I.
Когда Грушенька оставалась одна, она подходила иногда к зеркалу, приглаживала поседевшие волосы худыми и огрубевшими от работы руками и смотрела на себя, долго смотрела. Лицо у нее было постаревшее, измученное, глаза глубоко ушли под лоб и казались огромными от темных кругов, которые лежали под ними, нос заострился и не оставалось в ней ничего, что когда-то заставляло людей оборачиваться на нее и глядеть ей вслед... И до того Грушеньке становилось жаль глядеть на себя, что у нее капали горячие слезы и она отходила от зеркала с дрожащими губами.
Как скоро, как ужасно скоро жизнь прошла!.. Только на один миг она улыбнулась ей, блеснула всеми цветами радуги, обдала теплом и лаской и, не успела Грушенька оглянуться, прийти в себя, как все то, что мерещилось ей в таком радостном свете, исчезло и растаяло, как солнечное пятно на стене...
Грушенька смотрела на большой мужской портрет, висевший в кабинете, и губы сильнее начинали у нее дрожать.
— Господи, спаси и помилуй меня, грешную! — шептала она, отходя и сжимая руки. — Нет больше сил...
Нет!..
И все-то ей рисовалась одна и та же картина, несмотря на то, что всеми силами старалась она отгонять от себя всякие воспоминания.
Она, молодая еще, в своем платье фабричной работницы, в лесу, за городом, и рядом с ней он, Стахов, барин, и не такой, каким он теперь, а каким он был тогда и каким изображен на портрете. Оба они сидят на сваленном грозою дереве. Пахнет древесной гнилью и грибами. Где-то близко хлюпает вода...
От него пахнет вином и глаза его блестят в темноте.
— Хочешь, пойдем завтра к попу?.. — говорит он.
— Ты смотришь и думаешь: пьяный человек!.. А я тебе говорю, пойдем!..
А она, действительно, смотрит широко и не понимает... Ей кажется, что сумасшедшая волна, которая тут в лесу недавно подхватила ее и бросила к нему в объятия, еще несет се и кружит...
— Хочешь? — повторяет он и подсаживается ближе, и его веселые озорные глаза смотрят на нее с усмешкой.
Дальше ее воспоминанья не идут. Это было самое яркое в ее жизни, а потом сразу и круто, без переходов, начался тот ужас, который согнал с ее лица краски, посеребрил раньше времени волосы, приглушил ее голос, сделал ее безвольной, полной томительного вечного страха и пригнул, как тростинку, к земле.
Смутно она понимала, что женился он на ней потому, что перед ней, крестьянкой, ему не нужно было казаться ни сильнее, ни красивее, ни лучше, ни умнее, чем он был на самом деле. Он мог быть перед ней, как в халате, на распашку.
Но, женившись, он с первого же дня начал ей за эту женитьбу мстить.
_____
II.
Грушенька не видела, как Стахов пришел. Она была в это время в кухне и услышала только, как стукнула входная дверь. Вслед за этим — она знала — должен был разнестись по всей квартире грозный окрик:
— Груша!..
Но окрика не последовало и Грушенька с трепетом стала прислушиваться.
Из кабинета не доносилось ни звука.
Тогда, съежившись, как собака, которую собираются бить, Грушенька подобралась к двери.
Дверь была неплотно закрыта и то, что она увидела, наполнило ее бесконечным изумленьем.
Стахов, несмотря на полноту, обыкновенно подвижный, живой и шумный, — сидел теперь, странно притихший, целиком занимая своим огромным отекшим телом широкое мягкое кресло. Он тяжело и часто дышал, и живот, лежавший у него на коленях, колыхался порывисто и неровно. На его широком лице, поросшем клочьями редкой иссера-седой бороды, стоял пот и этот пот особенно выделялся и блестел, как слезы, на больших, дряблых мешках под глазами.
Он сидел, опустив слегка свою большую облысевшую голову, и пристально, с жутким вниманьем, смотрел в пол, словно он увидел там что-то такое любопытное, от чего он не в силах был оторваться.
И то, что он сидел так и так смотрел, было до того необычно, что Грушенька, несмотря на страх, который ее никогда не оставлял, раскрыла дверь шире и вошла.
— Василий Иваныч, что с вами?
Голос у нее задрожал, осекся и прозвучал слабо и робко. Тем не менее, он услышал и поднял голову.
Его бледно-голубые выцветшие глаза были мутны и покрыты какой-то пленкой, и некоторое время он смотрел так, словно бы не мог понять, кто перед ним.
Потом пленка исчезла.
— Болен! — коротко и хрипло сказал он.
И посмотрел ей в лицо. И вдруг в глубине его глаз появился и стал загораться знакомый ей, пугавший ее всю жизнь, тихий, сосредоточенно-злобный, насмешливый блеск.
— Рада? — медленно спросил он. — Да уж, рада!..
Молчи, сам вижу... Но, погоди... Авось, не сразу еще помру... авось, еще будет время нам покалякать...
И крикнул грубо, словно хлыстом ее ударил:
— Ну, марш за врачом!.. Стоишь тут!.. Уставилась, как новорожденная овца!.. Пшла!..
Грушенька заметалась и бросилась к двери...
Врач, пожилой человек с мягкими седыми волосами и широким, толстым мягким носом, долго выслушивал и выстукивал Стахова, мял ему грудь, ноги, живот. И все то время, что он проделывал это, Стахов не сводил с него тяжелого воспаленного взгляда и думал о том, что люди с такими, как у доктора, мягкими глазами обыкновенно бывают в жизни очень добродушны. И у него была надежда, что все окажется пустяками, потому что не может же такой человек сказать в лицо, что пришла смерть.
Но доктор, покончив с осмотром, сказал что-то очень неопределенное и в этом неопределенном хотя и не было приговора, — не было ничего и утешительного.
И, прописав несколько рецептов, доктор ушел, пообещав зайти еще.
III.
В первые дни, однако, Стахова надежда еще не оставляла и он все ждал, что вот-вот что-то сделается с ним неожиданно во сне, и он откроет однажды утром глаза и болезни не станет, и все будет по-прежнему.
И оттого, что он надеялся так и ждал, ему нравилось делать вид, что он умирает и говорить с Грушенькой о своей смерти.
Он лежал, укутанный по подбородок одеялом и глубоко запрятав голову в подушки, так что Грушенька видела одни его светлые, насмешливые и злые, скучающие глаза.
— Такие-то дела, Груша, — говорил он, — не стало жизни!.. Тебе, чай, и не снилось, что это может случиться так, вдруг, а оно вот никого не спросилось, подступило и капут!.. Сколько ты за это одних свечей разным угодникам поставишь?..
Глаза его суживались, он пристально, с кривой усмешкой, вглядывался ей в лицо, потом вздыхал:
— Бессловесная ты... Кроткая и бессловесная!.. Я так думаю, что ты еще, пожалуй, заплачешь, как помру!.. Я вот смотрю на тебя и все думаю, что, может, вся жизнь твоя другая была бы, коли б ты была не такой... Потому что кротких и бессловесных всегда мучить хочется... Верно тебе говорю... В детстве я собачку такую имел, вроде тебя, тоже тихую и безгласную...
Бывало, только цыкнешь на нее, даже только подойдешь, а она уж на спинку опрокинется, лапочками дрыгает, хвостиком виляет... Стегал я ее тоненьким ремешком по животу и частенько долго стегал, а у нее только глаза нальются слезами, но укусить — ни за что не укусит... Точь-в-точь, как ты... Н-да... Не сладка, поди, жизнь твоя была со мной?... Да уж сам понимаю — что говорить!.. А вот не пляшешь же ты, что умираю!..
Вот какая ты, Грушенька!..
— Да ведь и то сказать, — добавлял он, помолчав, — и моя жизнь была не слаще... Разочти-ка... Сузила ты для меня ее, Грушенька, жизнь — то и тащился я с тобой, как с тяжелым ядром на ноге... Не хочу грешить и лгать — не любил я тебя!.. М-да... Слышал я, что к тебе вот опять странники ходить стали, шепчешься ты с ними, на вериги их, выпучив глаза, смотришь... А я, ведь, пожалуй, почище твоих странников выйду, потому что таких вериг, как я, никто бы из них на себя не взвалил... Так-то оно... Ну, пошла, надоела!..
Ум у Грушеньки оставался первобытным, темным и суеверным, и иногда ночью, во время припадков удушья, Стахов будил ее и, когда припадок проходил, начинал ее пугать, как пугают детей, и наслаждался ее страхом.
Он приподымался вдруг на локте, дико глядел в темноту за окном и спрашивал:
— Что это?.. Кто это звонит?.. Слышишь звон?..
Грушенька бледнела.
— Это по мне... По мою душу!.. Иди, беги, чтоб перестали... Беги!..
Перепуганная насмерть, Грушенька подымалась, дрожа и, сама не зная для чего, делала шаг к двери.
Он схватывал ее за руку.
— Стой... Куда пошла?
И с ненавистью принимался глядеть на нее.
— Куда шла, блаженная? О чем думала, когда шла?
Слышала ты звон?
— Н-не...
— А коли «не», то к чему шла?.. Я, может, целый час лежал и все думал, чем бы тебя попугать... А ты сразу и пошла... Теперь уж вижу, что ты и впрямь в мою смерть веришь и ищешь ее!..
А через десять минут он уверял ее с вытаращенными глазами, что видит за окном что-то белое, что это смерть за ним пришла, и хрипло кричал, что он не хочет умирать, что нужно прогнать смерть, и щипал Грушеньку за то, что она не двигалась с места.
Он рисовал план ада и показывал ей там уголок, который ему отведут. Потом садился в угол постели и нахлобучивал себе подушку па голову.
— Я уже умер, — мрачно говорил он, — и смотрю на тебя теперь с того света!..
И кричал громовым голосом:
— Покайся, окаянная!
Грушенька дрожала.
Несмотря на то, что болезнь шла вперед гигантскими шагами, несмотря на то, что удушье мучило Стахова все сильнее, и он каждые полчаса требовал подушку с кислородом, во время коротеньких промежутков он мучился тем, что должен лежать, прикованный к постели, мучился своей бездеятельностыо, тоской и скукой, и придумывал все новые и новые жестокие забавы.
Раз он подозвал Грушеньку к постели и, глядя на нее мутно и без выражения, как ослепший, стал испуганно бормотать, беспомощно поводя по воздуху руками:
— Где ты, Грушенька?.. Я тебя не вижу!..
Он трогал руками ее лицо, больно мял щеки, нос, уши и все спрашивал:
— Где же ты?... Где ты?
Он впился отросшими ногтями ей в руку так, что у нее выступила кровь.
— Где же ты?..
В другой раз он сумрачно сказал ей:
— Ежели ты думаешь, что как я умру — так тебе настанет свобода, — не думай!.. Я, брат, тебя и потом не оставлю... Ни за что... Я уж придумал...
— Что? — пролепетала она, глядя на него во все глаза.
— Ходить к тебе буду! — весело и возбужденно сказал он.
— З-зачем?
— Душить!...
Она отступила, дрожа. Потом бледно усмехнулась.
— Мертвые не ходят!
— Не ходят, которые не хотят! — крикнул он злобно. — А я захочу и непременно так и будет!... В первую же ночь, сейчас же и приду!.. Так и жди!..
И когда он засыпал, она опускалась на колени, сжимала руками голову и шептала:
— Господи, прости мне... Господи, прости... Нет больше сил!...
И всматривалась в него, сонного, пристально всматривалась и видно было, что какая-то неясная еще, пугающая мысль шевелилась у нее, ширилась, росла, не давала ей покоя...
IV.
В течение всего дня дождь неслышно наполнял воздух туманной и холодной пылью, а к вечеру поднялся ветер и непогода усилилась. Очевидно, ветер налетал порывами; дождь с шумом обрушивался вдруг на стекла и видно было, как стекла сейчас же мутнели и покрывались широкими, чешуйчатыми полосами воды.
Стахов, дремавший, проснулся вдруг и сел в постели, весь в поту. Он не помнил, снилось ли ему что-нибудь и напугал ли его сон. Все тело его дрожало и страшный клубок, распирая и целиком захватывая горло, подступал все ближе, не давая доступа воздуху...
— Груша! — прошептал он...
В комнате стоял полусвет от маленькой керосиновой лампочки, горевшей в углу и прикрытой зеленой ширмочкой. Груша, нераздетая, спала около в кресле.
— Груша! — прошептал он снова и жадно стал ловить ртом воздух и от усилий, с которыми он это делал, слезы блестели на его выпученных глазах.
Грушенька проснулась.
— Подушку! — прохрипел он, — подушку... скорей!..
Со сна Грушенька смотрела, не понимая... Потом сонливость у нее исчезла и глаза у нее открылись, осмысленные, покорные и тихие, как всегда, по какие-то светлые и странные.
Подушка с кислородом лежала около нее.
Но она не посмотрела на подушку и стала неторопливо поправлять волосы.
— Подушку!..
— Сейчас, Василий Иваныч... вот я волосы поправлю!..
— П-подушку!..
Красным, гневным и изумленным стало его лицо.
— Сейчас, Василий Иваныч...
Несколько головных шпилек упало на пол и она наклонилась и стала их подбирать...
— Ничего... потерпите, Василий Иванович... Ничего...
Она взяла одну шпильку в рот и зажала зубами.
— Сколько я-то терпела!.. Двадцать лет!.. Двадцать ведь лет, Василий Иванович!.. Подумайте!.. Ничего...
потерпите!..
— Гр-руша!..
Он хрипел, и гнев его исчез, и выражение ужаса метнулось у него в глазах и застыло.
— Двадцать лет, Василий Иваныч, и хоть бы раз я против вас голос подняла!..
— З-задыхаюсь!..
— ...Как та собака, которую вы ремешком стегали... Ну, точь-в-точь, как вы тогда рассказывали!.. Дохнуть при вас не смела, глаз поднять... А сколько прочих мук я от вас приняла!.. Вспомните, Василий Иванович! Бога побойтесь!..
— П-подушку!..
У него уже не хватало голоса. Ртом, изогнувшимися пальцами он ловил воздух. Выпятились белки глаз и на них проступили тонкие, как волоски, красные жилки.
Грушенька посмотрела на него вскользь, потом оперлась руками о постель, положила голову на ладони и, глядя на Стахова, тихо и скорбно продолжала:
— Двадцать лет, как один день, и за двадцать лет не видела я солнца — все ночь была!.. Да и теперь я не верю... Не может быть, чтоб это уже конец!.. Верите ли, Василий Иваныч, я вот гляжу на вас и вся трясусь от страха, что, может, это так и все еще пойдет, как было!..
Как рыба, выброшенная на берег, Стахов только разевал и закрывал рот. Глаза его с выпятившимися до последних пределов белками, полные, как прежде, смертельного ужаса, казалось, не могли оторваться от лица женщины. В горле у него клокотало. Лицо все больше и больше багровело. Огромная грудь выпятилась страшным бугром и не опадала.
Но его руки, с искривившимися и трепетавшими пальцами, делали какие-то осмысленные движения, и за пальцами бессильно тянулось все тело.
Подушка с кислородом лежала на расстоянии всего какого-нибудь аршина...
Один глоток воздуха!..
Грушенька, опустив глаза, отодвинула подушку подальше и углы рта у нее дрогнули.
— Глазки-то у вас, — вон какие сделались! — сказала она тихо и жалостно.
И замолчала.
И в течение пяти минут они смотрели друг на друга, не двигаясь, не произнося ни слова.
Клокотанье в горле умирающего становилось сильнее. Краснота его лица принимала синеватый оттенок.
Пальцы впились в простыни и судорожно мяли и рвали их.
Грушенька встала.
— Отходите вы, видно, Василий Иваныч! Вы не беспокойтесь... я вас уберу потом, как надо... Попростимтесь!
Она низко, низко поклонилась и коснулась лбом пола.
— Простите, в чем грешна была!..
Стахов в последний раз забрал в грудь воздух.
Жидкий блеск в его глазах исчез, и глаза сделались красными от бесчисленных жилок, которые лопнули и залили белки кровью... Вздулись, как веревки, жилы на шее и лбу... Потом грудь опала, краснота сбежала с лица, и Стахов стал валиться на подушки.
Грушенька с минуту подождала еще. Стахов не шевелился. Тогда она осторожно уложила его на спину и сложила ему руки на груди.
— Упокой, Господи, душу раба твоего Василия!..
Набожно прошептав это, Грушенька опустилась в кресло, глубоко перевела дух и отерла холодный пот, который покрывал ее лицо, как роса.