КОШМАРЫ

Раскатов Михаил

ДЕВЯТЬ ПАЛЬЦЕВ

 

 

I.

...Я, Пер Янсен, знавший Анну очень близко, всегда думал, что над Анной тяготеет рок, ибо есть лица, которые говорят наблюдателю больше, чем линии рук.

Всеми своими чертами, изломами губ, таинственными точками, вспыхивающими в глубине глаз, они неустанно говорят о трагедии, которая неминуемо должна совершиться, хотя бы в ту минуту, когда вы наблюдали лицо, оно улыбалось.

У Анны было такое лицо — и над ней тяготел рок...

По крайней мере, до тех пор, пока в дело не вмешался серьезный, рассудительный и справедливый человек.

Теперь я расскажу то, что мне частью удалось узнать от Анны же, частью же — чего я сам был свидетелем.

Год тому назад муж Анны, Павел Иост, вернувшись раз вечером из ресторана, позвал Анну к себе, запер за ней дверь на ключ, ключ положил к себе в карман и сказал ей спокойно, как всегда говорил обо всем, чего бы это ни касалось:

— Анна, у нас три девочки и мне хорошо известно теперь, что вряд ли даже одна из них моя. Ты изменяла мне с первого дня замужества. Это нечестно, Анна. Признаюсь тебе, что первой моей мыслью было убить тебя, но теперь я раздумал. Видишь ли, я хорошо знаю, что правды ты мне никогда не скажешь, ибо ты вся начинена ложью. Ложь — не только твои слова, ложь — твои движенья, ложь то, как ты смотришь... Это уж натура, Анна, и я даже не виню тебя... И мне пришло в голову, что если ты умрешь, а я останусь жить, я ведь так никогда и не узнаю, есть ли среди девочек хоть одна моя, и если есть, то какая? Тогда я решил, Анна, сам умереть, ибо если в этой жизни мне не суждено ничего узнать, то в той жизни я уж наверняка все узнаю — и сейчас же, лишь только закрою глаза. И я так сделаю!

Анна стояла прямо против Иоста. Она не спорила, не защищалась, она только не сводила тусклого взгляда с его длинного серого лица, стараясь понять, серьезно говорит Иост или нет.

А тот продолжал так же спокойно, как начал, словно бы речь шла о совершеннейшем пустяке, вроде как выпить стакан грога или переменить сорочку:

— Я это сделаю через десять минут — и никакой черт мне не сможет помешать... Через десять минут, Анна, я уж буду смотреть на тебя оттуда и все знать...

Мне жаль, что ты еще не веришь мне и, может быть, про себя смеешься... Посмотри мне хорошенько в глаза — и ты поймешь, что это не болтовня!.. Анна!

Анна не двигалась.

— А знаешь ли ты, Анна, что я сделаю потом?

Анна не ответила.

Тогда его длинное серое лицо, такое всегда тяжелое и неподвижное, стало медленно краснеть, как накаляемое изнутри железо, на шее и на лбу затрепетали жилы, страшный шрам, который шел у него через всю левую щеку, вздулся, обмяк и налился кровью, а маленькие зеленые глаза сделались еще меньше и превратились в две нестерпимо яркие, неподвижные и лучистые точки.

Анна в первый раз видела Иоста таким и поняла, сколько злобы и ненависти было в нем в эту пору.

— Видишь ли ты, Анна, эти пальцы? — тихо, но отчетливо спросил он, не сводя с нее пристального и тяжелого взгляда. — Посмотри на них, Анна!.. Вот этими пальцами, мертвый, я передушу всех, кроме моей, ибо мертвый я буду уже знать, какая моя. А если нет моей ни одной, то ни одна у тебя, Анна, не останется... Помни, вот этими пальцами.

И он поднес к самому носу Анны свои девять пальцев (один у него отрезало машиной по первый сустав), узловатых, красных, костистых пальцев с уродливо выступавшими косточками суставов, скрюченных, как когти хищной птицы, поднес к самому носу, словно бы для того, чтобы Анна точно запомнила, о каких пальцах он говорит, и как-нибудь не ошиблась впоследствии, приняв за его пальцы чужие.

— Вот этими, Анна... Смотри хорошенько!

И Анна, безропотно повинуясь ему, посмотрела па его пальцы и долго смотрела так, словно он заворожил ее.

Потом ее белесовато-голубые глаза, не тусклые, как прежде, а живые, огромные, расширились и посветлели. Выражение тоски и страха метнулось в них и застыло. Она стала тихо от Иоста отодвигаться, ибо Иост спокойно делал уже то, что обещал.

Кончив говорить, он налил в стакан воды, всыпал в воду из бумажки, которую вынул из жилетного кармана, какой-то белый порошок и теперь подносил ко рту.

— Павел!

В один прыжок она очутилась около него, вцепилась ему в руку и повисла на ней, оттягивая ее книзу всей тяжестью тела.

Но Павел Иост не даром обладал силой буйвола.

Он оторвал от себя Анну и отшвырнул, не пролив ни одной капли из стакана. И в момент, когда она поднялась с пола, он улыбнулся ей и выпил все до дна.

Тогда, поняв, что ничего уже не поможет, ибо Иост, помимо силы, обладал железной волей и ни за что бы не принял ни доктора, ни противоядие, Анна заметалась, не зная, что делать.

Вдруг ее обожгла мысль, что она заперта и не сможет выйти. Тогда она снова бросилась к нему.

— Ключ! — прохрипела она умоляюще. — Ключ, Павел, ради Бога...

Но он, несмотря на то, что лицо его сводило уже от судорог, нашел в себе силы еще раз улыбнуться ей и сказал:

— Ключ ты возьмешь из моего кармана потом...

И, остановив на ней потухающий взгляд, добавил, как бы боясь, что она забудет:

— Вот этими пальцами, Анна.... Помни!..

И остался сидеть против нее с открытыми глазами и скрюченными в последнем усилии воли девятью узловатыми уродливыми пальцами, скрюченными так, как он это показывал недавно живой.

Нужно думать, что на Анну вся картина сильно подействовала, если она не решилась взять ключ из кармана мертвого Иоста и оставалась сидеть против него на полу.

И когда выломали дверь, ее так и нашли с бессмысленным взглядом, устремленным на его руки, бессмысленным и неподвижным, как в состоянии столбняка.

 

II.

...Как это ни странным казалось бы для такой женщины, как Aннa, но смерть Иоста она приняла к сердцу и долго после этого провалялась в больнице в нервной горячке...

Когда я посетил ее — тогда она стала уже поправляться, — ее первый вопрос был:

— Янсен, что девочки... Майя, Тереза и Августа?

Она приподнялась с постели — и взгляд ее был полон такого трепетного судорожного ожиданья, так, видно, напряглось все ее существо, что, кажется, ответь я ей не в эту же секунду, а секундой позже, ее сердце разорвалось бы..

— Все девочки живы и здоровы!—сказал я.

— Благодарю тебя, Янсен.

Она глубоко перевела дух, опустилась на подушки — и обильный пот выступил у нее на лице.

— Благодарю тебя! — повторила она и слабо мне улыбнулась.

Потом с притихшим, серьезным лицом пристально посмотрела куда-то в угол, мотнула головой, как бы отмахиваясь от чего-то страшного, назойливого, не дававшего ей ни минуты покоя, и прошептала так тихо, что только низко наклонившись к ней, я мог расслышать:

— У меня тяжелые сны, Янсен!.. Ужасно тяжелые!

Через неделю Анна была уже дома, а через десять дней, в раннее сумрачное осеннее утро, она сидела у меня, кутаясь в платок и, тускло глядя куда-то мимо меня, говорила:

— Не знаю, что и делать, Янсен... Я положила ее пока в чулан в тот угол, где у нас сложены пустые ящики... Ты знаешь... Там она лежит... Только меня все мучает совесть... Она ведь всю жизнь боялась крыс, а крысы так и шмыгают там, так и шмыгают...

Руки у меня были холодны, как лед, и дрожали. Я приготовил горячий пунш, глотнул сам и заставил Анну выпить залпом полстакана.

— Теперь, Анна, по порядку, как было? — сказал я. — Я не все сразу осилил... И постой... прежде какая из них? Ты не сказала...

— Разве я не сказала?... Тереза...

— Это старшая твоя?

— Да...

— Анна... теперь только не лги... Скажи мне по правде, как перед Богом, кто отец?

— Я тебе скажу, Янсен, по святой правде, как перед Богом, — сказала Анна покорно, — потому что... что же мне теперь лгать!.. Петерс Твид!

— Анна!

— Это правда, Янсен, как я живая перед тобой!

Она не лгала в эту минуту — я видел — и смертная тяжесть скатилась у меня с сердца.

— Ну, рассказывай!

— Что же мне, Янсен, рассказывать?.. Мне нечего больше рассказывать...

Анна поежилась под платком, потому что пунш, видно, ее совсем не согрел...

— Это было в четыре утра... может быть, пятью минутами позже... Я проснулась, потому что будто меня ударили... Понимаешь, Янсен, точно укол в сердце, так что даже больно было... очень больно...

— Н-ну?

— Ну, я встала и сейчас же пошла к кроваткам посмотреть, потому что что-то уж мне сказало, что нужно посмотреть... Ну вот...

Анна задохнулась и приостановилась.

— Дальше, Анна...

— Я же рассказываю, Янсен, — тихо сказала она. — Только ты не торопи меня, потому что у меня... немного мешаются мысли... Так, вот, я посмотрела... все три лежали, как легли... Только у Терезы чуть-чуть, вот настолько, было отогнуто у шейки одеяло... и больше ничего...

Она посмотрела на меня.

— Она была мертвенькая, Янсен!...

Я прошелся по комнате, всеми силами сдерживая дрожь тела.

— Анна, — сказал я наконец, — у мертвых свои дела, у живых — свои! В дела живых мертвые не вмешиваются... Ты слышишь меня?... Я не верю, Анна...

— Во что, Янсен?

— Во всю эту штуку не верю!

— Янсен!

Она подняла на меня глаза — и, если сто лет мне суждено жить, сто лет я буду помнить ее слабую, жалстную, тающую улыбку, говорившую об истекавшем кровью материнском сердце, улыбку, с которой она, противоставляя моему неверию то, что безвозвратно случилось уже, тихо сказала:

— Но ведь она мертвенькая, Янсен. О чем же спорить?... Она ведь мертвенькая, верим ли мы или не верим, и мы ее не воскресим.

Я уцепился за новую мысль, ибо не мог же я принять то, что не укладывалось у меня в голове.

— Послушай, Анна... Вспомни хорошенько, одни ли вы были, когда Иост с тобой говорил? Вспомни это!

Она сразу поняла, что я хотел сказать.

— Одни, Янсен, не беспокойся... Это я хорошо знаю...

И, пожав плечами, задумчиво добавила:

— А если б кто-нибудь и подслушал, кому, скажи, пришло бы в голову угождать так Иосту, делать так, как он этого хотел? Что ты, Янсен?!.. Лучший, самый лучший его друг, самый преданный человек не решился бы бы так далеко пойти…

— Но, Анна... — я схватился за голову. — Это невозможно... пойми же....

— Невозможно?

Она перегнулась вдруг ко мне и, странно блеснув глазами, не тем голосом, каким она сейчас говорила, а каким-то новым, сказала, чтоб положить конец спору:

— Слушай, Янсен... Пусть сплелись тут все случайности, какие ты хочешь, пусть найдутся свидетели, которые под присягой покажут, что это сделал другой и все это видели, — я — слышишь ты меня? — я, Анна Иост, одна останусь при том, что это сделал он... потому что осталось нечто, что сильнее всех свидетельств в мире...

— Что? — спросил я, глядя на нее во все глаза.

— Следы его девяти пальцев на ее шее!..

Она обессилела и вновь опустилась и стала кутаться в платок.

— Теперь я не знаю, что мне делать, Янсен, — после длительного промежутка, когда мы оба молчали, продолжала она уже прежним тихим голосом. — Я положила се пока в чулан, чтоб те ее не увидели... Ведь они были привязаны к ней, старшей, потому что она нянчила их... И потом эти крысы... и я еще не знаю, как ее похоронить... ведь это так сразу...

Она уронила голову на руки.

— Янсен, Янсен, я скверная женщина, но я очень любила девочку Твида... — губы у нее запрыгали. — Господь видит, что я не лгу!..

_____

 

III.

...Я, Пер Янсен, никогда не знал, что умершие сохраняют такую ужасную власть над живыми. Я не верил в это, и если уж говорить всю правду, то и после того, как Анна рассказала мне все, после того, как я сам своими глазами видел багрово-синюю полосу кругом шеи с страшными отпечатками, — я все еще не верил...

Я допускал все, кроме этого, хотя ничего другого, казалось, нельзя было допустить.

Ум мой грубый и приноровлен к земле, глаза устроены так, что они видят и могут понимать только то, что перед ними и, может быть, именно поэтому я и не мог принять все так, как это приняла Анна.

Как бы то ни было, я взялся Анне помочь. Прежде всего, дело нужно было скрыть от детей. Мы сказали, что Тереза уехала в Копенгаген к тетке. Для того же, чтобы для других не выплыло все как-нибудь наружу, мы зарыли малютку ночью в том же чулане под полом и на другой день уехали все в Иен.

Я преследовал при этом и другую цель.

— Из живых людей, — сказал я Анне, — ни один не знает и не узнает никогда, куда мы едем... Что же касается Иоста, то отсюда до Иена триста верст... Подумай, Анна, сколько труда ему нужно будет положить, чтобы прорыть себе под землей такую длинную дорогу... Нет, он за нами не погонится!

В Иене мы остановились в гостинице, но в тот же день я нанял Анне крохотную квартирку из двух комнат с кухней, помог ей устроиться и, так как оставаться долго в Иене мне нельзя было, я сказал Анне, что еду завтра, и отправился ночевать к себе в номер.

Ночью я спал, как убитый, и снов не видал, а на другой день утром, выглянув из окна, я увидел Анну на другой стороне улицы. Она стояла, прислонившись к решетке сада, и пристально смотрела вверх на мои окна. Лицо ее показалось мне окоченевшим от холода.

Вероятно, она долго стояла уже так, поджидая меня и не решаясь войти, а утро было очень холодное.

Но помимо того, было у нее в лице что-то еще, и ноги и руки у меня отяжелели, и прошло несколько минут, прежде чем я мог спуститься к ней.

— Августа? — еле шевеля губами, спросил я, подходя, ибо, что одна из двух мертва — я уж не сомневался.

— Нет!

Она отрицательно покачала головой.

Мне было трудно говорить, так как челюсти у меня дрожали, а я не хотел, чтобы она это видела. Но спросить надо было, ибо могло же случиться такое чудо, что я ошибся.

— Майя?

— Да, Янсен...

Еще длинная минута прошла.

— И так же... ночью?

— Да...

Больше до самого дома мы не говорили ни слова.

Только в дверях я спросил и не узнал своего голоса, до того он сделался странным, каким-то беззвучно-хриплым, как у человека в последнем градусе горловой чахотки:

— Где она?

Она покосилась на меня блестевшим уголком глаза.

— Я покажу...

И добавила торопливо, словно мысль ее, действительно, всецело была занята только этим.

— Видишь ли... Не нужно, чтобы Августа видела...

— Да, да...

— И тише входи... Она еще спит...

— Да, да...

Майя лежала в кухне, в ящике для дров, плотно накрытом крышкой...

Теперь буду краток.

Все было так же, как в первый раз. Майя была мертва — и на тонкой детской шее явственно были видны те же багрово-синие отпечатки девяти страшных неумолимых пальцев.

Было бы напрасно осматривать окна и двери, чтоб убедиться, целы ли они. Едва это пришло мне в голову, как я понял, насколько это бессмысленно. Для него — да простит мне Бог, я уж не мог больше не верить в это— не могло ведь быть ни дверей, ни окон...

— Тише, — сказала Анна, усаживаясь в кухне на подоконник, — садись около... вот так, Янсен... И говори шепотом...

— Да, да...

— Вот так...

Она помолчала немного, глядя на меня блестящими глазами.

— Видишь ли, Янсен, теперь уж, дружок мой, хочешь не хочешь, ты должен войти целиком в это дело, с головой и ногами... Ты должен вступиться за меня и за нее, последнюю...

— Вступиться? — бессмысленно повторил я.

Она кивнула головой.

— Да, Янсен, потому что, видишь ли, последняя, Августа — ведь это твоя родная дочь... Ты знаешь же это...

Я знал это.

— Самая родная... Как же тебе не вступиться?

— Но, Анна, что я должен делать?.. Скажи мне только — что?..

— Я не знаю, Янсен... Я, право, ничего, ничего не знаю...

Она взялась за голову руками.

— У меня совсем опустела голова... Я вот смотрю и... я... я... Янсен, вероятно, очень больна... Подумай сам, что делать… Я тебе говорю все, потому что с утра уже твержу себе, что должна тебе все сказать... и вот говорю... Но сама ничего, ничего не знаю... А-ах, Янсен...

Дикий вопль вырвался у нее, но тотчас же она схватилась и зажала себе рот рукой... Потом вскочила и стала прохаживаться по кухне взад и вперед.

Я следил за ней. Минуту спустя я сказал:

— Ты хромаешь, Анна...

— Я?

Она остановилась и тупо на меня посмотрела, не понимая. Потом обрадовалась, что вспомнила.

— Да, да, — сказала она. — Это, видишь ли, утром, когда я встала... Я увидела, что у меня нога в крови...

Это порез...

— Откуда?..

— Откуда?..

Она опять задумалась и даже сморщила лоб. И опять обрадовалась...

— Ну, вот, и вспомнила... Это было вчера вечером... Я разбила стакан... Вот...

И снова, как маятник, она стала ходить взад и вперед.

Красивое лицо Анны за одну эту ночь сделалось вполовину меньше и в густых волосах появились белые пряди...

 

IV.

Я решил «вступиться»... Я не знал, что я буду делать и как все произойдет, но сделать что-то надо было, потому что Августа была моя родная, самая родная, как говорила Анна, дочь.

В то же утро я для всех служащих гостиницы покинул Иен и в то же утро со всеми вещами был у Анны.

Я расположился в той самой комнате, где прошлую ночь провели две девочки и где теперь одна кроватка оставалась пустой.

На этой детской кроватке я и решил проводить отныне свои ночи, сколько бы таких ночей мне ни пришлось здесь провести.

Плана у меня не было никакого, да и что за план можно было выработать?

Я решил его дождаться... Так как он приходил только ночью, то дня мне было совершенно достаточно, чтоб выспаться и иметь возможность ночью бодрствовать.

Не хочу, однако, кривить душой: решение мое было твердо, но в сердце впервые стал закрадываться суеверный и дикий страх, который холодом охватывает сердце и затуманивает мозг, страх, перед которым разум совершенно бессилен, который из человека делает жалкое, обмякшее и безвольное, ни на что не годное существо... С этим мерзким, так бесконечно унижавшим меня страхом я боролся всеми силами, но в конце концов, не поборов его, видя, что с каждой минутой, приближающей меня к ночи, он растет, я прибег к последнему постыдному средству: я стал пить рюмку за рюмкой коньяк.

Это помогло.

Длинный томительный день, наконец, прошел.

Было около одиннадцати часов вечера и Августа уже спала, когда Aннa, весь день просидевшая в своей спаленке, прихрамывая, вышла ко мне.

— Я одного, Янсен, боюсь, — тихо сказала она, потирая виски и морщась, как от мучительной боли, — как бы ты не проспал ту минуту... Янсен, а?

От коньяка у меня горела кровь, страх исчез, и никогда я не чувствовал себя таким бодрым, решительным и способным вынести все. Я успокоил ее.

— Смотри же, Янсен... Я тоже молю Бога, чтобы он не дал мне сна... но голова моя, ах голова…

Она крепче сжала виски, — Это со дня его смерти у меня каждый вечер, — прошептала она, объясняя. — Так я пойду, Янсен...

— Да, Анна, будь покойна!

В полночь в доме уже были потушены все огни и стояла мертвая тишина. Несмотря на то, что Анна молила Бога, чтобы он не посылал ей сна, Бог не захотел сделать так — и через закрытую дверь, которая вела в ее спальню, доносилось ее сонное дыхание, неровное и ужасно прерывистое. Тихо дышала Августа — и больше никаких звуков.

Ночь была ясная и лунная, сквозь спущенные шторы пробивался голубоватый свет и на полу и стенах лежали неподвижные, узорчатые тени.

Ночь и тишина всегда благотворно влияют на меня. Мысль делается сосредоточеннее и глубже, может быть, оттого, что днем все отвлекает ее в сторону. Припоминаются и приводятся иногда в логическую связь такие мелочи, которые днем только разрозненно бродят в голове и сами по себе, кажется, не имеют ни особенного значения, ни смысла.

Теперь, например, полулежа в детской кроватке и глядя бесцельно перед собою, я тоже передумывал не самое главное, не то, что мне, быть может, через минуту предстояло, а пустяки, на которых я днем почти совершенно не останавливался. И не понимаю до сих пор, почему из этих пустяков меня особенно стал преследовать один... Что, казалось бы, было особенного в том, что Анна порезала ногу и захромала? Однако это не выходило у меня из головы — и странно плелась кругом этого мысль. Она плелась так:

— Анна проснулась утром с порезанной ногой...

Представление о том, как это сделалось, у нее смутное, что и неудивительно, так как душа ее занята совершенно не тем... Весьма вероятно, что она даже не рассказала бы об этом, если б я ее не спросил... Анна разбила вчера стакан, но этих двух моментов она не связывает... Стакан она разбила вчера вечером, а с порезанной ногой она проснулась сегодня утром... Значит ли это, что она хватилась только сегодня утром, а ногу порезала вчера или...

Мысль, не сворачивая, упорно шла по этому пути, выводя какую-то длинную затейливую вить...

В два часа ночи — за минуту до этого в столовой били часы и я запомнил время —- я вскочил вдруг, взял спящую Августу и перенес в кроватку, которую я занимал, и сам лег на ее место.

Это отняло у меня немного времени.

После этого, мне кажется, я ненадолго забылся, но только забылся — не заснул, то есть пробыл в состоянии, когда легко отдаешься сонным грезам и в то же время не теряешь сознанья того, что кругом происходит, делаешься особенно чутким и от каждого звука, который производил в это время впечатление грома, схватываешься как полоумный с замирающим сердцем.

Я закрывал глаза — и, как только я это делал, наплывали какие-то тягучие и бесформенные мысли. Но я не поддавался им и в то время, как мне уже смутно грезился какой-то таинственный незнакомый город, я с закрытыми глазами проверял себя... «Вот я лежу в детской кроватке, — думал я, — лицом к двери и... кто-то сейчас войдет...» И, встряхиваясь, я открывал глаза.

Я проделывал это несколько раз, потом открыл раз глаза и не закрыл уж их.

Слух мой все время был напряжен до последних пределов и мне показалось, что я уловил легкий скрипящий звук, какой производят босые ноги, осторожно нащупывающие половицы.

Звук этот родился не в той комнате, где я лежал, и огромными глазами я уставился в дверь. Сердце мое бултыхнулось, потом я перестал его чувствовать.

Я просидел так, прислушиваясь с минуту... впрочем, не знаю — сколько. Скрип повторился. Теперь уж не могло быть никакого сомнения, что по ту сторону двери что-то жило, двигалось, приближалось.

Я спустил ноги с кроватки и, сжав зубы, не шевелился больше. Я сам не ждал, что в эту последнюю минуту найду в себе столько мужества. Может быть, причиной тому было, что я все-таки немного подготовил себя к тому, что должен был увидеть... Я глядел прямо на дверь и почему-то отсчитывал секунды.

— Раз, два, три...

И вот дверь почти без звука открылась — и через порог медленно переступила человеческая фигура. Она была в белом и двигалась, как автомат...

Это была Анна... Да, Анна... Я знал это...

Свет луны падал на нее — и я видел ее застывшее, ничего не выражавшее, каменное лицо с широко открытыми, неподвижными, как у мертвой, невидящими и ничего не отражающими глазами.

С вытянутыми вперед руками и скрюченными, как когти хищной птицы, пальцами, узловатыми и костистыми, напоминавшими, как фотография, пальцы Иоста, с загнутым и крепко прижатым к ладони десятым, именно тем, которого у Иоста и недоставало, пальцем, — ибо так неумолимо, точно Иост сумел внушить ей перед смертью не только свою волю, но и орудие мести, — она тихо приближалась к тому месту, где я сидел.

Ужасен был ее вид и страшно было сидеть и ждать ее. И несмотря на это, голова моя методически дотягивала начатую нить:

«Анна разбила вчера стакан и порезалась ночью босая в то время, как она шла через комнату к кроватке... Поэтому она и не может ничего помнить и не помнит... Я был прав».

А Анна подвигалась вперед и приближалась — и вот, только в это мгновенье, когда я близко заглянул в ее недумающие страшные мертвые глаза, когда я почувствовал холод ее скрюченных пальцев и эти пальцы, нащупывая, коснулись меня, я изо всей силы ударил ее по рукам и, затрясшись, закричал:

— Анна!

И тогда Анна очнулась.

Такова была вся эта история.

Теперь мне осталось немного досказать. Два месяца Анна была между жизнью и смертью — и весы колебались то в ту, то в другую сторону. Я сам потерял всякую надежду, но Господь в конце концов рассудил за благо оставить ей жизнь, может быть, для того, чтобы она могла искупить прошлое.

И теперь мы живем втроем — я, Анна и Августа, потому что после всего, что Анна перенесла, она, как змее, переменила кожу и стала такой, что если б Иост встал из гроба, он бы ее не узнал. И она сделалась моей женой...