Глава 1. Крестный путь петровской армии
Польские паны уверяли: «Нет ложа спокойнее, чем плечи носильщика». Петр Алексеевич, весь черный от загара и пыли, пару дней назад распорядился пересадить Екатерину из тряского возка в портшез.
– Сие для бережения плода твоего, Катя, – деловито молвил великий государь, буднично, словно круп кобылицы, огладив широкой ладонью округлившийся живот названой супруги. – Гляди, коли снова не выносишь наследника…
В словах царя прозвучала не угроза, скорее досада и запоздалое раскаяние. Зачем потащил ее, брюхатую, в этот не задавшийся с самого начала поход? Не договорив и не слушая ответа, Петр тяжело вскочил в седло и умчался размашистой рысью вдоль пыльно-зеленой колонны устало плетущихся войск.
Крытые носилки, любезно предоставленные на переходе через союзную Польшу кем-то из тамошних магнатов, изнутри были обиты потертой мягкой замшей, а снаружи расписаны яркими, но порядком выцветшими узорами. Слюдяные окошки Екатерина приказала высадить, чтобы вольный ветер, гуляющий по бесприютным равнинам между Днестром и Прутом, врывался вовнутрь и хоть немного облегчал дневную жару. Сменявшиеся каждые два часа дюжие преображенцы и семеновцы по восьмеро несли на плечах свою «матушку-голубушку», ступая сколько возможно мягко и осторожно. Изнывая от зноя, солдаты скидывали свои грубошерстные кафтаны, и их потные мускулистые плечи тускло блестели, словно стволы медных орудий, ползших мимо по пыльным дорогам. Густой запах мужского пота залетал в кабинку портшеза… Он мучил Екатерину, как и привлеченные им назойливые степные слепни-кровопийцы, но не был ей отвратителен. Страдая сама, молодая женщина легко понимала лишения и тяжкий труд этих славных парней, державной волей «северного титана» брошенных сейчас на бесконечные и безводные южные просторы. Когда гвардейцы останавливались, чтобы свежие носильщики сменили их, Екатерина протягивала им в окно круглую флягу с водой – единственную роскошь, которую, помимо носилок, мог доставить здесь своей жене властелин огромной страны.
– Попейте, ребятушки! – ласково говорила Екатерина тяжело дышавшим солдатам, у которых губы почернели и полопались от жажды. – Пожалуйте, братцы… Только много не выпейте, Бога ради: оставьте водицы и маленькому, что внутри меня…
Солдаты трясущимися руками передавали флягу по кругу, усилием воли подавляя безумную жадность и до хруста стискивая зубы после единственного глотка. Хриплыми, глухими голосами они благодарили и просили прощения:
– Спаси Христос, государыня!.. Мы только по глоточку, матушка!.. Извиняй, свет ты наш, как есть извелись без водички, моченьки нет…
Избегая встречаться с ней глазами, гвардейцы быстро принимали у своих товарищей насквозь пропыленные кафтаны, раскаленные солнцем фузеи, тяжелые патронные и удручающе легкие сухарные сумки и плелись в строй.
– Бездельники! У дитяти нерожденного воду забираете, – злобно бранил их едва передвигавший ноги поручик с протазаном на плече, а сам впивался взглядом в заветную флягу с таким упоением, что казалось, ему будет проще умереть, чем отвести глаза…
Екатерина пряталась за пологом портшеза и торопливо, словно она крала воду у этих обездоленных людей, допивала несколько оставшихся в сосуде скудных глотков. На горлышке явственно ощущался привкус пыли и крови.
Ей было плохо. Очень плохо. Она явственно чувствовала, как внутри ее чрева страдает вместе с матерью тот, кто так хотел увидеть этот ослепительный мир и, как и все вокруг, был обречен величием и бесчеловечностью мысли своего отца совершать этот крестный путь. Неудержимая тошнота вдруг поднималась отвратительным поршнем из глубины пищевода. Екатерина едва успевала перевеситься через бортик портшеза, и ее долго, мучительно рвало на растоптанную солдатскими башмаками, конскими копытами и колесами повозок дорогу. Гвардейцы деликатно останавливались и ждали, пока будущая царица «оправится», словно последняя деревенская баба, как шептались они между собой.
Мухи, слепни, оводы сонмищами роились над войском, садились на потные лица, на конские крупы, просекали кожу, жадно сосали кровь… Их больше не отгоняли: каждое лишнее движение отнимало силы, уносило жизнь! Вдоль дороги в едкой пыли валялись те, кому не в мочь стало идти дальше. Иные еще протягивали руки к проходящим товарищам, страшными голосами умоляя о капельке воды или милосердной смерти, другие слабо шевелились, но большинство лежали недвижно, будто мертвые… Или взаправду мертвые: доконала ли жара, или задавило, переехав, колесо пушки, повозки – кто знает, кому какое дело?.. Офицеры, сержанты и капралы более не пытались поднимать упавших: дотащить бы до реки Прут тех, кто еще может идти! Когда солнце уходило за холмистый край бессарабской равнины и дневной жар сменялся прохладой вечера, кое-кто из отставших находил в себе силы подняться. Ковыляя, опираясь на фузею, они спешил догнать вставшую на тревожную ночевку армию. Или, наоборот, проклинали «бесталанную» солдатскую долю и уходили в сторону, твердо веря, что на этом пути найдут себе и пропитание, и новую вольную жизнь. Послать драгун или казаков на ловлю беглецов, которые исчислялись уже тысячами, не было никакой возможности: лошади, шатавшиеся от слабости, едва выдерживали дневной переход. Трупы многих из них, безобразно и жалко раздувшиеся, вехами торчащих в небо копыт отмечали движение войска царя Петра от самого Днестра. Кони и люди были едины и в ратном служении, и в муках, и в смерти…
К ночи, когда армия, подобная влачащемуся в пыли гигантскому агонизирующему змею, свивалась кольцами бивуака, Петру разбивали круглый офицерский шатер. Великого государя и Екатерину ждало царское ложе – тощий кожаный тюфяк да нищенские покрывала из солдатских епанчей. Единственная роскошь, которую мог позволить себе этот безжалостный к себе и к другим человек по сравнению со своими воинами, спавшими на иссушенной зноем чужой земле под чужим звездным небом. Даже этого скромного уюта бивуачного ночлега не было бы, если бы не Екатерина. Под тяжким бременем ратных дел и грандиозных исканий ее Петер, Петрушенька, свет Петр Алексеевич помнил о ней, жалел ее и по возможности старался облегчать ей тяготы страшного пути. Никогда прежде он не был так заботлив и чуток к ней, так просто и немногословно добр, как сейчас. Как мало мог дать он ей сейчас – но как щедро и великодушно давал это! Прежде Петр Алексеевич только искал от нее: ласки ли, облегчения ли мучивших его припадков, рождения ли долгожданного наследника… Ныне же Екатерина чувствовала его трогательную и безыскусную заботу и тихо надеялась, что после того памятного вечера в Преображенском дворце, когда царь перед своими соратниками торжественно провозгласил ее нареченной супругой, нечто изменилось в этом исполинском характере. Твердый, как скала, и жестокий, как судьба, властелин полночной страны смягчался перед одной-единственной женщиной, маленькой пленницей из далекого ливонского Мариенбурга…
Несколько десятков офицерских жен, осмелившихся выступить в поход за своими мужьями, когда царь открыто взял с собою «супружницу», составляли импровизированный «двор государыни Екатерины Алексевны». В большинстве своем это были грубые, не имевшие ни малейшего представления о европейском этикете, безграмотные мелкопоместные дворянки из Малороссии и России. Тем не менее они были наделены простонародным великодушием и не лишены естественной красоты и женственности. Последнее, впрочем, в первую очередь из-за своей молодости: старшим из спутниц Екатерины было едва за тридцать, а младшим, наверное, – лет по шестнадцать-семнадцать. Следуя на переходах за названной царицей, они добровольно исполняли обязанности ее служанок и фрейлин. Екатерина с невольной улыбкой думала о том, насколько дико и странно смотрелись в глазах иноземных офицеров фрейлины в вышитых крестьянских сорочках и домотканых юбках, по-бабьи повязанные платками и часто босоногие. Свои «парадные» платья эти достойные женщины оставили дома из тех же соображений, из каких их мужья, ведшие свои роты, батальоны и полки, надевали «на поход и в службу, кроме как в баталию», кафтанчик поплоше.
На бивуаках офицерши помогали Екатерине управиться с ее небольшой поклажей и нехитрым походным туалетом. После, наскоро поклонившись «сударыне Катерине Алексевне» в пояс, они спешили на разные концы лагеря, чтобы провести ночь со своими мужьями, усталость которых от вседневных воинских трудов они могли облегчить лишь своей лаской и добрым словом, а сами ничего не просили взамен. Эти молодые женщины любили своих капитанов, поручиков, секунд-майоров и подполковников той самоотверженной и покорной любовью, которая всегда удивляла и восхищала Екатерину в женщинах чужой ей северной страны. К услугам названной царицы на ночь оставались неизменная еще с Санкт-Питербурха служанка Фима Скоропадская, дальняя родня украинского гетмана, да одна или две женщины, супруги которых получили назначение в караул. Они неприхотливо располагались поблизости в простой солдатской палатке на ворохе сена, если таковое удавалось достать, а то и просто на голой земле.
Петр Алексеевич разделял с Екатериной ложе не каждую ночь. Она знала, что он может и не прийти вовсе и до рассвета, погруженный в свои думы, бессонно мерить широкими шагами спящий стан своего войска. Силы этого человека были поистине неисчерпаемы. А быть может, и не силы вовсе, а непреклонная железная воля заставляла его огромное жилистое тело не чувствовать усталости и лишений, разделяемых с последними из его солдат. Так, по крайней мере, казалось Екатерине, которая порой боялась, порой не понимала своего царственного возлюбленного, но всегда уважала его и восхищалась им.
* * *
Они вышли из шатра рука об руку, словно ближайшие друзья или наивернейшие сподвижники – огромный, словно титан, государь рождающейся в муках великой державы и маленькая женщина из разоренного войной далекого ливонского города, которую он избрал себе в жены. Петр сам позвал Екатерину присутствовать на ночном военном совете, и она повиновалась без вопросов: великий государь ничего не делал напрасно! Преображенцы в седых от пыли кафтанах, охранявшие вход, воспряли, словно сбрасывая с широких плеч свинцовую усталость марша, и чеканно вскинули фузеи «на караул». На примкнутых четырехгранных штыках зловеще сверкнули отблески пламени, словно потеки огненной крови. Перед шатром ярко пылали факелы, их держали в руках мрачные гвардейцы, полукольцом окружавшие место совета. Екатерина мимоходом пожалела бедолаг, вынужденных, вместо того чтоб забыться крепким солдатским сном, служить своему царю живыми шандалами.
Военачальники петровской армии в многозначительном молчании обступили разложенную прямо на траве карту. Екатерина узнала старика фельдмаршала Шереметева, грузно сидевшего на походном стульчике с угрюмо насупленными кустистыми бровями и багровым от загара лицом. Красавец Репнин полулежал на траве, опершись на локоть, и невесело покусывал сухую травинку. Иссохший, словно мумия, Вейде держался бодрее их обоих: привыкший к лишениям в долголетнем шведском плену, он меньше страдал от жажды, а долгожданная свобода придавала ему сил. В кучке российских военных выделялся партикулярным камзолом дородный и круглолицый человек лет сорока с быстрым цепким взглядом и деликатными манерами – подканцлер и секретарь Посольского приказа Петр Павлович Шафиров. Он был одним из главных архитекторов пестрой коалиции государств и народов, выступавших ныне под скипетром русского царя против Оттоманской Порты.
Иноземные офицеры держались в стороне, плотно сбившись настороженной и враждебной кучкой. Эти важные упитанные щеголи в богато отделанных мундирах и пышных париках о чем-то оживленно и недобро переговаривались вполголоса, и на их мясистых лицах читалось недоброе.
– Виват, господа совет! – негромко поприветствовал генералов Петр Алексеевич. Екатерина, несмотря на тяжело сидевший в ее чреве плод, сделала перед ними книксен настолько изящный, насколько позволяло ее нынешнее положение. Благо отразившаяся на ее выразительном личике мучительная гримаса в сумерках могла сойти за приветливую улыбку. В глазах на мгновение потемнело, и молодая женщина как можно непринужденнее оперлась о руку Петра, чтобы никто не заметил ее слабости. Однако ей хватило фантазии, не увидев, домыслить безрадостный тяжелый взгляд, которым встретили царя вожди его агонизирующей армии. Тем не менее ее появление вызвало у отчаявшихся и уставших офицеров заметное оживление. Борис Петрович Шереметев, коротко покряхтев и опершись на свою неизменную палку, поднялся со стульца. По-отечески указал Екатерине на свое место:
– Благоволи присесть, Катерина Алексевна! Нечего тебе в тяжести стоймя торчать…
У Аникиты Репнина на один только миг масленисто вспыхнули красивые миндалевидные глаза, припухшие от пыли и утомления. Он упруго поднялся, подхватил фельдмаршальский стульчик и галантно пододвинул его Екатерине. Тощий Вейде снял шляпу и несколько деревянно, но почтительно склонил голову, а круглый подканцлер Шафиров поклонился так низко, что стала видна изрядная лысинка на темени.
Иностранцы переглянулись и тоже расшаркались в политичных поклонах: куда более умело, но отнюдь не столь искренне.
Екатерина с благодарной улыбкой опустилась на жесткий шереметевский стул и приникла плечом к бедру стоявшего все так же непреклонно Петра Алексеевича.
– Извольте доложить диспозицию, господин генерал-фельдмаршал! – требовательно и даже жестко обратился царь к Шереметеву.
– Государь, баталии еще нет, а войско уже великую конфузию от жары и перво-наперво от жажды терпит, – с болью в голосе начал Борис Петрович. – Ежели на переходе до Прута менее трети людей и лошадей потеряем, почту сие чудом Господним. Сегодня снова десятью верстами менее, чем давеча, прошли. Ежели дальше так будет – еще три, а то и четыре дневных перехода остаются нам до реки… А вдруг если не сдюжают люди и ложиться начнут?
– Уже ложатся, и, пуще того, жизни себя лишают, – мрачно и дерзко добавил Аникита Репнин, бесстрашно сверкнув на царя глазами. – Ранее все больше рекруты желторотые в грех этот смертный впадали с жажды да с устали, ныне же и ветераны начали! Сего дни в моей дивизии артиллерийский премьер-майор Рожнов закололся. Ты ведаешь его, государь, за Полтаву его шпагой вызолоченной жаловал. Так он шпагу ту с матерной бранью изломал да обломком себя по горлу и чиркнул, по самой жиле. Покуда кровь из него вся не утекла, он тебя исступленно лаял, великий государь. На смерть-де ты нас в пустыню адову привел, и зверь-де ты лютый.
Петр слушал, низко опустив большую черноволосую голову и стиснув оплетенные взбухшими венами кулаки.
– Диспозицию желаю знать, Борис Петрович, – со сдержанной угрозой повторил он. Однако Шереметев, доведенный до крайнего раздражения зрелищем бессмысленной гибели войск, не сменил манеры.
– Нету диспозиции более, государь! – резко бросил он. – Какую диспозицию знать желаешь, ежели люди как мухи мрут, а кто не помер – едва тащатся? Лошадей пуще того теряем. Я в своей колонне только сегодня до тридцати повозок с провиантом и всяким воинским припасом бросил, чтоб пушки да зарядные ящики везти… Давеча ордер-де-баталия авангардию догнала, ты своими очами должен был видеть! Смешалось все… А потому что господа генералы фон Алларт и фон Денсберг, тобою туда поставленные, бросив дивизии свои, в обоз уехали, к шатрам тенистым да винам прохладным! И от казаков да черкасов, что вперед тобою посланы, лишь вред войску великий. Они колодцы, какие находят, своим коням до дна вычерпывают, донесений же об обсервации никаких не шлют. А как изругаешь за негодяйство сие полковничишку которого, донского либо малороссийского, так он прямо в глаза тебе уйти грозится, и страха не имеет! Чуют казачки, что надобны они нам более, нежели мы им! Вояки они добрые, спору нет, но самоуправцы и бунтари лютые, кат по ним плачет… Их воровским произволом до сего часа не имеем мы и точных известий о неприятеле, бредем, как в тумане! Вот, Петр Павлыч своими посольскими хитростями доносит о войске султанском более, чем казаки да авангардии наши…
Шереметев едва заметным движением плеча подтолкнул вперед подканцлера Шафирова, словно перекладывая на него бремя ответа перед грозным царем. Шафиров тем не менее не смутился.
– Великий государь, то, что ведаю я, не заменит диспозиции воинской, – негромко, но крайне убедительно заговорил он. – Я докладывал Вашему Величеству, что прибегали людишки от болгар с тайным письмом, извещали, что визирь Балтаджи Мехмет-паша собрал во Фракии войска до ста двадцати тысяч, да пушек более четырехсот, да огромный обоз. Ныне же от молдавского господаря Димитрия Кантемира доносят, что перешел визирь со всей силой своей из Добруджи в Молдавию и идет весьма спешно. И что-де на сикурс ему выступил из Крыма хан со своей конницей. Но где да как идут – неведомо, ибо сей Кантемир, хоть и собрался с войском нам в помощь, великий страх от султанской мощи имеет. Сидит он в Яссах-городе за крепкими стенами, остерегаясь посылать обсервационные партии в поле. В поле же свободно рыщут османы и хан…
– Весьма возможно, что султанское войско и, наипаче, хан со всей поспешностью идут отсечь нас от Прута, – сдержанно подал голос молчавший до сих пор Вейде. – Тогда они могут всей силой ударить на защищающую нас с юга колонну генерал-фельдмаршала Шереметева, коему одному агаряне легко нанесут конфузию.
– Так-то и легко, Адам Адамыч? – захорохорился старый фельдмаршал. – Немец ты, не в обиду тебе, хоть на Москве жизнь прожил, коли так думаешь! Старого пса и волку с хвоста не ухватить!
Однако особой уверенности в голосе Бориса Петровича не прозвучало. Русские генералы дружно понурили головы и стали, вероятно, строить в своем воображении картины последней отчаянной обороны. Петр Алексеевич резко тряхнул головой, откидывая со лба пряди слипшихся от пота жестких волос. Глаза его дивно сверкнули то ли отраженным светом факелов, то ли неким сверхъестественным внутренним огнем. Он возвысил голос, и, казалось, языки пламени заколебались от звуков царской речи:
– Господа совет, ведаю великие нужды и муки войск наших. Правда сие, воды нет, фуражу коням нет, обсервации нет! Но есть воля моя! Трубить поход немедля, минуты не мешкая! Поднимать полки с бивуака! Выступаем на Прут! День и ночь пойдем, и лагеря до самых Ясс более не разбивать! Вперед, други мои!!!
Страшен был смысл государевой воли, но Екатерина, измученная и обескровленная, как и вся армия, невольно залюбовалась мощью и величием Петра. Нечто подобное крылатой богине победы, почитавшейся некогда стародавними греками, вдруг поднялось в душе ее, наполняя утомленные члены обманным чувством силы… Она поднялась со своего жесткого одра и, подойдя к державному супругу, преданно положила на его твердое плечо свою маленькую ручку.
Однако в кучке военачальников не произошло ровно никаких перемен. Все так же переступал, разминая подагрические ноги, Шереметев. Все так же меланхолично жевал травинку Репнин. Вейде держался сухо и прямо, но как-то безжизненно. А дородный подканцлер Шафиров подчеркнуто усердно изучал карту, будто главным в его жизни в эту минуту была тонкая синяя лента, означавшая реку Прут.
Петр обвел соратников горящими глазами, и Екатерина почувствовала, как в недрах его груди, словно в огнедышащем вулкане, закипает лавина всесокрушающей ярости.
– Сие воля моя, господа совет! – повторил царь внешне спокойно, но его щека вдруг нервически задергалась: верный признак приближения бури. Екатерине вдруг стало до тошноты страшно. Ранее она умела обуздывать приступы царского гнева, своими нежными руками и умиротворяющими словами гасить этот разрушительный пожар. Ныне у нее было слишком мало сил. И кого погребет под собой раскаленная, слепая лава ярости Петра Алексеевича, ведал, наверное, один Господь – единый, кто имел над всеми этими людьми вокруг волю, бо́льшую государевой… «А может, вовсе и не бо́льшую?» – отвратительной ледяной змейкой скользнула мысль. Екатерине захотелось закрыть лицо руками, убежать, броситься на траву, чтобы не видеть неизбежного…
– Великий государь, на Москве ты волен над нами в жизни и в смерти, – вдруг спокойно заговорил старик Шереметев, и почудилось, будто на пути испепеляющей лавины встала каменная стена. – Однако в сем диком поле над всеми нами – лишь воля Божья и покров Пресвятой Богородицы.
– И святое Провидение! – глубокомысленно, но не совсем уместно заметил лютеранин Вейде.
А Репнин, потемнев лицом, вдруг решительно шагнул вперед и молвил без обиняков:
– Как совет решит, так и будет, великий государь! Внемли воле мужей в совете!!
Шафиров продолжал водить по карте толстым пальцем, уснащенным крупным бриллиантом, однако было очевидно, что он не имеет ничего против этих крамольных слов. Петр оглядел угрюмые лица своих сподвижников скорее с изумлением, чем с гневом.
– Так говорите же, господа совет! – с оттенком жестокой иронии в голосе произнес он.
– Ретираду надобно трубить со светом! – сказал за всех Шереметев. Он склонился над картой, потеснив Шафирова, и указал туда черным концом своей палки:
– Сие, Петр Алексеич, малая речка Реут, мы ее давеча перешли. В русле своем она в летнюю пору измельчала совсем, даже кони не напились, да и ты все вперед гнал… Верные же людишки из местных сказывают, что в истоке она куда полноводнее. Вот он, исток! Туда надобно немедля завернуть войска наши. За день дойдем, люди к воде как на крыльях полетят. Там, подле воды, встанем лагерем и окопаем его крепкими шанцами. Немедля за твердой охраной драгун станем слать обозы на Могилев-Подольский, к ляхам, дабы в фортеции сей утвердить великие магазины провизии, фуражу и прочего воинского припаса… Оттуда учиним обсервацию за неприятелем. Однако ж я и так полагать могу, что визирь с войском турецким за Прут не пойдут, в Молдавии останутся, хан же только для обозов страшен, а на лагерь набегать не дерзнет.
– К Кантемиру же надобно отписать, чтоб стоял в Яссах крепко, – вступил Шафиров. – Войска у него регулярного немного, но поселяне молдавские встали под его знамена. В поле от них толку мало, а за стенами, даст Бог, оборонятся! Окажется визирь меж двух огней – меж Яссами и нашим войском, хочет – не хочет, а силы свои разделит. Завязнет, время терять станет. Там, видя конфузию его, и валашский господарь Константин Брынковяну, по нашему разумению, подняться должен…
Царь, до сих пор внимавший своим советникам в отрешенном молчании, вдруг яростно сверкнул на дипломата огненными очами:
– Что ж он до сих пор не поднялся? Ты, Петр Павлыч, соловьем мне заливался, что валашские да молдавские христиане, да сербы с болгарами, да черногорцы только и ждут, чтоб засверкали на Днестре русские штыки – тотчас выступят нам на помощь… Так ли говорил?!
Шафиров бесстрашно выдержал тяжелый взгляд царя.
– И ныне так скажу, – спокойно ответил он. – Димитрий Кантемир верен тебе и доказал сие делом. Брынковяну же всегда был премного хитр, робок сердцем, стало быть – союзник он нам в победе, но не в испытаниях! От верных болгар мы ныне многие и полезные сведения о неприятеле имеем. Но подниматься с оружием, пока не зареют наши знамена на Дунае, болгары не станут: больно близко там до Царьграда турецкого, враз агаряне их в крови потопят… К черногорцам и герцеговинцам посланы тайно верные офицеры одного с ними племени – полковник Михайло Милорадович да капитан Иван Лукачевич, дабы их старшин на восстание воодушевлять… Но восстанут ли, нет ли народы сии – нам с того невеликая корысть: больно далек их край от степей этих. Не для военного резона обещал я им союз и защиту, государь Петр Алексеевич, а для того, дабы ведали они и дети их: не забыты Россией ее братья по православной вере, по языку славянскому! Дабы дети их детей через сто, через двести лет сказали: «Когда мы были слабы, Россия была с нами! Ныне же мы сильны – и с Россией!»
– Красно поешь да далеко глядишь, господин вице-канцлер! – раздраженно оборвал его Петр. – А по делу что скажешь?
– По делу… – Шафиров на мгновение задумался, потирая пухлой рукой в перстнях высокий лоб. – Скажу без утайки, Ваше Величество! Остановить поход надобно, верно господа совет говорят. Нам о неприятеле ведомо мало, лишь то, что силен он безмерно. Ему же ведома слабость наша! Сегодня по вечерней зорьке прибежал к аванпостам нашим казак полтавский, засыл мой из стана Карлушки Шведского, из Бендер. Отменно скверную весть принес. Два неких храбрых офицера шведских, кои из плена нашего сбежали, следили за войском нашим в Польше, перечли его точно и даже то узнали, что нужда у нас великая в припасе разном, наипаче в воде. Сии шведские офицеры скорым походом обогнали нас и явились с докладом в Бендеры, где король Карлушка им внимал и наградил их щедро. После же, не замедляя, послал их с доверенным ляхом своим Понятовским в ставку великому визирю Мехмед-паше, дабы рапорт свой тому представили… Сказывал также засыл мой, что два шведа этих поклялись Карлушке Ваше царское Величество убить смертью!..
Петр высокомерно усмехнулся:
– От страха двух беглых шведов велишь мне поход великий остановить, Петр Павлович? На Полтавском поле по мне все войско шведское палило, а мне и то страшно не было!
Шафиров поклонился низко, насколько позволило ему объемистое брюшко, отступил в тень и развел руками: де, мол, я сделал все, что мог, и исчерпал свои доводы. Но тут внезапно взорвался, как шестифунтовая граната, генерал Аникита Репнин.
– Не за персону свою страшись, Петр Алексеич! За войско наше, за дело наше страшись!! – выкрикнул он, наступая на Петра, словно драчливый мальчишка. Быть может, в дни своего отрочества, воспитываясь вместе с великим государем в селе Преображенском, он именно так ходил на Петра во время их шутейных кулачных потасовок. Только теперь угроза в его словах звучала далеко не шутейная:
– Командуй ретираду на Реут, государь, иначе войско потеряешь, славу потеряешь, жизнь потеряешь!
Петр выдержал натиск Репнина и окатил его с ног до головы страшным взглядом, в котором мешались лед и огонь.
– Смири злобу, Аникитка, не то князь-папа Ромодановский на дыбе тебя смирять станет! – процедил он сквозь зубы. – Не тебе, псу, о деле моем судить! Не разум в тебе говорит, обида твоя говорит непомерная и неумная! Ведомо, что не простил ты мне, как за ретираду и конфузию твою под Головчином я тебя в солдаты разжаловал и чинов лишил! Тому три года как ты крамолу на меня таишь, Аникитка, крамола сия глаза тебе застит!
– Конфузию свою я в баталии под Лесной искупил, с фузеей в руке, как солдат во фрунте! – рявкнул Репнин, и десница его дерзновенно легла на эфес шпаги. – Ты сам мне чины и награды вернул, считаться нечем! Тебе, а не мне, застит глаза злоба, Петр Алексеич! Карла Шведского ты добить хочешь, и нет для тебя цены, кою не дал бы за это! Войска восемьдесят тысяч на смерть отведешь…
– Молчи!! – Петр простер вперед руку, и в этом жесте было столько власти и мощи, что бурный порыв Репнина осекся, спал, как сдувшийся мех, из которого вытекло бродящее вино. Махнув рукой, генерал повернулся и отошел прочь. Петр обвел собравшихся грозными очами.
– Не ждал от вас, товарищи дел и свершений моих, разговоров о ретираде! – сказал он, не скрывая боли. – Мыслил: сие поносное слово неведомо моей армии после Полтавской виктории! Стыдитесь, господа совет!.. Слушайте же, мои старые соратники, что скажут соратники мои новые!
Петр сделал призывный жест, обращаясь к кучке безмолвно стоявших поодаль иноземных, в основном немецких офицеров, которым он вверил командование дивизиями перед этим походом. Те заметно оживились, последовали политичные поклоны с шарканьем скрипучими ботфортами, лязганьем шпор и шпаг и покачиваниями пыльных локонов париков. Вперед выступил генерал фон Эберштедт, статный, краснолицый, не растративший в трудном походе незыблемой уверенности в себе.
– Ваше Величество, – начал он хорошо поставленным звучным голосом. – Мы, германские генералы, весьма изумлены варварскими порядками в армии Вашего Величества. Когда мы следовали на совет от наших экипажей, ни один из солдат и субалтернов не подумал встать с земли и отдать нам предписанную воинской иерархией салютацию! Пришлось пинать грубое мужичье ногами, но в ответ прозвучали лишь отвратительная брань и угрозы насилием. Далее, Ваше Величество. Наши генеральские чины обязывают нас для поддержания уважения к нам в рядах войска питаться за отдельным генеральским столом. Стол следует сервировать не иначе, чем серебром, и чтобы за ним прислуживали каждому по пяти денщиков и повар. За обедом генеральскому рангу положено иметь не менее трех перемен блюд, не считая холодных закусок, десерта и вин. В войске же Вашего Величества нам на походе отпускают лишь скверную солонину и сухари, скудный порцион воды и водки. Если бы не наши собственные запасы в багаже, то мы принуждены бы были терпеть нужду! Если Вашему Величеству угодно делить скудную трапезу со своими солдатами, на то ваша монаршая воля, но мы, германские генералы, требуем уважения к нашим чинам и заслугам…
Петр сверкнул глазами так, что напыщенный немец сразу понял: уместнее будет замолчать и раскланяться. Он был весьма неглуп и знал, что с бешеным владыкой этой дикой страны лучше не ссориться! Сладких вин, тонкой ветчины, копченых гусей и сдобного печенья в их генеральском багаже запасено немало: благо, варварский государь платит щедро, да и запустить руку по локоть в казенные деньги на московской службе благородному воину не возбраняется! Достанет, чтобы выдержать этот поход, скрываясь от жары в удобном возке, под охраной верных, как собаки, слуг, подальше от своей задыхающейся в пыли дивизии. Потом, при крайней необходимости, можно будет сдаться туркам и поступить на службу к султану. Владыка Османской империи тоже высоко ценит услуги европейских офицеров и не успевает следить за своей казной… Так что лучше пока не злить сумасбродного «герра Петера», который не щадит себя и требует подобного же глупого героизма от всех!
Несмотря на весь трагизм момента, Екатерина проводила прямую, как истукан, фигуру фон Эберштедта саркастической усмешкой. Дочь солдата и жена солдата (впрочем, теперь уже почти жена второго солдата, коронованного), она хорошо знала и понимала военных. Сколько попадалось среди них рыцарственных и самоотверженных душ! Впрочем, не меньше было и алчных, черствых и бесчеловечных людей, а иным, самым страшным, вообще доставляло удовольствие человекоубийство… Когда-то в юности она была очень коротко счастлива тем, что выбрала себе самого лучшего, самого храброго и самого великодушного молодого солдата – своего светловолосого и сероглазого Йохана… Потом была очень несчастлива, когда его потеряла. Теперь счастье быть женой воина понемножку, украдкой возвращалось. Вместе с ним возвращалось осознание долга жены солдата: быть с ним во всех испытаниях и быть ему опорой в минуты, когда только мужская гордость мешает просить о помощи. Сейчас наступил именно такой миг!
– Ваше Величество, позвольте мне, несведущей в делах войны женщине, тоже сказать свое слово! – скромно попросила она, и Петр ответил таким благодарным взглядом, который искупил в сердце Екатерины все его прошлые несправедливости и обиды. Полускрытые ночной мглой фигуры вождей петровской армии оживились и придвинулись поближе. Они были готовы слушать: все они, и Шереметев, и Репнин, и Вейде, и другие – уважали и любили ее, каждый по-своему, но искренне и тепло. И Екатерина заговорила. Если бы некий ученый хронист, составляющий историю похода на Прут, попросил бы ее потом пересказать свою пылкую, сбивчивую и чувственную речь, она бы, верно, не смогла утолить его любознательности. Она говорила о том, что знала более других, – о любви к государю Петру Алексеевичу, о вере в его светлую звезду и исполинский разум, о долге и чести – понятиях не пустых даже для женщины, тем более для такой женщины, как она! Екатерина клялась идти за своим венценосным возлюбленным до конца, даже если больше никто не последует за ним, стыдила испытанных храбрецов за их внезапное малодушие, взывала к их гордости… И с каждым ее словом поднимались опущенные головы, распрямлялись плечи, глаза наполнялись прежней верой и верностью.
Когда она закончила говорить и, почти обессилев, опустилась на шереметевский походный стульчик, продолжение похода было уже решено для всех.
– Спасибо, Катя, друг мой сердечный, помощница моя нелицемерная! – прочувствованно сказал Петр и нежно погладил ее по волосам. – Господа совет, вам ведома моя воля. Через час трубить поход и сниматься с лагеря. Выступаем вперед, на Яссы, к другу нашему Кантемиру. На великую викторию, на посрамление басурманам! С нами Бог!
– Виват! – негромко, но убедительно отозвались сподвижники Петра. Каждый поспешил к своим войскам, каждый был снова готов выполнять державную волю своего государя. В этих бесплодных степях рождалась безжалостная к себе и горькая философия воинского служения России: «Делай что должно, и будь что будет!»
* * *
Они все-таки дошли до Прута! Месяца июля 1-го дня, в лета от Рождества Христова 1711-го, авангарды российской армии завидели вдали смутный блеск реки. Известие о близости воды полетело от полка к полку, от роты к роте со скоростью лесного пожара.
– Вода, братцы! – орали, кричали и шептали обезумевшие от жажды люди. – Речка Прут!.. Дошли!!!
Драгуны и казаки первыми пустили вскачь изморенных коней, умножив свое стремление к спасительной серебристой ленте на стремление своих скакунов. Артиллеристы гнали во весь опор свои запряжки – орудия подпрыгивали на ухабах и переворачивались, обрывая постромки, калеча лошадей и прислугу. Пехотинцы бросали строй, бросали ружья и амуницию и толпами бежали следом, спотыкаясь, падая, поднимаясь, умирая на бегу… Приказов офицеров никто не слушал. Солдаты не чувствовали даже ударов древками протазанов и ножнами шпаг, которыми пытались удержать их в строю сержанты, поручики и капитаны. Отчаявшись удержать дисциплину, командиры смешивались с нижними чинами и бросались к воде. Добравшись до реки, одни бросались в нее прямо в одежде и счастливо смеялись, другие погружали голову и пили, пока хватало дыхания, третьи, пораженные внезапным оцепенением, долго стояли над желанной влагой на коленях и тихо плакали, прежде чем сделать первый глоток.
Если бы враг появился в этот момент, вряд ли встали бы в ряды, чтобы отразить его, даже прославленные Преображенский и Семеновский полки… На несколько часов армия перестала существовать: были десятки тысяч предельно измученных людей, стремившихся к реке и жадно насыщавшихся. Вскоре многие слегли с жестокими болями в желудке: вода в Пруте была нечиста.
Петру не оставалось ничего другого, как расположить армию лагерем на правом, восточном, берегу Прута, отложив переправу до тех пор, пока не подтянутся растянувшиеся по степи обозы и арьергарды. Огромный стан в первые часы был абсолютно беззащитен: даже побоями и угрозой казни было невозможно заставить людей взяться за лопаты и начать окружать лагерь земляными укреплениями и деревянными рогатками. Окапываться и ставить палатки начали только к вечеру…
В столь печальном состоянии застал армию своего могучего союзника молдавский господарь Дмитрий Кантемир, поспешивший к ней на соединение из Ясс со своей шеститысячной конницей и крестьянским ополчением. Вчерашние землепашцы и виноградари, молдавские пехотинцы едва умели держать строй. Их самым грозным оружием были несколько старых пушек да длинные копья из заостренных жердей с закаленными в огне остриями. Зато отборные конные каралаши поглядывали на измученных и истощенных российских солдат с явным превосходством. В коннице господаря все, как на подбор, были молодцы в лучшей поре мужественности, в красивых красных кунтушах с откидными рукавами, в бараньих шапках с лихо заломленных верхом, сидящие на сытых конях, вооруженные пиками и кривыми саблями… Однако мушкеты и пистолеты в каждом полку каралашей имели лишь первые сотни всадников. Остальные были вооружены татарскими луками, которыми, впрочем, молдаване владели не хуже, чем крымские наездники.
Дмитрий Кантемир привел с собой собранный по всей Молдавии провиантский обоз. Маленькая небогатая страна, вставшая на бой за свою свободу, готова была поделиться с союзниками всем, что имела. Имела она немного. Даже страшно поредевшей после перехода через бессарабские степи петровской армии не хватило ни фуража для коней, ни хлеба для людей. Единственное, чего вдоволь досталось всем, – это терпкого красного молдавского вина. В честь воссоединения союзников в первый вечер его было выпито изрядно и на пиру в шатре у Петра Алексеевича, и в офицерских палатках, и у солдатских костров. Охрипнув от криков «виват» и «ура», застольных здравниц и разухабистых солдатских песен, русский лагерь уснул лишь под утро.
Глава 2. Царица в стане русских воинов
Татарские чамбулы вынырнули из предрассветного тумана в нескольких верстах от лагеря неожиданно, словно ночные призраки. В грозном молчании, чтобы не будить боевым кличем свою союзницу-тишину, понеслись они темной лавиной, охватывая стоявший на аванпостах драгунский полк полковника Петца.
Крепко спалось после изнурительного похода и молдавского вина российским драгунам. Снились им убогие родительские избушки в тульской или рязанской земле, запах свежего ржаного хлеба да веселые хороводы светлокосых босоногих девчат… Поздно услыхали мучительно боровшиеся с дремотой дозорные тяжкий гул земли под копытами крымских бахматов. Затрещали сполошные выстрелы застав, истошно заверещали кавалерийские рожки, закричали хриплыми со сна голосами офицеры, созывая в строй свои роты и эскадроны. Толком не проснувшись еще, солдат привычно находил рукой пряжку от портупеи с палашом, просовывал голову в панталер фузеи, хватал служившее ему подушкой седло и бежал искать своего коня. Пастухи вскачь гнали от реки коней с раздутыми от воды и свежей травы боками, но тяжел был бег измученных многодневным голодным переходом драгунских лошадей. Татары с устрашающим визгом накинулись на табун со всех сторон, рубя пастухов кривыми саблями и сшибая их страшными палицами из конской челюсти, пугая и разгоняя коней. Со сладким для уха степняка характерным чавканьем защелкали тетивы тысяч луков, и леденящее душу пение стрел обрушилось на всполошенный драгунский стан с неба. Пронзенные длинными оперенными молниями солдаты, испуская отчаянные вопли и проклятия, валились на землю.
Считая дело потерянным, полковник Петц, тучный и важный немец, бросился ничком и, несмотря на солидное брюшко, пополз прочь от того места, где умирали его солдаты. Укрыться в густой траве, добраться до реки, спрятаться в камышах – только бы выжить! Какое дело ему, швабскому дворянину с баронской короной в гербе, до этой варварской сволочи, годной только под розги профоса и неприятельский свинец? Страстные лютеранские молитвы герра полковника, как видно, были услышаны небом. Жесткая рука перегнувшегося с седла молодого татарина схватила его за шиворот и оторвала от земли. Увидев толстое лицо пленника, его тонкую ночную рубашку с брабантскими кружевами и холеные руки в перстнях, степной воин опустил саблю, почтительно поклонился и даже укрыл дрожащие жирные плечи герра Петца своей овчинной буркой. Такую завидную добычу надо беречь: за нее можно взять богатый выкуп!
– Сбей ряды! Спиной к спине, ребята! Заряжай… Кладь, товсь, пали!! – надсадно орали поручики и капитаны, у которых не было семи поколений предков с рыцарскими гербами и которых в писцовых книгах дьяки писали, словно холопов: «ондрюшками» да «федьками», «худородными детьми боярскими». Под градом стрел спешенные драгуны собрались под свои значки и штандарты в неровное каре. Солдаты с матерщиной забивали в стволы фузей заряды. Горячим залпом шарахнуло в лицо татарской коннице, и она отпрянула от каре, спасаясь от потерь. Но потом, прежде чем русские успели перезарядить, крымцы налетели снова, осыпали их новым градом стрел и опять стремительно отхлынули, уходя от второго залпа. Так повторилось еще раз, и еще, и еще… Словно раскачивался чудовищный в своем однообразии маятник боя, ударяя – кого стрелой в горло, кого пулей в грудь.
Лишь только загремели первые выстрелы, лагерь российской армии пробудился и зашумел, готовясь к битве. Фельдмаршал Шереметев уже принимал сбивчивые рапорты от нескольких примчавшихся с аванпостов верховых драгун, из тех, кто успел увернуться от татарской сабли.
– От крымского хана авангардия пожаловала, государь, числом до нескольких тысяч! – через минуту докладывал он Петру Алексеевичу, которому двое денщиков-преображенцев через силу натягивали жесткие, негнущиеся ботфорты. – К шанцам басурманы не сунутся, артиллерии нашей опасаючись, однако драгунский полк Петца в великой конфузии. Лошадей у них угнали и приступают со всех сторон. Я скомандовал коннице седлать, однако больно худоконны наши после похода, в строю стоят – шатаются…
– Казаков! Казаков герру полковнику Петцу на выручку! – распорядился царь.
– Не больно-то надежны казаки, бунтуют с самого Днестра, – проворчал Шереметев и хитровато сощурился. – Быть может, великий государь, велишь молдаван Кантемировых в бой послать? Поглядим, каковы в деле его каралаши!
Петр резко встал и тяжело притопнул ногами, вбивая их в ботфорты. Денщик подал ему красный солдатский камзол.
– Тому и быть! – повелел Петр, вдевая в рукава длинные жилистые руки. – Молдавскую кавалерию – в поле, наших драгун – следом! Отогнать басурман на версту, на две – и немедля назад, дабы хан в засаду наших не завлек по своему обычаю. Твоя команда, Борис Петрович!..
* * *
Свежая молдавская конница вылетела из ворот лагеря, словно стрела, и тотчас рассыпалась по полю веером сотен. Подражая татарскому строю, каралаши охватывали неприятеля широким полумесяцем и, подражая татарскому кличу, оглушительно гикали, свистели и выли. Это были такие же природные воины Дикого поля – бескрайнего и обильно политого кровью народов равнинного пространства от Причерноморья до польской и русской границ, на котором веками дрались их деды, прадеды и прадеды их прадедов.
Но татары, ломавшие упрямое драгунское каре, были готовы к такому обороту событий. Их дозоры зорко следили за лагерем «московитов» и вовремя упредили своих вождей. Из-под бунчуков с конскими хвостами, определявших на поле боя положение полновластных мурз-тысячников, призывно запищали пронзительные сигнальные дудки. Крымцы, впитавшие с молоком матери закон извечный степной войны: «Бей слабого врага, от сильного – беги!», поспешно бросали битву. Во весь скок своих резвых мохноногих бахматов они уходили в спасительные просторы равнин. Ловко оборотясь в седле, задние спешили послать навстречу мчащейся молдавской коннице несколько метких стрел. Каралаши в ответ выпустили вслед татарским чамбулам дождь своих стрел и град пуль, но настигать врага не спешили. Всем им, от полковника до последнего слуги-коновода, было известно, чем грозит степная война чрезмерно увлекшимся преследованием воинам… Черепа неразумных храбрецов с незапамятных времен скалятся из седого ковыля предостережением живущим!
Изрубив несколько десятков отставших татар, каралаши начали натягивать поводья, окорачивая горячий бег коней. Осторожно, сотня за сотней, они стали оттягиваться назад, следя за уходящим противником, в любую минуту готовые встретить его хитроумный выпад своим маневром. Выстоявшие в страшно поредевшем под стрелами каре драгуны полка Петца встречали своих избавителей радостными кликами. На помощь уже спешила из лагеря вымученной рысью российская кавалерия, катились повозки собирать раненых и погибших… С той минуты, как ударила первая стрела, прошло менее часа!
Из всех этих событий Екатерине, разбуженной тревогой в российском лагере, удалось стать свидетельницей только разговора Петра со старым фельдмаршалом. Не прощаясь, Петр размашисто вышел из шатра. Всегда, когда неотложные дела звали его, царь словно переставал замечать ее существование. Екатерина свыклась и смирилась с этим: что значит перед величием зовущих его свершений тихая привязанность женщины, брошенной судьбой на его жесткое ложе? Ее удел – найти в вихревом водовороте грозного времени свое место, на котором она сможет помочь ему… Ему и тем, кто идет с ним, оговорилась про себя Екатерина. Ее Петер обладал взглядом гиганта: со своей высоты он просто не замечал чувств и невзгод обычных людей. Для этого существовала она, Екатерина: она ступала по земле рядом с ними, и в ее словах их голос мог достигнуть ушей царственного супруга.
Екатерина села на скрипучей походной кровати и поискала ногами холодные с ночи туфли. Кликнула комнатную девушку Фиму Скоропадскую, велела быстрее подавать платье. Не успела заспанная фрейлина закончить простой походный туалет Екатерины, как сквозь полог шатра донеслись нестройные крики солдат, на все голоса вопивших приветственное: «Виват!»
– Фима, посмотри, что там! – попросила Екатерина.
Бойкая украиночка, дальняя родня поставленного Петром гетмана, сделала политичный книксен, совсем не вязавшийся с ее темным загаром и простым нарядом, стремительно выпорхнула из шатра. Не прошло и минуты, как она стремительно же влетела обратно, возбужденно голося:
– Ой, дивитесь швидче, Катерина Олексiiвна, там молдавани з сечи прийшли, усi такi гарнi лицарi!! Они татар пленных гонят!
Фима с удивительной легкостью перескакивала с русского языка на украинский, нимало не заботясь о том, что Петра Алексеевича злило наречие вольнолюбивых малороссов.
– Пойду! – исполнилась решимости Екатерина, подгоняемая живым любопытством. – Наброшу платок… Некогда возиться, Фима!
Откинув полог шатра, они вышли навстречу розоватым лучам рассвета. Вокруг многолюдствовал и кипел людьми военный лагерь, ставший для Екатерины с юности привычным окружением. Молдавская конница въезжала в ворота, смешав ряды, живописной ватагой. Кони, еще помнившие горячку погони, норовисто храпели и играли, а черноглазые всадники с разгоряченными лицами лихо крутили усы и посматривали на скромных русских пехотинцев сверху вниз, с подчеркнутым высокомерием победителей. Иной, не успевший в спешке утренней тревоги накинуть кунтуша, ехал в одной взмокшей от пота рубашке; другой, потерявший в бою шапку, картинно встряхивал густой чуприной. Гордившийся окровавленной саблей не спешил прятать ее в ножны. Кого-то, кого достала татарская стрела, поддерживали в седле ехавшие с двух сторон товарищи, и из расплывавшегося красного пятна торчал обломок древка…
Между двумя рядами конных каралашей, хлестко щелкавших нагайками, плелось с дюжину спешенных пленников, избитых, покрытых пылью и кровью. Русские встречали их злобной бранью и крепкими пинками, словно заклятых врагов. Екатерина с болезненным любопытством всматривалась в этих сынов степных просторов, о которых еще в юности, в далеком Мариенбурге, впервые услышала от своего воспитателя ученого пастора Глюка. Тогда воинственные кочевники «тартар» казались ей сказочными персонажами, и вот они плетутся, закрываясь руками от ударов, едва передвигая ноги, обутые какой-то странной обувью из сыромятных кож. Молдавский сотник подал короткую команду на незнакомом языке, видимо, на татарском, и пленные облегченно уселись прямо в пыли посреди лагерного плаца. Теперь Екатерина могла рассмотреть их. Это были крепкие, жилистые люди с обритыми головами и широкоскулыми лицами, приобретшими от постоянной привычки к солнцу и обжигающим ветрам цвет красной меди. Их бедная одежда состояла из вытертых кожаных шаровар и ветхих рубах какого-то землистого цвета. У некоторых не было даже рубах – лишь надетые на голое мускулистое тело овчинные или меховые безрукавки. Было видно, что это простые пастухи, пошедшие в поход по воле своего хана. Большинство татар были уже зрелыми, бородатыми людьми. Они угрюмо и отрешенно смотрели перед собой в землю, словно боясь взглядом выдать слабость или растерянность. Только один, совсем мальчишка, с едва пробивавшимся над верхней губой мягким пушком, вертел круглой головой, бросая по сторонам быстрые взгляды, испуганные и любопытные одновременно. Вдруг он встретился глазами с Екатериной и уставился на нее, словно завороженный: таких женщин юному кочевнику видеть еще не приходилось. Она слегка улыбнулась ему, пытаясь ободрить, зная на своем горьком опыте, как важны пленному самые простые, мимолетные проявления человечности. Татарин робко улыбнулся в ответ и тотчас спрятал глаза.
– Який вiн молоденький, – задумчиво пропела за плечом Екатерины Фима Скоропадская, тоже рассматривавшая пленного. – Як у пiснi: «Пiд явором зелененьким, з татарином молоденьким…»
– Не слышала такой, Фима… А о чем в ней поется, в этой песне? – спросила Екатерина.
– Як такий вот хлопчик снасиловал нашу дiвчину, и вона, нещасна, втопилася! – неожиданно жестко произнесла украинка. – Не жалейте его, государыня!
– Здравствуй, Екатерина Алексевна! – опираясь на палку, подошел Борис Петрович Шереметев с обыденным, обремененным заботами лицом. Приветствуя названную супругу царя, он слегка тронул шляпу с золотым позументом:
– Басурман разглядываешь? Погляди, пожалуй, коли тебе в новинку. А я с ними с младых ногтей воюю.
Властно раздвинув обступившую пленных татар толпу русских и молдаван, Шереметев направился к ним. За ним неотступно следовал верный денщик Порфирич, несший под мышкой суковатую палку фельдмаршала: чтобы не показывать врагам своей немощи, Борис Петрович выпрямился и даже почти не хромал. При виде командующего галдевшие солдаты почтительно замолчали и начали расходиться по работам. Праздности в войске Шереметев не терпел. Екатерина подошла поближе, чтобы лучше видеть и слышать. Фима заботливо поддерживала ее под локоть, поглядывая на татар с такой настороженностью, словно они, безоружные и окруженные наставленными пиками молдавских конников, могли броситься на ее госпожу.
Фельдмаршал Шереметев понимал по-татарски, однако для важности обратился к пленникам через своего Порфирича, болтавшего на крымском наречии более бегло:
– Сотники, десятники есть?
– Нет. Мы все простые нукеры.
– Из каких вы улусов?
– Мы из Буджакской орды, Шеремет…
– Откуда знаете меня?
– Все знают, что ты ведешь московское войско и что ты толст и хром. Мы узнали тебя…
– Кто вел вас сегодня?
– Буджакский мурза…
– А где хан со всей своей силой?
– Наш могучий хан Девлет-Гирей идет следом. Иншаллах, скоро ты встретишь его, Шеремет!
– Что думает свершать ваш хан?
– Это нам неведомо…
– А ведомо ли вам, что все скоро умрете?
– На все воля Аллаха. Ты тоже умрешь, Шеремет.
– Ладно, коли так, – Борис Петрович мрачно усмехнулся и обратился к молдавскому сотнику, монументально возвышавшемуся над пленными на своем рослом сером жеребце:
– Эй, паркалаб, по-нашему разумеешь? Добро. Выведи басурман за лагерь – и в сабли их. Исполняй!
Офицер чеканно отсалютовал союзному фельдмаршалу своей кривой саблей и выкрикнул команду. Молдаване уколами пик и ударами нагаек начали поднимать обреченных татар. Возникла заминка, неизбежная, когда людей ведут на смерть.
– Борис Петрович, – умоляюще обратилась к Шереметеву Екатерина, которой стало жаль этих смелых людей, особенно мальчишку. – Оставьте пленных! Государь, быть может, захочет допросить их собственной персоной…
– Не захочет, мелочь это! – сердито отрезал старый фельдмаршал и посмотрел на женщину в упор, сдвинув косматые седеющие брови. – Тебе не понять, ты в других краях рождена. У нас с ними война без пощады! Ныне они без малого триста драгун положили, и раненых бы не пожалели, коли конница Кантемирова ко времени не ударила!
Фельдмаршал отвернулся и тяжело зашагал прочь, на ходу протянув руку, в которую Порфирич услужливо вложил палку. Екатерина печально опустила голову. Дочь и жена солдата, она, наоборот, все понимала, но бесцельное убийство людьми людей претило ей как женщине и матери. Каждый раз, когда она смирялась с ним, в душе оставалась мертвая пустота…
– Госпожа!!! Спаси меня! – рванулся вдруг отчаянный крик. Кричал совсем юный голос и, что удивительно, кричал по-русски. Екатерина резко обернулась.
Молдавские конники уже подгоняли к воротам кучку пленных. Тот самый молодой татарин сумел прорвать их кольцо и что было сил бежал к ней через лагерный плац. Его уже настигал пустивший коня вскачь молдавский всадник с длинными тараканьими усами. Молдаванин высоко занес саблю… Екатерина поняла, что не успеет…
Но юноша вдруг обернулся к преследователю, ловко нырнул под удар, скользнул под брюхом вздыбившегося коня и изо всех сил дернул молдаванина за сапог. Всадник с маху грянулся на землю, сабля вылетела из его рук. Татарин стремительно бросился к оружию. Но молдаванин, словно хищный зверь, метнулся с земли ему вслед, обхватил руками за пояс и повалил на землю. Они покатились в пыли, пытаясь схватить друг друга за горло. Это продолжалось всего мгновение. Молдаванин был гораздо сильнее, тяжелее, опытнее. Он подмял противника под себя, навалился сверху и начал раз за разом коротко и сокрушительно бить его в лицо своим здоровенным кулаком, мстя за постыдное падение. Затем, видя, что татарин перестал сопротивляться, рванулся рукой к голенищу и вытащил засапожный нож.
– Стой! – отчаянно закричала Екатерина, больше всего боясь, что молдавский солдат не поймет ее. – Не делай этого!! Нет!!!
Молдаванин обратил к ней перекошенное злобой лицо. Екатерина бросилась к нему, на ходу сдернула с пальца первое попавшееся кольцо, кажется, с крупным рубином, и протянула его:
– Послушай… Не убивай пленного! Я хочу купить его у тебя. Ты меня понимаешь?
Молдаванин нехотя поднялся, сделал рукой отрицательный жест и, отступив на несколько шагов, поклонился ей и произнес несколько слов на своем языке.
– Каралаш отдает татарчонка даром, коли тебе он нужен, – услышала Екатерина слова старика Шереметева. Фельдмаршал стоял рядом: оказывается, подоспел на помощь, несмотря на свою хромоту, и Екатерина оценила это. Как и неожиданный рыцарский поступок степного всадника, слов которого она не поняла, но угадала их смысл.
– Спасибо тебе! – поблагодарила Екатерина молдаванина. – Ты храбрый и благородный воин!
Тот только неопределенно пожал плечами, подобрал саблю и, прихрамывая, поковылял ловить своего коня под едкие смешки и грубые шутки русских солдат. Екатерина подошла к спасенному ею татарину, не совсем еще понимая, что собирается делать с ним. Мальчишка лежал на спине, закрывая окровавленное разбитое лицо руками, и тихонько подвывал, словно побитый щенок. От него и пахло, как от бездомного щенка, – псиной и мокрой шкурой.
– А ну, Порфирич, подними-ка басурманенка, пускай поглядит, кому жизнью обязан! – распорядился Шереметев. Денщик, недовольно ворча, сгреб пленного за ворот овчинной жилетки, рывком поставил на ноги и на всякий случай ловко закрутил ему руки за спину. Татарин поднял заплывшие кровянистыми опухолями глаза, которые были светлого серого цвета. Фима Скоропадская негромко взвизгнула и порывисто попыталась закрыть Екатерину своим телом, словно от опасности.
– Не боись, девонька, не укусит, он теперь смиренный! – добродушно засмеялся Порфирич, но на всякий случай пригнул пленному голову и что-то назидательно рявкнул по-татарски.
– Откуда ты знаешь русский язык? – удивленно спросила Екатерина, вспомнив, что именно крик о помощи на знакомом языке стал причиной этой странной встречи.
– Да благословит тебя Аллах, моя госпожа, – не совсем внятно пробормотал молодой татарин. – Моя мать русская, отец когда-то привез ее ясыркой из набега и женился на ней…
– Обычное дело, – промолвил Шереметев. – Сколько девок да баб наших вот так пропало!
– Вот и возвращайся к матери! – решилась Екатерина. – Я прикажу, и тебя проводят из лагеря.
Но татарин вдруг горячо рванулся из рук Порфирича с такой силой, что тот заматерился и стиснул его еще крепче.
– Нет, моя госпожа! – отчаянно заговорил юноша, буквально захлебываясь словами или скорее кровью из разбитого рта. – Ты спасла меня от смерти, теперь я должен вернуть тебе службой за твое добро! Такова воля Всевышнего Аллаха! Не прогоняй меня, госпожа, я сильный и смелый! Я буду твоим самым верным нукером!
– Сильный и смелый? – искренне рассмеялась Екатерина, оглядев щуплую полудетскую фигуру татарина. – Ты еще слишком молод для службы…
– Молдаванина, однако, он свалил молодцом, – раздумчиво заметил Шереметев. – Щенок еще, конечно, но бойцовой крепкой породы. Раз уж помиловала, принимай слугу, Екатерина Алексевна! Псом твоим будет, покуда жизнь тебе в ответ не спасет. Так ему их закон велит!
– Послушай Шеремета, моя добрая госпожа! Шеремет мудрый! – ухватился за надежду пленный.
Екатерина потерянно посмотрела сначала на него, затем на Шереметева, затем на Порфирича и, наконец, на свою верную Фиму. Та кокетливо пожала смуглыми плечиками, слегка приоткрытыми широким воротом вышитой сорочки:
– Так вин же наполовину москалик, це вже не страшно! А мені тут так мужика не хватает… Помічника, я хочу сказати, принести чогось, вогонь розвести… Нехай залишається, а физиономию я йому вилікую!
– Хорошо, – согласилась Екатерина, ласково поглядев на спасенного. – Можешь оставаться. Никогда не думала, что воин из кочевого народа станет моим пажом…
Татарин удивленно уставился на свою госпожу, но служанка пояснила:
– Це означає: пахолком!
Это слово было татарину знакомо, и он с благодарностью закивал головой и, наверное, бросился бы к ногам Екатерины, если бы шереметевский денщик не продолжал удерживать его.
– Так как же твое имя, мой верный паж? – благосклонно улыбнулась Екатерина.
– Меня зовут Рустем! – гордо вскинул обритую голову юный кочевник.
– Это, сударыня Катерина Алексевна, означает «богатырь», что ли, – подал голос многознающий Порфирич и слегка «ослобонил» пленного, отпустив ему руки, но продолжая крепко удерживать за шиворот.
– Хорошее имя, – произнесла Екатерина. – Только, прошу тебя, Богатырь, помойся и смени эту одежду на что-нибудь… Что-нибудь более обыкновенное для нас, а то как бы тебя не приняли здесь за неприятеля!
К вечеру Рустем, раздобывший себе казачью шапку и синий жупан и вооружившийся саадаком с луком да стрелами и кривой саблей из недавних трофеев российского войска, вступил на стражу у шатра своей прекрасной госпожи, к большому неудовольствию караульного начальника. Эту стражу верному татарину было суждено нести до последних дней жены Петра Великого…
Глава 3. В смертельной западне
Отправляясь с могучей армией Петра Алексеевича в поход против «нечестивых агарян» (так презрительно называли османов российские офицеры), Екатерина и не помышляла, что ей придется пережить ее внезапный, ошеломляющий разгром и вторую осаду в своей жизни. Но, видно, всемогущий Господь посылает одни и те же испытания дважды. Особенно некоторым людям, стойким и мужественным, которых Он желает закалить в горниле невзгод, как сталь. А быть может, человек сам притягивает к себе одни и те же испытания, пока не извлечет из них какой-то очень важный, одному ему посылаемый урок? Так учитель повторяет непонятливым ученикам одни и те же азбучные истины… Вот и ей, сначала – Марте, теперь – Екатерине, Господь что-то повторяет, словно нерадивой ученице, вот только что?
Тогда была осада Мариенбурга, она жила в городе, осаждаемом московитами, под защитой пастора и любимого Йохана. А теперь она, Марта-Екатерина, находится в русском военном лагере, осажденном неисчислимой армией османов и крымскими татарами, и ни пастора, ни Йохана нет с ней рядом. Пастор Глюк умер (светлая ему память и Царствие Небесное!), Йохан, наверное, опять сражается на стороне шведской короны или скитается по миру… Рядом с ней ныне – человек, которого она любит лишь наполовину, точнее – любит светлую половину его души и так хотела бы не знать ничего о темной, страшной половине. Великий государь Всея Руси Петр Алексеевич, ее Петер…
Когда Мариенбург пал к ногам московитов, Йохан всей своей храбростью и доблестью и пастор Глюк в тщетной мудрости своей не смогли спасти ее от неизбежного! Что будет с нею теперь, когда падет слабеющая с каждым часом оборона русских и молдаван и безжалостные османы ворвутся в лагерь, неся смерть на острие своих ятаганов? Сможет ли царь Петр, столь грозный и ужасный для своих бессловесных подданных, заслонить ее от хищной воли победителей?
О милосердный Боже, опять плен! Неужели она, Марта и Екатерина в одном лице, снова изведает этот ужас – только теперь уже не в качестве безвестной пасторской воспитанницы, а как известная всему миру подруга русского царя. Екатерина слышала, что турки называют царя – «Дели Петро» (сумасшедший Петр), а великий визирь Балтаджи Мехмед-паша якобы пообещал султану Ахмеду, что его янычары привезут Дели Петро в Истамбул в железной клетке, как дикого медведя. А ее, подругу царя, его обрученную невесту, – тоже в Истамбул, на невольничий рынок с веревкой на шее?! Или, может, наоборот, почетной пленницей в роскошные покои дворца Топкапы, внимать изысканным речам султана и ловить на своем теле его медовые, обволакивающие приторной похотью взгляды?
А ведь она беременна, и она так долго ждала этого плода! И, более того, с этим неродившимся существом, уютно свернувшимся в ее чреве и питаемым соками ее тела, связана отчаянная надежда государя великой страны на наследника… Слабый росток жизни, нерожденный ребенок так легко уязвим! Что может быть страшнее для женщины, чем потеря ребенка? Что может быть страшнее для монархии, чем потеря наследника?
Скрываясь от жарких лучей полдневного солнца под пробитым осколками османских гранат пологом походного шатра, Екатерина перебирала в памяти события последних дней – хронологию разгрома. Беды, обрушившиеся на петровскую армию, нарастали, как нарастает с каждым оборотом снежный ком, катящийся по заснеженному склону. Только где в разгар знойного молдавского лета, наполненного трупным смрадом и отвратительным жужжанием мух, найдешь чистый белый снег?..
…Первое нападение татар, совершенное на аванпосты русской армии в первый день июля лета 1711-го от Рождества Христова, было легко отражено союзной молдавской конницей, однако родило у военачальников Петра Алексеевича глубокую и осознанную тревогу. «Враг подошел незаметно, вырос словно из утреннего тумана – где-то поблизости движутся, укрытые тайной, его главные силы! Надобно стать в твердой обороне за шанцами, выслать во все стороны сильные драгунские и казачьи разъезды, не дать неприятелю застать армию врасплох и, паче того, растянутую на марше!» – так говорили Петру и старый опытный Шереметев, и дерзкий Репнин, и постигший теорию военной науки Вейде. Государь отмахнулся: он внимал убаюкивающим голосам приглашенных им для великой виктории именитых генералов из Германии – Алларта, фон Эберштедта, Дансберга и иных. «Нестройные толпы агарян не устоят против регулярного строя, – твердили они. – Шведский лев Карл ХII бежал от Вашего Величества, сколь ничтожны в сравнении с ним и хан диких крымских орд, и визирь жалких турок!»
И Петр начал многодневную переправу армии через Прут, тратя на перетаскивание через реку громоздких обозов драгоценное время, опасно разбросав по театру войны свои обескровленные маршем дивизии, не учинив должной разведки намерений неприятеля. А неприятель все не давал о себе знать, и только в недостижимом взгляду русских аванпостов пространстве густели его полчища, копились его могучие силы – ночная тьма и дневное марево дышали ощущением нависающей опасности!
Дмитрий Кантемир со своей маленькой молдавской армией так тесно прильнул к петровскому лагерю, как дети прижимаются к взрослым, ища защиты и опоры. Господарь Константин Брынковяну затаился в своей Валахии, через которую все шли и шли на войну с гяурами османские войска, и не отвечал на отчаянные депеши Петра и Шафирова. Тщетно напоминали они ему о союзнических обязательствах. Зрелище мощи Оттоманской Порты оказалось сильнее, и Брынковяну устрашился выступить. Восстали ли в своем далеком краю черногорцы и герцеговинцы – Бог весть, оттуда только ворон мог донести весть о кровавых сражениях, и то не за один день лета! Русской армии грозило встретиться с огромной силой Османской империи один на один…. Чтобы всколыхнуть Валахию, июля 12-го дня государь Петр Алексеевич отрядил в глубокий рейд на Дунай главные силы своей конницы – 8 драгунских полков российских и 5 тысяч молдавских каралашей под командой генерала Ренне. Так его армия осталась без глаз и ушей, коими должно быть кавалерии. Казаки волновались и выходить в поле отказывались: степные волки чувствовали приближение беды!
Июля 17-го дня государь объехал разметавшиеся по прибрежной низине Прута полки своего войска и учинил им смотр и экзерсицию. Полуголодные, обносившиеся солдаты собрались с силами и порадовали своего верховного командующего дружным «Виват!» и молодецким строем. Генералы и полковники перечли войска и насчитали его едва свыше сорока тысяч, с учетом многочисленных «мертвых душ», «поставленных в строй», дабы получить для полковых кашеваров и хлебопеков лишнюю меру крупы, горсть муки, кусок солонины… Соглядатаи же Шафирова из верных болгар и валахов доносили, что только великий визирь Балтаджи Мехмед-паша ведет за собою никак не менее ста тысяч войска, крымский же хан без пяти-семи туменов и на битву выходить не станет!
Собрав свои силы в кулак, османский полководец ударил внезапно и мощно, как бьет в кабацкой драке боец, желающий опрокинуть своего соперника сразу и затем мстительно дотоптать упавшего ногами. На следующий день после государева смотра турецкая конница выступила вперед и обрушилась на авангарды русских. Немногих солдат и офицеров, выживших в отчаянном вихре кривых сабель, пернатых стрел и горячих пуль, спасло то, что крымский хан Девлет-Гирей замедлил с наступлением и мудро ожидал, на чью сторону склонится удача. К ночи остатки авангарда отступили в стан армии Петра, принеся с собою кровавую весть: «Турки страшны в бою!»
Утром 19 июля армия Петра Алексеевича обнаружила все окрестные высоты занятыми турками, которые, впрочем, не нападали, дожидаясь подхода своей артиллерии. Великий визирь Балтаджи Мехмед-паша, умелый воин, собрал со всех владений османов почти пятьсот пушек – от легких полевых до устрашавших своими размерами осадных, и не желал растрачивать свои силы в атаках, пока огневой вал не обрушится на головы московитов. Только теперь русский царь начал осознавать опасность. На спешно собранном военном совете было принято решение двигаться вдоль реки Прут в поисках удобного места для сражения, где преимущества регулярного строя смогли бы принести плоды. Войска выступили в виду у неприятеля, вытянувшись на много верст неровной колонной, защищая пехотными и гвардейскими полками обоз и артиллерию, неся на руках деревянные рогатки, чтобы отбивать наскоки неприятельской конницы.
Весь день и всю ночь продолжался этот мучительный переход. Турецкие всадники яростно наскакивали, лишь только замечали разрыв в растянувшихся на походе порядках. Татарские чамбулы вгрызались с тыла. Приходилось останавливаться и отбиваться батальным огнем. За день было пройдено немного, за ночь – еще меньше, ценой потери почти тысячи солдат, побитых стрелами и порубленных. С рассветом российские дивизии и даже полки настолько оторвались друг от друга, что турецкая конница не преминула воспользоваться этим – навалилась всей силой и прорвалась к обозу. Оставшиеся почти без защиты громоздкие фуры с провиантом, с ранеными и, главное, с боевым припасом подверглись разграблению и огню. Кривые клинки анатолийских, румелийских, боснийских спахиев досыта напились крови. Сотни молдавских крестьян, добровольно или по принуждению пошедших в обозники, сотни беззащитных раненых были изрублены. Встав несокрушимой стеной, испытанные преображенские роты сумели защитить только царский обоз, с которым следовали вице-канцлер Шафиров, Екатерина и офицерские жены – ее походный «женский двор»…
В страшной неразберихе, среди топота кавалерийских атак, грохота пальбы и падавших железным дождем стрел, российская армия останавливалась и переходила к обороне там, где застала ее безжалостная необходимость войны, – в низине у безвестной ранее деревушки Станилешти. Донские и украинские казачьи полки саблями прокладывали себе дорогу, прорывались, теряя людей и коней, плыли через Прут, уходили в просторы степей. Крымские татары преследовали их по пятам и засыпали тучами стрел… День 20 июля стал для армии Петра Алексеевича и его грандиозных амбиций на южных рубежах России роковым. Зная, как ценится на войне час удачи, великий визирь Балтаджи Мехмед-паша бросил в наступление свои главные силы. С господствовавших над полем битвы высот заговорила турецкая артиллерия. Тысячи неистовых янычар, перед натиском которых мало кто из воинов иных стран и племен мог устоять, спустились с окрестных холмов и устремились на русских. На головах у них развевались белые шлыки, кривые клинки ятаганов зловеще блистали, они на бегу палили из длинных ружей и сотрясали небо громоподобным боевым кличем, от которого, бывало, леденела кровь даже у отважных поляков и бесстрашных албанцев. Но не дрогнули в тот миг сердца ветеранов Полтавы и Лесной, а их отвага передалась и юным рекрутам, и неопытным молдавским ополченцам. Отбивая бешеный натиск янычар дружными залпами, горячими штыковыми ударами и картечью ударивших в упор батарей, русская армия смыкалась на поле сражения в гигантский четырехугольник, упиравшийся одним фасом в реку Прут, а с трех других ощетинившийся деревянными рогатками. Петр был среди них, он был везде! «Царь не более себя берег, как и храбрейший из его воинов, – записал один из офицеров, отважный француз Моро де Бразе. – Он переносился повсюду, говорил с генералами, офицерами и рядовыми ласково и дружелюбно…»
Екатерина с приближенными женщинами оказалась в самой середине этого осажденного стана, среди полевых лазаретов, зарядных ящиков артиллерии, сундуков с царской казной, ларей с архивами и остатков обоза. Мимо нее ковыляли, тащились и ползли из сражения окровавленные, почерневшие от порохового дыма раненые. Раздавая на перевязки свои тонкие нижние рубашки и утоляя их жажду глотком воды, она узнавала из сбивчивых лихорадочных рассказов новости о ходе битвы. Вот янычарам удалось потеснить молдавские полки, вооруженные в основном деревянными пиками и косами. Вот, спасая отступающих с боем молдаван, Петр велел дивизиям Алларта и Януса разомкнуть рогатки и пропустить союзников. Но следом за ними ворвались янычары, и закипел беспримерный по ожесточению рукопашный бой. Екатерина уже слышала, как приближается, накатывает ужасным прибоем отчаянный вой сцепившихся не на жизнь, а на смерть людей… Окружавшие ее офицерские жены рыдали от ужаса и молились… Фрейлина Фима Скоропадская раздобыла где-то солдатскую шпагу и, смертельно побледнев, заслонила Екатерину собой, а верный Рустем положил на тетиву первую стрелу, готовый до конца защищать госпожу.
Однако старый воин Шереметев вовремя снял с крепко державшегося фланга пехоту Аникиты Репнина и сам повел ее против янычар. Волна пыльно-зеленых мундиров, отточенных четырехгранных штыков и мужественных усатых лиц, ощеренных в хриплом крике: «Ура-а-а!», прокатилась мимо Екатерины.
– Вперед, детушки, молодцы, соколики! Выручай наших! – перекрывая всех, ревел багровый от натуги фельдмаршал, вознесенный над шеренгами на плечах дюжих гренадер. Рядом, с солдатской фузеей в руках, словно простой пехотинец, широкими скачками бежал красавец Репнин. Заметив Екатерину, он на мгновение задержался, снял шляпу и галантно раскланялся.
Солдатское «ура» ударилось в янычарский вой, и он ослаб, распался на тысячи отдельных воплей, стал откатываться… Турецкая атака была отбита по всему фронту наивысшим напряжением сил и воли войска российского, ценой еще трех тысяч молодых жизней рязанских, псковских, воронежских крестьянских парней, зашедших в проклятую долину под Станилешти за своим великим государем…
Однако временное торжество стало лишь началом многих часов страданий. Сменив оружие на кирки и лопаты, российские солдаты и союзники-молдаване всю ночь окапывали свой лагерь шанцами. Турки, прославленные своим мастерством и неутомимостью в осадных работах, тоже вгрызались в землю. Рассвет июля 21-го дня застал армию Петра Алексеевича обложенной со всех сторон турецкими укреплениями, ощетинившимися почти пятьюстами орудийными жерлами. С первыми лучами солнца они изрыгнули огонь и не замолкали потом целый день, целую ночь и еще полдня. Осажденный российский лагерь лежал у турецких пушкарей как на ладони. Они свободно крушили ядрами, гранатами и картечью неглубокие окопы русских, их зарядные ящики и провиантские повозки, лазареты с умирающими без помощи ранеными и коновязи с бьющимися от ужаса лошадьми… Смерть падала с неба, и лишь в самой середине лагеря, где Екатерине наспех разбили палатку, было относительно безопасно… То есть ядра и осколки падали там не каждую минуту. Для защиты от них солдаты обложили палатку высокими корзинами и мешками с землей.
Российская артиллерия, бывшая в четыре раза слабее неприятельской, мужественно отвечала на огонь, но лишь впустую тратила стремительно иссякающие заряды. Обстреливать холмы снизу вверх было явно не с руки. Петр лихорадочно совещался со своими генералами, пытался найти выход из смертельной западни. Продолжать держаться в осаде? Но боевые припасы иссякают с каждым часом, провианта почти не осталось… Даже воды из Прута не наберешь: турецкие стрелки засели в прибрежных зарослях, а по ту сторону реки гуляет татарская конница и сыплет стрелами! Прорываться? Но турки скосят атакующие колонны батальным огнем, словно спелую ниву, а янычары сровняют всякий нескошенный клок ятаганами! И тогда из трясущихся, словно студень, побелевших от страха толстых губ кого-то из немецких генералов на государевой службе впервые вылетело скользкое, словно змея, слово: «Капитуляция…» Понурив голову, вице-канцлер Шафиров облек его в более дипломатичную форму: «Переговоры о мире». Нервная гримаса исказила лицо царя Петра, он скривился, словно от физической боли. Трудно, очень трудно было северному титану признавать очевидное поражение. Но, совладав с собою, он произнес глухим, непохожим на свой, голосом: «Переговорам быть!»
Воспользовавшись минутной передышкой в канонаде, трубачи из российского лагеря возвестили великому визирю Балтаджи Мехмед-паше о готовности к переговорам. Визирь согласился и даже объявил перемирие. Ему было занятно узнать, что скажут московиты, находясь на краю гибели.
Орудия смолкли, и в оглушительной тишине в турецкий стан под белым флагом отправились вице-канцлер Петр Павлович Шафиров, фельдмаршал Борис Петрович Шереметев и сопровождавший их в качестве адъютанта сын фельдмаршала, бригадир Михайло Борисович Шереметев. «Принимайте условия сколь угодно тяжкие, все, кроме рабства!» – напутствовал их великий Петр.
Проводив послов до ворот лагеря, государь велел подать письменный прибор и, усевшись на пробитом барабане, стал писать письмо правительствующему сенату: «В случае пленения моего государем меня не считать и приказов моих из плена не выполнять!» Один отчаянный поручик Преображенского полка, казачий сотник и молдаванин-лазутчик брались скрытно пробраться из окруженного лагеря, переплыть Прут и доставить последнюю волю царя России его сподвижникам.
* * *
– Матушка, Катерина Алексевна, идите скорее! – в палатку влетел перепуганный царский денщик. – Государь не в себе, страсть Господня, что с ним творится!
За годы, проведенные с Петром, а вернее – подле Петра, Екатерина успела привыкнуть к таким заполошным вызовам. Но на сей раз на усатой роже высоченного преображенца застыло настолько искреннее выражение ужаса, что Екатерина мигом забыла и о многодневной усталости, и о тошнотном недомогании тяжело переносимой беременности.
– Фима, Рустем, за мной не ходить! – только и успела бросить она, срываясь со своего горького ложа, и бросилась к выходу. Какая-то из женщин успела заботливо накинуть ей на плечи платок.
То, что творится сейчас с государем, явно не для посторонних глаз! Кажется, она в забытьи произнесла это вслух, потому что денщик ответил с неподдельным отчаянием:
– Какое там «не для чужих глаз», свет-государыня? Да на него все войско уже дивится, как на того медведя ярмарочного, что с цепи сорвался!! Как Шафиров с Борис Петровичем от басурман, с переговоров с визирем, значится, воротились, Петр Алексеевич с ними накоротке поговорить изволили, а после заревели, будто зверь раненый, да вон из шатра-то и побежали! Я, олух, ошалел, не угнался…
Тут навстречу попались несколько угрюмых артиллеристов, кативших зарядный ящик, и денщик бросился к ним с отчаянным вопросом:
– Православные, царя не видели?
– Эвон, бродит, – безучастно отмахнул один рукой, обмотанной присохшей в крови тряпицей. – К ретраншементу подался, сказывали…
Денщик потянул Екатерину за руку:
– Пойдемте, пойдемте живее, Катерина Алексевна, как бы, избави Боже, чего над собой не учинили Петр Алексеич-то… Мне ж за это башку долой!! – вдруг добавил он плаксиво.
Екатерина и без того бежала так быстро, как только позволяли ее истощенные силы. Ее провожали опустошенные глаза усталых, потерявших надежду пехотинцев. Над погибавшим российским войском висела редкая тишина. Молчали громовые жерла турецких пушек, не трещала ружейная пальба – еще действовало перемирие, объявленное ради переговоров… Кое-кто из солдат, сидя прямо в пыли, вяло чистил фузею или точил штык, чинил порвавшуюся амуницию или латал прохудившуюся рубаху. Но большинство, дойдя до предела физических и моральных сил, тяжко спали, разметавшись на голой земле. Их безжизненные позы рождали у Екатерины страшные образы скорого будущего: оборона пала, армия уничтожена, вечным сном уснули служивые, смертно притомившись на государевом деле…
Нескладно высокая, огромная фигура Петра возвышалась над лежащими и сидящими солдатами. Он мерил засыпанные осколками турецких гранат и всяким бранным хламом улицы лагеря механическими, бессмысленными шагами. Голова царя была низко опущена, и мучительные стоны срывались с его искусанных губ. Судорожно сжатыми кулаками он гулко и методично ударял себя в грудь, словно исполняя обет страшного покаяния.
Исполненная внезапно переполнившей все ее существо острой жалости, Екатерина бросилась к возлюбленному, обхватила его своими слабыми руками, попыталась удержать:
– Петер, друг мой, успокойся! Не надо, Петер!..
Он порывисто отстранился и посмотрел на нее совершенно осознанным взором, исполненным боли и раскаяния. По обветренным щекам царя крупно катились горькие, неумелые слезы.
– Погубил, Катя, всех погубил! – простонал он, скрипя зубами. – На погибель привел, как воинство египетское к морю Агарянскому… Не простит Господь, себя не прощу!! Оставь, Катя, оставь!..
Он с каким-то остервенением вырвался из ее объятий и зашагал дальше, выбирая свой путь среди лежащих, сидящих или бродящих солдат. Они уже не приветствовали своего властелина и даже не сторонились, чтобы дать дорогу. Петр брел среди них, обреченный между обреченных, один из многих, равный среди равных…
Екатерина хотела последовать за ним, но ее удержала крепкая и жесткая ладонь, легшая на плечо. Она обернулась со смешанным чувством изумления и раздражения – кто посмел?
Перед ней стоял фельдмаршал Шереметев, еще не успевший снять свой обильно украшенный золотым позументом парадный кафтан, в котором, наверное, был на переговорах у визиря. Сероватый пыльный парик Борис Петрович небрежно сунул в карман, и теплый ветерок едва шевелил его короткие стриженые седые волосы. Суровое, несколько обрюзгшее лицо полководца было красным и потным.
– Так-то, Марта, доченька, «воинство египетское в море Агарянском», – печально проговорил старик, и Екатерина изумилась: как он ее назвал? Так, кажется, Борис Петрович не обращался с тех пор, как Меншиков обманом забрал ее, бедную экономку, из его московского дома…
– Отчего великий государь не в себе? Борис Петрович, что сталось? – Екатерина бросилась к Шереметеву и не совсем политично схватилась за его крепкую руку.
– Погано, дочка. – Шереметев не пожелал искать обтекаемых выражений. – Пропали переговоры. Мы с Петькой Шафировым перед визирем Мехмедкой как только мелким бесом не рассыпались! Азов-де отдадим, фортеции по всем рубежам южным сроем, и контрибуцию сулили самую почтенную… Я, генерал-фельдмаршал Шереметев, неприятелю пушки и знамена войска нашего отдать хотел, и не отсох мой язык!! Во второй раз с конфузии Нарвской!.. – старик в отчаянии ухватил себя пятерней за редкие волосы, но справился с унижением и продолжал. – Только бы войско наше, ребятушек моих, обратно на Русь вывести! Душу свою на стыдном ковре разложил, в шатре визиревом…
– А что же визирь? – выдохнула Екатерина.
– Истукан турецкий, вот что!!! – рявкнул Шереметев, но вновь овладел собой и произнес почти спокойно: – Клевещу от гневного сердца, дочка. Визирь и умен, и смел сердцем, и нам оказал надлежащий чину послов прием. Однако был непреклонен. Только наша безусловная капитуляция ему надобна, и все тут! Он-де султану поклялся пленного государя нашего в Царьград привезти, а хану много тысяч ясыря должен за конницу его… Тут уж Петька Шафиров, куда как гладко стелет, и тот поднялся, слова не говоря, да и вышел вон!
– Петр Павлович поступил достойно, – печально сказала Екатерина. – Допускать до такого позора невозможно! Что ж, Борис Петрович, я благодарна вам за откровенность вашу. И готова встретить свою участь без слез и жалоб…
– Постой, доченька, – Шереметев вдруг замялся, словно желал что-то сказать и не знал, как это сделать. Он почесал жирный потный загривок, потоптался тяжелыми больными ногами, встретил ждущий, вопросительный взгляд Екатерины и произнес вполголоса:
– О тебе у меня с визирем беседа была конфиденциальная. Задержался я малость в шатре – палку свою подбирал. Так визирь Мехмедка мне и говорит – я ж по-турецки и без Шафирова разумею. Говорит он: Шеремет-паша, передайте благородной госпоже Екатерине, что, как она есть шведская подданная и пленница московитов, то обещаю ей одной свободный пропуск из лагеря ко двору Карла Шведского, живущего под защитой Высокой Порты. Ежели же не сможет уйти добром, пусть битвы не страшится. Есть-де, говорит, некий отважный шведский офицер, который ходит в бой с янычарами, который имеет прямой приказ разыскать ее в стане московитов и от всякой опасности оборонить… Швед твой, доченька, по всему, ищет тебя!
Екатерина посмотрела в выцветшие с годами глаза старика-фельдмаршала спокойно и грустно:
– Я знаю, что Йохан где-то рядом. Я чувствовала это с самого Яворова! Но я уже сделала выбор, Борис Петрович, и не тревожьте меня более искусительными сомнениями. Я сумею быть тверда до конца и достойна Петра Алексеевича!
– Достойна Петра?! А он тебя достоин? – Шереметев криво усмехнулся, почти не пряча презрения: незачем было старику скрывать свои мысли, он уже вел счет на последние часы. – Ты только подумай хорошенько, Марта! Завтра я выведу войско в поле, дадим басурманам генеральную баталию. Не дело солдатушкам моим издыхать здесь, среди шанцев, словно крысам в норе! Завтра нам «со святыми упокой» и будет… А коли я говорю – край, то самый край и есть!!
– Неужели, Борис Петрович, у нас вовсе нет надежды на викторию или хотя бы на прорыв и ретираду? – внутренне холодея, спросила Екатерина. Она давно была готова к худшему, но слышать эти горькие слова от полководца, никогда ранее не впадавшего в отчаяние, было страшно.
Шереметев неопределенно помотал головой:
– Надейся, дочка, коли тебе так легче! Только пустое это… Послушай лучше: я на аванпостах приказал, чтобы пропустили тебя, не чиня задержки. Уходи, себя пожалей да дитя свое нерожденное. Я, старый дурень, увез тебя, восемь лет тому, из разоренного дома твоего! Я, пень легковерный, отдал тебя злодею Алексашке Меншикову… По моей вине ты страдания терпишь, мне и спасать тебя! Беги от нас, Марта, пленница из Мариенбурга! Беги, не оглядываясь! Твой швед – кавалер достойный, не видел я его, а чувствую… Примет он тебя, дитя твое примет и любить будет! О дочках же покамест царевна Наталья в Преображенском заботу явит, добрая она… Кончится война – даст Бог, сама приедешь за ними.
Шереметев шумно вздохнул, словно с души его упал тяжкий многолетний груз. Неловко шагнув к Екатерине, он размашисто перекрестил ее и, крепко обняв, по-отечески троекратно облобызал:
– Благословение мое да будет с тобою, дочка, как бы ты ни решила. Ныне пойду! Недосуг мне с тобою. Надобно каптенармусов да интендантство тряхнуть: пущай поскребут по коробам и разок накормят моих ребятушек досыта… Напоследок! Нам завтра, быть может, еще целый день воевать. Пойду…
Денщик Порфирич, умевший следовать за своим барином незаметно, словно тень, явился перед Мартой и, будто повторяя движения Бориса Петровича, тоже благословил ее.
– Послушалась бы ты, девонька! – сказал он веско. – Мужиковское это – война, присяга да верность. К бабьему бы тебе уделу вернуться. К семье да к счастью.
* * *
Екатерина не помнила, как вернулась в свою палатку и, словно подкошенная, рухнула на руки своим «походным фрейлинам». Когда она пришла в себя, офицерские жены хлопотали над нею, обмахивали опахалом, обтирали ей лицо и грудь влажным платком, совали под нос флакончик с нюхательными солями, но больше бестолково ахали и причитали. Фима Скоропадская не совсем политично, зато очень действенно растирала Екатерине ушки и била ее по щекам, жалобно умоляя «голубушку, солнышко» поскорее «открыть ясные глазки». В общей суматохе не принимали участие лишь несколько женщин, потерявшие мужей в недавних сражениях. Покрытые черными платками, они в молчании стояли на коленях подле киота и мертвыми сухими глазами смотрели на дрожащий огонек лампадки. Слез у них уже не осталось…
Появился верный «паж» Рустем, принес раздобытую где-то фляжку с терпким молдавским вином. Присел на корточках около ее жалкого ложа и, давая госпоже пить, сочувственно глядя ей в лицо, спросил:
– Плохо тебе, да, совсем плохо?
Екатерина слабо кивнула. Отвечать не было сил.
– А есть ли у тебя дорогие камни, госпожа? – неожиданно поинтересовался Рустем. – Изумруды, рубины, те, что блестят, как солнце?
– Есть немного… – бессильно прошептала Екатерина. – А тебе зачем?
– Важные турки очень любят красивые камешки, – наивно объяснил «паж». – Мы, татары, тоже их любим, но не так: нам больше по сердцу добрые кони и оружие… Ты бы, госпожа, собрала свои камни и отдала их турецкому визирю! Он может отпустить тебя отсюда…
– Отпустить меня?! – от внезапно нахлынувшего гнева Екатерина даже несколько пришла в себя. – И только?! А как же все иные, Петр Алексеевич и его армия?
– Войско – что? Они воины! Будет великая битва, и все они во главе с толстым Шереметом попадут в рай, покрыв себя славой. Это – счастливый удел, я и себе такого прошу у Аллаха, – важно сказал Рустем. – А долговязый царь Петро пусть умирает! Он – плохой муж тебе, госпожа! У него безумные глаза, он постоянно жаждет крови и не может ею насытиться.
– Как ты смеешь так говорить о государе Петре Алексеевиче?! – возмутилась Екатерина.
– Это он московитам государь! – воскликнул Рустем. – Но не мне и даже не тебе. Моя госпожа – только ты.
– Ты не знаешь царя Петра! – рассердилась Екатерина. – Он – великий человек, он нужен России!
– И ты любишь его, госпожа, – обреченно заключил Рустем. – Но царя Петро турецкий визирь не отпустит ни за твои камешки, ни за все сокровища джиннов. Смирись с этим. Купи свободу себе, плоду, который ты носишь, и этим слабым женщинам!
– Разве турецкого визиря подкупишь какими-то жалкими камнями? – удивилась Екатерина. – Думаю, он достаточно богат.
– Несметно богат только великий и всемогущий султан, да продлит Аллах его дни! – объяснил Рустем. – А визирь – всего лишь его слуга, и происходит он, рассказывают, из незнатной и бедной семьи… Ты дашь визирю все, что есть у тебя в шкатулке, а он согласится говорить с тобой. Ты умная, госпожа, ты сумеешь выпросить у него свободу. Османы любят быть милосердны к немногим, когда побеждают многих! Потому об их победах поют песни. Иначе их бы только боялись и проклинали.
– Правда-правда, у нас в Украине говорят то же самое! – вмешалась в разговор старшая фрейлина Фима Скоропадская, которой, при всей ее храбрости, совсем не хотелось умирать. – Голубушка, Катерина Алексевна, давайте хоть попытаемся спастись! Перемирие еще продолжается, мы сможем пройти к басурманам в лагерь! У меня тоже есть кое-что, государыня… У меня есть брошка с очень красивым камушком, взгляните!
Фима стала рыться в кожаном чемоданце, вмещавшем ее скромное имущество, и наконец извлекла что-то блестящее и протянула вещицу Екатерине. Красивая брошка с изумрудом в изящном золотом ободке… Ах, как элегантно она бы смотрелась на бальном платье, на кружеве, у самой груди! Впрочем, теперь все равно, нынче не до ассамблей… Они остались в прошлом, все эти ассамблеи и приемы! Теперь только едкая пыль, бурая засохшая кровь, отчаяние, близость смерти или, быть может, плена, который хуже смерти…
– И у нас… И у нас камни-яхонты, злато-серебро найдутся! – наперебой воскликнули несколько женщин и стали копаться в своих запыленных узелках.
– Не для себя, государыня-матушка! – просто сказала подполковничиха Самойлова, протягивая Екатерине собранные ее подругами по несчастью драгоценности. – Нам-то куда идти от мужей наших венчанных, от соколов наших сизых? Вы, Катерина Алексевна, спасайтесь. Наследничка, надежу нашу, во чреве своем спасайте! Авось да разгорятся у визиря Мехмедки на взятку сию глазищи! А может, и жалость в нем, нехристе, пробудится: все ж душа человечья…
– Видишь, госпожа, у тебя есть что предложить визирю! – довольно сказал Рустем.
Екатерина порывисто встала со своего ложа. Дурнота прошла, будто ее и не было. Горячие слова благодарности к этим самоотверженным бесхитростным душам теснились в ее горле и, смешиваясь со слезами, душили ее. Не в силах справиться с нахлынувшими чувствами, она нежно обняла мужиковатую толстуху-подполковничиху и расцеловала ее в упругие обветренные щеки. Да, Екатерина не понимала России, страшилась ее дикой и враждебной темноты, а порой презирала ее народ за покорность и холопство. Но эти смелые женщины, перед лицом неминуемой гибели жертвующие своим достоянием, чтобы спасти свою царицу, разве они – не лучшие дочери России? Эти крестьянские парни, которые молча точат свои штыки, чтобы завтра не за награду и даже не за жизнь пойти под картечь турецкой артиллерии, на янычарские ятаганы, – разве не вернейшие сыны России? А надежный, как скала, Шереметев, хитроумный Шафиров, гордый Репнин, непреклонный Вейде и десятки, сотни других старших и младших офицеров в этом лагере – разве не составили бы своими доблестями честь любой европейской короне? Они достойны жить! Бренная мужская мудрость оказалась бессильна выторговать им жизнь у безжалостного победителя. Но не будет ли успешнее гибкий и превратный женский ум, берущий начало, как утверждали древние философы, в самых недрах прародительницы-земли?
– Фима, – приказала Екатерина Скоропадской, – собери все драгоценности, которые есть в нашей палатке. Сии камушки – наша жизнь и спасение! Не себе одной – всем нам надеюсь я купить ими свободный проход из Молдавии. Будьте здесь, мои добрые подруги, и сообща молитесь о моей удаче! Я поговорю с господином вице-канцлером Шафировым. Я попытаюсь спасти всех… А если не получится, то разделю общую участь. Один раз я уже рассталась с тем, кого любила. Второго раза не будет. Рустем, возьми свое оружие и проводи меня… Ты один!
Опираясь на руку Рустема, она вышла из палатки. Нужно было отыскать вице-канцлера Шафирова и изложить ему неожиданно родившийся у нее план спасения. Только Шафирову – но никак не государю. Петр Алексеевич ни за что не отпустит ее одну в неприятельский лагерь, ни на переговоры с визирем, ни на капитуляцию. Шафиров же – человек весьма изворотливого и тонкого ума. Весьма возможно, он даже согласится сопровождать Екатерину. Его знание турецкого языка весьма кстати: лучше иметь собственного толмача, не доверяясь чужим!
Вот, значит, какой урок снова дает ей судьба! Нельзя повторить ошибку, сделанную в Мариенбурге, и расстаться с Петром, пусть даже ради его или своего спасения. Или спастись вместе, или погибнуть вместе. Если бы она не рассталась тогда с Йоханом, то была бы не в пример счастливее. Петр – отец ее девочек и того малыша, которого она носит. Или спастись вместе с ним, или с ним же погибнуть… С ним и с его армией… Кажется, в ту минуту Екатерина не отделяла их друг от друга.
* * *
Петр Павлович Шафиров сидел в своем шатре за письменным столом и сосредоточенно заряжал пистолет. Перед ним поверх ненужных уже бумаг лежали пороховница и еще несколько пистолетов. В углу на табурете устроился его слуга и точил шпагу господина и собственный тесак.
Увидев Екатерину, вице-канцлер поднялся ей навстречу почтительно, но с несколько растерянным видом.
– Екатерина Алексеевна, благоволите, располагайтесь! – Шафиров поклонился и указал гостье на раскладной стул. – А я вот… Облекаюсь бронью, хе-хе. Борис Петрович обещался мне завтра дозволить под знаменами стать. Стрелять я ловок, а вот со шпагой – не очень… Ну да чего уж теперь! Эй, Прошка, довольно булаты острить. Вина неси государыне!
– Не надо вина, Петр Павлович, – остановила его Екатерина. – Скажите, вы могли бы провести меня в турецкий лагерь? К самому визирю Мехмед-паше… Мне надобно поговорить с ним!
Вице-канцлер Петр Павлович Шафиров был истинным дипломатом, и потому на его гладком улыбающемся лице изумление никак не отразилось. Только шомпол вдруг попал мимо ствола и ткнул в руку, а с пухлых губ нечаянно слетело бранное слово – исключительно по поводу шомпола.
– Отвечайте, господин тайный советник, да или нет! – настаивала Екатерина.
Шафиров отложил пистолет, потер пальцами ушибленное место. Вероятно, в его голове в это мгновение происходило целое дипломатическое совещание, взвешивавшее все обстоятельства и последствия подобного шага. Сказать, что он был весьма озадачен неожиданной просьбой Екатерины Алексеевны, означало бы не сказать ничего. Эта просьба рухнула на его начинающее лысеть темя как молот! Провести в турецкий лагерь женщину, да не просто женщину, а еще и обрученную невесту государя Петра Алексеевича, и устроить ей тайные переговоры с турецким визирем! Переговоры – дело важности необыкновенной, его уместно вести ученым и умудренным державным разумом мужам, а не беременной молодой женщине… Несомненно, женщине умной и смелой до дерзости, но, насколько ему, вице-канцлеру российскому, ведомо, не получившей подобающего своему положению воспитания! Да и наговорились уже – довольно! Ничего нового визирь им не скажет, препозиция его предельно ясна и предельно же неприемлема: безусловная сдача на капитуляцию…
Впрочем, относительно Екатерины Алексеевны у Мехмеда-паши, возможно, будет несколько иная препозиция: в гареме могущественнейшего султана Оттоманской Порты всегда найдется место для такой красавицы. Но допустить такой позор государевой невесты Шафиров не мог. Не потому, что боялся гнева Петра Алексеевича – очень скоро всех в русском лагере ждала общая судьба, и по сравнению с нею пресловутая злоба государева как-то блекла, сжималась. Но при мысли, что эту женщину ждет удел игрушки сластолюбия восточного деспота, Шафиров ощущал в душе чувство глубокого омерзения.
– Простите великодушно, Екатерина Алексеевна, особа в вашем положении не вправе покупать себе спасение такой ценой, – ответил наконец вице-канцлер. Его слова прозвучали несколько жестко для дипломата, зато совершенно искренне.
– Как вы посмели подумать, Петр Павлович?! – вспыхнула от гнева Екатерина. – Не своего спасения хочу я искать, а всеобщего!
– Всеобщего спасения? И как же, соблаговолите растолковать, сударыня, вы желаете искать его от Мехмеда? – устало усмехнулся вице-канцлер, с трудом устраивая на раскладном стульчике свое ноющее от тягот непривычной кочевой жизни дородное тело. Тяжело дался ему этот поход. Ему бы в уютную тишь кабинета, в мягкое кресло, к бумагам да депешам… Пустое, не будет более ни шелеста бумаг, ни ровного света лампы, ни любимых книг, раскрытых на подушках дивана. Конец всему… Как же ноет сбитая седлом поясница! А если сидеть прямо на полу, скрестив ноги по-турецки? Сейчас она уйдет, так и сяду, подумал Шафиров. Нежданная посетительница начинала раздражать его, неуместно соблазняя душу призрачными надеждами на спасение. Нужно, чтобы она ушла!
– Нет нам спасения, – мрачно промолвил вице-канцлер. – Уж все агарянам прегордым предлагали, все испробовали! И Азов, и Таганрог… Срыть все фортеции на Днепре да на Дону… Контрибуцию золотой казной, поверьте, несметную!
– Контрибуцию, сиречь взятку султану! – дерзко усмехнулась Екатерина, продемонстрировав Шафирову тонкое знание самой сути дипломатии. – Вы предлагали ее господину, а нужно было предложить сначала слуге! Вам ли не знать, Петр Павлович, как турецкие чиновники любят взятки! Не настолько, как наши, конечно, но любят очень…
Шафиров дипломатично пропустил мимо ушей намек на собственные пристрастия и вдумчиво потер пальцем с дорогим бриллиантовым перстнем переносицу.
– Визирь Мехмед на первый взгляд не таков… Ему надобна слава, а не богатства. Однако сколько раз я убеждался в ошибочности первого взгляда, сударыня! Но что же нам употребить для пробуждения его алчности?
– Взгляните, господин вице-канцлер! – предложила Екатерина.
Она извлекла из-под плаща увесистый бархатный мешочек и высыпала его содержимое на стол, среди бумаг и пистолетов. Потом вынула из ушей золотые серьги с крупными сапфирами и положила рядом. Добавила любимую брошь – вифлеемскую звезду, недавний подарок польского короля Августа Сильного. Сняла с пальцев кольца – все, кроме обручального. Камни жарко заблистали в своих оправах из благородных металлов, словно солнечные искорки на морской глади.
– Всех своих фрейлин обобрали, сударыня? – не без иронии поинтересовался Шафиров. – Серьги из их нежных ушек собственной рукой вынимали?
– Эти великодушные женщины добровольно отдали свое достояние во имя спасения мужей. Мне негоже было оставаться в стороне: здесь все, что у меня есть. Вам, господин Шафиров, коли вы готовы поддержать меня, также надобно добавить свою казну, и дорогие перстни, что на ваших пальцах, и бриллиантовые пуговицы с камзолов…
– Положим, бриллиантовых пуговиц у меня, грешного, пока нет, – усмехнулся Шафиров. – А в остальном – обдирайте, милости просим… Утопающий за соломинку хватается, как говорят у нас на Москве. Драгоценные вещицы я для вас по всему лагерю соберу, где что найдется. Только позвольте единый вопрос, Екатерина Алексевна… Великий государь Петр Алексеевич извещен о вашей эскападе?
– Нет. Ему не надобно знать, Петр Павлович.
– Да будет так. Ступайте пока к себе, сударыня, и ждите моего знака. Как смеркнется, я пошлю к вам своих слуг с паланкином. Они ребята надежные, не выдадут! Сам же присоединюсь к вам у ретраншемента, и мы выступим совместно. Пароль, который прислал нам давеча визирь, дабы мы безопасно прошли неприятельские аванпосты, еще действует… А коли нет, то всякий чауш и так поймет, что мы не похожи на атакующие войска! Надеюсь, поймет…
Шафиров встал, хотя это далось ему нелегко, и учтиво поклонился Екатерине:
– Пока прощайте, сударыня! Будьте готовы к ночи, я оповещу вас!
– Что ж, Петр Павлович, я буду ждать вашего знака… – сказала Екатерина и вышла из палатки вице-канцлера. Она не ответила на поклон: тошнотная тяжесть снова подкатила к горлу, и силы быстро оставляли ее. У выхода молодую женщину встретил верный Рустем, поддержал под руку, помог идти.
Над обреченным лагерем петровской армии садилось солнце. Багровый закат лился, словно кровь из раны. Все вокруг было воплощенным предчувствием завтрашнего великого и страшного дня – дня битвы и смерти. К небу возносились торжественные и мощные звуки тысяч согласных мужских голосов, повторявших нараспев: «Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние Твое!..» Полковые священники служили вечерню, и море коленопреклоненных фигур окружало походные алтари. Где-то в этой единой толпе стоял на коленях великий Петр, подле сосредоточенно молился Шереметев, каялся, бия себя в грудь, греховодник Репнин и даже лютеранин Вейде преклонил перед православными иконами жесткие колени. Молился о даровании чуда Дмитрий Кантемир, господарь без государства, окруженный своим плачущим семейством и молчаливыми ополченцами… Государева невеста шла по лагерю, опираясь на руку вчерашнего пленного, и улыбалась всем тихой, покойной, материнской улыбкой. От этой улыбки светлели потемневшие от пороховой гари лица солдат, а молодые офицеры пытались галантно раскланиваться с царской невестой и глядеть молодцами…
Таково было ее предназначение в этом лагере – дарить надежду идущим на смерть. Но кто знает, быть может, они останутся жить? Останутся жить все вместе?
Глава 4. История янычара
Когда-то его звали Бисерко. Сорок с лишним лет назад – сорок четыре, а может быть, и сорок пять, он не знал точно, – он родился в сложенной из слоистого серого камня хижине на склонах Родопских гор. Его матерью была юная черноглазая болгарская крестьянка, на которую односельчане посматривали с молчаливым осуждением: невенчанная жена горного разбойника-гайдука, вернее – невенчанная вдова. Маленькие загрубевшие от работы руки матери трудились от зари до зари, чтобы прокормить Бисерко, но большие печальные глаза неизменно смотрели на него с нежной лаской. «Бисерко, мой маленький мальчик, мой отважный юнак!» – называла она его. Играя подле нее или, как только немного подрос, помогая по хозяйству, Бисерко слушал ее протяжные грустные песни, которые она, верно, сочиняла сама, и узнавал из них об отце. О том, какой он был храбрый и веселый. И какой у него был вороной конь и не знавшее промаха ружье. И как он много лет сражался с турками, неизменно выходя победителем из всех схваток, а погиб по нелепости, получив в спину нож слуги, когда грабил дом богатого чорбаджии… «Когда я вырасту, я тоже стану юнаком!» – с гордостью думал Бисерко и никогда не уступал в потасовках соседским мальчишкам.
Мать умерла, когда ему исполнилось семь или восемь лет. Сгорела за неделю от внезапной лихорадки, занесенной вернувшимися в село из Фракии пастухами. «Бисерко, маленький мой юнак, возвращайся домой!» – все звала она в бреду растрескавшимися опухшими губами. Как видно, искала его в своем угасающем сознании и не могла найти.
Старенький священник Стилиян за руку отвел его к брату матери, не желавшему раньше знать сестры, – пузатому усачу, у которого был самый большой дом в селе и больше всего овец. Приглядывая за этими овцами, Бисерко провел следующие два года. Свою жесткую батрацкую лежанку в кошаре он делил с огромным лохматым псом Шаро, согревавшим его в зимние ночи. За малейшую провинность дядька злобно, до крови бил пастушонка, но Бисерко никогда не плакал от боли и обиды – ведь юнак не плачет!
А потом в село пришли турецкие сюрюджу в затейливых головных уборах с длинными шлыками, чтобы собрать с болгарской райи «налог кровью» для Высокой Порты. Родители в ужасе прятали своих сыновей, а Бисерко выбрался из кошары, подобрал удобный увесистый камень, запустил его в голову живодеру-дядюшке (попал: тот рухнул как падаль, только домашние над ним завыли!) и сам вышел навстречу вербовщикам.
– Что тебе, малый? – грубо спросил старший, с длинными, словно куньи хвосты, рыжеватыми усами.
– Возьми меня в янычары, эфенди! – ответил Бисерко, не опуская взгляда. – Не надо забирать других мальчишек, по ним будут плакать матери. А я – сирота, и хочу стать юнаком!
– Какой ты скорый! – засмеялся турок, а быть может, бывший болгарин, серб или албанец. – Путь в янычары тяжек и долог, можно и ноги протянуть!
– Я привык к нелегким и долгим путям, пока гонял по горам чужих овец!
– Тогда будь готов навсегда забыть свой дом и принять правую веру.
– У меня нет дома, а поп Стилиян говорил в церкви, что и вы тоже молитесь Богу.
– Верно говорил папаз. Хорошо, ступай с нами, малый, только чтоб потом не жаловался, что дорога трудна не по силам!
Мехмед, в которого вскоре превратился Бисерко, произнеся, что «нет Бога, кроме Бога, и Магомет – пророк Его», никогда не жаловался. В толпе испуганных и плачущих мальчишек его много дней гнали по каменистым дорогам Фракии. Кормили впроголодь, и нередко кнут из буйволовой кожи гулял по его плечам просто потому, что надсмотрщику хотелось кого-то ударить. Ноги были сбиты в кровь, но он терпел: ведь настоящий юнак сильнее боли! В сказочном Царьграде-Истанбуле Мехмед был вознагражден видением такого величия огромного города, перед которым меркли даже исполинские громады родных гор. «Как высока должна быть слава юнаков, создавших это царство! – с восхищением подумал он. – Придет день, и я стану одним из них!» И он не жаловался, когда мальчишек в ожидании дальнейшей судьбы бросили на неделю в какой-то каменный подвал с гнилой соломой и здоровенными крысами.
Прав был рыжеусый вербовщик: путь в янычары оказался для вчерашнего болгарского пастушонка тернист. Первым делом его, как и других мальчишек-новобранцев, именовавшихся теперь труднопроизносимым сочетанием слов «аджеми оглан», должны были раздать в семьи правоверных. Там им надлежало постичь язык и веру своей новой страны, обучиться держать в руках оружие и, самое главное, научиться мыслить, действовать и повиноваться, как истинные подданные высочайшей Оттоманской Порты, властвующей над ста народами Востока и Запада. Мехмед, немного понимавший по-турецки с самого детства, как любой житель покоренной османами Болгарии, слышал из разговоров сторожей, что для некоторых маленьких невольников так открывается дорога к счастью. Они попадают в дома богатых пашей, где живут в достатке, постигая науки и искусства, а оттуда – в придворные школы и, наконец, во дворец самого великого султана и падишаха, властителя Дома Османов, да продлит Аллах его дни! Иные из них с течением лет сами становятся пашами или даже владетельными вали и заканчивают свои дни в богатстве, славе и праздности.
Одноглазый суровый старик в грязном тюрбане с почерневшими от угля руками кузнеца, указавший на Мехмета корявым пальцем, не был похож ни на вали, ни на пашу. Оружейник Мустафа из Гювердженлика, грязного и бедного пригорода, название которого, словно в насмешку, означало «голубятня», искал крепкого и выносливого мальчишку, помощника в кузне. Таскать корзины с углем, раздувать мехами огонь в раскаленном горне, выполнять любую волю строгого мастера. За непослушание или неловкость, равно как и за небрежение в пятикратном совершении намаза, следовало скорое наказание. Толстая палка старого Мустафы с завидным постоянством добавляла отметин на покрытой шрамами спине «аджеми оглана».
– Привыкай к побоям, кючук булгар, маленький болгарин! – приговаривал мастер, и в голосе его слышались почти отеческие нотки. – Немало тебе придется их вытерпеть, прежде чем, иншаллах, поднимешься настолько, что сам сможешь колотить других! И не смей жаловаться, не смей распускать сопли, щенок!
Мехмед уже знал, что в этом безжалостном царстве слезы и слабость не трогают никого. Только крепко стиснутые зубы и стиснутая в кулак воля становятся залогом выживания. А вот старый Мустафа все-таки пустил из единственного глаза скупую прозрачную каплю, когда спустя три года провожал крепкого и выносливого не по годам помощника на службу к султану…
Когда непобедимое войско Оттоманской Порты выступало в поход, впереди, перед обозами и артиллерией, перед конницей и ополчениями подвластных народов, и даже перед страшными в бою янычарами шли орты балтаджи. Не зная, вернее, не выдавая усталости, они наводили мосты через бурные реки, мостили гати в непроходимых болотах, возводили частоколы и рогатки вокруг военных лагерей… А при осаде крепостей бросались под огонь перед идущими на приступ колоннами, чтобы заполнить ров фашинами и перекинуть через него шаткие штурмовые мостики. Когда же не было войны и армия султана султанов пребывала в привычном состоянии ожидания его воли, балтаджи рубили в анатолийских горах корабельный лес для постройки могучего флота османов. Кровавые мозоли на руках от секиры, незаживающие ссадины на плечах от жесткой коры неотесанных бревен да мучительно ноющая даже во сне спина – вот удел балтаджи! Но уже была надежда. Ежегодно, во время парада, лучшим из них открывались двери – «капия чикма!» – в заветные янычарские казармы. Четыре года Мехмед учился быть лучшим, прежде чем суровый седобородый одабаши, прибывший за новобранцами из Истанбула, остановил на нем благосклонный взгляд.
– Здравствуй, странствующий товарищ! – по традиции произнес одабаши, а Мехмед почтительно склонился перед ним и поцеловал его покрытую шрамами жилистую руку. Как подобает новому члену оджака – янычарского братства, он оставался бесстрастен под завистливыми взглядами товарищей, но единый Бог в небесах услышал, как сердце юного горца из болгарских Родоп запело ликующую юнацкую песню.
В тот же день, после вечернего намаза, Мехмед надел длинный кафтан-доламу и долгожданный кюче – высокий войлочный колпак, украшенный сзади шлыком, в котором надлежало видеть рукав святого дервиша Хаджи Бекташи, благословляющего янычар на подвиги во имя Аллаха и Дома Османов. В орте, которому предстояло стать его боевой семьей и домом до самой смерти, молодого болгарина прозвали Балтаджи Мехмед. Дружеские прозвища, которыми награждали друг друга янычары, обыкновенно были незатейливы. Как правило, они грубовато высмеивали какую-нибудь особенность внешности: «Щербатый», «Рыжий», «Носач», или указывали на то, откуда пришел в оджак тот или иной йолдаш. Смеяться над зубами или ушами Мехмеда, внушавшего товарищам уважение силой, отчаянной храбростью и несгибаемой твердостью, никто бы не осмелился, его прозвище означало просто название прежней службы.
С той поры его жизнью стала война. Воюя везде, где развевалось в дыму пожаров увенчанное полумесяцем и звездой османское знамя, нынешний великий визирь Балтаджи Мехмед-паша, вчерашний Бисерко, забыл жалость. Когда в своем первом бою он отбил ятаганом летевшее в грудь железо, увидел на миг расширенные яростью зрачки врага и вогнал в его тело отточенное острие, закон битв вошел в ноздри с запахом крови, в мозг – с предсмертным криком. Убей, чтобы победить! Убей ради славы! Убей, или умрешь сам! Мехмед много и умело убивал сам. Затем начал водить в битву тех, кто убивал по его приказу. Кто были люди, на которых слетел ангел смерти Азраил, поселившийся на конце его клинка? Пылкие венецианцы, гордые черногорцы, опасные албанцы, «свои» турецкие мятежники, люди иного племени и языка… Он не запоминал их и не жалел. Не было жаль и себя: жалея собственную шкуру, разве сможешь лучше других служить великому султану и падишаху правоверных? Поднимаясь от победы к победе, все выше и выше к престолу падишаха, Мехмед-паша не позволял себе привязываться к бренным радостям бренного мира. Не имел собственного дома, с равным безразличием ночуя и в походном шатре, и в причитавшемся его титулу дворце. Не заводил себе женщин, удовлетворяя страсть с безвестными рабынями, которых легко покупал и, насытясь, еще легче отпускал. Что станет потом с этими девушками в негостеприимном для одинокой женщины мире османов, заботило его не больше, чем судьба выпорхнувшей из рук бабочки.
Мехмед был янычаром и желал остаться им, пока старый знакомец Азраил не унесет и его душу. Султан хан Ахмед, властитель Дома Османов, предводитель правоверных и наследник Пророка, ценил своего Балтаджи Мехмеда именно таким. В минуты откровенной беседы владыка над владыками называл своего великого визиря: «мой лучший янычар, которому неведомы жалость и сомнение».
И только порою, когда чуткий сон испытанного воина мешал зыбкую реальность с призраками прошлого, Мехмед слышал голос матери: «Где ты, Бисерко, мой мальчик, мой юнак? Иди домой!» Память о простых человеческих чувствах, о материнской нежности робко затепливалась в глубине души, как крохотный огонек догорающей свечи. Когда-то он ходил с матерью в низенькую сельскую церковь, по-детски усердно кланялся и ставил тонкую восковую свечу перед образом Богородицы. Темно-вишневые глаза с потемневшей от ветхости иконы смотрели так скорбно и так ласково… Или это были глаза матери? «Чего-то ты запутался в этой жизни, Бисерко! Хотел стать юнаком, а стал янычаром…» – ворчливо бормотал Мехмед-паша и ворочался на своем жестком солдатском ложе. Сон больше не приходил. Великий визирь Блистательной Порты перебирал невеселые думы до рассвета, пока муэдзин не поднимал его призывом к утреннему намазу.
Разве он виноват? Он остался совсем один в этом мире, а мир не знает милосердия к слабым и одиноким. Поэтому он решил стать самым сильным и жестоким в братстве подобных – чтобы никто больше не посмел быть жесток к нему. Турки дали ему новую жизнь и новое имя, а еще – возможность отомстить несправедливому миру. Но не начал ли Мехмед мстить всем подряд, даже тем, кто не сделал никакого зла? Он стал бесстрашным и удачливым воином, воинская слава вознесла его высоко. И вот Бисерко из болгарских Родоп – великий визирь Сиятельной Порты! Кто бы теперь смог узнать в этом могущественном суровом вельможе худого, вечно голодного и каждый день битого сироту? Никто – слава Аллаху! Никто, кроме него самого и матери на небесах…
На счастье или на беду, Мехмед имел цепкий ум, который упрямо отказывался отпускать и голос матери, и скорбные глаза с иконы, и заветы прежней веры о милости и прощении. Впрочем, и среди мусульман в Истанбуле ему встречались чудаки (или мудрецы?), так загадочно и волнующе говорившие о божественной любви… Они называли себя суфиями. Так же, как янычары, суфии почитали блаженного Хаджи Бекташи своим учителем. Дервиши этой общины носили грубые шерстяные одежды, в которых Балтаджи Мехмед находил родство с янычарскими, – островерхие шапки и широкие кафтаны с полами до земли. Однако на этом сходство между двумя братствами – войны и любви – заканчивалось. Впрочем, многие янычары искали беседы с этими странными людьми, встречаясь с ними в кофейнях или на базаре, а порою дервиши приходили в казармы и проповедовали. Суфии с дивно загоравшимися глазами говорили о милосердии Бога, о красоте и силе любви к Нему, о священной бедности, о призрачности греховного мира ненависти и насилия. Они собирались в своих молельнях, слушали сладкозвучную музыку, читали прекрасные старинные стихи и кружились в молитвенном экстазе. Некоторые из правоверных, особенно те, кто достиг богатства и власти, считали суфиев отступниками. Но истанбульский базар и бедные окраины с интересом внимали их словам.
Когда Мехмед слушал суфийских дервишей, ему порой казалось, что в их устах звучат ласковые слова его матери. Но слова эти напомнили Мехмеду о том, что безупречный янычар запретил себе вспоминать. В конце каждого разговора Мехмед начинал злиться, грубил проповедникам или попросту затыкал уши. Уж очень душевно и убедительно они говорили: заслушаешься всерьез – того и гляди, бросишь свой ятаган и уйдешь за ними босиком искать истину!
Некоторые янычары, привлеченные суфийской проповедью, действительно бежали из казарм, и тогда слуги султана начали преследовать дервишей. Суфии затаились, их и на тысячеголосом-то базаре стало почти не слыхать, не то что за каменными стенами янычарских казарм Эски Ода. И Балтаджи Мехмед снова забыл о том, что в мире существуют доброта и простые радости. Он стал прежним – жестоким из жестоких, несокрушимым из несокрушимых. Он не позволял жалости или сомнениям размягчить свое сердце.
Мехмед провел больше половины жизни, воюя и командуя войсками. Сколько еще будет войн в этом мире – на то воля Аллаха! Но очередная война, которую Оттоманская Порта вела с безумным русским царем, должна была стать главной в его жизни. Великий визирь привел в Молдавию стотысячную армию при почти пятистах орудиях и огромном обозе. Своей начальствующей волей он создал это непобедимое войско из разноплеменных и разрозненных ополчений и отрядов со всех концов бескрайних владений Османской Порты, учел и взвесил все, даже количество гвоздей для подков, и вдумчиво выверил каждый шаг войска. Крымского хана Девлет-Гирея, мощного, но своевольного союзника, он сумел сделать другом. Вместе они ваяли великое здание войны, как братья-зодчие, объединенные общей волей. Победа, величайшая из всех побед, станет вечным памятником некогда безвестному родопскому пастушонку, силой и жестокостью добившемуся бессмертия!
Он, Балтаджи Мехмед-паша, сумел направить превратности битв в русло своего безжалостного разума. И вот победа уже в одном шаге. Лагерь безумного Петро осажден, у московитов мало воды и почти не осталось провианта, боевые припасы также на исходе. Враги истощены и измотаны, они сражаются на пределе человеческих сил, даже надежда на спасение не украсит их последний час. Московиты отвергают плен? Что ж, тогда их ждет смерть. А сумасшедшего царя Петро великий визирь привезет своему повелителю султану в железной клетке, как пойманного русского медведя! Завтрашний день положит конец краткому веку удач этого нового московского войска, дерзнувшего бросить вызов могуществу Дома Османов. Ангел смерти Азраил устанет носить с кровавого поля души воинов!.. Там, куда они уйдут, когда-нибудь окажется и его собственная душа. Интересно, как ее будут там звать, Мехмед или Бисерко? Что скажет он необозримому сонму душ, посланных им в смерть? «Здравствуйте, братья. Я один из вас…»
Перед решающей битвой сон не шел. Великий визирь Балтаджи Мехмед-паша коротал ночь в своем шатре над старинной картой равнины под Станилешти, угадывая, куда старый волк Шеремет-паша направит завтра свой главный удар. Вражеский полководец вызывал у Мехмеда искреннее уважение; победа над таким будет особенно славной! И еще какое-то смутное любопытство внушали рассказы о следующей за Дели Петро прекрасной женщине. «Увидеть бы ее! Говорят, она так же умна и сильна духом, как и красива. Редкое сочетание для женщины», – думал визирь. И тотчас поправлял себя: быть может, и не редкое, просто ему было некогда узнать женщин дальше их пленительных изгибов и горячего лона. Воину нет времени читать узорчатые письмена изменчивой и смутной женской души. А жаль…
– Мой паша! – эмир-субаи Зейбек Хасан, служивший при Мехмед-паше седьмой год, имел право по неотложному делу войти к нему в любое время. – Прости, что прервал твои размышления. Великодушно дозволь мне говорить!
– Раз ты пришел, Хасан, значит, твое сообщение стоит твоих слов.
– Из лагеря московитов к тебе пришла женщина… Та самая, женщина Дели Петро, благородная госпожа! С нею эфенди Шафиров и молодой нукер из пленных татар с какой-то ношей… Они хотят говорить только с тобой, мой паша! Что ты прикажешь?
– Пропусти. Пусть говорят.
* * *
Полог шатра откинулся, подхваченный невидимыми изнутри руками янычар-часовых, и в жизнь Мехмед-паши вошла Она, благородная госпожа. Толстого эфенди Шафирова, визиря Дели Петро, и молоденького татарина, тащившего какой-то мешок, Мехмед едва заметил, и то лишь потому, что был наделен цепким к мелочам взглядом. Он смотрел только на нее, пытливо, жадно, испытующе, и впервые в жизни пытался прочитать в ее чертах, в ее темно-вишневых глазах книгу женской души. За всех женщин, которые были в его жизни, и за всех, которые еще будут!
У невесты русского царя было удивительное лицо. Оно было спокойно, одухотворено и решительно, словно у вождя войск перед решающей битвой или у ученого мудреца перед великим открытием… Но Мехмед-паша никогда бы не сравнил лик своей гостьи ни с грубым лицом вояки, ни с сухими чертами философа. Она была полна тихой и в то же время несокрушимой силы, присущей одним лишь женщинам. Вернее, подобную силу Мехмед встречал лишь однажды – у своей матери. Рассматривая женщину, великий визирь подумал, что руки у нее, благородной госпожи, должно быть, мягкие и горячие, а не загрубевшие от тяжелого труда, как у его матери. И хорошо, что мягкие, ибо это руки Возлюбленной Девы; именно такой он видел ее, хотя округлившийся под дорожным плащом стан говорил о скором материнстве. О, если бы эти руки хоть раз коснулись его лба, он бы, наверное, исцелился от жестокости. Однако руки эти, и бестрепетные вишневые глаза, и нежный строгий лик, и соблазнительные перси – все это принадлежало безумному царю московитов. Правду говорили острословы на истанбульском базаре: судьба благоволит безумцам! Самому, что ли, попробовать свихнуться после завтрашнего сражения?
Намеренно помедлив с приветствием, Мехмед-паша учтиво приложил руку к челу, к устам и к сердцу и слегка поклонился, не вставая с подушек.
– Мир вам, благородная госпожа! Прошу преступить мои низкие пороги! И тебя приветствую, эфенди Шафиров, и сожалею, что могу предложить столь искушенному человеку, как ты, только роль толмача. Пусть говорит благородная госпожа, я вижу, что она пришла за этим. Извольте, подкрепите свои силы скромным угощением солдата.
Он призывно хлопнул в ладоши. Чернокожий великан-слуга, с детства лишенный работорговцем языка, и потому ценившийся особенно дорого, расторопно расставил перед гостями кувшины с прохладным шербетом, блюда со сладостями и фруктами.
Екатерина едва заметно покачала головой и осталась стоять. А вот Шафиров, наоборот, с видимым удовольствием расположился на узорчатых подушках и налил себе полную чашу шербета: дерзость в ответ на дерзость. Впрочем, дерзость едва заметная, позволительная дипломату. Рустем неподвижно стоял позади Екатерины, опустив свою ношу и картинно скрестив руки на груди: он усердно копировал позу, виденную им у ханских сейменов.
– Госпожа Екатерина Алексеевна желает тебе, доблестный Мехмед-паша… – начал переводить Шафиров, но визирь нетерпеливо махнул рукой:
– Благородная госпожа, оставим словесные украшения! Я слушаю вас. Чего угодно от меня прекрасной госпоже?
Шафиров перевел, но вместо ответа женщина вдруг шагнула к Мехмеду почти вплотную и пристально взглянула ему в глаза – сверху вниз. Она вдруг спросила неожиданное: «Я слышала, вы бывший христианин?» Шафиров перевел и буквально вцепился в Мехмед-пашу любопытными глазами. Интересно, что сейчас будет говорить Мехмед, которого высокоумные улемы и муджтахиды при султанском дворе не раз упрекали в небрежении к вере?
– Такова была вера моей матери, – осторожно ответил Мехмед-паша, но его стальные глаза сверкнули, как предостерегающе выдвинутое из ножен лезвие ятагана. Он не замедлил нанести ответный удар:
– А какой веры вы, благородная госпожа? Я слыхал, что и вы поменяли веру.
– Я осталась в христианской вере, экселенц! – ничуть не смутившись, ответила Екатерина. – Различия между христианами несущественны…
– Наверное, именно поэтому ляхи всегда воевали с Русью и московитами, а франки резали франков из-за этих несущественных различий. – Мехмед парировал с опасным изяществом, как опытный фехтовальщик. – Я отрекся от христианства ради правой веры!
– Устами или душой? – Екатерина очевидно балансировала на грани допустимого, но Шафиров исправно переводил. Быть может, неслыханная дерзость этой женщины окажется успешнее всех его хитроумных ухищрений?
– Что такое душа, госпожа? – прищурился визирь. – Мой постоянный знакомец Азраил способен унести тысячи душ одним взмахом своих черных крыльев!
– Но ведь уничтожить душу не в его силах! И ваша душа все та же, что в детстве, когда ваша мать, наверное, учила вас молиться, экселенц!
Как же переводить этого чертова европейского «экселенца», думал Шафиров. Уважительно: «паша», или уничижительно: «бей-эфенди», чтобы попытаться вывести Мехмеда из его неколебимого равновесия?
Но несгибаемый Мехмед-паша, кажется, уже заколебался! Чтобы собраться с мыслями для ответа, он указал Екатерине на мягкие подушки подле себя.
– Отдохните, благородная госпожа. От моего внимания не укрылось, что вы в тяжести, – попросил он неожиданно мягко.
Екатерина только теперь позволила себе присесть, и ее глаза встретились с глазами великого визиря очень близко, почти в упор. Мехмеду захотелось отвести взгляд: чудные дела, он, бесстрашный воин и правая рука султана правоверных, чувствовал себя неловко!..
– Экселенц, я умоляю вас вспомнить о милосердии, которому учит моя вера, которая была когда-то вашей! – вдруг горячо воскликнула Екатерина. – К сожалению, я мало знаю о вашей нынешней религии, но, уверена, она тоже учит добру! Вы уже одержали замечательную победу, так зачем же омрачать гордую славу победителя напрасным убийством многих тысяч людей?! Не только наших людей, но и ваших, жизни которых возьмет последнее сражение! Государь Петр, мой жених, пойдет на все ваши условия, кроме безусловной капитуляции и дани Крымскому ханству…
Тут несколько смутилась уже сама Екатерина, но, справившись с собою, продолжала:
– Мы с господином Шафировым хотим сделать вам, экселенц, некое приватное предложение…
– У вас с эфенди еще остались предложения? – Мехмед-паша злорадно оскалился, приняв колебание своей собеседницы за слабость.
Вместо ответа Екатерина обернулась к Рустему и кивнула ему. Молодой татарин поклонился и, перевернув мешок, высыпал прямо на ковер его содержимое. Всеми цветами радуги засияли драгоценные камни, маслянисто заблестело золото, замерцало, лунно заструилось серебро. Великий визирь уставился на эту роскошь с изрядно оторопелым видом.
– Это, доблестный Мехмед-паша, наши бедные дары вашему величию и победительности! – вкрадчиво объяснил Шафиров. – Это, если будет угодно щедрости великого визиря, наш скромный выкуп…
– А, я понял! – Мехмед вздохнул с некоторым облегчением. – Вы хотите, чтобы я отпустил за эти безделушки женщин? Я согласен. Они вольны идти, куда захотят. Я пошлю храбрых румелийских спахиев им в охрану. Ты, Шафиров-эфенди, не человек войны, ты тоже уходи, если пожелаешь! Мой язык не упрекнет тебя. Этим золотом и камнями я утолю завтра обиду нукеров хана Девлет-Гирея. Они огорчатся, что не взяли в лагере московитов рабынь, когда мы истребим войско Дели Петро…
– Никуда я не пойду, паша!! – Шафиров с трудом подавил желание матерно выбранить «бестолкового янычара» и посмотрел на Екатерину отчаянными глазами владельца рухнувшего воздушного замка.
– Что, свет Екатерина Алексевна, выкупила войско государево за богатства мои, кровные, нажитые?! – со слезой в голосе воскликнул он по-русски. – Зря только басурманам лапу позолотила… Турок, дубина, вообще ни черта не понял! Ему золото да каменья самоцветные – что пыль да песок! Конец нам всем, сударыня, как Бог свят – конец завтра! Ладно уж, спасайся хоть ты с бабьем своим! Будет кому нам свечку за упокой поставить…
– Успокойся, Петр Павлович, и переводи, – негромко, но крайне внушительно прикрикнула Екатерина на трагически раскудахтавшегося вице-канцлера.
– Отпустите всю нашу армию и союзных нам молдаван, экселенц! Отпустите моего царственного жениха! – твердо попросила она победителя.
– Не подобает слабой женщине просить за сильных мужчин! – нахмурился Мехмед. – Или у московитов и их царя совсем нет гордости, что они отправляют своих женщин вымаливать им жизнь? Пусть они дерутся, если достанет храбрости в их гяурских сердцах, и умрут – такова воля Аллаха!
– Если они умрут, я умру вместе с ними! – воскликнула Екатерина.
Великий визирь рывком поднялся с подушек и прошелся по шатру тяжелой походкой старого пехотинца. Он был погружен в раздумья; смятенные мысли и сомнения теснились в его голове. Выходит, истинная правда все то, что рассказывал об этой удивительной женщине смелый светловолосый шведский офицер, присланный в османский стан беглым королем Карлом XII. Швед говорил, что много лет назад, когда эта женщина принадлежала ему, она бесстрашно пыталась спасти свой родной город от московитов… Теперь она спасает их самих. Неужели она – светлый ангел спасения, который по ошибке слетел к нему вместо вечного гостя – ангела смерти Азраила? Могут ли быть у светлого ангела такие темные, жгущие, как пламя, глаза? Возможно, это душа матери, воплотившаяся в этом молодом теле, пришла к нему, чтобы напомнить бедному сироте Бисерко о том, что он потерял навсегда, – о милосердии? Но почему тогда он вожделеет эту женщину? Вожделеть чужую жену – грех! Может, просто взять ее за руку и сказать: «Женщина, среди моих храбрых воинов есть один, которому ты законная жена, – ступай к нему!»
– Экселенц, почему вам так хочется перебить московитов? Зачем вам пленять царя Петра? – тихо спросила Екатерина, и Мехмед-паша сразу позабыл о злополучном шведе. Имя Йохана Крузе осталось непроизнесенным во время этой беседы. Воспрянув духом, великий визирь обрушивал на Екатерину слова, словно громы пушечных ядер, а его десница рубила воздух, подобно ятагану:
– Когда я сокрушу новое войско Москвы, моя победа будет матерью всех побед! Я был балтаджи, я знаю: чтобы лес не поднялся, надо вырвать деревья с корнем! Иначе над пнями вновь зазеленеет молодая поросль. Завтра я вырву из жизни войско московитов до последнего корня, и даже дети их детей не осмелятся бросить вызов внукам Дома Османов! Мои славные братья-янычары приволокут сюда Дели Петро с веревкой на шее! Я запру его в железную клетку и привезу в Истанбул, к престолу моего господина султана хана Ахмеда, да продлит Аллах его дни. Пусть потомки московских царей знают: страшись воевать с Блистательной Портой! Мне нужна не добыча, не договор и не выкуп, благородная госпожа! Я хочу навсегда поставить Москву на колени, чтоб сыновья правоверных до конца времен говорили: «Был Балтаджи Мехмед, который вышвырнул московитов с пути Османов!»
Екатерина все ниже опускала голову с каждым словом своего страшного собеседника. Когда Мехмед-паша замолчал и остановился посреди своего шатра с пылающими глазами, подобный Азраилу в своей ярости, женщина вдруг проговорила очень спокойно и даже печально:
– Вы всего лишь солдат, экселенц, и думаете, как солдат. Ваши соотечественники не раз помянут ваше имя недобрым словом.
– Но почему?! – казалось, изумление Мехмед-паши не знало предела.
– Потому что, убрав с пути московитов, вы встретитесь лицом к лицу со всей Европой. Европа – не друг Московии, нет! Но она испугается того, с какой ненавистью вы истребили русскую армию, и объединится ради того, чтобы не пустить вас дальше!
– Екатерина Алексевна, вы – наша государыня! Ум державный, державнейший!!! – восхищенно воскликнул Шафиров. Он непременно бросился бы лобзать руки Екатерине, не будь это столь вопиющим нарушением дипломатического этикета на переговорах с османским вельможей.
– Любезный Мехмед-паша, позвольте мне развить вам диспозицию, изложенную моей госпожой, – вице-канцлер учтиво, но несколько вызывающе поклонился Мехмед-паше. Тот сдержанно кивнул. Воин от рождения и по воспитанию, он умел стремительно схватывать перемены на поле сражения и соразмеряться с ними. Похоже, эта удивительная женщина напомнила ему важное обстоятельство, которое он в опьянении близкой победы так легкомысленно упустил.
– Вы, османы, давно и много воюете с Венецианской республикой, с цесарцами, с крестоносными рыцарями Мальты, – начал Шафиров. – Представьте на мгновение, что вы сокрушили Россию. Речь Посполитая слаба и не сможет долго противиться вам. Куда направится после этого вся мощь и сила войска султанского? Против цесарцев на Дунае, осмелюсь я предположить, а после – на море против Мальты и Венеции.
– Мощь Дома Османов велика, его воины не боятся войны с неверными… – без прежнего пыла произнес Мехмед-паша. – Знаю, Шафиров-эфенди, все, что ты скажешь дальше. Страшась участи Москвы, дож Венеции и цесарь в Вене призовут к союзу против правоверных короля франков, прозванного за могущество Солнцем, и бешеных в битве испанцев, и Португалию, и дальнюю Голландию…
– Бесконечные, тяжкие войны на сухом пути и на море с многочисленными и сильными врагами, Мехмед-паша! – уже грозил Шафиров. – Вот какое будущее устроишь ты Высокой Порте на ближайшие десятилетия! Эти войны иссушат ее силы, унесут ее лучших сынов! Дом Османов падет от изнеможения!
Вице-канцлер красивым, но несколько театральным жестом воздел руку, изображая, вероятно, карающую длань судьбы, занесенную над османами. Мехмед-паша невесело усмехнулся:
– Так уж и падет, Шафиров-эфенди? Как-нибудь отобьемся, иншаллах… Однако ты прав, и дважды права благородная госпожа, – последовал исполненный уважения поклон в сторону Екатерины. – Я был слепцом. Жажда славы и крови заслонила для меня будущее. Голос разума воззвал ко мне прекрасными устами благородной госпожи. Если бы голоса гурий рая были подобны ее голосу, я не стал бы длить свои дни в этом призрачном мире… Но в час торжества смерти не слышно пения гурий, лишь свистят черные крылья Азраила!
Мехмед-паша провел ладонями по лицу, словно совершая намаз или стирая с чела остатки сомнений.
– Внемлите, московиты! Я принимаю ваши условия мира. В обмен на Азов и крепости поднепровские и донские московское войско будет выпущено мною в безопасности, с пушками и знаменами, с молдавскими изменниками. Клянусь в этом Аллахом! Моя конница сопроводит московитов до Днестра, дабы защитить и показать путь к колодцам. Безумной головы Дели Петро не коснутся ни руки, ни сталь правоверных. Пусть он и дальше царит над своими людьми. Благородная госпожа, быть может, сумеет показать ему путь к подлинному величию, как меня отвратила от пути зла!
Екатерина благодарно улыбнулась и кивнула великому визирю. Огромное напряжение, витавшее под сводами шатра, ушло. Теперь она видела в Мехмед-паше только очень одинокого и, наверное, очень несчастного человека, потратившего свою жизнь на безусловное служение долгу. Подумалось, что в этом он очень похож на нее…
– Передай мое решение Дели Петро, Шафиров-эфенди, и возвращайся сюда, не замедлив! – властно сказал Мехмед-паша. – Ты и еще один московский воин высокого рода, в чине не менее генеральского, станете заложниками честности вашего царя.
Шафиров молча кивнул: он был внутренне готов к чему-то подобному. Предупреждая возражение Екатерины, Мехмед-паша поднял руку:
– Если Дели Петро исполнит договор в точности, они насладятся гостеприимством Дома Османов и вскоре вернутся домой. К тому же я надеюсь, что Шафиров-эфенди будет столь же красноречив в беседе с моим господином султаном… Нечто подсказывает мне, что молнии гнева падишаха обрушатся на мою голову! Многие влиятельные люди в Истанбуле тоже хотели бы видеть ваше войско перебитым, а московского царя – в железной клетке в зверинце дворца Топкапы… Когда-нибудь я жестоко поплачусь за то, что свершил сегодня. Но совесть моя будет чиста, ибо я сделал это ради тех, кто придет в мир следом за нами!
Великий визирь сделал усталый жест, означавший, что беседа окончена. Раскланивались молча, ибо все, чему должно было прозвучать, было сказано. Недосказанное оставалось уделом воспоминаний. В последнюю минуту, словно опомнившись, Мехмед-паша окликнул Рустема:
– Эй, малый! Я освобождаю тебя, ступай в свой чамбул!
– Да благословит Аллах твое великодушие, мой паша, – с достоинством ответил юный татарин. – Но теперь я служу этой благородной госпоже, и только она вправе освободить меня. А я все равно не уйду!
– Тогда служи ей хорошо, малый! Если бы я был тобою, я бы тоже считал счастьем служить ей!
Глава 5. Жертва во имя спасения
Екатерина плохо помнила возвращение из турецкого стана. Паланкин долго качало на плечах носильщиков, и ее нестерпимо мутило, но она сдерживалась, страшась показать свою слабость неприятелю. Потом оказалось, что неприятелей вокруг уже нет и они в русском лагере, наполненном бранным шумом и воинскими кликами. Шереметев строил войска для последнего наступления. Солдаты, получившие напоследок по чарке молдавского вина, куску конины, пригоршне раскрошенных сухарей и, самое главное – по половине фляги воды, смотрели молодцами и готовы были бестрепетно идти на смерть. Известие о ночной эскападе Екатерины с Шафировым и о заключении мира обрушилось на армию Петра Алексеевича как манна небесная или скорее как благодатный дождь. «Виват! – громогласно кричали войска. – Виват, государыня Катерина Алексевна, матушка наша!» А она, скрываясь за занавесками паланкина, страдальчески зажимала уши и сжималась в комок: ее мучила томительная, неутолимая головная боль. В эту минуту страшная мысль вдруг пронзила ее раскаленным железным шипом: а вдруг это – самое страшное! Вдруг ребенок в ее чреве, долгожданный наследник, плоть от плоти ее сердца, не выдержал лишений и испытаний похода?! Вдруг эта маленькая, еще не начавшаяся жизнь стала для нее чудовищной искупительной жертвой за спасение десятков тысяч жизней?
Она едва смогла сама выйти из носилок. Шафиров с тревогой посмотрел в искаженное болью и ужасом лицо Екатерины и отложил бурные излияния восторга. Сказал просто:
– Да на тебе лица нет, Екатерина Алексеевна! Ступай скорее лечь, а я, не замедля, пришлю тебе лекаря… Силой оторву от раненых, коли нужно! Рустем, помоги госпоже!
В шатре женщины окружили Екатерину самыми нежными заботами, как могли пытались помочь ей, облегчить ее страдания. Ни одна из них даже не захотела первой спросить ее о том, удалось ли ей задуманное. Екатерина сама простонала из последних сил:
– Спасены! Все спасены…
Фима Скоропадская неожиданно бурно и истерически разрыдалась… А Екатерина вдруг почувствовала, как страшная боль разрывает ее чрево. Скорчившись на своей жалкой постели, она закричала горько и страшно, не от боли, а от отчаяния, от сознания того, что самое ужасное уже случилось. И этот жалобный женский вой заставил вздрогнуть лагерь, не дрожавший под канонадой султанской артиллерии!
Лекари появились неожиданно быстро. Важного лейб-медикуса прислал Шафиров, но тот больше изрекал умные латинские слова и стоял в стороне. Чувствовалось, что он боится прикасаться к государевой невесте, чтобы гнев Петра за потерянный плод не пал на его плешивую голову. Второго, совсем молодого, в густо забрызганном кровью фартуке и военном кафтане, привела из ближайшего лазарета Фима Скоропадская. Этот старался изо всех сил и делал, что мог. Но изменить ничего уже было нельзя… У Екатерины началось неожиданное кровотечение, и под утро Петр узнал, что потерял возможного наследника, но сохранил армию, свободу и жизнь.
Слух о тайном ночном визите Шафирова с Екатериной к турецкому визирю и заключенном ими спасительном договоре быстро облетел весь лагерь. «Виват, матушка-Екатерина!» – до самого утра кричали ликующие войска, а их спасительница лежала на своем окровавленном ложе и горько плакала. Тихо подвывали окружавшие ее женщины, а Фима Скоропадская убивалась так, словно это она сбросила нерожденный плод. Не стесняясь, рыдал молодой лекарь и все повторял: «Простите, Катерина Алексевна, не спас ребеночка-то!..» Прилично придворному этикету точил слезу важный лейб-медикус, и даже Рустем тихонько всхлипывал в углу, хотя храброму нукеру не пристало плакать. В этом шатре, единственном из всех, было царство слез и скорби по не успевшей начаться и погасшей маленькой жизни.
Утром, когда передовые полки уже начали выходить из лагеря, царь пришел к убогому походному ложу Екатерины. Он вошел с жалкой, покаянной улыбкой на спекшихся губах. Он сгорбился, ссутулился, словно почернел.
– Вон все пошли! – бросил Петр собравшимся у ложа, и в палатке вмиг сделалось пусто. Екатерина успела заметить, как фрейлина Фима, не переставая рыдать, порывисто схватила за руку молодого лекаря, и они выбежали вместе. Она мимолетом позавидовала им, таким молодым и легкомысленным от своей молодости. Сейчас они забудутся быстрыми страстными поцелуями в каком-нибудь пыльном обозном фургоне, и их горе уйдет. А Екатерине нести его всю жизнь, она проклята! Знать бы, за что?..
Великий государь остался наедине со своей нареченной супругой. Присел у ее постели, взял слабую, холодную руку, прижал к губам:
– Что ж, Катя, из плена меня да армию выкупила, а дитя не спасла?
– Прости, Петер, не смогла… – тихо, с безысходной печалью сказала Екатерина. – Видно, так Господь судил. Я уж и все молитвы, какие помнила, прочитала. И как меня в детстве мать с отцом учили, и как пастор Глюк в кирхе читал, и как в православной вере наказывали. Думала, услышит меня Господь. Но, видно, нельзя у Господа просить свыше меры. Ты спасен, армия спасена, слава Богу!
– Своими драгоценностями меня из плена выкупила? Ведаю все, мне Шафиров сказывал…
– Не только драгоценностями, Петер. Что визирю мои побрякушки? Я нашла путь к его душе. Я знала, что он родился в христианской стране и провел всю жизнь в служении на чужбине. Как и я… Бог помог мне отвратить его от зла! И потом, я твердо верила, что, если я попрошу его от самого сердца, он не обречет смерти столько жизней человеческих!
– Ишь ты! Не обречет? Наивная ты душа, Катя… Изумления достойно, что ты в негоциациях сих преуспела! Визирь Мехмедка на службе своей прежде столько крови пролил, что словами неописуемо! – горько усмехнулся Петр.
– Делал потому, что жил в ненависти. А я предложила ему путь милосердия…
– Милосердия, Катя? К кому? К своим врагам?!
– К людям, Петер, ко всем людям… – терпеливо объяснила Екатерина. – Я напомнила ему, что ненависть и убийства рано или поздно обращаются против учинивших сии злодеяния…
Петр склонился над ней, с неожиданной нежностью поцеловал, потом сказал:
– Что ж, Катя, видно, ты не только для моей души лекарка великая, но и для многих душ заблудших… Оставайся такой и впредь. Не тебе быть жестокой, а мне. На мне – Россия, тут нужно твердым как камень стать. А тебе меня точить – как вода камень точит. Чтобы мягчал…
– Я постараюсь, Петер… Я не отдам тебя гневу и злу…
– Не отдашь? А может, путь мой такой – твердой рукою державой править. Куда тут без зла – без казней врагов моих? Зло – во спасение, Катя. Нельзя царю без зла!
– Многое, Петер, можно без зла исправить. Любовью…
– Блажишь, Катя! – жестоко усмехнулся Петр. – А может, и есть в словах твоих правда… Не мне судить – Господь рассудит. А как вернемся в Петров Парадиз – обвенчаемся. Орденом тебя награжу за труды твои, как мужа державного.
– Не стоит, Петер… – отказалась Екатерина. – Награди лучше Шафирова Петра Павлыча! Ныне ему за нас всех в турецкую неволю заложником отправляться… Не покинь его в беде, государь, он тебе – вернейший слуга.
– Знаю я про его заслуги… – сердито отрезал Петр. – Выдал ему ныне жалованье на год вперед, будет, я чаю, на что в Царьграде табаку купить! Ему и бригадиру Михалке Шереметеву, сыну Борис Петровичеву. Он вторым аманатом к басурманам идти вызвался.
– Михайло Борисович Шереметев? – от изумления Екатерина даже слегка приподнялась на своем ложе. Она не могла забыть, сколь неприглядную роль сыграл этот хитрый и двуличный человек в ее жизни, и совершенно не ожидала от него такого благородства.
– А ты чему изумляешься, Катя? – недовольно спросил царь. – Генерал-фельдмаршал Шереметев так молвил: «Коли надобно выдать агарянам в неволю одного из генералов наших, не вправе я просить о подвижничестве сем другого, прежде собственного сына! Иначе, говорит, буду проклят…"
– А Михайло Борисович что?
– Что, что?! «Не уроню честь рода Шереметевых, дам душу за други своя», – говорит. Спросил после отцова благословения и пошел вещи собирать. Да, совсем забыл… Сказал еще Михалка Шереметев: «Передайте государыне Екатерине Алексевне, чтоб простила меня!» С чего бы он так, Катя?
– Прощаю, прощаю! – воскликнула Екатерина настолько горячо, насколько позволили ее ослабевшие силы. – Петер, вели позвать ко мне Михайла Борисовича, мне надобно благословить его, прежде чем он пойдет в плен!
– Поздно, Катя, – отрезал Петр. – Уж час как отправились они с Шафировым, визирь Мехмедка почетную стражу за ними прислал. Не плачь, я Михалку сам щедро пожаловал: чином генерал-майорским да живописной персоной своей в рамке с бриллиантами на тысячу рублей. Коли у них с Шафировым нужда будет, могут камушки сии выковырять да продать. Ныне не про них, про тебя, Катя, речь. Размыслил я над жертвой великой, которую ты, друг мой любезный, дала за спасение наше…
– Пустое, Петер, разве тебе понять мою жертву, – Екатерина в отчаянии откинулась на подушки и залилась слезами. – Разве кому-нибудь из вас, мужчин, ведомо, что значит потерять дитя нерожденное, частицу плоти и тела, часть души и сердца своего!
Петр неловко протянул руку и погладил ее шершавой ладонью по лицу, стирая горькие слезы.
– Ты права, Катя, понять жертвы сей нам не дано по закону самой натуры, – грустно сказал он. – Но наградить за нее в моих силах. Ты великою помощницею мне была, и не только в сем, но и во многих воинских действах! Отложа немочь женскую, ты волею с нами присутствовала и елико возможно вспомогала во всей Прутской кампании с турками. О том, как в самом отчаянном времени ты мужески, а не женски поступала, ведомо всей нашей армии! Повелю я, и женщин в России отныне наравне с мужами награждать станут за подвиги да за верность великую. Как из похода вернемся, учрежу я орден в честь покровительницы твоей небесной, Святой Екатерины. Быть российскому ордену сему со знаками Большого и Малого креста, бриллиантовой звездой и кавалерией, под девизом «За любовь и отечество», а еще: «Трудами сравнивается с супругом». Первой кавалерственной дамой сего ордена сделаю тебя, Катя, и не смей отказываться! Заслужила – носи!
– В твоей воле повелеть мне носить и алмазную звезду, и рубище, – равнодушно отозвалась Екатерина. – О другой награде хотела попросить тебя, Петер…
– О какой такой награде, друг мой сердешный?
– Женщины из фрау-циммера моего пожертвовали всем своим достоянием за спасение войска нашего, за жизнь мужей своих! Все они небогаты и необразованны, Петер, но щедро наделены Богом величием души! Награди и их со всей щедростью и милостью твоею, великий государь, когда из похода вернемся. Казна российская от этого не оскудеет…
– Ладно, Катя, будут твоим красавицам новые цацки с самоцветными каменьями да бомбошки всякие, я о том позабочусь, – без особого воодушевления отозвался Петр, всегда по-детски обижавшийся, когда Екатерина не выражала восторга по поводу его проектов. – А ты не горюй, отдыхай, Катя. Ты баба молодая, крепкая, крепче иного мужика. Будут у нас еще дети. Я уж постараюсь… Да и ты, верю, не оплошаешь.
Петр быстро и горячо обнял жену и вышел из палатки. Его лицо просветлело. Он шел по лагерю, как раньше, быстрыми, огромными шагами. И, вглядываясь в лицо царя, облегченно вздыхали его воспрянувшие духом воины. Видно, и правда – в утешение и заступу дана нам эта чухонка, пасторская воспитанница! Кто, как не она, с царевым гневом сладит да в беде спасет? Хорошая женка Петру досталась, хоть и роду простого и происхождения темного… Виват, Екатерина Алексеевна! Виват, царица-матушка!
* * *
Для шведского короля в османском лагере разбили простой шатер из небеленого холста. Карл XII, узнав о заключении мира, стрелой примчался к великому визирю, загоняя в пути одного коня за другим, оставив далеко позади свою свиту. Даже верные драбанты не в силах были угнаться за королем и отстали.
И все-таки он опоздал, опоздал, опоздал!! Последние обозные фуры вытягивались из разбитых укреплений петровской армии, а сам Петр уже маршировал где-то во многих верстах отсюда во главе своей разгромленной, униженной, но не уничтоженной армии!
Карл Шведский опрометью бросился к Балтаджи Мехмед-паше, просил, убеждал, угрожал, умолял. Сейчас еще не поздно расторгнуть мирный договор с московитами! Если ударить по растянувшимся по дорогам полкам царя Петра сейчас, одной только османской конницы и татар хватит, чтобы уничтожить их до последнего человека… Если великий визирь пожелает, он, Карл, может сам возглавить нападение!
Балтаджи Мехмед-паша молча слушал бесновавшегося перед ним хромого, тщедушного человека с длинным, изжелта-бледным лицом, на котором даже сейчас, в минуту наивысшего напряжения, не проступило и следа румянца. Только жидкие волосы неопределенно-серого цвета, болтавшиеся неопрятными потными прядями, казалось, встали дыбом вокруг этой восковой маски живого покойника. Дождавшись, пока Карл захлебнулся словами и зашелся в приступе надрывного нервного кашля, Мехмед-паша спокойно ответил:
– Коли хочешь, нападай на московитов со своими людьми, а мы заключенного мира не нарушим. Но ты вряд ли осмелишься, ибо уже испытал их под Полтавой. Теперь и мы их знаем… Иди, отдохни с дороги!
Карл сразу как-то поник, будто из него ушли остатки жизни, и беспрепятственно позволил слугам визиря увести себя.
В палатке приступ королевского гнева повторился. Припадая на раненную под Полтавой ногу, северный лев метался из угла в угол и потрясал в воздухе тощими, но сильными кулаками. Два его единственных подданных в османском стане – Йохан Крузе и Ханс Хольмстрем – стояли перед ним во фрунт и стоически переносили удары молний.
– Мерзавцы, ничтожества, вы недостойны носить синие мундиры шведских офицеров! – кричал Карл, обильно брызжа слюной. – Я бы мог расстрелять вас, но для вас слишком большая честь умереть от пули! Я бы мог повесить вас, но в этой проклятой стране нет дерева достаточно высокого, чтобы все видели, как вас жрут вороны! Я бы мог выгнать вас голыми из своей армии! Но для вас нет достойного наказания, потому что нет большего наказания для шведского офицера, чем не выполнить клятву, данную своему королю!!! Вы обещали мне, что убьете царя московитов! И что?! Проклятый, ненавистный Петр сейчас смеется мне в лицо, уводя отсюда свою армию! Чего молчите, негодяи?!
– Наше положение не позволяет нам ответить на оскорбления Вашего Величества, как подобает офицеру и дворянину отвечать на оскорбления равного! – сквозь зубы процедил Йохан.
– Замолчи, Крузе, ты мелкий деревенский рыцарь и скверный офицер, не тебе говорить языком чести! – заверещал король шведов. – Бери пример с Хольмстрема: он сознает всю низость своего богомерзкого преступления и молчит!
– Ваше Величество, вы хоть сами изволили понять собственные слова? – дерзко вмешался Хольмстрем, которому тоже изрядно надоело слушать истерические выкрики когда-то обожаемого, а теперь жалкого вождя. – В чем это состоит мое помянутое богомерзкое преступление? Все три дня сражения под Станилешти я провел на передовых турецких батареях с подзорной трубой в руке. Как только я замечал где знакомую долговязую фигуру Бон-Бом-Дира Петьки Михайлова… то есть, виноват, вашего царственного брата Петра Московского, сразу указывал на нее турецким топчиям! Даже подходящую фразу по-турецки выучил: «Дели’нин Петро! Вур ону!» А они только скалились в ответ и палили куда угодно, но не в него. Откуда мне было знать, что великий визирь приказал своим пушкарям не стрелять в московского царя? Он тогда думал взять его живым для триумфа в Истанбуле, а потом, надо полагать, передумал…
– Замолчи, Хольмстрем!! Ты должен был стрелять сам и убить Петра! – срывающимся голосом выкрикнул король.
– Стрелял я, – мрачно признался Йохан. – Когда решалась судьба сражения, в день двадцатого июля, я пошел на приступ лагеря московитов с храбрыми султанскими янычарами. Как только мы ворвались за ретраншемент, над головами дерущихся я увидел царя Петра. Он скакал куда-то на рослом вороном коне. Я выстрелил в него, но мое ружье дало осечку. Тогда я вырвал другое из рук раненого московита и выстрелил вновь. Увы, Петр был уже слишком далеко, и пуля не настигла его… Как видно, не было Божьей воли, чтобы я убил его в этот раз!
Карл XII стиснул виски руками и застонал, как от сильной боли.
– За одно это вас следовало бы лишить всех званий и наград, которыми я пожаловал вас, проклятые бездельники! – произнес он наконец немного спокойнее. – Но я не сделаю этого, и отнюдь не в память о ваших прошлых заслугах. Заслуг перед шведской короной у вас с этой минуты нет, словно вы и не сражались ни часа под славным голубым знаменем с желтым крестом! Я лишаю вас чести, майор Крузе и капитан Хольмстрем! Ни один добрый швед не протянет вам руки и не даст вам ни крова, ни хлеба, пока вы не исполните обещание, данное вами своему королю! Вы последуете за проклятым московским царем хоть в Польшу, хоть в Москву, хоть в его гнилую новую столицу на невских болотах, хоть в пекло ада! Вы выследите его и убьете его. Как только Петр умрет от вашей руки, вы снова станете шведами. Вам ясно?! Хорошо. Вон отсюда!!!
Выйдя из королевской палатки, Хольмстрем в сердцах плюнул на землю и забористо выругался:
– Пусть тысяча демонов на том свете разопрут утробу старой королеве Ульрике Элеоноре, выщенившей этого бешеного неудачника! Едва ли у шведов был худший король, или я – наследный принц Дании! Ну а если великий государь Всея Руси Бон-Бом-Дир Петька Михайлов рассчитывает, что я прощу ему то, что по его милости снова лишился всех заслуг перед Швецией, он жестоко заблуждается! Теперь я точно найду его и повыдергиваю ему длинные ноги из тощей задницы!!
Слова Ханса могли показаться почти шутливыми, но в глазах у него стояла самая настоящая, неподдельная лютая ненависть. Он решительно повернулся к Йохану:
– Надеюсь, старый боевой друг, ты не растратил свой пыл и не простил московиту Марты?
– Если честно, Ханс, немного растратил, – признался Йохан. – После того, как узнал, что Марта ночью пробралась к великому визирю и сумела уговорить его выпустить Петра из окружения по мирному договору… Но почему?! Я же видел, какое несчастное, страдающее лицо было у нее, когда она выходила со своим московитом из церкви в Яворове! Ведь он мучает ее, она несчастлива с ним! Зачем же она спасала его так самоотверженно?
– Так поступила бы всякая русская баба, Йохан, – с видом знатока ответил Хольмстрем. – Муж бьет ее смертным боем, унижает и не ставит в грош, а она прощает все и готова пожертвовать за него жизнью… Помнишь, я говорил тебе, что Московия имеет странное свойство: стоит пожить в ней некоторое время, и сам становишься московитом! Так вот, с твоей Мартой произошло то же самое, она стала московиткой, поздравляю…
Йохан горько усмехнулся. При всей невозможности представить милую, живую и исполненную собственного достоинства Марту в образе забитой и покорной русской бабы слова Ханса выглядели единственным правдоподобным объяснением.
– Тогда моей душе тем более не будет покоя, пока я не увижу кровь царя Петра на своих руках, – Йохан яростно скрипнул зубами. – Староват я, чтобы верить в сказки о заколдованных принцессах, служащих злому дракону, и благородных викингах, которые освобождают их, распоров драконье брюхо. Но, по крайней мере, я отомщу московскому дракону за изломанную душу Марты и ее загубленную жизнь! И за себя…
– Молодец, Йохан! Тогда – в путь, и русскому медведю не спастись от двух шведских волков! – Хольмстрем картинным жестом взялся за рукоять шпаги и со скрежетом обнажил ее лезвие на треть. – Надеюсь, твои друзья янычары найдут нам по паре резвых анатолийских коней? Вот и славно, я всегда говорил, что турки знают, что такое солдатская дружба! Но перво-наперво мы с тобой наведаемся в скромную резиденцию Его шведского Величества Карла в Бендерах, пока сам хозяин в отлучке. Раз уж наш маленький король лишил нас чести, ее не убудет, если мы по душам потолкуем с королевским казначеем и позаимствуем у него на наше предприятие сотен по пять золотых! Затратное это дело – цареубийство… Ты не находишь, Йохан?
* * *
Поход был завершен. Страшно поредевшие российские полки переходили Днестр по понтонному мосту, без победы покидая Молдавию. Истощенные и оборванные, солдаты тем не менее пытались держаться молодцами, привычно ровняя ряды под поседевшими от солнца и порохового дыма полотнищами знамен. Начищенные штыки мерно раскачивались в такт согласного шага над шеренгами голов, одетых в потрепанные шляпы, мятые гренадерки, повязанных какой-то выцветшей тряпицей, а то и простоволосых. Спасенные от неприятеля пушки катили на руках, помогая последним, чудом уцелевшим лошадям.
«Славный народ – хоть куда, но крайне ослабленный голодом», – деловито записывал в походном дневнике пунктуальный немец, генерал Аллерт.
Молдаване Дмитрия Кантемира навсегда прощались с родиной. Немного их осталось с ним! Не найдя сил расстаться с нищей, порабощенной, но так отчаянно любимой землей, возвратились по своим селам крестьяне-ополченцы. Бог даст, минует лютая месть османов! Даже головорезы-янычары понимают: должен кто-то обрабатывать эту землю и платить акче султану, чтобы он мог содержать их прожорливые орты. Избегая встречаться взглядом с низложенным Кантемиром и друг с другом, уехали поодиночке, ватагами и целыми сотнями удалые каралаши. Ведь хлеб изгнанника горек, а новому господарю Николе Маврокордато, милостью Дома Османов владетелю Молдовы, тоже понадобятся храбрые воины! Те, кто остался, собирали в ладони пригоршню сухой земли и прятали ее на сердце – на долгие годы это будет для них и их детей самой лучшей памятью…
Государь Петр Алексеевич в мрачном молчании наблюдал парад остатков своей армии с невысокого холма у переправы. За время этой несчастной кампании он почернел от солнца, осунулся лицом, иссох телом и, казалось, стал еще выше ростом. Сподвижники царя стояли поодаль невеселой запыленной кучкой и вполголоса переговаривались. В их глазах, устремленных на повелителя, впервые поселилось недоброе сомнение, а быть может, неверие и злоба.
Постаревший разом на десяток лет, осунувшийся и поседевший фельдмаршал Шереметев беззвучно шевелил губами. Старик то ли молился об оставленном в турецкой неволе сыне, то ли просил прощения у своих «ребятушек», которых не смог спасти, куда менее половины вывел из проклятого похода.
– Полно кручиниться, Борис Петрович! – Аникита Репнин положил руку на плечо старшему другу. – Бог милостив, возвернется Михайла Борисыч в славе и чести. Да и ты своей доблести воинской не уронил, ни на баталии, ни на негоциации в стане вражьем!
– Доблести, и верно, много, – хрипло отозвался старик. – Да доблесть без победы что соль без хлеба – глотку дерет! Михайлу, сына единого, сам в зев ко льву агарянскому засунул, своими руками!.. Сказывали в войске: хитер-де Михалка Шереметев-сын, лицеприятен, о своих лишь выгодах да преференциях думает. Ныне иное говорят: и герой он, и за всех нас муки претерпевает! Добился я своего: сын да отец, оба чести рода Шереметевых достойны… А каково ему, Михайлушке моему, в темнице у султана томиться будет, не подумал!
Старый фельдмаршал в сердцах схватил себя пятерней за стриженые седые волосы и дернул так, что в руке осталась целая прядь.
– Не казнись, господин генерал-фельдмаршал, – молвил Репнин. – Ты поступил благородно, будто грек стародавний или римлянин. Я про иное мыслю! В знатную конфузию вверг нас Петр Алексеич, когда на все советы наши матерно лаялся, а диспозицию батальную заменил непомерной гордыней своею. Помнишь ли, как нас, победителей Карла Шведского, государь ради негодящих немцев команды и чинов лишал? Верно басурмане говорят, прости Господи, – Дели Петро! Через сие войску и самой державе российской – великая убыль, солдатушкам – оскудение, а господам офицерам – бесчестье. Не я один так считаю! Поди, Борис Петрович, послушай, что у бивуачных костров говорят.
– Да, это так. Провидение свидетель нам в правде! – сухо подтвердил подошедший Адам Адамович Вейде.
– Сударыня же наша Катерина Алексевна – иное дело! – вкрадчиво продолжал Репнин. – Разумна умом державным, великодушна, милостива, войском любима. К нам, военным людям, завсегда ласкова и благоволит! Препозиций наших слушать будет… Дай срок, женится на ней Дели Петро наш – и станет Катеринушка Алексеевна законной царицею российской!
– Госпожа Екатерина будет очень благородная и достойная государыня! – поддакнул Вейде.
– Петр Алексеевич – один великий государь и владыка над нами! – вспылил вдруг Шереметев. – Невдомек мне, к чему вы клоните, други любезные!.. И потом, она же – баба!!
– А ты поразмысли, Борис Петрович, вон голова у тебя какая большая! – дерзко прищурился Репнин. – Припомни, что аглицкой королевой тоже баба была – рыжая Лизавета, – а многие и славные дела сделала!
– И античная гиштория ведает примеры мудрых монархинь! – важно добавил Вейде.
Шереметев недоверчиво и сокрушенно покачал головой.
– Даже размыслить такую крамолу не желаю, – сказал он твердо. – Мы, Шереметевы, всем московским государям нелицемерно служили, никогда не искали лучшего ни кровавому Ивашке Грозному, ни слабоумному Федору, ни Бориске Годунову! Так в роду у нас повелось, не мне законы рода нашего рушить… Худо ли, добро вы замыслили, господа генералы, – не бывать мне с вами! Никогда!
– Сие нам скорбь великая, – заметно сник Репнин. – Однако не предашь же ты нас, товарищей своих, псу Ромодановскому, князь-папе окаянному, на костоломную потеху?
– Никогда Шереметев наушничеством да доносничеством чернить себя не станет.
– Спасибо и на том. Что же далее свершать думаешь, Борис Петрович?
– Устал безмерно… Постриг принять хочу в святой Печерской лавре Киевской, от мира уйти. Грехов на мне много, крови…
* * *
Скудный лучик заходящего солнца проник сквозь зарешеченное окошко его темницы и заиграл на каменной кладке стены. С минарета крепостной мечети муэдзин протяжно запел азан. Тот, кто некогда был великим визирем Оттоманской Порты, гремя кандалами, расстелил на полу вытертый молитвенный коврик и обратился лицом в сторону Мекки. В заключении Балтаджи Мехмед, которого отныне запрещено было называть «пашой», стал набожен: у него впервые появилось время подумать о Боге.
Предчувствие не обмануло его. Султан хан Ахмед не простил своему «лучшему янычару» того, что он выпустил войско царя московитов, безумного Петро, из смертельной ловушки под Станилешти. Властитель Дома Османов был мудр, он понял все причины, толкнувшие великого визиря на это «неоправданное милосердие», и признал его правоту. Но даже султан – всего лишь одна из фигур на перламутровой шахматной доске, именуемой Высокой Портой: он должен играть по правилам, если желает сохранить свое положение. Бурный гнев крымского хана, не взявшего в лагере московитов обещанной добычи и ясыря, жаждал удовлетворения. Опасный ропот толпы на истанбульском базаре, ждавшей увидеть Дели Петро в железной клетке, требовал наказания для виновного. Не остались без внимания и хитрые интриги шведского союзника короля Карла против Балтаджи Мехмед-паши, обильно подкрепленные золотом, недавно полученным этим облезлым львом из той же султанской казны! Султан лишил великого визиря всех постов и титулов и сослал его на печальный греческий остров Лемнос. Здесь, прикованный цепью к стене, с кандалами на руках, «лучший янычар» должен был ожидать милости владыки правоверных. Балтаджи Мехмед не льстил себе надеждой – единственная милость, которую он теперь мог получить из блистательного дворца Топкапы, была прочным шелковым шнурком, на котором надлежало удавиться.
Но в полумраке своего каменного мешка старый солдат был удивительно светел духом и спокоен. Не самая плохая была жизнь, думал он, и кончается, как должно кончаться жизни воина, – честно. Он только жалел порою, что не удалось вновь увидеть величавые седые Родопские горы и бедную хижину из слоистого камня, где мать дала ему рождение. И могилу матери возле маленькой, вросшей в землю церковки…
Часто вспоминалась прекрасная женщина с темно-вишневыми глазами, жена или подруга Дели Петро, ее исполненная достоинства строгая грация и разумная, смелая речь. Тогда Балтаджи Мехмеду мечталось о несбыточном, и на душе становилось тепло и немного грустно…
Ржавые засовы на двери тяжко заскрежетали, и к Балтаджи Мехмеду вошли султанские джелаты. Их было трое. Двое мощные, мясистые – хиляки негодны для палаческого ремесла, с обритыми головами и бородами – чтоб жертве не за что было ухватиться, если она вздумает бессмысленно сопротивляться, с тупыми зверскими лицами – они привыкли вселять ужас и умели только убивать. За их спинами маячил третий – более поджарый и жилистый, с подвижным лицом хищника и ледяными глазами. Он был их головой, они – его руками.
Растопырив толстые, как бревна, ручищи, двое джелатов стали неспешно приближаться к обреченному на смерть. Третий ждал наготове с тонкой удавкой из шелкового шнура.
– Привет вам, маленькие братцы! – почти весело сказал Мехмед, пружинисто поднимаясь с пола. – Неучтиво с вашей стороны прерывать мой намаз. Но, благодарение Аллаху, вы доставите мне последнее развлечение!
Кандалы на руках мигом превратились у испытанного воина в боевую цепь, и она со зловещим свистом рассекла воздух. Тупые толстые рожи джелатов изобразили потешную картину растерянности – они привыкли умертвлять, а не драться. Взмах влево – и передние зубы одного из палачей превратились в кровавое крошево, он противно зачавкал и рухнул на колени. Взмах вправо… Второй оказался неожиданно увертлив и отскочил назад. Мехмед успел только ударить убийцу по руке, и тот с воплем схватился за повисшую плетью кисть.
Старший отбросил удавку и уверенно взялся за рукоять ятагана. Их глаза встретились, и Балтаджи Мехмед увидел бойца.
– Тем лучше! – сказал он. – Спляшем янычарский танец!
Джелат не спешил, выбирая время для удара, и опасно изогнутое лезвие его оружия тускло поблескивало. Если бы Мехмед просто искал смерти от железа, можно было сейчас подставить грудь. Но ему, великому визирю Оттоманской Порты, не раз водившему в битву войска османов, победителю московитов в славной битве под Станилешти, позорно умереть от грязной руки джелата! Мехмед стремительно прыгнул вперед, насколько позволяла прикованная к стене цепь на ноге. Выброшенный навстречу ятаган глубоко распорол ему бок, но это было пустое. С ликующим боевым кличем янычар обрушил свою боевую цепь на голову палачу, и тот рухнул без звука, словно мешок с жилами и костями. Двое других уже убрались за дверь, и под каменными сводами крепостной галереи раздавались их панические крики, созывавшие стражу на помощь. Впрочем, членораздельно орал только один, а второй, лишившийся зубов, больше подвывал ему в такт.
Балтаджи Мехмед, не замечая боли, наклонился и подобрал с пола ятаган палача. «Вот ты и распутался с этой жизнью, Бисерко, – сказал он, вспоминая давний спор с самим собой. – Распутался, как настоящий юнак!»
Приставив острие клинка к груди прямо напротив сердца и выставив вперед рукоять, он всей мощью ударился об стену, загоняя широкое смертоносное жало в свое тело. Затем с ревом раненого зверя отпрянул, яростно вырвал оружие из раны и отшвырнул в угол. Кровь обильным горячим потоком заструилась под доламой. Вместе с ней уходила боль и вытекала из тела жизнь. Все члены стремительно наливались свинцовой усталостью. Пока не ушли силы, Балтаджи Мехмед-паша поспешил сесть, опершись спиной о стену, в мужественной позе отдыхающего янычара, чтобы те, кто войдут, нашли его таким. Наливающаяся тяжелым льдом голова падала на грудь, а он все пытался поднимать ее и ждал увидеть перед собою черные крылья Азраила. Но ангела смерти не узрел, а услышал ласковый и мирный голос матери:
– Засыпай скорее, Бисерко! Засыпай, мой мальчик, мой бесстрашный юнак!
– Забери меня домой, мама…