаясь худшего, она позвонила в британское посольство и умоляла «направить кого-то выразить официальный протест против изнасилования этих несчастных девочек» .

26 октября в Петрограде сохранялось ощущение нереальности того, что произошло. Глядя из окна британского посольства, Мэриэл Бьюкенен спрашивала себя: «если грохот орудий, который заставил нас проснуться, был реален, то почему же все выглядит как обычно? Переполненные трамваи переезжают через мост, голуби укрываются от ветра на балюстраде Мраморного дворца, и прекрасный стройный шпиль Петропавловского собора, как никогда, ярко сияет в мерцающем отблеске солнца». Улицы были полны вооруженных рабочих и солдат, но, несмотря на некоторое беспокойство и чувство неуверенности, «нормальная жизнь города продолжалась, словно ничего и не случилось». «Сам город, похоже, был склонен считать все эти события каким-то занятным приключением», – заметил один из сотрудников Датского Красного Креста.

Любопытные толпами собирались возле Зимнего дворца, чтобы просто поглазеть на его разбитые зеркальные окна и стены, испещренные пулеметным и ружейным огнем – «словно больной корью». Иностранцы отмечали относительно небольшой, учитывая все обстоятельства, ущерб. «Мы гуляли вокруг Зимнего дворца и видели следы сражения, – писала Полина Кросли. – Но, несмотря на всю ту стрельбу, которую мы сами слышали, и вспышки орудий, которые мы сами видели, причем с достаточно близкого расстояния, мы смогли увидеть на этом огромном здании только две отметины, превосходившие по размеру следы от винтовочных пуль». Один из их друзей видел, как большевики вели огонь по Зимнему дворцу из полевых орудий – и несколько раз промахивались. На самом деле, хотя на зеленом лепном фасаде и белых колоннах на южной стороне, выходящей на Дворцовую площадь, было много пулевых выбоин, артиллерия попала по северной стороне здания дворца, обращенной к Неве, всего лишь тремя снарядами. Как оказалось, стрельба из Петропавловской крепости на расстояние около 400 метров (прямо через реку) была крайне неточной; по данным французского дипломата Луи де Робьена, артиллеристы умудрились выпустить мимо цели «почти все снаряды, и их осколки попали либо в воду Невы, либо “в молоко”» .

Внутри Зимнего дворца картина была несколько иной: везде были видны следы присутствия в нем юнкеров и женского батальона, а также его последующего штурма большевиками. Сотни грязных сапог перепачкали прекрасный паркетный пол, шелковые портьеры были сорваны и использовались в качестве постельных принадлежностей. Однако, по воспоминаниям княгини Юлии Кантакузины-Сперанской, как ни странно, «толпа не обращала никакого внимания на ценную мебель, картины, фарфор, бронзовые изделия и игнорировала даже застекленные стенды с древнегреческими ювелирными изделиями из чистого золота», хотя «мародеры отпихивали друг друга, стремясь отрезать куски кожи с сидений современных стульев в прихожих и в царской гостиной», чтобы сделать себе сапоги или поставить на них заплату, и «сбивали позолоченную штукатурку со стен, считая, что это должно быть настоящее золото». Знаменитая Малахитовая гостиная была «разрушена до состояния, не подлежащего восстановлению, громадный урон был нанесен также некоторым залам для торжественных мероприятий».

Во второй половине дня 26 октября в британском посольстве появились два тревожно озиравшихся офицера, являвшихся инструкторами в женском батальоне. Они убедительно просили леди Джорджину Бьюкенен «вмешаться в интересах этих женщин», опасаясь (как и графиня фон Ностиц) того, что те находились в полной власти Красной гвардии и кронштадтских матросов. По указанию леди Джорджины полковник Нокс сразу же направился в Смольный, где переговорил «с одним или двумя грубыми комиссарами и в конечном итоге убедил их, что бесчеловечное обращение с женщинами-солдатками будет осуждено Англией и Францией». Вскоре эти женщины были освобождены и препровождены на Финляндский вокзал, а затем отправлены на поезде к своему батальону в Левашово. Перед отъездом четверо из них пришли в посольство, чтобы поблагодарить полковника Нокса и спросить, не могут ли они перейти служить в британскую армию. Эти посетительницы весьма презрительно высказывались о штурмовавших Зимний дворец. «Разве красногвардейцы – это солдаты? Они даже не знают, как нужно держать винтовку, и не умеют обращаться с пулеметом», – по их мнению, об этом красноречиво свидетельствовало количество промахов мимо Зимнего дворца.

26 октября Ленин опубликовал воззвание, в котором объявлялось о создании нового правительства. В духе комиссаров Директории (правительства) Французской Республики это правительство было названо Советом Народных Комиссаров, Ленин стал его председателем, а Троцкий – наркомом по иностранным делам. Однако это новое правительство не было согласовано с умеренными эсерами и меньшевиками в Петроградском Совете и не было утверждено Учредительным собранием; до этого момента правительству России следовало возложить исполнение обязанностей на специальные комитеты без политической легитимности. Тем не менее на Втором Всероссийском съезде Советов в Смольном в тот вечер наконец появился торжествующий Ленин (который всю революцию провел в подсобном помещении, а не на баррикадах).

«Мои глаза были прикованы к короткой коренастой фигуре в плотном потертом костюме, с пачкой бумаг в одной руке, которая быстро подошла к трибуне и охватила просторный зал своими довольно маленькими, пронзительными, но веселыми глазами», – вспоминал Альберт Рис Вильямс. «В чем состоял секрет этого человека, которого так сильно ненавидели и в равной мере так же сильно любили?» – размышлял он. У Ленина не было личного обаяния Троцкого или его дара овладевать вниманием присутствующих. По сравнению с ним он казался на трибуне достаточно «заурядным»; даже Джон Рид отметил, что Ленин выглядел слегка нелепо в не по росту длинных брюках. Однако здесь он был «кумиром толпы…необыкновенным народным вождем, вождем исключительно благодаря своему интеллекту», в то время как подвижный, как ртуть, Троцкий был лидером по своему ораторскому искусству. На Альберта Риса Вильямса первое появление Ленина на трибуне в тот вечер произвело «впечатления не более, чем могло произвести ежедневное появление опытного профессора в своей аудитории в течение нескольких месяцев». Он услышал реплику одного из репортеров, находившегося неподалеку, что если бы Ленина «немного приодеть, его можно было бы принять за мэра-буржуа или банкира из небольшого французского городка». Однако речь Ленина, в которой он хрипловатым голосом призвал к миру без аннексий и контрибуций и предложил заключить с Германией трехмесячное перемирие, была встречена восторженно и завершилась криками «Да здравствует Ленин!». Ленин настаивал на том, что социалистическая революция, начавшаяся в России, вскоре разразится также во Франции, Германии и Англии. Пусть русская революция ознаменует конец войны! На этот призыв зал разразился зажигательным исполнением «Интернационала».

Крайне возбужденные событиями этого дня, четверо американцев не спали всю ночь. Они сидели, разговаривая, грели руки у костра во дворе. Лишь в семь утра они наконец добрались на трамвае домой. В отличие от них, более умудренные иностранцы, проживавшие в Петрограде, не видели особых поводов для волнений или новых надежд на существенные перемены или в связи со сменой власти. Виллем Аудендейк, гуляя с женой по городу, «обнаружил, что все спокойно». «Таким образом, вторая революция свершилась, – писал он позже. – Мы не осознавали, какой это был великий исторический день, когда мы шагали домой по совершенно спокойным улицам, заполненным апатичными, равнодушно выглядевшими прохожими».

Пару дней о Керенском не было никаких известий. Как вспоминала Бесси Битти, «ни у кого не было ни малейшего представления», что будет дальше. «Где Корнилов?…Где казаки?» И, наконец, самый ужасный вопрос: «Где немцы? Слухи ходили совершенно невообразимые». В ответ на арест министров правительства Керенского и заявление большевиков о захвате власти «умеренные» из числа левых сил создали свой собственный «Комитет спасения Родины и революции», пытаясь сплотить антибольшевистские фракции и обеспечить формирование законного правительства для утверждения его Учредительным собранием, созыв которого был обещан в ноябре. К вечеру 27 октября появились слухи о том, что Керенский на пути в Петроград вместе с казаками и что они уже в Гатчине, в сорока пяти километрах южнее города. На следующий день было объявлено, что Керенский взял Царское Село и будет в Петрограде в воскресенье, 29 октября. В ответ на новости о том, что подкрепление находится на полпути, и на призыв «Комитета спасения Родины и революции» к действию рано утром рота юнкеров, переодетая под солдат Семеновского полка, используя фальшивые документы и зная правильные отзывы, смогла преодолеть несколько постов красногвардейцев на Центральной телефонной станции на Морской улице, в то время как другие юнкера, используя ту же тактику, заняли гостиницу «Астория». В «Астории» Бесси Битти была удивлена молодостью командира юнкеров, «офицера-мальчишки с сигаретой, небрежно зажатой в уголке рта, и маузером в руке», который «выстроил большевистских гвардейцев у стены и разоружил их».

Юнкерам (некоторые из которых были 25 октября захвачены в Зимнем дворце и затем отпущены), безусловно, вполне хватало смелости, но без подкреплений и с весьма ограниченным запасом боеприпасов, а также при недостатке правильной организации действий и слабом руководстве они не могли долго продержаться. Бесси Битти и Альберт Рис Вильямс смогли без труда (в качестве «американских товарищей») попасть на Центральную телефонную станцию в двух кварталах от гостиницы «Астория», чтобы собственными глазами увидеть происходящие события. Юнкера, которые показались Бесси Битти «сущими детьми в этом военном предприятии», чтобы укрепить свои позиции, возводили баррикады «из коробок и досок», а также дров из ближайшей поленницы. Альберт Рис Вильямс подумал, что они, видимо, были уверены в скором прибытии войск Керенского. Он вместе с Бесси Битти наблюдал из здания, как они заняли позиции за баррикадами, укрепленными поленницей, и за несколькими грузовиками и как их осыпал «шквал пуль» атаковавших их красногвардейцев и матросов.

Вскоре юнкера отступили в подсобное помещение, где они «побросали оружие и стали ждать конца». Бесси Битти видела, как в кладовой «один офицер-мальчишка огромным хлебным ножом пытался срезать пуговицы со своей шинели, его руки при этом так дрожали, словно он безумно устал». Другой отчаянно пытался оторвать свои погоны, которые выдавали в нем юнкера. Бесси Битти невольно подумала об иронии судьбы: «Вдруг то, к чему стремились эти парни – заветные золотые галуны и медные пуговицы на форме офицера, символ их превосходства, – стало их проклятием». Она поняла, что в тот момент «любой из них отдал бы последнее, что у него было, за одежду простого рабочего». В коридоре она нашла Альберта Риса Вильямса, которого один из отчаявшихся юнкеров-офицеров умолял отдать свое пальто, чтобы он мог, переодевшись, попробовать сбежать. Она видела страдания в глазах этого мальчишки, но было ясно, что Альберт Рис Вильямс, как настоящий социалист, оказался перед моральной дилеммой. За время своего пребывания в Петрограде он завоевал уважение и доверие русских рабочих, поэтому он мучительно размышлял: «Если я отдам ему свое пальто, а они узнают об этом, то они будут думать обо мне как о предателе». Он не мог заставить себя сделать этого. В то же время он вместе с Бесси Битти осознал «весь трагизм ситуации в судьбе этого слабого человека, пытавшегося спасти свою жизнь».

Во второй половине дня здание взяли штурмом. Когда красногвардейцы и матросы уводили юнкеров, громко «призывая отомстить», Альберт Рис Вильямс просил их «не пятнать идеалов своей революции», поддавшись искушению убивать. В своих воспоминаниях Альберт Рис Вильямс и Бесси Битти умалчивают о судьбе юнкеров, однако, как отмечал Джон Рид, хотя большинство из них «были отпущены на свободу», «некоторые…перепугавшись, пытались бежать по крыше или спрятаться на чердаке. Их переловили и выбросили на улицу».

В течение всего этого дня, как вспоминал Джон Рид, «залпы, отдельные выстрелы, резкий треск пулеметов слышались издалека и вблизи», в то время как во всех районах города происходили стычки между юнкерами и красногвардейцами. В осаде оказались два юнкерских училища: Александровское военное училище на Мойке и Владимирское училище на Гребецкой улице на Петроградской стороне. Владимирское юнкерское училище оказало упорное сопротивление, его защитникам удалось отбить атаки двух броневиков с пулеметами, но затем большевики подтянули три полевых орудия и начали обстрел. «В стенах училища были пробиты огромные бреши», – писал Джон Рид; юнкера отчаянно защищались, «шумные волны красногвардейцев, шедшие в атаку, разбивались ожесточенным огнем». Стрельба не стихала до половины третьего, когда юнкера были вынуждены поднять белый флаг. Джон Рид увидел, как солдаты и красногвардейцы ворвались в училище «с криком и шумом… во все окна, двери и бреши в стенах». Пять юнкеров были жестоко избиты и заколоты штыками, остальные двести человек из числа сдавшихся были отправлены в Петропавловскую крепость. По дороге на юнкеров набросилась толпа красногвардейцев и убила еще восемь человек. Владимирское училище в результате большевистского обстрела было практически разрушено.

Графиня фон Ностиц была в ужасе от сцены, которая разыгралась в Александровском военном училище. По ее словам, «героизм этих мальчиков, просто детей пятнадцати-шестнадцати лет», был «единственным светлым пятном в этот черный ужасный день». Когда начался штурм училища, некоторые юнкера укрылись за огромной поленницей, сложенной перед зданием накануне зимы: «Выбравшись из училища, они забрались на поленницу и стреляли в большевиков в последней отчаянной попытке остановить их. Их было крайне мало, они сражались до тех пор, пока у них не закончились боеприпасы, а потом стояли, с по-детски пухлыми щеками, белыми, как мел, и ждали своей смерти. Это было ужасно – смотреть, как большевики играли с ними, как кошка с мышкой, растягивая миг неизвестности, тщательно выцеливая свои живые мишени, пока не перестреляли всех их, одного за другим».

Тела юнкеров лежали там несколько дней, «сложенные одно поверх другого в поленницу». Тех, кто сдался в училище, по воспоминаниям одного из сотрудников Красного Креста, «на набережной Мойки… выстроили в ряд, с руками, связанными за спиной, стреляли им в спину и сбрасывали их головой в воду». Везде, где только в последующие несколько дней мародерствовавшие матросы и красногвардейцы обнаруживали на улице юнкеров, они нападали на них и убивали; ситуация была сходна с тем, как преследовали полицейских в феврале 1917 года. Луи де Робьен видел, как на улице Гоголя сломался автомобиль, полный юнкеров, которые пытались спастись, и красногвардейцы накинулись на них и растерзали всех их; изуродованные тела юнкеров оставались на мостовой еще несколько часов. К счастью, британцам удалось благополучно укрыть восемь юнкеров, которые охраняли их посольство, и отправить их по домам, «переодев в гражданское платье».

Для Бесси Битти разгром юнкеров стал «днем стыда», «жертвоприношением младенцев, неоправданным и напрасным», и она возложила бо́льшую часть вины на плечи тех, кто послал этих юношей сражаться за них, оставаясь при этом вне досягаемости. «Обреченное на неудачу выступление юнкеров» ознаменовало краткосрочную и неравную пробу сил между новым правительством Ленина и «Комитетом спасения Родины и революции». «Керенский снова подвел нас, как он уже сделал это во время «июльского кризиса» и в вопросе с Корниловым», – отметил сэр Джордж Бьюкенен с сожалением в своем дневнике 30 октября. На какое-то время получив поддержку со стороны восемнадцати казачьих рот под командованием генерала Краснова, Керенский сопровождал их поход на Царское Село. Но здесь он вновь проявил нерешительность, и Краснов со своими силами отступил в Гатчину в ожидании расправы 50 000 большевиков и рабочих над его 1200 бойцами, которые были принесены в жертву. Скоро после этого Керенский бежал (никто не знал куда) и тщательно скрывался, перед тем как в мае 1918 года переправиться в Финляндию.

2 ноября правительство Ленина объявило об окончательном разгроме Временного правительства. Но это был бесчестный разгром, который не мог принести славы. Защита Петрограда силами «нескольких казаков, женским батальоном и детьми», по оценке Луи де Робьена, «могла иметь какой-то успех лишь в том случае, если бы, в принципе, не было никого из нападавших». Этот факт сделал правительство Керенского «объектом для насмешек». Это также подтвердило то, что падение прежнего буржуазного правительства (и создание нового Советского) прошло «бесславно, тихо, совсем не героически».

 

Глава 15

«Они убивают друг друга, как мух»

17 ноября 1917 года Фил Джордан засел за очередное длинное письмо с изложением последних событий. Это было ужасное время; большевики, писал он кузине Фрэнсиса миссис Энни Пуллиам в своем неповторимом стиле, «расстреляли Петроград в куски». «Мы все сидим на бомбе Просто ждя кто поднесет к ней спичку, – добавил он с присущим ему острым чувством драматизма. – Если Посол выйдет из этой Передряги живым нам всем тогда ужжасно повезло». На этот раз храброго Фила одолевали тревоги: «Эти сумашшедшие Убивают друг друга Как мы дома Бьем мух». Даже его босс был вынужден признаться своему сыну Перри: «Я еще не знал места, где человеческая жизнь стоила бы так дешево, как сейчас в России». Но, как бы это ни было печально, убийства, грабежи и акты насилия в качестве мести теперь стали настолько обыденным делом, что посол США обнаружил, что он «уже притерпелся» к ним.

В Москве Октябрьская революция была еще более жестокой и кровавой. Юнкера там были «заранее предупреждены, а значит, вооружены» и заблаговременно заняли укрепленные оборонительные позиции в Кремле и на других стратегических объектах. Большевикам потребовалось десять дней, чтобы установить свою власть после ожесточенных боев на улицах и в районе Кремля, потеряв более тысячи человек погибшими. И в Москве зверства в отношении сдавшихся юнкеров были гораздо более распространенным явлением, чем в Петрограде. Здание консульства США в Москве было сильно повреждено артиллерийским обстрелом; гостиница «Метрополь», где проживало много иностранцев, была частично разрушена. Коллегам Лейтона Роджерса в Московском филиале Государственного муниципального банка Нью-Йорка, которые разместились в гостинице «Националь» в Москве, пришлось укрыться в подвале в картофельном отсеке, где, как он слышал, они провели три дня самых тяжелых боев в городе за игрой в покер.

В Петрограде британское и американское посольства хотя и избежали нападения, однако были практически отрезаны от внешнего мира: ни одна телеграмма не могла быть передана, дипломатических курьеров не выпускали в город, посольская почта также была заблокирована. Сотрудники посольства США делали все возможное, чтобы убедить своих граждан немедленно уехать из России, была организована эвакуация женщин и детей по Транссибу. 5 ноября, как только выпал снег и замерзли реки, тридцать пять американцев (мужчин, женщин и детей) на поезде покинули город вместе со многими членами миссии Американского Красного Креста, которые также решили уехать из города. Выехать было невероятно сложно: некоторые жены не желали бросать своих мужей, другие боялись уезжать одни, у некоторых не было денег на дорогу, случалось даже (как отмечал Дж. Батлер Райт), что «неприязненно относившиеся друг к другу люди не могли смириться с мыслью, что им придется десять дней провести вместе в одном вагоне», не говоря уже об опасном характере этого путешествия, когда в любой момент поезд могли остановить и в него могли вломиться толпы красногвардейцев. Для англичан ситуация была еще более напряженной, поскольку Троцкий запретил выезд представителям английской диаспоры, желавшим покинуть Россию, в ответ на арест в Англии и интернирование двух большевиков, которые приехали в страну для ведения антивоенной пропаганды.

«Британцы в настоящее время, по существу, являются заключенными в России, – рассказывал британский консул Артур Вудхаус своей двадцатилетней дочери Элле (уже благополучно вернувшейся в Англию). – У нас на работе сейчас весьма оживленно. Как обычно, приходит множество неистовых Б.Б.Б. [ «беспомощных, безнадежных, бесправных»], которые отказываются утешиться. Я должен с признательностью отметить, что основная масса англичан уехала. Те, кто еще остался, конечно же, собираются поступить так же, но либо не могут из-за отсутствия средств, либо при нынешних обстоятельствах им не разрешают сделать это».

Для британского посла это тоже было весьма трудное время. В большевистской прессе содержались угрозы убийства сэра Джорджа Бьюкенена, его с издевкой называли «некоронованным королем Петрограда», ходили слухи, что Троцкий собирался арестовать его. Семья сэра Джорджа умоляла посла отказаться от своих ежедневных прогулок, но он настоял на их продолжении, заверив семью, что он «не воспринял угрозы Троцкого чересчур серьезно». Оставаясь верным своим убеждениям, он «с большим достоинством и решительностью» категорически отказался принять Троцкого и отклонил его предложение «обеспечить охрану посольства» силами красногвардейцев. Сэр Джордж Бьюкенен информировал Лондон о том, что «правительство теперь в руках небольшой группки экстремистов, которые намерены навязать свою волю стране посредством террора», и он не желает иметь с ними ничего общего. Министр иностранных дел Великобритании Артур Бальфур телеграфировал ему из Англии, настаивая на том, чтобы он вернулся домой, однако сэр Джордж был непреклонен. «Мне сейчас не стоит покидать Петроград, поскольку мое присутствие здесь придает уверенность нашей колонии», – ответил он в начале ноября. Тем не менее его жена, опасаясь за состояние здоровья мужа, признавалась в том, что они испытывали сильное напряжение и что для них «это было ужасное время».

Дэвид Фрэнсис, как Бьюкенен и Вудхаус, также не позволил запугать себя. «Я никогда не буду разговаривать с этими проклятыми большевиками!» – огрызался он, также отвечая отказом на предложение большевиков выделить красногвардейцев для охраны посольства США. «Ему, очевидно, никогда не приходило в голову оставить свой пост, на который он был назначен, – писала его подруга Юлия Кантакузина-Сперанская, – хотя он довольно откровенно рассказывал о тех угрозах и той опасности, которым он постоянно подвергался». Нельзя не упомянуть также о том напряжении, в котором последнее время находился Дэвид Фрэнсис в результате распространившихся в посольстве сплетен о его дружбе с Матильдой фон Крам, русской, с которой он подружился на борту парохода, когда плыл из Америки, и которая подозревалась в связях с немецкой разведкой. Оторванный от своей семьи, все более отдаляясь от осуждавших его сотрудников посольства США, многие из которых серьезно сомневались в его профессиональной компетентности, Дэвид Фрэнсис упрямо поддерживал приятные ему отношения с мадам фон Крам (которая продолжала регулярно навещать его с тем, чтобы составить ему компанию и обучать его французскому языку) и полагался на своего верного Фила Джордана. Однако в последнее время помощник Фрэнсиса, Дж. Батлер Райт, начал серьезно беспокоиться о здоровье посла, отмечая его нараставшее психическое и физическое истощение (насколько было известно Филу Джордану, Фрэнсис часто работал до двух или трех часов утра). Еще большее опасение вызывало то, что Дэвид Фрэнсис в своих отношениях с окружающими стал действовать хаотично и непоследовательно; он, казалось, «сорвался с якоря». 22 ноября в Вашингтон была направлена шифрованная телеграмма с рекомендацией «с тем, чтобы избежать публичного унижения, дать послу официальное указание спешно прибыть в Вашингтон».

Тем британцам и американцам, которые не могли покинуть Петроград, этой зимой больше ничего не оставалось, кроме как затаиться и «наблюдать за тем, как будет формироваться это новое правительство рабочих и крестьян… и воплощать их [рабочих и крестьян] мечты в жизнь». Смольный был прежним бурлящим котлом политических дебатов, соперничества и обличительных речей, но народ теперь уже больше интересовался не этим, а тем, как устроить свою жизнь. Насколько было известно Луи де Робьену, народу «наскучили абстрактные проблемы». Что руководство, засевшее в Смольном, могло предложить им? Конечно же, не хлеб. Ничего, кроме «теорий, догм, мнений, доктрин, гипотез – то есть всего того, что выражалось в пафосных словах». «Это, – писала француженка Луиза Патуйе, – тот самый моральный багаж, который таскает за собой большинство революционных деятелей: встречи с бесчисленными группировками или пленарные заседания, бесконечные голосования по вопросам процедурного характера или внесения поправок в эти вопросы. Бесполезные и, следовательно, неизбежные дебаты, которые идут без перерыва, день и ночь. Бесконечный поток ораторов, которые обязаны строго придерживаться партийной догмы и которые могут смотреть на вещи только с догматичной, схоластической точки зрения».

Луиза Патуйе писала, что простым русским были нужны «не слова, а дела». Ее соотечественник Луи де Робьен также стал крайне скептично относиться к возможности реального политического разрешения кризиса в России: «Формируются партии, между конфликтующими сторонами достигаются соглашения, люди реорганизуются в различные политические структуры, создаются комитеты, а также советы комитетов и комитеты советов; все они претендуют на роль спасителей страны и мира, но каждый день становится известно о новом политическом расколе и новом сенсационном улаживании возникших разногласий».

В этой атмосфере постоянных конфликтов и неясности Ленин решительно выдвинулся на первый план с большевистской программой социализации и планомерного разрушения всех остатков прежнего царского режима. Его первым и самым впечатляющим проектом был Декрет о земле, который отменял частную собственность на землю, конфисковывал помещичьи имения и передавал их в пользование крестьянам. Делегаты Второго Всероссийского съезда Советов единогласно приняли этот Декрет до того, как 27 октября съезд завершил свою работу. Наряду с частной собственностью на землю была отменена также свобода печати, хотя многие оппозиционные газеты ушли в подполье, совсем как революционная печать в царское время. Государственный банк был захвачен, публикация каких-либо объявлений стала исключительной монополией государства. Свобода слова была безжалостно подавлена: сначала были закрыты политические клубы, затем были запрещены все общественные митинги, кроме организуемых властями.

Городская дума Петрограда, которая до конца ноября доблестно сопротивлялась запугиванию со стороны большевиков, была принудительно, силой оружия, распущена, а ее председатель и лидеры арестованы. Все суды, выступавшие против нового советского режима, были закрыты и заменены рабоче-крестьянскими революционными трибуналами, которые повели безжалостную борьбу с «контрреволюционерами», «спекулянтами» и другими, кто считался врагами нового социалистического государства. Как вспоминала Бесси Битти, «Петроград встретил первое заседание революционного трибунала с тревогой», посчитав это «началом террора». В тот мрачный день «пресса и народ обсуждали только гильотину». Завершающим зловещим актом официальных репрессий стало создание 7 декабря нового органа для «борьбы с контрреволюцией» – Чрезвычайной комиссии (более известной как ЧК), которая без лишнего шума разместилась на четвертом этаже дома на Гороховой улице. Туда доставляли на допросы видных представителей буржуазии и аристократии (тех, кто не успел бежать из России). Иногда по ночам здесь можно было услышать выстрелы; говорили, что вдоль задней стены здания вырыт ров, к которому задержанных отводили на расстрел.

12 ноября наконец начались долгожданные выборы в Учредительное собрание. Лейтон Роджерс нашел это весьма занятным мероприятием: за места в Учредительное собрание боролись девятнадцать политических партий, и избирательная кампания представляла собой настоящую «битву плакатов». По всему городу «здания, стены, все заборы и щиты для объявлений [были] облеплены ими, по десятку штук друг на друге», поскольку, как отметил Лейтон Роджерс, «для членов какой-либо партии считалось ловким ходом выскользнуть ночью на улицу и заклеить агитационные плакаты соперничающих партий своими». У одной из политических групп было представительство в доме, где он жил, и он «имел возможность три раза» наблюдать, как ее представители «после полуночи выходили на задание с рулонами плакатов и ведрами клейстера». «Возможно, какая-то доля истины заключалась в появившейся на днях шутке о том, – добавлял Лейтон Роджерс, – что победит та партия, у которой будет больше всего клейстера и плакатов».

После двух недель голосования стало ясно, что большевики не получили тех полномочий, на которые они рассчитывали; более того, они оказались в явном меньшинстве, получив лишь 24 процента голосов. Ленин пришел в ярость и отложил открытие Учредительного собрания, запланированное на 28 ноября, до Нового года; если бы у него была такая возможность, он бы полностью расправился с ним. Продолжавшийся политический вакуум ознаменовался неуклонным ростом большевистской тирании, арестами и убийствами их политических соперников. Зимой 1917/18 годов началось то, что Виллем Аудендейк назвал «штыкократией», или же, по выражению Луи де Робьена, «солдатской диктатурой», которая характеризовалась повсеместно принятым упрощенным судопроизводством. В городе, переполненном вернувшимися с фронта солдатами, которые ошивались без дела и отличались непредсказуемым, анархическим поведением, правили винтовка и штык. «Наша собственная буржуазная революция 1789 года скатилась к террору и закончилась Бонапартом и его войнами, – отмечал Луи де Робьен. – Но этого оказалось недостаточно, чтобы образумить нас».

Он не надеялся на улучшение ситуации в России, особенно после того как стал свидетелем типичного примера жестокого и бессмысленного насилия со стороны «двух солдат, покупавших яблоки у старухи, уличной торговки: решив, что цена слишком высока, один из них выстрелил ей в голову, а другой ударил ее штыком. Естественно, никто не осмелился сделать что-либо с этими двумя убийцами, которые спокойно пошли прочь в окружении равнодушной толпы, жуя яблоки, которые достались им так дешево, и не задумываясь о бедной старухе, чье тело весь оставшийся день лежало в снегу рядом с ее небольшим прилавком с зелеными яблоками».

Тревога ощущалась повсюду. «Нигде не увидишь улыбки, – вспоминала Мэриэл Бьюкенен, – никогда и нигде, как бы ни велика была улица, не услышишь смеха, звука музыки или даже звона колоколов из церквей». «К тому времени как я уехала, это чувство ненависти к любому, кто совершенно очевидно не относился к пролетариату, было почти осязаемым. Это буквально ощущалось, стоило только выйти на улицу», – отмечала, в свою очередь, Элла Вудхаус.

У американцев сложилось такое же мнение. Фил Джордан признавался, что ситуация в Петрограде была «ужасной»: «Улицы полны всех головорезов и грабителей какие есть в России. Слышно пулеметы и пушки гремят всю ночь и день. Тысячи убивают. Почему мы еще живы я не знаю. Они вламываются в частные дома и грабят и убивают всех людей. В доме не очень [далеко] от посольства они убили маленькую девочку и нашли 12 дыр от штыков винтовок в ее теле. О жутко что можно Увидеть… Я понял что лучше всего сейчас держать рот на замке и выглядеть как можно больше Американцем… Все бандиты что вышли из тюрьмы теперь с винтовкой… мы не знаем когда немцы возьмут Петроград. Если они придут прямо сейчас я не знаю что мы будем делать потому что мы не можем уйти. Мы как крысы в ловушке. Большевики порвали все железные дороги. Я не знаю но этот Форд может быть спасет жизнь. Все торговые дома и банки закрыты. Город в полной тьме. Порой у нас только сальные свечи для света, на заводах нет угля и Очень мало дров. Банки у Большевиков и сбежавшие преступники и воры на страже с пулеметами и винтовками, с продуктами все хуже каждый день… Посол сказал мне два дня назад упаковать с собой как можно меньше потому что мы можем уехать и бросить все это».

Недавнее принятие Декрета о земле (а вместе с этим распространение любимой Лениным мысли Карла Маркса о том, что «собственность – это кража», намекающей на то, что народ должен вернуть себе то, что было украдено у него) «спровоцировало стихию». После того как большевики призвали выискивать частную собственность и овладевать ею (силой, если необходимо), Лейтон Роджерс писал: «Частная собственность подверглась общественному растерзанию». Являясь свидетелями ежедневных (и еженощных) случаев мародерства, грабежей и убийств, те иностранцы, которые еще как-то симпатизировали идеалам Февральской революции, теперь с большим трудом сохраняли свои прежние убеждения – они видели, что новая большевистская диктатура своими преступлениями ежедневно предавала эти идеалы. Даже представитель Красного Креста Раймонд Робинс, который так горячо встретил новую зарю Октябрьской революции, убеждая свою жену Маргарет, что «это – Великое Событие», теперь начал испытывать сомнения. «Подумай только, – писал он Маргарет 8 ноября, – самое радикальное во всем мире социалистическое-пацифистское-полуанархическое правительство обеспечивает себе власть штыком, запрещая все публикации, за исключением тех, которые поддерживают его программу, арестовывая неугодных лиц без всякого ордера и удерживая их в течение нескольких недель без суда и без предъявления обвинения».

Единственный луч надежды появился, когда 2 декабря Троцкий объявил о готовности большевиков пойти на перемирие с Германией; мирные переговоры должны были начаться в Брест-Литовске 9 декабря. Все хотели прекращения войны и возвращения к нормальной жизни, поскольку следующим актом в той драме, которая разыгрывалась в России, было бы наступление массового голода в национальном масштабе. Следующей темой (и единственной) для беседы после разговора о мире – и не только между обычными людьми на улице, но и в элитных гостиных Петрограда – была: «где можно было бы достать мешок муки или несколько яиц». «Даже диаспора, которая жила намного лучше, чем россияне, – вспоминала Бесси Битти, – слышала вой серого волка по имени «голод». Мы были голодны с утра и до ночи. У большинства из нас развился такой аппетит, какого раньше мы никогда не знали. Мы вылизывали тарелки дочиста».

Фил Джордан постоянно рисковал своей жизнью, выезжая в посольском «Форде» на отдаленные уличные рынки и в окрестные деревни, чтобы попытаться найти провиант. «Прожив в такой дикой стране, как эта, 18 месяцев, начинаешь понимать, что есть только два приличных места для жизни, – сказал он Энни Пуллиам, – одно – это небеса, а другое – это Америка». Недавно, когда он закупался, он уже все завершил и был готов уезжать, как вдруг «около трехсот большевиков ворвались на рынок с заряженными винтовками». Один из них сказал ему, что больше никому ничего не позволят купить на рынке, потому что «мы собираемся забрать все это для наших друзей». «Убирайся отсюда и черт побери побыстрее. Я Сказал Я не уеду отсюда пока мне не вернут мои деньги. Затем он сказал Клерку отдать мне мои деньги. Затем они начали… пулять чтобы пугать народ и брать все на рынке».

Если принять во внимание, каким опасным и дорогостоящим делом для относительно привилегированной общины иностранцев являлись поиски продовольствия, то становится неудивительно, что когда Робби Стивенс, директор Петроградского филиала Государственного муниципального банка Нью-Йорка, 2 ноября дал ужин в честь Дня Благодарения для всех двадцати четырех своих сотрудников, то все прибыли на это мероприятие насладиться хорошей едой «в своих лучших вечерних нарядах».

Социальным волнениям на почве голода еще предстояло потрясти Петроград. Гораздо более насущной на тот момент угрозой, как заметила Бесси Битти, была иная, связанная со спиртным. Все иностранцы были согласны с тем, что именно благодаря царскому запрету на продажу водки Февральская революция смогла избежать актов крайней жестокости и насилия со стороны толпы, обезумевшей от выпивки. Однако в ночь с 23 на 24 ноября революционеры наконец добрались до нетронутых запасов алкоголя в подвалах Зимнего дворца.

После того как дворец был взят, обнаружилось, что царские винные погреба были еще целы, в них было полным-полно вина, шампанского и коньяка. Конечно, в самом городе еще оставалось более восьмисот частных винных погребов, принадлежавших клубам и представителям бывшей аристократии (только в одном из них хранилось 1,2 миллиона бутылок). Однако запасы спиртного в Зимнем дворце включали в себя бесценные бутылки шампанского, «пролежавшие нетронутыми триста лет». По мнению Бесси Битти, их общая стоимость могла составлять около «тридцати миллионов рублей». Большевики понимали, что, как только об этих запасах станет известно, «товарищи» немедленно ринутся к ним. Военно-революционный комитет обдумывал, как ему следовало поступить. Большевикам остро требовались средства, поэтому лучшим и очевидным вариантом было бы продать эти запасы спиртного, например, англичанам или американцам. Более безопасным вариантом было бы изъять их и где-нибудь уничтожить, например, сбросив в Неву, – до того как толпа доберется до них. В конце концов лучшим решением показалось следующее: направить группу красногвардейцев, «чей революционный дух был достаточно сильным, чтобы противостоять искушению спиртным», разбить эти бутылки, а затем выкачать из переполненного погреба весь алкоголь.

В ту ночь, когда отряд красногвардейцев прибыл на место, Бесси Битти решила, что «уничтожается все население города», потому что она непрерывно слышала звуки, похожие на ружейные выстрелы. Однако это были звуки «тысяч пробок, вылетавших из бутылок» в Зимнем дворце. Само собой разумеется, что те, кого направили на это задание, не могли устоять перед соблазном попробовать редкое коллекционное токайское вино времен Екатерины Великой и с радостью приступили к истреблению «наследия Николая Романова». Чтобы навести порядок, были направлены вооруженные матросы – но к тому времени большая толпа пьяных мужчин уже бесчинствовала, бродя по щиколотку в вине из разбитых бутылок, и не желала расходиться. Началась перестрелка, которая переросла в целое сражение. В конце концов к Зимнему дворцу были, в свою очередь, направлены три расчета пожарных, чтобы затопить подвалы и завершить уничтожение спиртного. Некоторые из напившихся были до такой степени невменяемы, что не смогли уйти оттуда и утонули или замерзли в ледяных струях из шлангов. Лейтон Роджерс слышал в трамвае рассказ одного из солдат, который горевал в связи с тем, что «шестьдесят три его товарища погибли в ходе пьянки в винном погребе Зимнего дворца: их либо убили свои же в результате ссоры, либо они были слишком пьяны, чтобы спастись из того потопа, который был устроен пожарными». Выслушав этот рассказ, женщина, сидевшая через проход от него, «благочестиво подняла глаза и вздохнула: “Шестьдесят три, благодарение Богу!”»

Новости о легкой добыче в Зимнем дворце быстро распространились по всему Петрограду. Как вспоминала Мэриэл Бьюкенен, вскоре к ней устремились практически все: «На сцене появились целые толпы, жаждавшие своей доли трофеев. Приезжали на грузовиках солдаты – и уезжали с ящиками, полными бесценного вина. Можно было наблюдать за тем, как мужчины и женщины с мешками и корзинами, наполненными бутылками, продавали их прохожим на улицах. Даже дети смогли получить свою долю добычи и шли, пошатываясь под тяжестью большой бутыли шампанского или же ценного ликера». Еще несколько дней над Зимним дворцом стоял кислый спиртной запах. Его можно было почувствовать даже у британского посольства, дальше по набережной. Солдаты и матросы лежали в снегу мертвецки пьяные; сам снег был в красных пятнах – на этот раз не от крови, а от вина. «Некоторые из толпы зачерпывали его руками, пытаясь выжать последние капли вина, дрались друг с другом за эти остатки», – вспоминала Мэриэл Бьюкенен; другие ложились в канавы, пытаясь пить то вино, которое струилось там из множества разбитых бутылок.

Однако грабежи и смерти у Зимнего дворца не прекратились. У красногвардейцев, солдат и матросов, наводнивших город, возникла острая жажда спиртного, и многие из них, придя в ярость, стали вламываться в частные винные погреба и напиваться до совершенно скотского состояния. Жертвой этих набегов вскоре стал Английский клуб, а затем и Елисеевский магазин на углу Невского проспекта, который любили навещать представители иностранного дипломатического корпуса. Свой винный погреб удалось защитить лишь ресторану «Контан»: «он поставил двадцать или около того здоровенных парней с винтовками, пулеметами и гранатами, которым он платил, которых обильно кормил и обеспечивал спиртным». (На Рождество «Контан» будет единственным рестораном, где еще будут подавать вино.) В британское посольство стали приезжать русские друзья семьи Бьюкенен, потому что солдаты врывались в их дома и «не только выпивали все вино, но и ломали мебель, а также, опьянев и перестав осознавать, что делают, принимались беспорядочно стрелять». Однажды ночью Фил Джордан слышал «ужасный грохот» и звон разбитого стекла на улице в трех дверях от посольства; он пошел посмотреть и обнаружил, что восемь или девять солдат вломились в винный магазин и «напились все, как могли». Температура была 18–20 градусов ниже нуля, но, несмотря на это, «на следующее утро на Улице одного квартала было полно пьяных Солдат Некоторые Спали на снегу просто как в постели». «И миссис Фрэнсис подумайте только, – добавил Фил Джордан, – не закон не полицейский или кто другой не скажут Прекратить».

«Весь Петроград пьян», – в отчаянии признавался недавно назначенный нарком просвещения Анатолий Луначарский. «Ночь за ночью доносились звуки бедлама, – писал Лейтон Роджерс в то время, как всеобщее пьянство продолжалось, – разговоры, смех, крики, стоны, были видны вспышки света в темноте, проблески свеч, слышались выстрелы и лихорадочные спотыкающиеся шаги… Весь город, казалось, метался в нервном возбуждении». Мэриэл Бьюкенен могла слышать из британского посольства постоянные шум и гам, которые прерывались «бесконечными русскими народными песнями». Вскоре резко выросли масштабы торговли краденым алкоголем; на некоторых бутылках с марочными винами, продававшихся мародерами, можно было увидеть императорский герб. Даже представители британской и американской колоний признались, что покупали некоторые из этих бутылок. Луи де Робьен отмечал, что некоторые особо предприимчивые мошенники продавали бутылки «шампанского» из Зимнего дворца, которые они опустошали во время своих пьянок, а затем заполняли «водой из Невы». Большевистское правительство тем временем продолжало попытки уничтожить винные запасы до того, как до них доберется толпа: в подвалах Государственной думы были разбиты 36 000 бутылок коньяка, в другом месте было уничтожено шампанское общей стоимостью в три миллиона рублей. В ходе деятельности официальных «разбивателей бутылок» вскрылось непредвиденное обстоятельство: даже если они стоически воздерживались от малейшего употребления вина, от винных испарений они все равно безнадежно пьянели.

По мере приближения Рождества 1917 года жизнь в Петрограде начинала казаться, как никогда, деспотичной и опасной. «Номинально всем заправляют большевики, – писал Денис Гарстин, – но на самом деле всем управляет закон толпы, который означает, что толпа есть, а закона нет. Троцкий и Ленин, с каждым днем все больше и больше ненавидящие буржуев, издают новые декреты, которые все разрушают, позволяют отказываться от долгов, отрекаться от брака, не признавать убийств, союзов, тяжких преступлений – о, наступает замечательное время!» «Боюсь нетрезвого русского с оружием, – признавалась Полина Кросли, которая, предпочтя остаться в Петрограде с мужем, избегала, насколько это было возможно, выходить на улицу, как и большинство ее друзей. Другие иностранцы, которые приняли решение остаться в городе, как, например, Полетт Пакс, которая была полна решимости «ради престижа Франции» выполнить свой контракт в Михайловском театре, тоже сидели по домам. Однако Полетт Пакс обнаружила, что ей трудно целыми днями находиться в запертой квартире с окнами, закрытыми ставнями, и она все же решалась и выходила наружу – хотя бы просто для того, чтобы избежать «удушающего чувства погребения в склепе».

Однако снаружи не было ничего такого, ради чего стоило бы выходить, там продолжалась очередная убогая зима: с замерзшей Невой, занесенными снегом улицами, с пустыми «церквями, в которых никто не молился», редкими трамваями, ходившими из последних сил, с половиной магазинов закрытыми и заколоченными, с длительным отключением электроэнергии (ситуация усугублялась в связи с серьезным дефицитом угля, дров, керосина и свечей), с хлебом из соломы, почти полным исчезновением масла и яиц. Покупательная способность рубля продолжала стремительно падать. «Сопоставления с прежними ценами выше арифметических способностей моего мозга, – писала Полина Кросли. – Я просто знаю, что мне лучше пройтись пешком, чем платить извозчику сорок рублей (сейчас около 4 долларов на наши деньги) за 15 минут езды». Что еще она могла рассказать своей семье, оставшейся на родине? «В целом новости такие: Петроград еще по-прежнему на месте, здесь; части Москвы больше нет; многих красивых поместий больше нет нигде; большевики везде». Теперь бастовали банки. «Все дела останавливаются и скоро остановятся совсем, – писал Лейтон Роджерс 29 ноября. – Мы пытаемся как-то двигаться вперед, каждый день надеясь, что завтра ситуация улучшится; но мы надеемся на это вот уже восемь месяцев, а она постепенно становится все хуже».

В начале декабря сэр Джордж Бьюкенен вновь заболел. «Мой доктор сказал, что силы мои на исходе», – признавался он. Он был вынужден согласиться с тем, что ему необходимо покинуть Россию. С началом 9 декабря Брест-Литовской мирной конференции он, скрепя сердце, перестал возлагать на Россию какие-либо надежды. Ему стало ясно, что война была «более ненавистна, чем даже был царь», и что для британской миссии в Петрограде пытаться сохранить участие России в войне теперь бесполезно. Его коллега Дэвид Фрэнсис между тем был непреклонен: «Я готов переступить через свою гордость, пожертвовать своим достоинством и с должной осмотрительностью сделать все необходимое, чтобы помешать России стать союзником Германии». Но было уже слишком поздно. 7 декабря Фил писал миссис Фрэнсис: «знаете ли вы что сейчас в Петрограде… полно Немцев [освобожденных военнопленных] Шагающих по улицам гордо как павлины. Все русские очень рады что Немцы здесь. Они Говорят что когда немцы возьмут Петроград что тогда у нас будет какой-то закон и порядок».

12 декабря по русскому календарю англичане, американцы и другие иностранцы, оставшиеся в Петрограде, отрешились от мрачной реальности голодающего города, чтобы отпраздновать Рождество, поскольку по европейскому (григорианскому) календарю это было 25 декабря. «В разгар войны и революции, – вспоминала Бесси Битти, – мы не только праздновали Рождество, но праздновали его дважды». Как она считала (что неудивительно, учитывая, что ее «душа выросла в напоенной солнцем Калифорнии»), это Рождество «словно пришло из настоящей сказки». Слякотный и грязный Петроград, который приобрел еще более траурный облик из-за запущенного вида зданий и пулевых отметин на их лепнине, теперь преобразился благодаря захватывающей дух красоте зимы, которая пришла, «обрушившись с небес», намела снег «сугробами на крыши и трубы, развесила иней, как хрустальную бахрому».

Как писала Бесси Битти, в такой обстановке Рождество 1917 года было просто волшебным, «несмотря на пустые магазины и людские горести». Миссия Американского Красного Креста организовала для американских журналистов рождественский ужин; были зажжены бенгальские огни, украшенная ель заняла почетное место. «Мы закрыли ставни и отгородились от войны и революции, много смеха у нас вызвала русская идея пирожка с начинкой». По воспоминаниям Джона Луиса Фуллера, Фред Сайкс и Лейтон Роджерс в своей новой прекрасной четырнадцатикомнатной квартире «приготовили замечательные блюда» для своих банковских коллег: жареного гуся, овощей, «пятислойный торт», а также вино (некоторые бутылки, из запасов Зимнего дворца, были приобретены на черном рынке). Однако «лучше всего было прийти в ночь под Рождество» на вечеринку для всей американской колонии, которая была устроена в Петроградском филиале Государственного муниципального банка Нью-Йорка. Бесси Битти считала это «подлинным триумфом, ставшим результатом всей изобретательности умной женщины и полудюжины находчивых мужчин», поясняя, что «обеспечить продуктами двести человек в условиях Петрограда, где практически ничего не было, являлось настоящим подвигом». Основным гением этого «ловкого фокуса» была Милдреда Фарвелл, Петроградский корреспондент издания «Чикаго трибьюн», жена сотрудника миссии Красного Креста, который организовал поставку «пекарного порошка из Владивостока, в шести тысячах верст отсюда, для выпечки американских слоеных тортов. Яйца были доставлены из Пскова, находящегося вблизи фронта. Из кладовой посла добыли белую муку. А индюки появились Бог знает откуда».

В ту ночь, по описаниям Бесси Битти, бывшее турецкое посольство «вспомнило всю свою былую славу», когда оно было украшено флагами, а его огромные зеркала в позолоченных оправах отражали «кружившуюся компанию женщин в переливавшихся платьях и мужчин, чьи вечерние костюмы не отутюживали уже долгое время». «Наши плоские голые стойки, которые использовались только для того, чтобы класть на них принятые от клиентов деньги, были полны разных деликатесов, – писал Джон Луис Фуллер в своем журнале. – Бутерброды с белым хлебом, индейка, курица, салаты, клюква, пирожные с вареньем всех видов, яблочные пироги…еще на одной стойке стояла большая чаша для пунша, приготовленного из примерно десятка различных вин». Излишне говорить, что «задолго до окончания вечеринки более половины всех этих деликатесов было уничтожено». Все гуляли до трех часов утра, танцуя под оркестр балалаек и оркестр из двенадцати музыкантов, который исполнял ванстеп и американский регтайм. Приглашенный на вечеринку русский оперный певец прекрасно исполнил гимн США «Знамя, усыпанное звездами». Лейтон Роджерс пытался вовсю вальсировать, «на каждом шагу натыкаясь на послов и вызывая медный перезвон среди генералов, явившихся со всеми своими наградами» (он был плохим танцором и вскоре бросил это дело).

В британском посольстве ночь под Рождество по сравнению с американским вариантом была отмечена довольно сдержанно, поскольку она совпала с официальным прощанием с сэром Джорджем Бьюкененом. Были приглашены представители союзных военно-морских и военных миссий, а также сотня сотрудников посольства и некоторые русские друзья посла. Это было последнее мероприятие, организованное британскими дипломатами в Петрограде. К счастью, в тот вечер не отключали электричество, «поэтому хрустальные люстры сверкали так же, как и раньше», и, хотя сэр Джордж чувствовал себя весьма неважно, он стоял «наверху входной лестницы, встречая приезжавших гостей, и со своим моноклем, который свисал с его шеи, и с широкой орденской лентой смотрел[ся] именно так, как должен смотреться любой посол». Сотрудник посольства Уильям Герхарди отметил, что сэр Джордж с характерной для него застенчивостью отреагировал на исполнение в ходе ужина английской поздравительной песни «Ведь он такой хороший, славный парень», настаивая на том, что он вовсе не был «ни хорошим, ни славным» и что «он может сказать о себе лишь то, что он был “парнем”».

Мэриэл Бьюкенен никогда не могла забыть эту последнюю печальную вечеринку: «Хотя в зале торжеств было множество банок с мясными консервами и другая еда, хотя у каждого сотрудника посольства был в кармане заряженный пистолет, а в «канцелярии» скрытно хранились винтовки и патронташи, мы пытались забыть про пустынные улицы и про подстерегавшую там нас постоянную опасность. Мы играли на фортепиано и пели песни, мы пили шампанское и смеялись, чтобы скрыть печаль в наших сердцах».

Через два дня после этих счастливых рождественских праздников большевики ввели прямой государственный контроль над всеми иностранными банками в Петрограде и направили вооруженные отряды Красной гвардии, чтобы занять их. Этим утром, 14 декабря, «на первом этаже главного входа» Петроградского филиала Государственного муниципального банка Нью-Йорка «раздался шум и зазвучали громкие голоса». Вслед за этим Лейтон Роджерс и Джон Луис Фуллер услышали, как «сапоги с железными набойками загрохотали по мраморной лестнице, когда отряд солдат-большевиков протопал в кабинеты нашего банка». Солдат возглавлял «напыщенный самодовольный коротышка с рыжей шевелюрой, в офицерской форме, черных кожаных сапогах и всем таком прочем». Он ударил длинным наганом с синим отливом по стойке, «помахал каким-то грязным документом и объявил, что по приказу Совнаркома он конфискует банк и закрывает его». Персоналу банка было приказано сдать все ключи, их учетные книги тоже должны были быть конфискованы. Несмотря на незнание русского языка, персонал, работавший на регистрации, уловил суть сообщения «Рэда» (как его прозвал Роджерс), закрыл свои учетные книги и сдал их; солдаты, которые в это время «выстроились цепочкой вдоль банковских стоек, отдыхали, положив ощетинившиеся штыками винтовки на стойки». Стив, который на тот момент был менеджером, вышел из своего кабинета и обнаружил, что его банк отныне принадлежит русским. «Рэд» сказал ему:

«– Вам придется вместе со мной направиться в Госбанк… в Вашем автомобиле.

– Но у меня нет автомобиля, – запротестовал Стив.

– Вы – директор банка, у Вас должен быть автомобиль».

К счастью, Стив хорошо знал русский язык, и он принялся ясно и твердо объяснять, что «это был американский банк и что американцы – демократичные, неприхотливые люди, которые далеко не всегда обеспечивают директоров своих банков автомобилями». Поразмыслив над этим, «Рэд» объявил, что все денежные средства банка должны быть конфискованы. Однако, к несчастью для последнего, в связи с закрытием Государственного банка в кассе на момент было только несколько тысяч рублей. «Рэд» был заметно разочарован. Оказалось, что любому большевистскому подразделению, направленному на «национализацию» финансового учреждения или частной компании, было разрешено поделить между собой все найденные там деньги. «В том случае, если бы американский банк был до самого потолка завален мелкими деньгами, предполагалось организовать лотерею и команда победителей забирала бы этот выигрыш». «Рэд» был в ярости. «Что же это вообще за банк? – закричал он. – У директора нет автомобиля, в кассе почти нет денег!…Мне придется все это объяснить им». Вслед за этим он сообщил своим людям, что отсутствие денег являлось ловкой проделкой хитрых американцев, «которая доказала, что мы были очень опасными людьми, злейшими врагами пролетариата». «Разве вы не банкиры, – кричал он, – а значит, не капиталисты? И разве вы не иностранцы, а значит, не международные капиталисты? Нет никого ниже из человеческих существ!» И он дал указание своим людям не спускать с нас глаз».

Забрав ключи от сейфов и несгораемых денежных ящиков и сообщив клеркам, что все они находятся под домашним арестом, «Рэд» повез Стива в Государственный банк, чтобы добыть там еще денег. На это время, как вспоминал Фуллер, около десятка солдат остались нести караул в зале, «сидя на нашей дорогой мебели», с жадностью наедаясь драгоценными банковскими запасами хлеба и укладываясь подремать на стильные диваны и кресла. Молодые банковские клерки понуро сидели, пока кто-то из них не вспомнил про граммофон, который использовали на рождественской вечеринке. Его принесли и принялись играть американский регтайм. Один за другим большевики, охранявшие их, покидали свои посты и собирались вокруг, чтобы послушать. Когда спустя час «Рэд» вместе со Стивом вернулся, по воспоминаниям Роджерса, «он обнаружил, что мы с парой русских караульных танцуем под американскую капиталистическую музыку». Захват «Рэдом» банка продолжался до самого Нового года. Как вспоминал Роджерс, «Рэд» ходил с важным видом, «словно вор в законе»: это был «исторический момент в его жизни, и он [был] намерен выжать из него по максимуму». Его поведение было до такой степени диктаторским, что Роджерс опасался, как бы «Рэд» не стал «маленьким Наполеончиком».

Аналогичные безапелляционные захваты большевиками британских финансовых учреждений и компаний происходили по всему городу. Когда инженер-механик Джеймс Стинтон Джонс в сентябре вернулся в Петроград, чтобы завершить свои дела и отослать деньги в Лондон, ему пришлось весьма непросто в той «тюремной атмосфере», которую он застал в городе. Банк, в котором он держал свои деньги, был захвачен большевиками, но он затребовал – и еще успел получить – 500 рублей (около 50 фунтов стерлингов) со своего счета. Это было, однако, недостаточно, чтобы заплатить сотрудникам его офиса и рабочим мастерской, которых он был вынужден уволить. Однажды утром к нему пришли большевики и потребовали ключи от его мастерской и складов, в которых хранились машинное оборудование и различные технические средства стоимостью 20 000 фунтов стерлингов. Вскоре они вернулись за ключами от его квартиры:

«– Что вы хотите? – спросил я…

– Передать ключи от твоей квартиры товарищу (такому-то), предъявителю этого письма.

– Что вы имеете в виду? Уже вечер, холодно, как же мне, по-вашему, быть?

– Это твое дело.

Затем один из большевиков взглянул на вешалку и спросил:

– Это твой плащ и твои калоши?

– Да.

– Возьми их.

Я повернулся, чтобы пройти в комнату, и он спросил меня, куда это я собрался.

– Я иду в спальню, чтобы взять фотографию своей матери.

Указав мне на мое пальто, он сказал:

– Забирай свое пальто и галоши.

Отдав ему ключ, я остался лишь с той одеждой, которая была на мне».

Стинтон Джонс вернулся в Англию, проведя в России бо́льшую часть из тринадцати последних лет. С собой у него была лишь та одежда, которая была на нем, и то, что у него осталось от 500 рублей.

Последние две недели своего пребывания в Петрограде для Мэриэл Бьюкенен было очень трудно не расплакаться. Покидая Россию, она чувствовала себя так, словно «предает тех, кого очень сильно любила, и оставляет их умирать в полной нищете. День за днем я ходила и прощалась с каждым зданием, с каждым местом, которые я знала и которые стали для меня родными: это и Казанский собор на Невском проспекте… и Александровская колонна на Дворцовой площади, и прекрасная конная статуя Петра Великого работы Фальконе». Она чувствовала гораздо более сильную боль от мысли, что ей приходится уезжать из этого города, чем от того, что ей было необходимо сделать выбор: что именно из своих вещей упаковать в один небольшой дорожный сундук, который был выделен ей. Ей пришлось оставить тяжелую белую русскую шубу на подкладке из серой белки с воротником из лисы, изысканно украшенное парадное платье и шлейф из серебряной парчи, а также свою сиамскую кошку. Посольские столовые серебряные приборы были отправлены морем из Архангельска, но всю изысканную мебель, которую ее родители собирали в течение долгих лет службы на дипломатической работе в Европе – антикварный голландский шкаф, французские императорские кресла, письменный стол Марии Антуанетты, обюссонский ковер, – также пришлось бросить. За день до отъезда она гуляла, «опечаленная, по пустынным тихим улицам города, который стал для меня, после стольких лет жизни здесь, почти домом и который, я чувствовала, мне уже никогда больше не доведется увидеть». Было очень холодно, от реки дул ледяной ветер, по обочинам возвышались сугробы. В пустом Исаакиевском соборе она зажгла свечки перед иконами Божией Матери и святого Георгия. В тот вечер она обедала в клубе для военных на улице Миллионной с полковником Ноксом и другими военными атташе, которые покидали Петроград вместе с ними.

Ее отцу также было тоскливо. «Почему Россия оказывает на всех, кто ее знает, столь неизъяснимое мистическое воздействие, что даже сейчас, когда ее заблудшие дети превратили свою столицу в сущий ад, нам жалко отсюда уезжать?» – задавался он вопросом в своем дневнике. Во вторник, 26 декабря 1918 года, в 7.45 утра семья Бьюкенен оставила посольство, в темноте (в очередной раз отключили электричество) освещая себе путь мерцавшей керосиновой лампой и минуя на лестничных пролетах портреты королевы Виктории, короля Эдуарда и королевы Александры, короля Георга и королевы Марии. Всхлипывавшие русские горничные проводили их до автомобиля, который стал медленно пробираться через снежные сугробы к мрачному и промерзшему Финляндскому вокзалу. Там с ними попрощались некоторые из их дипломатических коллег и представители британской колонии. За взятку двумя бутылками лучшего коньяка из посольских запасов им был обеспечен спальный вагон.

Накануне Виллем Аудендейк пришел в посольство попрощаться со своим коллегой. «Редко когда, – писал он, – какой-либо британский дипломат покидал свой пост при более драматических обстоятельствах, чем это делал сэр Джордж Бьюкенен. Он был чрезвычайно популярной личностью в российском обществе, ему удалось стать самым важным представителем всего дипломатического корпуса». С началом войны в 1914 году, когда к сэру Джорджу относились с большим уважением за его моральную поддержку русского народа, он был вынужден в смятении наблюдать за медленным и неумолимым «крушением всего того, что объединяло русскую нацию», и обнаружил, что стал предметом ненависти большевиков как враг, как представитель «английских банкиров, генералов и капиталистов, которые желали лишь пировать на крови трудящихся масс России». «Каких только поразительных событий не пережил дипломат во время своей службы в России! – удивлялся Виллем Аудендейк. – И в самый разгар всех этих потрясений сэр Джордж Бьюкенен всегда был, как скала, невозмутимым. В своих взглядах, словах, делах это был настоящий британский джентльмен» .

Американский коллега сэра Джорджа Бьюкенена, Дэвид Фрэнсис, остался в Петрограде, однако, согласно указаниям из Вашингтона (который считал, что так будет лучше в этот критический момент, чем отзывать посла), ему следовало делать все возможное для сближения с большевиками. Преданный Фил надеялся на то, что его босс (чье здоровье также было подорвано) окажется в безопасности дома. «Я все собрал все готово лететь в ту минуту как нам дадут Знать», – сообщал он миссис Фрэнсис, добавляя: «Порой Я желаю чтобы у посла было не так много крови Кентукки в нем и тогда может быть он не будет Так рисковать». Его беспокоило то, что посол хотел остаться в Петрограде «Просто немного дольше чем ему следавало».

Когда Россия встречала свой старый православный Новый год, в доме на Французской набережной (где за окном бушевала вьюга) Полине Кросли удалось добыть достаточно дров, чтобы обогреть одну из комнат, а также осветить ее свечами и керосиновыми лампами, где она и ее муж принимали гостей. Однако им было слишком хорошо известно об «очевидном стремлении властей избавиться от иностранцев». Это приводило в уныние. «Россия – замечательная страна, – писала она, – полная света и тени, только вот сейчас тени преобладают. Очень плохо, что мир должен потерять столько красоты, которая была в России, – и ради чего? Чтобы получить что-то гораздо худшее, чем ничего».

Лейтон Роджерс проводил старый год прогулкой по Невскому проспекту, но она только «несомненно» убедила его в экономическом и социальном распаде России. Он мог видеть это на каждом шагу: «…ужасные толпы на улицах, ободранные, изможденные, беспокойные, на бледных лицах у всех отпечаток изгнания и зыбкости, все спешат, словно их гонит страх перед приступом неизвестных сил. Люди с котомками, некоторые с трудно добытыми буханками хлеба в руках, другие без котомок и без буханок – значит, им предстоит голодать. Худых, рано повзрослевших детей принуждают к труду; искалеченным солдатам, выписанным из госпиталей родной страны, не полагается никакая плата за их жертву, кроме привилегии попрошайничать на улицах; а профессиональные попрошайки, которых можно встретить повсюду, – вы говорите, слепые? Они вообще без глаз! Все это больше похоже на ужасные иллюстрации Доре, чем на реальность, на персонажей романа “Отверженные”».

В последний день 1917 года был один приятный момент, по крайней мере для Роджерса: ему «пришло письмо из дома – первое за долгое время». Оно было написано в сентябре и добиралось до него четыре месяца. Он был грустным и подавленным и все больше думал о своих друзьях, вернувшихся домой, которые уже поехали на Западный фронт. Петроград уже измучил его. После более чем года пребывания здесь он решил бросить банк и присоединиться к ним. «Большевики украли русскую революцию, и их власть может продолжиться, – писал он, вспоминая время, проведенное им в Петрограде. – Страстно надеюсь, что нет, но с такой возможностью приходится считаться… В будущее России страшно даже всматриваться. Она вышла не только из этой войны, она вообще вышла из нашего мира, причем на длительное время. Нам лучше учесть это, чтобы сосредоточиться на борьбе за собственное будущее».