I.
Их жило трое в одной комнате: белка, попугай и человек. Теперь у человека были гости, и попугай и белка, забытые и обиженные, делали вид, что дремлют.
Человек — Иван Ильич — длинный и худой, как жердь, сохранивший от времен, когда он служил в какой-то труппе статистом, бритую актерскую физиономию, кашлянул в сторону и потом, наклонившись в гостям, сказал сиплым, приглушенным голосом, как говорят без просыпу пьющие люди:
— Выпейте, Марья Антоновна! Прошу покорно! И вы, Артемий Филиппович... Прошу покорно...
Темноглазая молодая женщина с круглым лицом, тронутым оспою, и подозрительного типа субъект, похожий на беглого монаха, чокнулись с хозяином и выпили.
Женщина стала закусывать, а мужчина крякнул и налил себе вторую рюмку.
— А я сегодня имел разговор, — сказал Иван Ильич с таинственным видом. — Прелюбопытно... Но выкушайте сначала! Прошу покорно... Марья Антоновна, за ваше здоровье!..
Выпили по второй.
— Изволили слышать про Жмурова-Донского?..
Н-нет?.. Большой актер. Российский самородок... Талантище... Первый Гамлет, принц Датский... Вместе играли когда-то...
Иван Ильич закашлялся и кашлял долго и мучительно. Пот выступил у него на лбу от напряжения и, когда припадок прошел, он долго сидел, не говоря ни слова, с выпученными глазами, на которых блестели слезы, и жадно ловил воздух.
— Вместе играли когда-то... Я играл тень... Хорошо играл я тогда. Главное, голос был настоящий...
Хватишь еще полбутылки, и так гудит, что самого оторопь берет, ты это или не ты... Мурашки ползут по телу... А что купцы со мной за этот самый голос делали — и описать невозможно... А сегодня иду, и навстречу он сам — Жмуров-Донской... Узнал...
Иван Ильич потер руки и потом весь заерзал на стуле, как человек, которому не может дать успокоиться огромное счастье, выпавшее на его долю.
— Фигура!.. Не видали?.. А-ах, что за фигура!.. Плечи, голова — Аполлон Бельведерский... И одет... Боже, до чего утонченно человек одет!.. Галстух, и в нем рубин... Не рубин — вулкан огнедышащий... Трость, перчатки, цилиндр... Узнал... Облобызались... При всем народе... Солнце, экипажи, женщины... Облобызались и пошли рядом... Так и так, слово за словом... Поступай, говорит, ко мне в труппу... По всей, говорит, России гоняюсь за порядочной тенью... Поступай, сделай милость... Просит и все разные слова... Ты и ты, говорит... Дай, говорит, твое братское, дружеское слово...
Ах, что за деликатный, что за сверхъестественный в обращении человек!.. И как он всю душевную политику, самую тончайшую, насквозь понимает прямо удивительно... Я, говорит, в тебе не одежду, не болезнь твою, я, говорит, дух в тебе жалею... Дух твой подавай мне, ибо он должен воспарить... Ах, что за человек!..
Но пейте, прошу покорно…
II.
В длинную и узкую комнату глядело заходящее солнце, и она вся была наполнена красноватой пылью. Пыль волновалась, как туман, и в этом странном свете все предметы приняли какой-то фантастический вид, какого днем не имели.
Белый какаду, дремавший у окна в старой поломанной куполообразной клетке, открыл круглые сонные глаза и, наклонивши голову набок, что-то тихо залепетал на своем варварском наречии.
Маленькая золотисто-рыжая белка с верхушки платяного шкапа ответила ему коротким хлипающим звуком и, спрыгнув на подоконник, уселась возле клетки и стала быстро перебирать на груди передними лапками.
— Выпейте, прошу покорно... А это — мои птенцы...
Молчи ты, белоголовый... Ах, алкоголик, дурак... И ты, длиннохвостая!. А они у меня водку пьют, прошу покорно... Вот, какие...
Иван Ильич показал, как птица и белка пьют водку, и скормил им крошки сухаря, вымоченного в водке.
— Вот!
Он развел руками и засмеялся.
Женщина прикрыла рот рукой, чтобы скрыть недостаток двух передних зубов, и тоже засмеялась.
— Скажите!.. Птицы тоже свою склонность имеют!..
Субъект, похожий на беглого монаха, выпил рюмку водки, взял в рот ягодку моченой брусники и густо отрезал:
— Сказано: курица, и та пьет, и верно...
— Выпейте, прошу покорно... Мария Антоновна... Артемий Филиппович...
Иван Ильич чокался с гостями, суетился и пил.
— Хоть и нехорошо безвинную тварь Божию спаивать, но приучил я их к вину — мой грех... Не могут они теперь без вина... Вот какие они у меня несчастненькие!.. Вот, я им еще дам... Что же это?.. Мария Антоновна... Артемий Филиппович... Прошу покорно... Пейте, пожалуйста...
Иван Ильич пил, и все ярче разгорались его глаза, и на лице его все сильнее выступало выражение какого-то мучительного, томящего счастия... Он вдруг весь перегнулся к гостям и, блеснув глазами, хихикнул и заерзал на стуле.
— А я ведь слово-то ему дал... Так и так, мол, говорю, ради тебя, ради доброты твоей, поступлю... Вот, придет осень, и кончено... Контракт — ничего не поделаешь... Десять лет не был на сцене, а ради тебя, единственного друга, говорю, и товарища, так и быть —поступаю... Жмет руку... Вижу, говорит, что ты настоящий, как есть, преданный мне друг и верный человек... Ценю, говорит, это и понимаю... И как бы вы думали — в карман двадцать пять рублей, как одну копейку... На, говорит, на подъем, молчи и помни... Ах, что за человек!.. Вот, только поправлюсь, и конечно...
Уеду от вас. В разные российские города экспрессами... Театр, музыка, огни, публика... Вина, шампанеи там разные, филе-турбильоиы и всякие деликатессы...
Ах, жизнь...
III.
Иван Ильич снова закашлялся, и теперь у него долго шла горлом кровь черными запекшимися сгустками.
— Это у меня от печени, — задыхаясь, говорил он в перерывах. — Печень у меня больная... И кашель от печени... Печеночный... Это у меня сейчас...
Похожий на беглого монаха посмотрел на кровь и густо сказал:
— Печень и есть...
— Печень... печень... Я знаю... Это у меня живо...
Вот, и шабаш... Только передохну...
Отдышавшись, Иван Ильич выпил с гостями еще по рюмке.
— Вот, поправлюсь и, наконец... Аминь... Не забыли меня еще... Н-нет… Помнят еще Ваню Аргамакова... А-ах, как любила меня эта самая публика — «Аргамакова подавай!» Выйду — грому подобно... Спереди, сзади, с боков — глаза. А что у меня разных сувенирчиков и других там женских деликатных пустяков было — перечесть нельзя. И от всего дух... жасмин там, резеда пахучая и все такое... Любили меня...
Нужно правду сказать... Мне что... Мне это не обидно... Смеялись даже... «А ну, Ваня, подморгни!» — подморгну и словно ножом срезал... Сколько их, этих самых, в ногах у меня валялось... И — и… Мне что?..
Любите себе, Господь с вами!.. Не убудет меня с этого!.. Мне главное, чтобы талант соблюсти в целости...
От Бога ведь мне талант... Он дал... Господи Иисусе!..
Иван Ильич в упоении закрыл глаза и некоторое время беззвучно шевелил губами, словно молился.
— Талант... Какой талант у меня был... Тень!.. Разве я тень?.. Я все могу... Я принца Датского в лучшем виде... Мне, если по совести говорить, сам Жмуров-Донской должен сапоги чистить... Ведь, я... Ах, Господи...
«Офелия — ничтожество тебе имя!»... Или «Бедный Йорик, ступай в монастырь!» Или еще: «Жить или не жить — подать колчан и стрелы!» Ведь все это я до тонкости понимаю и в разных лицах могу изобразить...
Молчи...
Иван Ильич вдруг схватился со стула и затопал ногами.
— Молчи... алкоголик, дрянь, сумасшедший... Молчи...
IV.
Теперь орал пьяный попугай.
Охватив толстым клювом одну из жердочек, он спускался вниз и подымался вверх и все время смотрел на кого-то страшными глазами. И рвал жердочки.
Он был пьян и грезил.
В красноватом тумане ему мерещился враг, которого он смертельно ненавидел и с которым уже давно жаждал биться на жизнь и на смерть. Тысячи блестящих, как искры, пичужек носились кругом и ужасались, какой он страшный, сильный и смелый... И отвага кипела у него в груди, и перья на его хвосте стояли дыбом, и он грозил врагу этим хвостом и клювом, и глазами...
И опьяневшая белка тоже грезила.
Прикрывшись хвостом, как распущенным парусом, она молча, с безумной быстротою бросалась с подоконника на шкаф, со шкафа на этажерку, с этажерки на пол...
Ей казалось, что над ней шумят вершины гигантов-деревьев и сотни сородичей с зеленых веток глядят на нее, какая она молодая, пушистая, красивая. И она делала вид, что ей душно, что она изнемогает от страшного запаха сосны, от света солнца, от птичьего свиста и гомона, от счастья, от свободы, от жизни...
Ах, жизнь!..
— Гамлет, принц Датский... в атласном кафтане...
Шпага на боку... весь театр, как один человек, не шелохнется... Весь дышит на тебя и глаз не сводит... Наполеон... Фигура!.. Ах, только поправлюсь, и конец...
Ах, как хорошо иметь от Бога талант... Только до осени, и айда, марш в дорогу!.. Жмуров-Донской и я...
Гамлет, принц Датский... Господи Иисусе, до чего мне хорошо!.. Не понимаю даже!..
У Ивана Ильича по лицу потекли слезы. Он закрывал и открывал глаза и то бросался умолять гостей пить, то кричал:
— Ниц, богомаз... и ты, женщина, ничтожество тебе имя — ниц!..
То падал в молитвенном экстазе на колени и говорил, говорил... Он говорил о великом таланте, данном ему Богом, о Гамлете, принце Датском, о необыкновенных женщинах, которые его любили, о безумных восторгах толпы, — говорил, что осенью, нынешней же осенью, только немного поправится печень, — все это опять к нему вернется, и друзья увидят его в венке, шествующим в храм славы, рядом с лучшим, благороднейшим из людей, Жмуровым-Донским, российским самородком...
Он кашлял, задыхался и говорил, говорил...
А попугай кричал, и белка продолжала носиться, как безумная...
_____
V.
Поздно ночью гости ушли.
В комнату смотрел серый рассвет, и красноватого тумана в ней уже не было.
Попугай спал на жердочке, и перья на его хохле лежали, и было видно, что это дряблый, изживший свои силы, ощипанный и жалкий попугай, от которого, быть может, краснея, отвернулись на его родине.
И белка была старая, некрасивая, с облысевшей и слежавшейся шерстью. И, вероятно, было уже недалеко время, когда их обоих должны будуть выбросить на задний двор в мусорную яму...
Старый актер тоже спал. Он лежал на боку, свернувшись в клубок, под тощим, сшитым из белых и черных лоскутов одеялом, в красноватом свете недавно казавшимся пышной мантией, подбитой горностаем.
Пары еще туманили ему голову, и крылья еще держали его во сне...
Он спал и грезил. Он видел камень, необыкновеннейший рубин — вулкан огнедышащий. Вулкан дышал ему прямо в рот, и от этого рот у него был полон жаркой крови, и она текла вниз по подушке, белью, и в ней липли его пальбы, сжатые судорожно в молитвенном экстазе...