Репетиция выпускного — середина дня последнего понедельника последней школьной недели. Выпускники школы имени Барака Обамы собираются в спортзале; каждый получает упаковку с выпускной мантией (заказанной и пошитой задолго до того), академической шапочкой и синей и белой кисточками для неё. Кисточки вызывают наибольшее оживление — каждый желает знать, к какому краю шапочки их надо цеплять и на какой стороне носить.

Надвигается будущее, полное возможностей; до него всего неделя.

Но спектр возможностей уже сегодня будет ограничен, потому что сегодня также и День Красного Письма.

Я стою на эстраде рядом с лестницей, неподалёку от выхода. Сегодня на мне моя лучшая костюмная юбка и блузка, которой не жалко. Надевать в этот день блузку, которая мне не нравится, я научилась много лет назад: слишком много детей к концу дня выплачутся в неё, обслюнявят и вымажут помадой и бритвенным лосьоном.

Моё сердце колотится. Я довольно худа, хоть мне и говорят, что я выгляжу внушительно. Тренер должен выглядеть внушительно. А я продолжаю тренировать баскетбольную команду, хотя и не веду больше уроки физкультуры, потому что руководство решило, что консультант из меня лучший, чем физрук. Они пришли к этому выводу в мой первый День Красного Письма в школе Барака Обамы, больше двадцати лет назад.

Я — единственный взрослый в этой школе, кто по-настоящему осознаёт, насколько ужасающим может оказаться День Красного Письма. Я считаю жестоким уже само его существование, но эта жестокость возрастает многократно из-за того, что он проводится в школе.

День Красного Письма должен быть выходным, чтобы дети были дома с родителями, когда придёт письмо.

Или не придёт, что тоже возможно.

И проблема в том, что мы не можем даже толком подготовиться к этому дню. Мы не можем прочитать письма заранее: законы об охране конфиденциальности это запрещают.

Как и строгие законы, регулирующие путешествия во времени. Один контакт — только один — через эмиссара, который прибывает незадолго до репетиции, раскладывает конверты по папкам и снова исчезает. Сами письма старомодного бумажного типа, какие писали 150 лет назад и почти не пишут сейчас. Допускаются только настоящие письма, написанные от руки на специальной бумаге. Настоящие письма, чтобы можно было удостоверить подпись, проверить подлинность бумаги и конверта.

Видимо, даже в будущем никто не хочет делать ошибок.

На каждой папке напечатано имя и фамилия, так что письмо не попадёт не к тому адресату. А текст самого письма обязательно должен быть смутным и расплывчатым.

Я не работаю с теми, кто получил письмо. Для этого есть другие, профессиональные балаболы — по крайней мере, такое моё о них мнение. За малую мзду они проанализируют текст и автограф и попытаются прояснить намеренную расплывчатость письма и угадать социоэкономический статус писавшего, состояние его здоровья, настроение.

Я считаю, что эта часть Дня Красного Письма превращает его в профанацию. Но школы мирятся с этим, потому что консультанты (читай: я) заняты теми детьми, которые вообще не получили письма.

И мы не можем предсказать, чьё письмо не придёт. Мы не знаем, пока кто-то не остановится, не завершив шага, и не уставится в свою папку в полном и абсолютном шоке.

В папке либо есть красный конверт, либо его там нет.

И нам даже не дают времени проверить, в чьей папке что.

Мой День Красного Письма состоялся тридцать два года назад в капелле школы Сестры Марии Милосердной в Шейкер-Хайтс, Огайо. Это была небольшая католическая школа совместного обучения, теперь уже закрытая, но в своё время довольно влиятельная. Лучшая частная школа в Огайо, согласно некоторым опросам, которые не были единодушны лишь из-за её консервативной политики и настойчивости в насаждении религиозной доктрины.

Я насаждения не замечала. Я так хорошо играла в баскетбол, что у меня уже было три предложения с полной стипендией — от UCLA, UNLV, и университета Огайо (базовый вуз «Бакайз»!). Вербовщик профессиональной лиги обещал мне пятый раунд драфта, если только я пойду в профессионалы сразу после школы, но я хотела получить образование.

«Образованием займёшься потом, — говорил мне вербовщик. — Любой вуз тебя с руками оторвёт, когда ты прославишься и заработаешь деньжат.»

Но я была умнее. Я следила за спортсменами, которые пошли в профессионалы сразу после школы. Часто они получали травмы, теряли свои контракты и деньги и никогда больше не играли. Обычно им приходилось наниматься на всякую бросовую работу, чтобы оплатить обучение в колледже — если они вообще шли в колледж, чего большинство из них не делали.

Те, кого такая судьба миновала, отдавали большую часть заработанного тренерам, агентам и прочим прилипалам. Я не питала на свой счёт иллюзий. Я знала, что я лишь невежественный подросток, умеющий хорошо управляться с мячом. Я знала, что я доверчива, наивна и необразованна. И знала, что жизнь продолжается и после тридцати пяти, когда даже самые одарённые баскетболистки теряют форму.

Я много думала о своём будущем. Я размышляла о жизни после тридцати пяти. Я знала, что будущая я напишет мне письмо через пятнадцать лет после того, как ей стукнет тридцать пять. Я верила, что будущая я подскажет мне, какой путь выбрать, какое решение принять.

Я считала, что всё сводится к выбору между колледжем и профессиональным баскетболом.

Я даже не думала, что это может быть что-то ещё.

Видите ли, любой, кто захочет, кто почувствует такую склонность, может написать письмо в прошлое самому себе. Это письмо будет доставлено перед самым выпуском из школы, когда большинство подростков уже (теоретически) взрослые, но всё ещё находятся под защитой школы.

Рекомендуется писать это письмо так, чтобы оно вдохновляло. Либо оно должно предостерегать ваше прежнее «я» относительно какого-либо единственного человека или события, либо подсказывать правильный выбор в одной-единственной жизненной ситуации.

Одной-единственной.

Статистика говорит, что большинство людей не предостерегают. Им нравится жизнь, которую они прожили. Те, кто озаботился написанием письма, как правило, не хотят в ней ничего менять, разве что какие-то мелочи.

И лишь те, кто совершил в своей жизни какую-либо трагическую ошибку  — одна-единственная пьянка, приведшая к страшной аварии, одно неверное решение, стоившее жизни лучшему другу, один неудачный сексуальный опыт, разбивший сердце на всю жизнь — лишь такие пишут конкретное письмо.

И такое конкретное письмо создаёт альтернативную вселенную. Жизненные линии свиваются по-другому. Взрослый, посылая письмо, надеется, что его прошлое «я» последует его совету. И если так и происходит, значит, подросток получил письмо от взрослого, которым никогда не станет. Этот подросток, если он не дурак, станет другим взрослым, который как-то избежал той роковой пьянки. И этот новый взрослый напишет уже другое письмо своему прошлому «я», в котором предостережёт его от совсем другого возможного события либо распишет в общих расплывчатых выражениях замечательное будущее, которое его ожидает.

На эту тему написаны тонны научных исследований, а дебаты о последствиях не прекращаются никогда. Составляются предписания, вырабатываются правила.

И всё это ради щемящего сердце момента, который я пережила в тот день в капелле школы Сестры Марии Милосердной, столько лет назад.

Мы не репетировали выпускную церемонию, как в школе Барака Обамы. Я не помню, когда проводилась репетиция, хотя уверена, что она была позже на той же неделе.

В школе Сестры Марии Милосердной мы проводили День Красного Письма в молитве. В той школе каждый учебный день начинался с мессы, но в День Красного Письма выпускники должны были остаться на специальную службу, посвящённую просьбам к Господу о прощении и проповеди о противоестественности мероприятия, которое школу Сестры Марии Милосердной обязывает провести закон.

Ибо школе Сестры Марии Милосердной День Красного Письма был омерзителен. В сущности, школа, как составная часть Католической церкви, была вообще против путешествий во времени как таковых. Давным-давно, в тёмные века (иными словами, за пару десятков лет до моего рождения) Католическая церковь объявила путешествия во времени мерзостью, противной воле Господа.

Вы знаете их аргументы: если бы Господь хотел, чтобы мы путешествовали во времени, заявляли ортодоксы, он дал бы нам способность это делать. Если бы Господь хотел, чтобы мы путешествовали во времени, отвечали учёные, он дал бы нам способность понять принцип темпоральных перемещений. И смотрите-ка — он так и сделал!

Все прочие аргументы более или менее сводятся к вышеизложенным.

Однако путешествия во времени стали частью жизни для богатых, облечённых властью или имеющих хорошие связи. Должно быть, создание альтернативных вселенных пугало их меньше, чем остальных. Или им просто было плевать. Очень богатые люди не похожи на нас с вами, как говорил знаменитый (хотя мало читаемый) американский автор двадцатого века Фрэнсис Скотт Фицджеральд.

Остальные же — похожие на нас с вами — около столетия назад осознали, что, хотя позволить путешествовать во времени каждому очень рискованно, Америка не может отказать народу в возможности совершить такое путешествие.

Вскоре «путешествия во времени для всех» стало политическим лозунгом. Либералы требовали государственного финансирования, консерваторы же считали, что путешествовать во времени должны только те, кто может себе это позволить.

А потом случилось что-то нехорошее — что-то, не то чтобы вымаранное из исторических книг, но такое, про что в школе не рассказывают (по крайней мере, в школе, в которой я училась) — и федеральное правительство предложило компромисс.

Каждый получит одну бесплатную возможность путешествия во времени. Нет, посетить прошлое лично и увидеть распятие Христа или битву при Геттисберге нельзя. Но можно вернуться назад к какому-либо моменту собственной жизни.

Однако возможность серьёзных изменений в прошлом всё же настолько велика, что путешествия во времени должны жёстко контролироваться. Если вы окажетесь в Зале Свободы в июле 1776 года, то никакие предписания в мире не удержат вас от того, чтобы рассказать отцам-основателям, что они такое натворили.

Так что компромисс всё сужался и сужался (с таким подтекстом, что широким массам нельзя доверить такое мощное средство, как способность перемещаться во времени) и в конце концов превратился в День Красного Письма, со всеми его положениями и процедурами. Вы получаете возможность прикоснуться к собственному прошлому, не покидая настоящего. С помощью Красного Письма вы можете проникнуть в собственное прошлое и обнадёжить самого себя либо поправить что-то в своей жизни.

И даже это казалось противоестественным католикам, южным баптистам, либертарианцам и членам лиги Застрявших во Времени (моих всегдашних фаворитов, поскольку они, похоже, никогда не понимали иронии в своём названии). Многие годы после принятия закона учреждения вроде школы Сестры Марии Милосердной пытались его саботировать. Они протестовали. Они подавали в суд. На них подавали в суд.

Когда пыль, наконец, улеглась, им всем пришлось смириться.

Но никто не мог обязать их радоваться этому дню.

И они отыгрывались на нас, растерянных и полных надежд выпускниках в ожидании своего будущего, своих Писем, своей судьбы.

Я помню молитвы. Помню стояние на коленях в течение, казалось, долгих часов. Помню влажность этого весеннего дня, и усиливающуюся жару, потому что капелла (историческое здание) не была оборудована такими противоестественными изделиями как кондиционеры.

Марта-Сью Грейнинг упала в обморок. За ней Уоррен Иверсон, квотербэк школьной команды. Я провела большую часть того утра уперевшись лбом в спинку переднего сидения; в животе у меня нещадно крутило.

Всю мою жизнь я ждала этого дня.

И вот он, наконец, наступил. Нас вызывали в алфавитном порядке, что помещало меня примерно в середину списка, как всегда. Я терпеть не могла быть в середине списка. Я была длинная, нескладная, неуклюжая везде, кроме баскетбольной площадки, с не оформившейся ещё фигурой — важная вещь в старших классах. Я ещё не стала внушительной — это пришло с годами. Пока же я, длинная несуразная девица, плелась следом за парнями гораздо ниже меня ростом. Стараясь быть незаметной.

Я зашла в боковой придел, наблюдая, как мои друзья подходят к алтарю, к подножию ступеней, где мы обычно преклоняли колени, принимая причастие.

Папки раздавал отец Бруссард. Он был высокого роста, но не такой высокий, как я. Он начинал полнеть, заметнее всего вокруг талии. Он держал папку за уголок, словно она сама была проклята, и произносил благословение над всеми и каждым из нас, принимающих из его рук своё будущее.

От нас не требовалось ничего говорить в ответ, но некоторые парни бормотали «Здорово!» или что-то вроде того, а некоторые девушки прижимали папку к груди, словно любовное послание.

Я взяла свою, почувствовала прохладу пластика под разгорячёнными пальцами, крепко её сжала. Я не стала её открывать — не здесь, не рядом со ступенями, потому что знала, что те, кто ещё не получил своё письмо, смотрят на меня.

Так что я отошла к дверям, вышла в холл и оперлась о стену.

После чего открыла папку.

И увидела, что она пуста.

У меня перехватило дыхание.

Я обернулась и оглядела часовню. Остальные всё ещё стояли в очереди за своими папками. Нигде на ковре не валялся выпавший красный конверт. Я остановила троих одного за другим и спросила, не видели ли они, чтобы у меня что-то выпало, не подбирали ли, не получили ли мою папку по ошибке.

А потом сестра Мария-Катерина схватила меня за руку и потащила прочь от алтаря. Её пальцы пережали мне локтевой нерв, и руку пронзила боль.

— Не приставай к другим, — сказал она.

— Но я, должно быть, выронила конверт…

Она внимательно посмотрела на меня, потом отпустила мою руку. По её пухлому лицу разлилось довольное выражение, и она потрепала меня по щеке.

Прикосновение было неожиданно нежным.

— Значит, на тебя снизошла благодать, — сказала она.

Я не чувствовала никакой благодати. Я уже собралась было ей об этом сказать, когда она махнула рукой, подзывая отца Бруссарда.

— Она не получила письма, — сказала сестра Мария-Катерина.

— Господь улыбнулся тебе, дитя моё, — произнёс он с теплотой в голосе. Никогда раньше он не обращал на меня внимания, теперь же положил руку на плечо. — Пройдём с нами. Нам нужно обсудить твоё будущее.

Я дала увести себя к нему в офис. Там собрались и другие монахини, у которых в тот момент не было уроков. Они стали рассказывать мне, как сильно Господь хочет, чтобы я сама принимала решения, что Он благословил меня, вернув мне моё будущее, отметил меня как праведницу.

Меня трясло. Я ждала этого дня всю мою жизнь — по крайней мере, сколько себя помню — и вот на тебе. Ничего. Никакого будущего. Никаких ответов.

Ничего.

Мне хотелось разрыдаться, но не на глазах у отца Бруссарда. Он тем временем перешёл к объяснению смысла моего благословения. Я могу служить Церкви. Любой, не получивший письма, получает возможность бесплатного обучения в целом ряде колледжей и университетов — католических, разумеется, некоторые из них весьма известны. А если я захочу стать монахиней, заверил он, Церковь, разумеется, меня примет.

— Я хочу играть в баскетбол, святой отец, — сказал я.

Он кивнул.

— Ты сможешь играть за команду любого из этих заведений.

— В профессиональный баскетбол, — уточнила я.

Он взглянул на меня так, словно узрел отродье Сатаны.

— Но, дитя моё, — в его голосе послышалось едва заметное нетерпение, — ты получила знак от Господа. Он благословил тебя. Он хочет, чтобы ты служила Ему.

— Я так не думаю, — сказала я, едва сдерживая слёзы. — По-моему, вы ошибаетесь.

И я бросилась вон из его кабинета и убежала домой.

Мама заставила меня вернуться в школу на последние четыре учебных дня. Заставила получить аттестат. Она сказала, что если я  этого не сделаю, то потом буду жалеть.

Это последнее, что я помню из того лета. Я оплакивала утрату жизненных ориентиров, беспокоилась о том, что могу сделать неправильный выбор, и всерьёз раздумывала о поступлении в католический колледж. Маме удалось растормошить меня достаточно для того, чтобы я определилась до окончания приёма документов. И я определилась.

Университет Невады в Лас-Вегасе, настолько далеко от католической церкви, насколько вообще возможно.

Я получила серьёзную травму колена в первой же игре. Наказание Господне, сказал отец Бруссард, когда я приехала домой на День Благодарения.

Да простит меня Бог, но я на самом деле ему поверила.

Но переводиться не стала, хотя и Иова из себя строить не стала тоже. Я не спорила с Богом и не проклинала его. Я просто оставила Его, как Он, по моему мнению, оставил меня.

Тридцать два года спустя я вглядываюсь в лица. Багровеющие. Искажённые ужасом. Заливаемые слезами.

Но некоторые из них просто пусты, словно находятся в глубочайшем шоке.

Такими занимаюсь я.

Я собираю их вокруг себя, даже не спросив, что они нашли в своей папке. Я не ошиблась ни разу, даже в прошлом году, когда не отвела в сторону ни единого человека.

В прошлом году письма получили все. Такое случается примерно раз в пять лет. Каждый ученик получил своё Красное Письмо, и моё вмешательство никому не потребовалось.

В этом году у меня трое. Это далеко не рекорд. Рекорд — тридцать, и причина выяснилась уже через пять лет. Дурацкая маленькая война в дурацкой маленькой стране, о которой многие и не слышали. Двадцать девять моих учеников погибли в течение десяти лет. Двадцать девять.

Тридцатая была как я — без малейшего понятия о том, что помешало её будущему «я» написать письмо себе-прошлой.

Я думаю об этом. Я всегда думаю об этом в День Красного Письма.

По складу характера я отношусь к тем, кто скорее написал бы письмо. Я всегда была такой. Я верю в общение, даже такое ограниченное и одностороннее.  Я знаю, как важно для человека открыть папку и найти в ней ярко-красный конверт.

Я бы не оставила себя-прошлую блуждать в потёмках.

Я уже составила черновик своего письма. Через две недели — в день моего пятидесятилетия — в мой дом придёт правительственный чиновник договориться о времени, когда я буду писать своё письмо.

У меня не будет возможности прикоснуться к бумаге, красному конверту или специальному перу, пока я не дам согласия на то, чтобы за мной наблюдали во время написания письма. Когда я закончу, чиновник сложит письмо, вложит его в конверт и проштемпелюет его как адресованное в школу Сестры Марии Милосердной в Шейкер-Хайтс, Огайо, тридцать два года назад.

У меня есть план. Я знаю, что хочу сказать.

Но я до сих пор не знаю, почему я ничего этого не сказала себе-прежней. Что пошло не так? Что мне помешало? Может быть, я уже нахожусь в альтернативной вселенной, просто не знаю об этом?

Конечно, я этого никогда не узнаю.

Но эту мысль я гоню прочь. Тот факт, что я не получила письма, не значит ничего. Он с одинаковым успехом может оказаться и свидетельством благословения Божьего, и следствием того, что я просто не доживу до пятидесяти.

Благодаря фокусу, юридической ловкости рук, такие, как я, не могут совершить путешествие в яркие моменты истории или хотя бы посетить лучшие дни собственной жизни.

Я продолжаю изучать лица до самого конца процедуры. Но больше никого. Сегодня у меня только трое. Двое парней и девушка.

Карла Нельсон. Высокая, худая, натуральная блондинка, обожает бег по пересечённой местности и избегает баскетбола, несмотря на все мои усилия затащить её в команду. Команда нуждалась в рослых и атлетичных игроках.

Она обладала обоими качествами, но, как она мне сама сказала, не была командным игроком. Ей хотелось лишь бегать, и бегать одной. Она терпеть не могла полагаться на кого-либо.

Я её не осуждаю.

Но по опустошённому выражению её угловатого лица я вижу, что она всё же полагалась на своё будущее «я». Она верила, что уж она-то себя не подведёт.

Никогда в жизни.

За прошедшие годы я не раз наблюдала, как другие консультанты говорят банальности. Это ничего не значит, я уверена. Должно быть, будущая «ты» верит, что ты на верном пути. Уверена, что всё будет хорошо.

Меня распирало от злости, когда впервые наблюдала за тем, как старшеклассники проходят через  этот ритуал. Я не произнесла ни слова, что, вероятно, было наилучшим поведением, потому что про себя я перекручивала банальности, произносимые моими коллегами, превращая их в нечто ужасное.

Это что-то да значит. Мы знаем, что это неспроста. Твоё будущее «я» ненавидит тебя, или, возможно — вероятно! — ты умерла.

Все эти мысли приходили мне в голову в зависимости от того, как развивалась моя жизнь: чересполосица учёбы в колледже, диплом преподавателя, замужество, двое детей, развод, первый внук. В разное время я верила в совершенно разные вещи.

В тридцать пять моё полное надежд молодое «я» планировало уйти из профессионального баскетбола. В реальности я завершила карьеру учителя физкультуры и стала консультантом. Консультантом, который время от времени подрабатывает тренером.

Я говорила себе, что всё не так плохо.

Иногда я задумывалась, а что бы я написала в Красном Письме, если бы и правда играла в высшей лиге? Так держать? По-моему, такого рода послания находят в красных конвертах чаще всего. Они не всегда так лаконичны, но их суть всегда сводится к этим двум словам.

Так держать!

Только я ненавидела так держать. Я раздумывала: а повредила бы я колено, играя в высшей лиге? Сумела бы закрепиться? Получила бы ту дорогущую нанотерапию, что позволила бы мне продолжить играть после такой травмы? Или я всё равно бы выпала из профессионального спорта, только гораздо больнее?

Мечты — сложная штука.

Сложная, хрупкая и недолговечная.

И вот я стою на краю сцены, а передо мной — трое мечтателей, чьи мечты разлетелись вдребезги.

— В мой кабинет, — говорю я всем троим.

Они настолько потрясены, что подчиняются без звука.

Я пытаюсь вспомнить, что я знаю о парнях. Эстебан Релье и Джей-Джей Фениман. Джей-Джей означает … Джейсон Джейкоб. Я припоминаю это только потому, что имена очень старомодны, а их носитель — квинтессенция современности и крутизны.

Если бы вас попросили определить, кто из учеников добьётся в жизни наибольшего успеха с помощью обаяния и личных качеств, а не Красного Письма и возможностей, вы бы назвали Джей-Джея.

Эстебана вы бы назвали с оговорками. Но он бы вызвался сам.

Если бы вы выбирали в классе того, кто наверняка не напишет себе Красного Письма, то выбрали бы Карлу. Слишком нелюдимая. Слишком колючая. Слишком трудная. Я не должна удивляться, что она идёт сегодня со мной.

Но я удивляюсь.

Потому что тот, кто мне кажется наиболее естественным кандидатом, никогда не оставался без письма.

Это всегда тот, в кого ты веришь, кто-то подающий надежды.

И иногда моя задача — не дать этим надеждам рухнуть.

Я готова к этому моменту. Я не фанат интерактивных технологий типа проецирования информации прямо на сетчатку и писания пальцем на ладони, но в День Красного Письма я пользуюсь ими больше, чем в любой другой день года.

Пока мы идём по коридору, я узнаю всё, что известно школе об этих трёх учениках, хотя ей, если честно, известно не слишком много.

Результаты психологических тестов — включая модифицированный тесты на IQ — с начальной школы. Адреса. Места работы и доходы родителей. Внеклассные занятия. Оценки. Проблемы (если о таковых сообщалось). Замечания. Благодарности. Награды.

Я уже многое знаю о Джей-Джее. Король встречи выпускников, квотербэк, стал бы президентом класса, если бы не отказался баллотироваться. Настолько красив, что уже успел разбить одно сердце — девица Лизбет Холин его натурально преследует, и мне пришлось дважды её наказать, а потом направить для обследования в специальную психологическую службу.

Про Эстебана мне приходится наводить справки. Успеваемость у него выше среднего, но только по предметам, ему интересным. Показал высокий IQ и на старых, и на новых тестах. У него есть нереализованный потенциал, но к успехам в учёбе он, очевидно, не стремится.

А вот Карла — пока настоящая загадка. IQ выше, чем у обоих парней. Оценки ниже. Замечания, равно как благодарности и награды, отсутствуют. Лишь результаты в кроссе — постоянные победы по всему штату три года подряд, предложения от колледжей — при условии, что она улучшит оценки, чего она так и не сделала. О родителях ничего. Адрес в районе среднего достатка в самом центре города.

Я не могу разгадать её  за те три минуты, что мы идём по коридору, хоть я и пытаюсь.

Я ввожу их в свой кабинет. Он просторный и уютный. Большой стол, кресла, настоящие растения, окна с видом на кросс-трэк — вероятно, не  самым подходящий к моменту, по крайней мере, для Карлы.

Я меня заготовлена для них речь. Я пытаюсь сделать так, чтобы она не звучала заготовлено.

— Ваши папки были пусты, так ведь? — говорю я.

К моему удивлению, у Карлы начинают трястись губы. Я думала, она держит себя в руках, но она, похоже, готова разрыдаться. У Эстебана покраснел нос, он наклоняет голову, пряча лицо. То, что Карла настолько расстроена, мешает ему контролировать собственные эмоции.

Джей-Джей облокотился на стену, руки сложены на груди. Его красивое лицо — маска. Я осознаю, насколько часто видела у него это выражение. Не пустое, даже немного приятное, но какое-то отсутствующее, обособленное. Он упёрся одной ступнёй в стену, отчего на ней обязательно останется отметина, но я не делаю ему замечания и позволяю ему так стоять.

— В мой День Красного Письма, — говорю я, — я тоже ничего не получила.

Они удивлённо смотрят на меня. Взрослым не полагается обсуждать с детьми свои письма. Или их отсутствие. Будь у меня выбор, я бы не стала.

За годы практики я уяснила, что этот момент — критический. Момент, когда они осознают, что отсутствие письма можно пережить.

— Вы знаете, почему? — спрашивает Карла.

Я качаю головой.

— Поверьте, я много об этом думала. Я проиграла в голове все варианты — может быть, я умерла раньше, чем написала письмо…

— Но вы ведь сейчас старше, правда? — спрашивает Джей-Джей с ноткой раздражения в голосе. — В этот раз вы написали письмо?

— Мой срок наступит через две недели, — отвечаю я. — И я собираюсь его написать.

Его щёки краснеют, и я впервые вижу, как он уязвим под своей оболочкой. Он так же опустошён, как и Карла с Эстебаном — возможно, даже больше. Как и я, Джей-Джей верил, что получит письмо, которого заслуживает — то есть, такое, что расскажет ему, какая чудесная, успешная и богатая жизнь его ждёт.

— То есть вы всё ещё можете умереть до того, как напишете письмо, — говорит он, и на этот раз, я уверена, осознанно хочет уязвить.

Ему удаётся. Но я не даю эмоциям отразиться на лице.

— Вероятность есть, — говорю я, — Но в течение тридцати двух лет я жила без письма. Тридцать два года без малейшего понятия о том, что готовит мне будущее. Как люди, жившие до путешествий во времени. До Дней Красного Письма.

Я завладеваю их вниманием.

— Я думаю, что нам повезло, — говорю я, и, поскольку ранее я заявила о себе как о части группы, мои слова не звучат снисходительно. Я произносила эту речь в течение двух десятилетий, и школьники прошлых лет говорили мне, что эта часть речи самая важная.

Взгляд Карлы встречается с моим: унылый, испуганный, но не утративший надежды. Эстебан по-прежнему смотрит в пол. Глаза Джей-Джея сузились, и я теперь чувствую его гнев, словно это моя вина, что он не получил письма.

— Повезло? — переспрашивает он таким же тоном, каким напоминал мне, что я всё ещё могу умереть.

— Повезло, — повторяю я. — Мы не привязаны к будущему.

Эстебан теперь смотрит на меня, его лоб пересекает складка.

— Сейчас в спортзале, — говорю я, — консультанты разбираются с учениками, получившими трудные письма двух типов. Первый тип — письма, которые требуют от вас не делать того или этого такого-то числа такого-то месяца такого-то года, чтобы не испортить себе всю оставшуюся жизнь.

— Такие правда приходят? — хрипло спрашивает Эстебан.

— Каждый год, — говорю я.

— А второй тип? — голос Карлы дрожит. Она говорит так тихо, что мне приходится напрягать слух.

— Это те, которые говорят «ты способен на большее», но не объясняют — собственно, и не могут объяснить — что конкретно пошло наперекосяк. Мы ограничены описанием одного события, и если жизнь была испорчена в результате череды неправильных решений, мы не можем этого объяснить. Мы лишь надеемся, что наше раннее «я» — другими словами, вы — сделаете правильный выбор, если вас предупредить.

Джей-Джей тоже хмурится.

— И что с того?

— Представьте себе, что вместо того, чтобы не получить письма вообще, вы получаете письмо, в котором говорится, что ничего из того, о чём вы мечтали, не сбылось. Такое письмо попросту говорит вам, что вы должны принять то будущее, что вас ждёт, поскольку его никак не изменить.

— Я бы не поверил, — говорит Джей-Джей.

Я соглашаюсь. Он бы не поверил. Сперва. Но мерзкие холодные червячки сомнения поселились бы в душе и начали бы оказывать воздействие на всё, что он делает.

— Не поверил бы? — переспрашиваю я. — То есть ты такой человек, что стал бы врать себе самому, пытаясь разрушить всё, чего ты достиг в жизни? Пытаясь уничтожить в тебе любые следы надежды?

Он краснеет ещё гуще. Конечно же, он не такой. Он обманывает себя — мы все это делаем — но представляя себя лучшим, чем на самом деле, преуменьшая недостатки. Когда Лизбет начала за ним таскаться, я привела его к себе в кабинет и попросила не обращать на неё внимания.

«Это её провоцирует» — сказала я.

«Не думаю, — ответил он. — Она знает, что мне на неё начхать.»

Он знает, что ему на неё начхать. Бедная же Лизбет об этом и не подозревает.

Я вижу, как она ждёт в коридоре перед дверями моего кабинета. Ей нужен он, она хочет знать, что написано в его письме. В одной руке она держит красный конверт, другая спрятана в кармане её мешковатой юбки. Сегодня она выглядит симпатичнее, чем обычно — должно быть, принарядилась ради этого дня или ради неизбежной вечеринки.

Каждый год какие-нибудь идиоты устраивают вечеринку в честь Дня Красного Письма, несмотря на то, что школа — и вся культурная традиция — рекомендует этого не делать. Каждый год дети, получившие хорошие письма, идут на вечеринку. Остальные либо придумывают причины, чтобы не ходить, либо приходят ненадолго и лгут о своём письме.

Лизбет, вероятно, хочет узнать, пойдёт ли Джей-Джей.

Интересно, что он ей скажет.

— Возможно, вы не станете посылать письмо, если правда окажется слишком болезненной, — говорит Эстебан.

Так, начинается: сомнения, страхи.

— Или, — говорю я, — если ваши успехи превысили все ожидания. Зачем вам знать об этом? Ведь тогда, что бы вы ни делали, вы бы колебались — не сведёт ли следующий шаг с дороги к ожидающему вас успеху?

Они снова смотрят на меня.

— Поверьте, — говорю я, — я перебрала все варианты, и все они неверны.

Дверь кабинета открывается, и я чертыхаюсь про себя. Мне нужно, чтобы они сосредоточились на моих словах, а не на том, кто влезает без спросу…

Я поворачиваюсь.

В дверях стоит Лизбет. Она выглядит очень нервно; впрочем, она всегда нервничает, когда дело касается Джей-Джея.

— Джей-Джей, нам надо поговорить.

Её голос дрожит.

— Не сейчас, — отвечает он. — Через минуту.

— Сейчас, — говорит она. Никогда раньше я не слышала, чтобы она говорила таким тоном. Решительным и испуганным одновременно.

— Лизбет, — говорит Джей-Джей, и по его голосу ясно, как он устал, как ему тошно от этого дня, этого мероприятия, этой девицы и этой школы — он не из тех, кто стоически переносит удары судьбы. — Я занят.

— Ты не женишься на мне, — говорит она.

— Конечно нет! — рявкает он — и вот тут я догадываюсь обо всём. Почему мы все четверо не получили писем, почему я не получила письма, хотя до моего пятидесятилетия всего две недели и я твёрдо решила черкнуть пару строчек своему несчастному прошлому «я».

Лизбет держит свой конверт в одной руке и маленький пластиковый пистолет в другой. Нелегальное оружие, владеть которым не должен никто — ни школьник, ни взрослый. Никто.

— Ложись! — кричу я и бросаюсь к Лизбет.

Она уже стреляет, но не в меня. В Джей-Джея, который не успел лечь.

Но Эстебан уже на полу, а Карла — Карла в полшаге позади меня тоже прыгает к Лизбет.

Вдвоём мы валим её на пол, и я выдираю пистолет у неё из руки. Мы с Карлой держим её, а со всех сторон уже сбегаются люди — и взрослые, и ученики с красными конвертами в руках.

Собираются все. У нас нет наручников, но кто-то находит верёвку. Кто-то другой вызывает скорую тревожной кнопкой, которая есть у всех нас. Которой мы все должны были воспользоваться. Которой воспользовалась я в другой жизни, в другой вселенной, в той, где я не написала письма. Должно быть, я вызвала полицию и попыталась отвлечь Лизбет до их приезда, и она расстреляла нас всех вместо одного несчастного Джей-Джея.

Джей-Джея, который неподвижно распростёрся на полу и чья кровь уже начинает собираться в лужу. Тренер по футболу пытается остановить кровотечение, ему помогает кто-то, кого я не узнаю, и мне нечего делать в этот момент, пока мы ждём приезда скорой.

Школьный охранник связывает Лизбет и выкладывает пистолет на стол, и мы тупо смотрим на него, и Энни Сандерсон, учитель английского, говорит охраннику: «Вы ведь должны были проверить всех, и в этот день особенно тщательно. Вас ведь для этого и наняли.»

И директор школы что-то говорит ей, и она замолкает. Потому что все мы знаем, что в День Красного Письма случается и такое, и как раз поэтому его проводят в школе — чтобы предотвратить массовые убийства родственников и расстрелы лучших друзей. В школах, говорят нам, есть какая-никакая система проверки на оружие и контроля деструктивного поведения, хотя на самом деле всё это работает из рук вон, и когда-нибудь кто-нибудь воспользуется этим как аргументом в пользу отмены Дня Красного Письма, но люди, получившие хорошие письма и письма, предостерегающие от худшей пьянки в жизни, будут против, и всё останется как есть, и все — мыслители, родители, политики — скажут, что это хорошо.

Кроме родителей Джей-Джея, не ведавших, что у их ребёнка нет будущего. Когда он его потерял? В день, когда встретил Лизбет? В день, когда не поверил моим словам о том, насколько безумно она влюблена? Несколько мгновений назад, когда не лёг на пол?

Я никогда не узнаю.

Но я делаю нечто, чего в обычных обстоятельствах никогда бы не сделала. Я беру конверт Лизбет и открываю его.

Почерк корявый, нетвёрдый.

Прекрати. Джей-Джей тебя не любит и никогда не полюбит. Просто уйди и сделай вид, что его нет. Проживи жизнь лучшую, чем я. Выбрось пистолет.

Выбрось пистолет.

Она сделала это и раньше, как я и думала.

Интересно — отличается ли это письмо от того? И если да, то в чём? Выбрось пистолет. Это новые слова, или они были и в прошлый раз? Или она и в прошлый раз не последовала совету?

Мой мозг кипит. Болит голова.

Болит сердце.

Всего несколько секунд назад я злилась на Джей-Джея, и теперь он мёртв.

Он мёртв, а я — нет.

И Карла тоже.

И Эстебан.

Я касаюсь их и привлекаю к себе. Карла кажется спокойной, Эстебан бледен — явно в шоке. Брызги крови покрывают левую сторону его лица и рубашки.

Я показываю им письмо, хотя мне запрещено это делать.

— Возможно, поэтому мы и не получили своих писем, — говорю я. — Должно быть, сегодня всё пошло не так, как в прошлый раз. Ведь в этот раз мы уцелели.

Я не уверена, понимают ли они меня. Я не уверена, хочу ли я этого.

Я не уверена даже, что понимаю сама.

Я сижу в своём кабинете и смотрю, как в него заходят люди из полиции, устанавливают факт смерти Джей-Джея, уводят Лизбет, собирают остальных для дачи показаний. Я отдаю кому-то — одному из полицейских — красный конверт Лизбет, но не говорю, что мы в него заглядывали.

Хотя у меня такое чувство, что он знает.

Вокруг продолжается суета, а я думаю, что это, возможно, был мой последний День Красного Письма в школе Барака Обамы, даже если мне удастся прожить следующие две недели до своего пятидесятилетия.

Я сижу на столе, жду, когда полиция начнёт задавать вопросы, и вдруг начинаю сомневаться, стану ли я писать своё Красное Письмо.

Что я могу написать такого, к чему бы я прислушалась? Слова так легко понять неправильно. Или неправильно прочитать.

Я подозреваю, что Лизбет прочитала только первые строчки. Её мозг отключился задолго до того, как глаза дошли до Просто уйди и Выбрось пистолет.

Может быть, в прошлый раз она этих слов не писала. А может, она безнадёжно пишет их каждый раз в бесконечном цикле, жизнь за жизнью.

Я не знаю.

Я никогда не узнаю.

Никто не узнает.

Вот что превращает День Красного Письма в злую шутку. Письмо удерживает нас в нужной колее? Или его отсутствие?

Какой совет я должна себе дать? Проследить, чтобы Лизбет получила помощь, как только впервые её встречу? Или пробиваться в Высшую Лигу несмотря ни на что? Предотвратит ли это сегодняшний ужас?

Я не знаю.

Я никогда не узнаю.

Может быть, отец Бруссард был прав. Может быть, Господь создал нас не знающими будущего. Может быть, Он хочет, чтобы мы двигались вперёд во времени, не зная, что впереди, чтобы мы следовали инстинктам, принимая наше первое, лучшее — и единственное — решение.

Может быть.

Или, может быть, письмо вообще ничего не значит. Может быть эта концентрация на единственном дне и единственной записке из будущего настолько же бессмысленна, как празднование Четвёртого Июля. Такой же день, как и все прочие, только мы устраиваем церемонию и называем его важным.

Я не знаю.

Я никогда не узнаю.

Две недели мне ещё жить или два года — не узнаю всё равно.

Джей-Джей всё равно будет мёртв, Лизбет будет жива, а моё будущее — каково бы оно ни было — останется такой же тайной, какой было всегда.

Тайной, какой оно и должно быть.

Тайной, которой оно будет всегда.