Глава 1. Венчание контр-адмирала Петра Алексеевича Романова
Петр и Екатерина обвенчались в Петровом Парадизе, в маленькой деревянной церкви Святого Исаакия Далматского, располагавшейся рядом с Адмиралтейством. Петр выбрал для обряда венчания именно этот храм, поскольку родился в день памяти св. Исаакия Далматского, 30 мая. В эту крохотную, но удивительно уютную и благостную церковку ходил на службы весь двор. Венчались молодые без пышности, в семь часов утра, когда возникший по воле Петра город только просыпался и начинались работы на верфи. Петр торопился трудиться, как и остальные, кому он предписал неусыпные труды на благо России, потому и в брак вступал без всякой пышности, словно наспех. Мол, дела ждут, некогда нам праздновать! Отпразднуем вечером, коли время будет.
Гостей позвали не на пышное царское венчание, а на скромную свадьбу контр-адмирала. Именно этого чина Петр Алексеевич достиг на флоте. В посаженые отцы царь пригласил своего флотского начальника, вице-адмирала Корнелиуса Крюйса. Гости у молодых были по большей части простые, незнатные: моряки, корабельщики да их жены. После венчания Петр и Екатерина с гостями заглянули ненадолго во дворец Меншикова, где Данилыч накрыл им пышный завтрак.
Хлеб да соль молодым вынесла Дарья Меншикова, былая подруга Екатерины. Стол был сервирован с необыкновенной пышностью: Меншиков любил хорошо пожить и особенно ценил дорогие сервизы. Серебряные шандалы на одну свечу, хрустальные и стеклянные кубки, рюмки, штофики, делфтские и китайские фарфоровые тарелки, многочисленные сухарницы, бульонницы и соусники…. Такого роскошно убранного стола не было и у самого Петра Алексеевича, поэтому царь любил устраивать пышные приемы, обедать, ужинать и даже завтракать в доме своего подданного. Верный друг Алексашка охотно предоставлял царю и его гостям свой дом, с тем чтобы потом воровать из казны еще больше. В собственном дворце Петр и Екатерина ели из оловянной посуды, и лишь в редких случаях на столе, покрытом камчатной скатертью, появлялись серебряные приборы. Петр любил говаривать, что лучший способ к уменьшению пороков – это уменьшение потребностей, и в этом он готов быть примером своим подданным. Меншиков, однако, не собирался уменьшать свои пороки таким жестоким и невозможным путем… Потому и сохранил лучшую в России столовую сервировку и многое, многое другое.
Даша ни на шаг не отходила от Данилыча, и на лице ее была написана такая любовь и нежность, что у сердешного друга Алексашеньки во рту становилось приторно, как от слишком сладкого пирога. Как ни уважал и ни ценил Меншиков верность своей жены, последовавшей за ним даже в сражения недавней кампании со шведами, на Екатерину Алексевну смотрел он совсем по-другому – с оттенком невольного восхищения и грусти.
«Ах, краля ты моя распрекрасная, умница-разумница, почему не мне, горемычному, а царю досталась?» Эти невысказанные слова так и хотели слететь с губ Меншикова, но Александр Данилыч побаивался ярости Петра Алексеевича и потому молчал. Зато его Дарья была несказанно довольна тем, что Екатерина Алексевна наконец-то стала женой царя, а стало быть, вдвойне недоступна для Меншикова.
Завтрак прошел в непрестанном поединке улыбок и взглядов. Данилыч не мог отвести глаз от новой царицы, а Петр, видя эти взгляды, все крепче сжимал набалдашник своей трости. Чтобы не дошло до рукоприкладства и не пострадали спина и бока Меншикова, Екатерина поспешила завершить завтрак и увести мужа. Вслед за молодыми ушли и гости, а Данилыч несколько минут с непривычной для этого охальника и дамского угодника растерянностью смотрел им вслед и растерянно топтался на месте. Потом все же опомнился, лукаво подмигнул Дарье, чмокнул ее в щеку и пошел вслед за царем на верфь – служить.
Празднование состоялось вечером – в Зимнем дворце Петра. Свадебный поезд проехал во дворец под торжественные звуки труб, слуги в богатых ливреях сопровождали запряженные шестернями сани. Над свадебным столом Петр зажег новую люстру в шесть свечей, которую сам искусно выточил на токарном станке из слоновой кости и черного дерева.
Английский дипломат Уитворт сообщал в своем донесении, что вино было отменным, а общество – блистательным. И, главное, никого не принуждали к чрезмерному пьянству. Вечер завершился балом и фейерверком, и все гости, не исключая Меншикова, ушли с бала на своих ногах. Венгерское, конечно, лилось рекой, но Петр, по просьбе Екатерины, никого не поил насильно…
Меншиков с горя хотел было напиться сам, но потом передумал – хороша Екатерина, спору нет, умна и смела, не то что его Дашка… Да только царева жена она, и ничего с этим не поделаешь. Напьешься на свадьбе – Петр Алексеевич возревнует, за палку схватится, а то, глядишь, и сошлет соперника подале… Ни одна баба таких мучений не стоит, будь она хоть трижды Эсфирь Прекрасная! Так решил Данилыч – и более грустных взглядов на Екатерину не бросал, зато, восстанавливая расположение Петра, принялся взирать на него с неизменным подобострастием. Петр простил Алексашку, трости на него не поднял, хотя про себя чертыхнулся и назвал «шельмой». Ночью, в супружеской спальне, Петр повторил Екатерине, что Данилыч в плутовстве зачат и плутом умрет. Екатерина согласилась, но добавила, что у Александра Данилыча есть немало достоинств.
– Про достоинства его я и сам знаю, а будет на тебя глаза пялить, так палки моей отведает! – отрезал Петр, и глаза его налились гневом.
Екатерина не рискнула более сказать слово в защиту дерзкого царева любимца и лишь гладила Петра по голове, словно ребенка, и шептала ему слова любви.
– Ладно, пусть живет покамест, шельма… И тебя, Катя, за то благодарит, – решил Петр. – Но знай, лекарка, замечу что меж вами – ни тебе, ни ему не спущу!
– Тебе нечего будет замечать, Петер! – поклялась Екатерина.
Она знала о чудовищной ревности царя, вызванной легкомыслием или изменами его прежних любовниц. Анну Монс царь заподозрил в любви к саксонскому дипломату Кенигсеку и удалил от себя, а про прежнюю царицу, Евдокию Лопухину, ходили странные слухи. Екатерина мучительно старалась не думать о первом браке царя и не ждать опасности со стороны отвергнутой жены грозного русского Артаксеркса, царицы Астинь. Но эта опасность (точнее – месть) грозовой тучей висела над Екатериной и ее дочками и не давала родиться наследнику. Евдокия Федоровна томилась в Суздальском Покровском монастыре, а рядом с Екатериной, в Петербурге, в собственном доме, жил несчастный юноша, царевич Алексей. И этот мальчик ненавидел новую жену царя и тянулся душой к поруганной царице – Евдокии.
Глава 2. Несгибаемая Евдокия
«Дура ты, Дуня, прости Господи! Хоть бы поучилась чему-нибудь… Как себя держать, как мужу помогать в делах державных… А то ведь ни ступить, ни молвить не умеешь… Все в пол смотришь да морщишься! Тошно мне с тобой… Тяжело… Ну, прощай покамест…»
Царь слишком часто говорил так, а после – уходил из ее покоев, сердито хлопнув дверью. А она оставалась одна-одинешенька и горько плакала, уткнувшись лицом в расшитую райскими птицами подушку. И ведь сама вышивала, старалась, пальцы все иголками исколола, чтобы государю Петру Алексеевичу на этой подушке сладко спалось! А он, надежа-государь, так и не спал на ее подушечке ни разу… Однажды только на пол ее сердито смахнул, ногой топнул да трубку свою поганую, немецкую об пол бросил… Потом, правда, трубку поднял, да рукавом кафтана басурманского (камзолом называется, что ли?!) заботливо обтер, да прочь пошел.
А что она, Евдокия, в девичестве Лопухина, а ныне – царица русская, ему, свет Петруше, сказала, что он так осерчал? Всего только попеняла, нежно так, по-бабьи, что он трубкой этой поганой воздух портит, а в старину, при царе Михаиле Федоровиче, первом из Романовых, за куренье табаку богопротивного смертной казнью казнили. И, стало быть, негоже Петру Алексеевичу, государю православному, святой Руси владыке, изо рта своего драгоценного бесовский дым пускать… Как сказала это, так он и разгневался, надежа-государь! На подушку, райскими птицами расшитую, прилечь с женой не захотел, даже не обнял! Дурой ее, Евдокию, назвал – и прочь пошел…
Она тогда к матушке-царице, Наталье Кирилловне, побежала – печаль свою излить да думы тяжкие развеять. Но Петр Алексеевич ходил быстро, споро. Он, видно, пока Евдокия с мыслями собиралась, успел у царицы побывать. Так что матушка Наталья Кирилловна Дуню слушать не стала. Сказала сердито:
– Ах, Дуня, Дуня… Дура ты дура, прости Господи! Что ж ты мужу угодить не умеешь? Ну курит Петруша трубку немецкую, тебе-то какое дело? Твое дело бабье – знай терпи! А ты мужа поучать вздумала… Сама виновата… Сиди вот одна да плачь!.
Евдокия обиделась крепко, что второй раз за день дурой ее назвали, и царице сказала так:
– Куренье – дело богопротивное и русскому царю не подобает… Ежели Петр Алексеевич забыл, что он – русский царь, так я, Евдокия, еще помню, что царицей называюсь! – Тут Наталья Кирилловна крепко осерчала и книжку, что читала, как Дуня к ней вошла, на пол бросила.
Евдокия книжицу подняла, царице подала и удивилась даже. Странная книжица! Не Святое Писание и не Псалтырь, а так, буковки басурманские… Может, немецкие, а может, и аглицкие… Верно, значит, про царицу Наталью говорят, что она в доме покойного боярина Артамона Сергеевича Матвеева вольно жила и по-аглицки читать выучилась. Ох, срам-то какой! Какова мать, таков и сын… Лютеры, как есть – лютеры! Что им Святая Русь?!
Царица Наталья ей, Дуне, так ответила:
– Ты, Дуня, наследника родила, Алешеньку, за то тебе от всей Руси – низкий поклон! Но ежели Петрушу гневить будешь, то он не посмотрит, что ты – мать наследника и жена ему верная, и в дальний монастырь тебя отправит, на постриг! Такой судьбы себе хочешь, упрямица?
Дуня зарыдала в голос, в ноги к царице бросилась, в платье ее лицом уткнулась, точно к матушке родимой прильнула. Думала, пожалеет ее царица, перед сыном своим за нее заступится!
Наталья и вправду разжалобилась, невестку с пола подняла, рядом с собой усадила. По голове Дуню погладила, а потом сказала:
– Хочешь, научу тебя, как с Петрушей себя держать, чтобы снова ему понравиться?
А Евдокия ей в ответ:
– Да я и не нравилась ему никогда, царица-матушка!
– Как же вы сына родили, глупая?
– А вот так… После венчания и пира свадебного государь в спаленку ко мне вошел, я сижу на постели, ни жива ни мертва, как невесте и подобает… На лице – румянец полыхает, глаза от стыда опустила и дрожу, как лист древесный, когда дождь идет… Петр Алексеевич усмехнулся, щекой резко так дернул и спрашивает: «Ты что меня боишься, Дуня? Иль я урод какой, чудище лесное?».
– Что ж ты ему ответила, бедная? – с усмешкой спросила царица Наталья.
Бойкая, живая нравом, умная Наталья Кирилловна почувствовала всю странность и фальшь этой сцены. Любящая жена дрожит от страха, увидев в своей спальне любимого мужа. Хоть бы улыбнулась Петруше, дурища! Впрочем, оно и понятно, новобрачные до свадьбы общались мало, а Дуня была нраву трепетного, воспитания – старого, московского. Видно, весь век свой девичий в светелке просидела, к гостям и носу не казала, а мужчин только в окошко видела!
И научил ее, видно, батюшка, что перед мужем трепетать надобно, а не в глаза ему смотреть да улыбаться. Петруша, он других женщин любит – смелых, умных, веселых. Да где ж таких невест взять среди старых боярских родов, где девицы, как в возраст войдут, по теремам сидят смирно да глаза долу клонят! Евдокию Лопухину она, Наталья Кирилловна, сама Петруше сосватала, хотела его престол укрепить. Лопухины – род старинный, хоть и небогатый. Отец Дуни Илларион Авраамович – стрелецкий полковник. Помощь военная, стрелецкая Петруше против змеи-Софьи очень была нужна. А вон оно как вышло! Не подходят друг другу молодые, нет промеж них любви! Добро бы уважение было, так ведь нет и уважения! Евдокию отец по Домострою воспитывал, она за старые порядки держится, всего нового как чумы боится. Такая ли жена нужна Петруше? Ее грех, Натальин, хотела она сыну помочь, да, видно, только навредила.
А может, не только в Домострое дело? Может, Дуне Петруша не мил? Может, правду говорили, что до того, как царевой невестой стать, о другом женихе Евдокия мечтала? О Степане Глебове, с которым с детства была знакома… Жили Глебовы, род старинный, влиятельный, с Лопухиными рядом – на Солянке, близ Ивановского монастыря. Отец Степана этого, Богдан Данилович, стольником был и воеводой, да на стрельцов влияние имел. А сынок глебовский хорошей партией для Евдокии считался… И отдали бы ее за Степана Глебова, если бы она, царица Наталья, со своим предложением не подвернулась!
Позарились Лопухины на царский род, сродственниками Романовым захотели стать… Вот и потащили Дуню под венец насильно.
Да и она, Наталья Кирилловна, Петруше на Дуньке этой упрямой жениться велела. Есть грех… Он и не хотел сначала, а потом сказал: «Ну коли надо, матушка, так и жените…» Сказал это сердито так, гневно, дверью хлопнул, да и прочь пошел. Стало быть, теперь ей, царице Наталье, за этот разнесчастный брак и ответ перед Богом держать.
А Евдокия меж тем продолжала свой горький сказ.
– Ответила я государю, царица-матушка, что жене мужа завсегда бояться нужно, ровно он – чудище лесное, ужасное. Так и в церкви сказали: «Да убоится жена мужа своего!»
– Что ж на то Петруша ответил? – еле сдерживая смех, спросила Наталья.
– Вздохнул он, надежа-государь, и сказал, что он – не насильник, не зверь лесной, чтобы меня целовать, когда я от страха дрожу. Вина мне налил, чтоб я не пужалась…
– А ты что, горемычная?
– А я пить отказалась. Разве ж можно царице московской винище на брачном ложе пить?
– Так Петрушка ровно каплю тебе налить хотел! Чтоб ты не дрожала, как от мороза лютого! – попыталась растолковать Дуне Наталья.
– Я того не поняла, царица-матушка. И только еще пуще застыдилась. Щеки пятнами красными пошли… А он и говорит: «Что ж мне с тобой делать, Дуня? Не могу я тебя силой брать. Не привыкла ты ко мне, видно. Ты привыкай, Дуня. Я к тебе потом приду». Посидел так немного, вина попил, яблоком закусил – да и вышел.
– А ты что?
– А я одна осталась и всю ночь проплакала, что не любит меня надежа-государь, что не пришлась я ему по нраву… – всхлипывая, рассказывала Евдокия.
– Господи, твоя воля! – всплеснула руками Наталья. – Ты ж сама мужа в постель к другой в ту ночь отправила! К Аньке Монс из Немецкой слободы, к которой он и доселе ходит!
– Что вы такое говорите, царица-матушка! – Евдокия в ужасе отпрянула от Натальи. – Разве ж я того хотела?
– Хотела ты того аль нет… – со вздохом сказала Наталья. – Но только так оно и вышло. Как только вы сына родили, ума не приложу!
– Так и родили, царица-матушка! Заходил он ко мне после… Я на постель легла и глаза закрыла, лежу тихо-тихо, жду… Он вздохнул – и ко мне лег! Так все и сложилось…
– Ну и славно, что сложилось! – улыбнулась Наталья. – Стало быть, нравилась ты ему?
– Не нравилась, царица-матушка… Он только ради долга мужнего со мной был… Наследника от меня хотел… А нынче наследник у него есть – стало быть, и я не нужна боле!
– А ты, Дуня, брови насурьми, кудри завей, в платье немецкое оденься да улыбнись ласково – вот и понравишься Петруше! – посоветовала Наталья.
– В платье немецкое? Да что ж вы такое говорите, царица-матушка! – охнула Дуня. – Чтобы я, царица, ровно еретичка с Кукуя, по царским палатам расхаживала?
– В платье немецком дурного нет… – попыталась успокоить ее Наталья. – У боярина Матвеева жена, Евдокия Григорьевна Гаментова, тезка твоя, из шотландских земель была родом, так она европейское платье в хоромах носила… И мне примерять давала! Красивое платье, так огнем и горит… А кружево-то какое, диво дивное! Краше, чем у нас девки плетут! Из голландской земли Брабанта… На стенах у Матвеевых картины и зеркала висели, в шкапах – фарфор из стран восточных… И еще часы были аглицкие, на полу в горнице стояли, так они музыку дивную играли!
Евдокия от ужаса так и занемела. Что ж это такое деется, прости Господи! Православная царица невестке такие страсти рассказывает! Видно, правду про царицу Наталью стрельцы говорили – что она сама еретичка с боярином Матвеевым своим да с женою его, лютеранкою! Ах, зачем батюшка с матушкой ее за сына еретички сговорили! Хоть Петр Алексеевич и московский царь-государь, а держит себя, как поганый немец с Кукуя.
А тем временем царица Наталья продолжала свои советы.
– Книжки почитай мудрые… Петруша науки любит. Науки, говорит, прежде всех забав!
– Нет на свете книги мудрее Святого Писания, – ответила на то Дуня. – Я его и читаю денно и нощно!
– Святое Писание читать всем подобает, а царям – прилежнее прочих! – согласилась свекровь. – Только и иные книги на свете есть… Ты из гиштории почитай, Петруша сие любит!
– Из какой гиштории, из русской?
– Можно из русской, а можно и про страны заморские… – разъяснила Наталья.
– Я на Святой Руси живу, зачем мне про чужие страны читать? – возмутилась Евдокия.
Тут Наталья Кирилловна совсем, видно, от невестки устала. Сказала тихо так и грустно:
– Ну когда ж ты поумнеешь, Дуня? Когда поймешь, что и другие страны Богу угодны, не только Русь Святая?
Евдокия на это головой покачала недовольно. Может, другие страны Богу и угодны, но только одна Русь – свята! Стало быть, только язык российский знать и должно. А остальное все – тлен и томление духа. Спросила она у царицы Натальи:
– А может, мне Петру Алексеевичу птиц райских на подушке вышить? Он, надежа-государь, возрадуется да ко мне душой повернется…
– Вышей, Дуня, вышей… – согласилась Наталья Кирилловна. – Только лучше не птиц райских, а корабли, что по морям плавают… Петруша корабли любит!
– Я кораблей сроду не видела… – ответила Дуня. – Как мне их вышить?
– А я тебе книжку дам, ты с нее и срисуй! – предложила свекровь.
Дуня с тоски согласилась корабли вышивать. Старалась, все пальцы себе иголкой исколола. Кривобокие да нескладные корабли у нее получились. Птицы бы лучше вышли. Но все равно Петру Алексеевичу их показала.
Он лицом просветлел, улыбнулся ей даже. Сказал: «Молодец, Дуня! Старалась для меня, вижу! Пальцы небось болят?»
Она застыдилась, хоть и мужняя жена, но пальчики исколотые мужу показала. Улыбнулся Петруша, ласково так, и пальцы ей поцеловал… Щекотно! Усы у него большие, жесткие, как у Кота-Котобрыса… А бороду не носит – дивно! Подбородок гладкий, как у немца с Кукуя или у мальца какого…
– Корабли у тебя, Дуня, правда, кривые вышли… Такой корабль в море сразу утопнет… Неладно он скроен… Но все равно спасибо, что для меня старалась! Может, и в море со мной пойдешь? – весело спросил царь.
– Да где ж мы, надежа-государь, море на Руси сыщем? Не было у нас сроду морей, кроме Белого. Али к поморам поедем? – удивилась Евдокия.
– А я тебя, Дуня, в Переславль-Залесский возьму! – с неожиданной щедростью предложил Петр. – Там озеро есть – широкое, словно море! Корабли мы там ныне строим!
– А ежели утопнем, надежа-государь? Боязно мне, родимый!
– Не утопнем, Дуня, не боись! – рассмеялся царь. – Ладный бот мне там мастера немецкие да поморские сделали. На нем и прокатимся с друзьями моими верными. С Алексашкой Меншиковым да с Францем Лефортом! И тебя возьмем!
Тут Евдокия даже обиделась. Ей, царице русской, дочери боярской, с литвином, что еще недавно, говорят, на Москве пирогами торговал, да с хранцузом, латином богомерзким, в одной ладье по озеру кататься! Как только Петр Алексеевич такое удумал! Боярских сынов ему, что ль, мало! Братьев Дуниных с собой не взял – одного в школу морскую, в страны дальние отослал, другого опалой пугает. А литвин Меншиков да француз Лефорт у него в чести! Так царю и ответила – что негоже ей, царице русской, с латинами да литвинами в одной ладье сидеть.
Осерчал царь, брови сдвинул сурово, ответил:
– Они мне не латин с литвином, а слуги верные, друзья честные! И не тебе, дуре, их порочить! А царица ты, Евдокия Федоровна, – пока я того желаю! Захочу, так живо царский венец снимешь – и монашеский убор наденешь!
Евдокия не испугалась, сказала царю так:
– Мы с тобой, надежа-государь, перед Богом венчаны. И сын у нас есть, а у царства твоего – наследник! А стало быть, царицей московской я до смертного часа буду! И не в твоей власти сие изменить, а в Божьей!
Тут Петр подушку ее, кораблями расшитую, об пол – шварк! Дверью хлопнул да вышел! А она – снова на постель, рыдать…
Так у них и пошло день за днем – Петр Алексеевич гневается, Евдокия – плачет. И царица Наталья Кирилловна не помогла. Не получилось у нее это, видно. Свекровь хоть и воспитывалась у еретика Матвеева, а все ж таки была нрава доброго. Она Дуню жалела, заступалась за нее перед сыном, только он мать не слушал. Подолгу из дома уезжал. Оставлял Дуню одну – то в Кремле, то в селе Преображенском. Только свет Алешенька, сынок милый, был Евдокии утешеньем. Брала она мальчика на руки и горько-горько плакала… Так слезами его и обливала, младенчика. А как подрос Алешенька, так и вовсе мать веселой не видел. От слез материнских тяжело ему становилось. И винил он в горе ее отца.
А горе Дунино началось с первого же дня, точнее – ночи, ее разнесчастного брака с Петром Алексеевичем. Сначала, еще перед венчанием, ей имя переменили. Отец, стрелецкий полковник Илларион Авраамович Лопухин, звал дочь Прасковьей. Под этим именем ее окрестили, так и величали до самого замужества. А как сосватали ее царю Петру, так велели называться Евдокией. Мол, одна Прасковья у нас в царском роду уже есть – жена соправителя Петра, Ивана Алексеевича. А второй быть не должно – путать начнут! Отчество тоже переменить велели – Федоровной назвали, в честь иконы Федоровской Божией Матери, святыни дома Романовых. Так и вся жизнь у Прасковьи-Евдокии пошла вкривь и вкось, наоборот, не таким путем, как у других боярышень. Муж не только знать ее не хотел, но и променял на лютеранку богопротивную, Аньку Монс.
Евдокия все думала, какая она, эта полюбовница Петрова, Анька Монс с Кукуя? Чем она сумела обольстить Петра Алексеевича? Видно, тем, что в немецком платье, с бесстыдно открытыми титьками ходит да напиток богопротивный – кофий – на серебряном подносе подает. Царь велел было и ей, Евдокии, пить кофий заместо брусничного квасу да сбитня, но она наотрез отказалась: негоже царице московской заморскую отраву хлебать! Петруша еще больше на нее за то рассердился и неделями у жены не бывал. А потом и вовсе дела державные их по сторонам развели: все по чужим краям Петр Алексеевич таскался, жил среди проклятых латинов и лютеров, бояр да слуг своих честных по чужбинам возил и называл это – тьфу, пропасть! – Великим Посольством. То корабли свои на озере Плещеевом строил, то на Беломорье гостил, то под Азов воевать ходил… Не до жены ему было!
Другие цари все за кремлевскими стенами сидели – и хорошо это было, правильно, как великим государям подобает. А Петр Алексеевич Кремля не любил. Если и приезжал на Москву, то жил в селе Преображенском. И Дуню от Кремля отучал. А зачем? Вестимое ли это дело – царице в селе жить, как бабе простецкой? Без стен крепких заветных, из-за которых цари испокон веку, словно великое чудо, народу показывались? Разве может царь, забыв, что он – помазанник Божий и Святой Руси владыка, плотничать, корабли строить, зубы гнилые драть да с солдатами водку пьянствовать? Евдокии казалось, что ее муж попрал великую тайну Святой Руси – божественную природу царской власти. Царь высоко над другими людьми стоять должен, выше – только Господь! А он, Петр Алексеевич, прост слишком, медленно и величаво ходить не умеет, златотканых одежд не носит и все бежит куда-то, торопится! Ее, царицу русскую, из старинного рода боярского, хоть и небогатого, на распростую прошманду кабацкую променял! Чтоб у нее, у Аньки Монс, титьки бесстыжие отсохли, да ножищи длинные покоробились, да кофий этот проклятый в глотке змеиной застрял!
Сходить бы Евдокии на Кукуй растреклятый, посмотреть на разлучницу Аньку Монс, а то ведь не видала ее ни разу! Но нельзя… Не подобает царице православной к гулящей лютеранке на поклон идти! Приказала бы она холопам притащить Аньку за патлы ее богопротивные, под плат не убранные, в кремлевские палаты или в Преображенское, или в село Медведково, кудри бы ее накрученные повыдергала, харю бы нарумяненную искровянила, да в подвал – на хлеб и воду посадила! Но нельзя так сделать – Петр Алексеевич страшно разгневается, в монастырь свою Дуню отправит. Хотя какая она, Дуня, Петрова? Так, телеге пятое колесо… Сына родила, а теперь иди на все четыре стороны!
Наталья Кирилловна тоже крепко осерчала на Дуню. А произошло это из-за Степана Глебова, давнего Дуниного знакомца, еще с детства безмятежного, в отцовских хоромах прошедшего. Взяли Степана, бывшего жениха Дуниного, стольником ко двору царицы Прасковьи Федоровны, урожденной Салтыковой, жены соправителя Петра Алексеевича царя Иоанна. Там они и повидались снова, когда с царицей Натальей Кирилловной Прасковью Федоровну навещали. Не смогла Дуня унять дрожь сердечную, когда ангела-Степушку увидела. Подавал он трем царицам на стол – блюда от слуг верных брал да в горницу заносил, в кубки золотые квас брусничный наливал. А когда вышел Степан, царица Прасковья (та еще греховодница!) предложила Наталье Кирилловне с Евдокией побаловаться иноземным вином, рейнским, что у нее в потайном шкапчике для особых случаев хранилось. Не сознавалась Прасковья Федоровна супругу своему в том, что рейнским балуется. К шкапчику заветному, таясь от всех, ходила. Но царице Наталье доверилась – знала, видно, что та в дому у покойного боярина Матвеева вино открыто, за столом, пивала… Пока Прасковья с Натальей Кирилловной к шкапчику заветному ходили, Дуня тайком с сердечным дружком Степушкой несколькими словами перемолвились. А он, друг давний, заветный, даже руку ей тайком пожал.
Царицы от шкапчика вернулись веселые, раскрасневшиеся – видно, пошло им впрок иноземное пойло! Дуня даже сама пожалела, что капельку не отведала… А потом себя стыдить начала: разве по сану московской царице винище хлебать, словно мужику пропащему?! Стыдила себя, стыдила, а у самой щеки от Степушкиных слов горели ярче, чем у Прасковьи с Натальей Кирилловной от рейнского вина.
Царица Наталья удивилась даже, шепнула Дуне: «Что это ты, милая, раскраснелась? С какой такой напасти?» Но дознаваться, в чем дело, не стала – рейнское подействовало. Потом Евдокия узнала, что рейнское царице Прасковье ангел-Степушка доставил, чтобы она, бедняжка, порадовалась да царице Наталье его предложила. Знал Степа, что Евдокия пить не станет, не того она воспитания, а стало быть, удастся двух цариц к шкапчику спровадить, а Дуне тайком руку пожать. Звал он Евдокию, как в детстве ее звали, – Прасковьюшкой…
В этом тайном свидании Дуня греха не видела. Раз Петр Алексеевич знать ее не хочет да к проклятой Аньке Монс шастает, значит, и она с другом детства переговорить может. А ежели друг заветный, Степушка, на нее, как на бабу красивую, ладную, смотрит да взглядом ее ласкает, так беды в этом великой тоже нет! Петр Алексеевич Дуниной красоты не замечает, все дурой ее называет, стыдит да гневается. А ей и порадоваться, бедняжке, не с кем… Ах, ангел-Степушка, зачем разлучили нас родители да царица Наталья, зачем не обвенчали по закону православному? Были бы у нас с тобой детки славные да жизнь привольная, а теперь – хоть волчихой вой – никто не услышит! Ночами долгими, одинокими ей, горемычной, все Степушка снился… Как наклоняется он к ней близко-близко, а она (прости, Господи, не гневайся на меня глупую да грешную!) на постели мягкой, на подушках пуховых лежит, да в одной рубашечке, и от томления сладкого вся замирает… А он целует ее долго-долго, сладко-сладко, и от этого поцелуя рубашечка с нежных плеч так и сползает… Наутро Дуня за эти сны крепко Богу каялась. И все же думалось ей, что женского счастья она в жизни так и не узнала, а этого счастья любому сердцу хочется! Вот если бы Степушка и вправду вошел как-то ночью к ней в спаленку! Не побоялась бы стыда вечного да мук адских, познала бы счастье женское!
Стала Дуня царицу Прасковью Федоровну и одна в ее кремлевских палатах навещать. Такой крепкой дружбой к ней воспылала, что царица Наталья это заметила и велела Евдокии без нее к Прасковье Федоровне не ходить. Прасковья Евдокию жалела: сама за хилого царя Иоанна Алексеевича замуж не хотела идти, а перед самой свадьбой все кричала, что скорее умрет, чем пойдет с малахольным под венец. Но все же не умерла: обвенчали ее с царем. Жила Прасковья Федоровна в царских хоромах весело: набрала к себе, на женскую половину, карликов и карлиц, калмыков и калмычек, уродов всяких. Попугаи, соловьи да канарейки у нее трещали без умолку, обезьянки ручные по палатам скакали… Прасковья Дуне все эти чудеса охотно показывала и смеялась громко да весело…
Дуня подозревала, что и Прасковья на молодых стольников заглядывается. Оно и понятно – Петр Алексеевич хоть мужчина в самом соку, красивый да сильный, а Иван, братец его, хилый да немощный, все страдает, болезный. Не был бы Петр Алексеевич таким сердитым да гневным и к иноземцам с их пакостями склонным, может, и сама Дуня по-другому бы на него посмотрела!
Было у них со Степушкой одно тайное свидание, в котором Евдокия потом долго каялась, на коленях перед образами стоя. Прасковья Федоровна тогда к шкапчику потайному с винами заморскими ушла, Дуню одну оставила. Тут и Степушка подоспел. Заманил ее друг сердечный в одну потайную горенку, а там…
Постель там была пуховая и подушки мягкие-мягкие, птицами да цветами расшитые, и пахло так сладко – то ли травой весенней, то ли цветами садовыми. Дуня все беспокоилась, что вернется царица Прасковья от шкапчика потайного и ее хватится. Но Степушка Евдокию успокоил – сказал, что у Прасковьи Федоровны еще заботы будут, он, мол, о том позаботился, и в горницу, к Евдокии, она не скоро вернется. «А мы тут пока побудем, Прасковьюшка, любовь моя ненаглядная! Все забываю, что тебя по царскому приказу Евдокией величают… Для меня ты всегда Прасковьюшкой останешься!» Так шептал Степан Глебов прямо в покрасневшее ушко Дуни, а потом в шею и плечи белые так сладко-сладко целовал… Она и растаяла, как снег под весенним солнцем. И забыла, что друг ее сердечный и сам женат – на Татьяне Строевой. Степушке родители жениться приказали, какой с него спрос? А жену свою он не любит, это она, Евдокия, точно знает!
А потом Евдокии крепко свезло. Знать, не оставил ее Господь своей милостью! Стал Степан стольником сразу трех цариц – вдовой Прасковьи, Натальи Кирилловны да Евдокии Федоровны. Царю Иоанну Алексеевичу с Прасковьей в Кремле были особые палаты определены, как и царице-матушке Наталье Кирилловне с Евдокией. Наталья Кирилловна с Дуней в Кремле, правда, жили редко – больше все в Преображенском или в Медведкове. Но в те дни, когда все три царицы в Кремле живали, то и вместе собирались часто. А Степан им за столом прислуживал. Евдокия как видела его, так сразу и млела – от жара сердечного… Сколько раз уж ей вспоминалось и снилось даже, как на Солянке они рядом жили, как в церкви на службах или на улице «случайно» встречались и улыбались друг другу ласково, как посватался за нее Степушка и совсем сговорили бы их, если бы царица Наталья со своим предложением щедрым отцу Дуни-Прасковьи, Иллариону Абраамовичу, голову не затуманила…
Степушка ей в кубок квасу брусничного наливает, а Евдокия ни жива ни мертва, побледнела даже… Степа Дуне подмигнул: знай, мол, молчи… Царица Прасковья Федоровна не заметила ничего: ее, лебедушку белую, тоже замуж насильно выдали, она и сама на молодых стольников заглядывалась. А вот Наталья Кирилловна на Дуню сердито так посмотрела, а когда трапеза закончилась и отпустили Степана, и говорит:
– Что, Дуня, мил тебе новый стольник? Вижу, как вошел он, ты вся обомлела… Добро бы ты Петруше так радовалась! Видно, правду я слыхала про тебя да про стольника этого…
– Какую правду, царица-матушка? – не на шутку испугалась Евдокия.
– Что с детства вы знакомы и он к тебе сватался?
– Знакомы, правда. Семьи наши между собой дружны были. Но сватовства не было никакого, царица-матушка. Кто ж за царскую невесту посватается?
– Нравился он тебе, что ли? Говори правду, Дуня, я все одно узнаю!
– Что вы, царица-матушка?! Да разве б я посмела на кого другого, кроме Петра Алексеевича, глаза поднять?!
– Нынче, дело известное, ты того не посмеешь! А когда еще за Петрушу просватана не была, нравился тебе Степашка Глебов?
– Не нравился, царица-матушка… Семьи наши дружны были, и я Степана за брата почитала…
– Смотри, Дуня! Узнаю, что ты с новым стольником по углам шушукаешься, сама тебя в монастырь упрячу! А знакомца твоего давнего попрошу отправить куда-нибудь с глаз долой… Хоть в войско, хоть на дальнее воеводство… Вот Петруша на Москву вернется, в сей же час попрошу!
Как ни просила Евдокия царицу Наталью Кирилловну не отсылать Степушку от двора подале, не смилостивилась царица! Если правду говорить, то боялась Дуня просить ее слишком истово – а вдруг догадается царица-матушка про их со Степой тайные свидания, Петру Алексеевичу про то намекнет?! Страшен во гневе царь Петр, не бывать ангелу-Степушке в живых, да и ей, Евдокии, монастырь грозит дальний… Так что лучше уж пусть Степушка подале от Москвы уедет, а то не сносить ему головы! Сначала Петр Алексеевич хотел Глебова в войско взять, что под крепостью Азов стояло, но потом отец Степушки, Богдан Данилович, челобитье царю насчет сына подал. Отправлял Петр Алексеевич Богдана Даниловича воеводой в сибирский город Енисейск. Вот и просил Глебов-старший отправить вместе с ним сыновей Степана да Федора. Согласился на то Петр Алексеевич… Уехал друг сердечный Степушка, и осталась Евдокия совсем одна. Слезы лить о своей доле несчастной…
Хуже всего стало, когда Наталья Кирилловна умерла. Болела царица-матушка недолго: однажды за сердце схватилась, задыхаться стала. Петр Алексеевич тогда ее выходил. Потом снова в Преображенское уехал. Тут у царицы Натальи опять сердце прихватило – она и отошла. Не мучилась почти, только в гробу лицо у нее такое удивленное было: мол, плохо мне, тяжко, отчего Петруша не идет?!
Убрали царицу-матушку в золотые ризы, положили в Грановитой палате Кремля. На коленях перед гробом стоял любимый брат Натальи Лев Кириллович и нараспев читал молитву. Петр Алексеевич и сестрица его, царевна Наталья, плакали. И Евдокия плакала горько – хоть и еретичка была Наталья Кирилловна, а все ж добрая – жалко ее!
А потом подступился к Дуне Петр Алексеевич со странной и невозможной просьбой своей, больше напоминавшей приказ. Хотел он от Дуни недопустимого, страшного – развода! И как только мысли сии преступные в его царскую голову пришли!
Сначала, когда Петр Алексеевич с Великим Посольством по чужим странам ездил (и дались ему эти страны заморские!), пришли к Евдокии порученцы его – брат покойной царицы Натальи Лев Кириллович да Стрешнев Тихон – и стали уговаривать Евдокию добровольно на постриг пойти. Мол, жить будешь хорошо да сладко (даром что в монастыре!), содержание от царской казны щедрое получать, с Алешенькой, сыночком родненьким, разрешат видеться. Ты только, Евдокия Федоровна, уважь царя-батюшку да высокое звание царицы московской по доброй воле с себя сними! Сладко они пели да гладко, только жестко было спать! Не поверила Дуня их словам лживым – и отказалась гордо. Не может московская царица от своего звания, Богом данного, отказаться. Жена она Петру Алексеевичу законная, и ежели он о том забыл, так она еще память не потеряла!
Петру Алексеевичу, когда он из стран заморских вернулся, она тоже так сказала: «Царица я московская, и царицей умру!» Осерчал Петр, зыркнул на жену гневно и сурово так сказал: «Умереть хочешь, Дуня? Что ж – твоя воля…»
Ей бы в ноги царю броситься да завыть, как бабы разнесчастные воют, но она сан свой высокий нести умела и под гневным взглядом царя глаз не опустила. Так и стояли, взглядами друг друга мерили. Он не выдержал, хмыкнул: «Крепка ты, Дуня! Точно скала… Тебе бы эту твердость в других делах применить. Не для вражды со мной, для помощи в делах державных….»
Удивилась Дуня, спросила: «Когда же это я, царь-батюшка, с тобой враждовала? Не было того!»
– Не враждовала, говоришь? А братья твои что делали? Меня с трона спихнуть хотели, да не вышло! А тебя в царицы готовили, чтоб без меня за твоей спиной Русью править да в прошлые, темные времена ее тянуть!
– Про братьев моих заговоры я ничего не знаю! – отрезала Евдокия. – Знаю только, что слуги они тебе верные…
Рассвирепел Петр еще пуще: «Верные, говоришь! Врешь, или точно дура, вперед себя не видишь… Все я про братцев твоих знаю! И про батюшку твоего, коего я в Тотьму сослать приказал! К заговору Циклера, Пушкина да Соковнина они прямое касательство имеют! Меня убить хотели, а тебя – на престол, при Алешке правительницей! Как Софью!»
– Оболгали моих братьев да батюшку перед тобой, государь! Не виновны они ни в чем… Это все зверь, злодей лютый Ромодановский на них наговаривает…
– Заговорщики под пыткой твоих братьев да отца назвали!
– Под пыткой, государь, чего не скажешь… Петухом закукарекаешь, коли велят… – возмутилась Евдокия.
– Эх, Дуня, что с тобой говорить… – махнул рукой царь. – Семя ты стрелецкое… Они против меня бунтовали, убить хотели, и ты туда же! Все тебе противно, что я на Руси делаю, али не так? Говорила ты, что по странам чужим ездить да порядки их перенимать – дело богопротивное? Говорила аль нет?
– Говорила… – призналась Дуня. – И греха в том не вижу. Старец Авраамий из Андреевского монастыря так учил. Русский народ есть новый Израиль, племя богоизбранное, и не подобает ему с иноплеменниками общаться. А тем паче по чужим краям ездить да погани от них набираться…
– Если б не знал, что ты – дурища да с чужих слов поешь, велел бы кнутом наказать, для порядку! – скорее устало, чем сердито, сказал Петр. – А еще лучше – отправил бы за границу, учиться. Чтоб поумнела… Дурь из тебя так и прет, как из старца твоего Авраамия… Хотите вы Русь от всего мира спрятать, чтобы не знал нас никто да и мы никого не знали! Только не выйдет это у вас, пока я, многогрешный, жив! А тебя, Дуня, я все едино в монастырь отправлю. Не хочешь подобру, поедешь по приказу! И не вой – не пожалею!
– Не стану выть, государь! – сурово ответила Евдокия. – Я и в монастыре царицей останусь!
– Монахиней ты там останешься, глупая! – отрезал царь и ушел, стуча грубыми солдатскими сапожищами.
Так и попала Дуня в Суздаль, в Покровский монастырь, где пострижена была в монахини под именем Елены. Сколько женщин несчастных, из родов знатных боярских, да и из роду царского, в этом монастыре перебывало… И Соломония Сабурова неплодная, жена царя Василия III, и жена князя Бельского, Анна Васильевна, и жена князя Старицкого, Евдокия Александровна, и иных прочих немало. Да только то все были жены неплодные, разнесчастные… А она Петру Алексеевичу сына родила, и не одного, другого, Алексашеньку, Господь прибрал во младенчестве. За что же ее сюда?
Разлучил ее царь-Ирод, Петр Алексеевич, с Алешенькой любимым, сыночком родненьким… Оставил ее в целом свете одну-одинешеньку. И от казны содержания не дал. Мол, пусть родственнички Лопухины свою Авдотью содержат. Помогали ей родственники, да только скудно. Из них к тому времени мало на Москве осталось. Одних Петр Алексеевич сослал, других – казнил.
Монахини, правда, Евдокию очень жалели. Святой ее считали и царицей московской. Жила она в монастыре не то чтобы слишком туго, пожалел Господь! Только вот о сыночке Алешеньке слезы лила горькие… Отдал его Петр-изверг сестре своей, Наташке, на воспитание… Ох, худо Алешеньке у Наташки будет, разве ж она, змея подколодная, как мать родная, приласкает?
В Покровском монастыре инокиню Елену почитали. Не поднималась у них рука на царицу московскую. Мирское платье позволяли надевать, кормили сытно, руку целовать приходили. Говорили люди монастырские, что когда сынок Дунин, Алешенька, на трон взойдет, то матушку непременно освободит. А зверю, Антихристу, Петру Алексеевичу, гулять по Руси недолго осталось. Скоро, скоро его стрельцы уцелевшие на копья подымут, или другим образом изведут. Евдокия на такой исход тоже крепко надеялась. Возненавидела она Петра, как своего мучителя лютого, жестокого, и иначе как царем-Иродом его теперь не величала. Видно, и не любила она его никогда… Так только понравиться старалась, как жена верная, богобоязненная. А любила ангела-Степушку, друга сердечного, красивого да ласкового… Ах, Степушка, зачем нас в те времена недобрые родители разлучили? Зачем выдали ее, Прасковью, за царя молодого Петра Алексеевича, а Степу, друга милого, на Татьяне Строевой насильно женили! А потом и вовсе сослали Степана в сибирский город Енисейск, вместе с отцом-воеводой.
Вот и разошлись их пути-дорожки! Степан царю Петру служил, офицером в новом полку, Преображенском, стал, двух детей нажил… Да только не смог Степан забыть свою Прасковью Лопухину, которая по воле царевой Евдокией Федоровной стала! Ах, если бы милого Степушку здесь, в Суздале, увидеть! Влетел бы он в ее келью ясным соколом, как бы сердце ее тогда обрадовалось, возликовало!
А что? Греха тут нет. Царь Петр, Ирод поганый, ее сам отверг. Раньше с Анькой Монс путался, а нынче, поговаривают, новую кралю себе нашел, и опять – лютеранку. Катькой ее зовут. То ли литвинка, то ли чухонка, кто ее знает? Прижил он от той крали богомерзкой двух дочек и все на рождение сына надеется!
Не видать тебе сына, аспид поганый! Один у тебя сын есть и будет, царевич Алексей Петрович, ясно солнышко, ему и престол наследовать! Жениться Петр на чухонке своей хочет – при живой-то жене!
Так, стало быть, и она, Евдокия, теперь свободна. Пора и ей снова любовь великую познать, как в старину, когда Степушка служил у трех цариц стольником. Надо бы послать к Степушке цидулку любовную, да как передать? Людей верных мало осталось, да и те – боятся. Что ж, Господь поможет и укрепит, приведет к ней друга верного, старого… Духовник ее суздальский поможет, отец Федор Пустынный! Будет и она, Евдокия, счастлива!
Глава 3. Первая любовь Степана Глебова
Первая любовь похожа на весеннее солнце – она не дышит зноем, не томит, как летнее светило, но мягкое тепло этой любви помнится всю жизнь. Так и Степан Глебов помнил о Прасковье-Евдокии долгие годы, проведенные на службе у Петра Алексеевича, которого он про себя частенько называл «царем-Иродом», а то и попросту – Петькой. Если бы Степан смог забыть об этой любви, то поднялся бы еще выше, вошел бы к царю в доверие, сделал бы блистательную армейскую карьеру. Но он не мог забыть о сосланной в Суздаль, поруганной царице, о своей Прасковьюшке, которая, отвечая на его чувства, в прежние времена рисковала высоким саном, а нынче – жизнью. Все эти годы, в походах и сражениях, да и в немногих мирных днях, Степан Глебов поддерживал связь с царицей Евдокией: получал от нее короткие, тайные цидулки, полные ласковых обращений и всепоглощающей страсти. Эти цидулки передавали сначала их общие знакомцы, тесно связанные с семьями Глебовых и Лопухиных, а потом, в бытность Евдокии в Суздале, люди Божьи, собиравшие для монастыря подаяние. Чаще всего к Глебову приходил Мишка Босо́й, юродивый богомолец.
Для Мишки не существовало запертых дверей и чужих дворов: человека Божьего по всей Руси принимали как своего. Вот он и хаживал из дома в дом, от одних добрых людей к другим. Бывал и у Лопухиных, у брата царицы-монахини Абрама Федоровича, и у царевны Марьи Алексеевны, и у царевича Алексей Петровича, и приносил суздальской узнице щедрые дары – меха да ткани. Но главной тайной его ношей были цидулки, часто – написанные хитрой цифирью. В них Евдокия просила о помощи, взывала к братьям и родственникам и народу православному, а главное, к своему несчастному сыну Алексею. Передавал юродивый и трогательные записочки инокини Елены, обращенные к майору Степану Глебову.
«Свет мой, батюшка, душа моя, радость моя! Ох, свет мой! Как мне на свете без тебя, как живой быть? Ей, ей, сокрушаюся!» – писала Евдокия, и эти трогательные, бесхитростные слова ранили Глебова в самое сердце. Он вспоминал их общую юность, московское житье-бытье, Солянку, случайные встречи, от которых потом так сладко ныло сердце, и еще – свою бытность стольником царицы Прасковьи Федоровны, тайные свидания с Евдокией и крохотную, укромную спаленку с пуховыми подушками, куда он не однажды увлекал свою любушку.
Глебов принимал Мишку Босого тайно, в своем московском доме, накрепко наказывал жене привечать странника, поить и кормить его обильно и сладко, оставлять на ночлег. Татьяне Васильевне все это очень не нравилось, она боялась гнева Петра Алексеевича, который мог сокрушить все их семейство – и Степушку, и дочерей, и ее саму. Но она привыкла во всем слушаться мужа и к тому же с первых дней их подневольного (по крайней мере, со стороны Степушки) брака понимала, что их свадьба состоялась лишь потому, что Прасковью Лопухину выдали за самого государя. Татьяна Васильевна знала свое место – невыгодное, второстепенное, уязвимое, – но на большее не претендовала, не смела. Покорно передавала мужу записочки от царицы Евдокии Федоровны, а случалось, и его цидулки к ней. И знала, всегда знала, что ей не тягаться с Евдокией – царицей московской, некрасивой, убогой и глупой в глазах царя Петра Алексеевича, но прекрасной и незабываемой для мужа чужого, ее Степушки.
Но теперь, когда царица Евдокия Федоровна стала монахиней Еленой, ненавистной государю, а Степушка продолжал тайно переписываться со своей зазнобой и принимал богомольцев да юродивых, приносивших от нее весточки, игра пошла нешуточная. И эта игра могла стоить жизни и Степану, и его нелюбимой жене, а их дочкам – свободы и состояния. Татьяна Васильевна порой видела себя и девочек (в жутких снах, от которых с криком просыпалась ночью) в сибирской ссылке или в крепости, а мужа – покорно склонившим голову на плаху. Ах, Евдокия, Евдокия, царица, своему мужу постылая, сука драная, зачем отнимаешь чужого супруга? И если бы только отнимала – ты и на саму жизнь его посягаешь… А как сбудутся страшные Татьянины сны, и погибнет Степушка в лютых мучениях?
И все же Татьяна Васильевна к Степиному гостю вышла, хоть охая и вздыхая, принесла ему сбитню горячего и пироги с рыбой да с малиной. Скоромного не вынесла: человек Божий мясной пищи без особой надобности вкушать не станет. Впрочем, такая особая надобность у Босого случалась частенько – порою до трех раз в день.
Степушка богомольца этого, посланника, не с дворней усадил, а в господской горнице, за одним столом со всем семейством. Испугалась Татьяна Васильевна: а вдруг кто из слуг на Глебовых донесет, что принимают они гостя из Суздаля да за один стол с собой и дочерьми сажают?! Но Степан жену успокоил: мол, никто не знает, кто этот богомолец да откуда, а подслушивать разговоры майора Глебова дворня побоится: рука у хозяина крепкая, спуска никому не даст. Так и уселись вечером за стол, все вместе. Потом Степушка жену с дочками спать отослал да сам с богомольцем остался.
Мишка Босой поесть любил, от пирогов с рыбой да с малиной, почитай, ничего не осталось. А что не съел, то в переметную суму положил. Запаслив был богомолец… Туда же добавил украдкой пару серебряных ложек со стола – мало ли что Божьему человеку в дороге пригодится?
Майор Глебов хмелен был, но спать не пошел, за столом с гостем засиделся. Стал про житье-бытье Евдокии расспрашивать. Как, мол, живет инокиня смиренная, Еленой называемая, не забыла ли своего Степана?
Мишка Босой рейнского вина с хозяином выпил (даром что Божий человек…), рассказывать начал.
– Почитают царицу Евдокию Федоровну в Суздале. Ни в еде, ни в питье, ни в одежде она не нуждается. На богомолье по окрестным монастырям ездит. Но верных своих друзей да помощников не забыла.
– Как так, на богомолье ездит? Разве то матушка игуменья позволяет? – усомнился Глебов.
– Матушка игуменья первая к руке царицы Евдокии Федоровны приложиться спешит. Почитают царицу в Суздале как святую и Руси заступницу…
– Царицу? – задумчиво переспросил Глебов. – Не инокиню? Разве не постригли в монахини Евдокию Федоровну?
– Постригли али нет, нам про то неведомо… – хитровато прищурился богомолец. – А ведомо то, что в молитвах Евдокию свет Федоровну поминают как царицу благочестивую московскую… Одна у нас, грешных, надежда – что царевич Алексей Петрович с Евдокией Федоровной воцарятся да царь-Ирод преставится… А солдатку его Катерину с дочками – в монастырь!
– Мечты все это пустые… – не поверил Глебов. – Крепко сидит на престоле российском царь Петр. Армия за него. Я сам – человек служивый, я про то доподлинно знаю.
– Может, солдатики и за царя-Ирода… – отрезал Мишка Босой. – А народ честной за Евдокию Федоровну с Алексей Петровичем стоит!
– Что народ? У армии – сила, она с царем в походы ходила. Солдаты да офицеры ему крепко верят…. – усомнился Глебов.
– Ты, Степан Богданович, и сам ахвицер… А Евдокии Федоровне – друг вернейший. Как так? – переспросил Мишка.
– Я Прасковьюшку, Евдокией в браке названную, с юных лет знаю… Потому и служу ей, – объяснил Глебов.
– Вот и подбей за нее солдатиков! Подсоби матушке-Руси! Чтоб старая жизнь на Русь вернулась… Нечего нам с иноземцами погаными знаться да нравы их почитать… Кровь за поганые свейские болота проливаем. Для какой такой нужды?!
– Ты, что ль, кровь проливаешь, человек Божий? – издевательски спросил Глебов.
– Солдатики проливают, жалко мне их, болезных… – тонким, скулящим голоском запричитал Мишка.
– Слышь, Мишка, я вскорости в Суздаль поеду… Рекрутов набирать… – шепотом, почти в ухо гостю, сказал Глебов, озираясь на дверь. – Ты меня к Евдокии Федоровне и введи…
– Духовник царицы, отец Федор Пустынный, поможет… Он – человек праведности великой! – пообещал Босой.
– Вот и сладили! – решил Глебов. – А теперь спать иди, богомолец!
– Что ж передать от тебя царице нашей благочестивой?
– Что скоро она старого друга увидит…
– Письмишко то напишешь?
– Напишу… С утра напишу… Прощай покуда.
Мишка Босой пошел спать в особый, отведенный ему чуланчик, а Глебов еще долго сидел за столом и думал свою тяжкую думу. Что ж, значит, судьба у него, майора, такая, за Прасковьюшку в петлю лезть да с самим царем тягаться… Смерть не страшна, муки страшны, а все ж нельзя Прасковьюшку в беде бросить. Первая любовь не забывается. Видно, любовь эта и последней у него окажется. Увидимся в Суздале, в келье ее монашеской, а там… А там – будь что будет! На миру и смерть красна…
Глава 4. Свидание в Суздале
Степан Глебов приехал в Суздаль для рекрутского набора и, возвещая о своем появлении, прислал инокине Елене щедрые дары: два меха песцовых да пару соболей, из которых она сделала себе шапку, и сорок собольих хвостов… Евдокия расстелила соболя на коленях, нежно гладила их огрубевшими пальцами, прижималась холодной щекой к бархатистому меху, пытаясь удержать, уловить его тепло. Ей казалось, что меха сохраняют тепло рук любимого Степушки, собиравшего для нее эти подарки. Инокиня улыбалась своим горячим, любовным мыслям, и у нее было блаженно-счастливое лицо – как в юности, когда они со Степушкой случайно или почти случайно сталкивались на Солянке, по дороге в храм, на утреннюю или вечернюю службу, и украдкой пожимали друг другу руки. На Евдокии было мирское платье – и настроение ее посетило мирское, почти праздничное.
Такой царицу увидела инокиня Маремьяна, прислуживавшая Евдокии, иссохшая, седенькая старушка, строгая и суровая. Евдокию она, однако, почитала, видела в ней не смиренную монахиню, а подлинную московскую царицу, почти святую. И у этой святой должно было быть приличествующее случаю и страданиям просветленно-мученическое лицо. Но сейчас Евдокия выглядела легкомысленно-счастливой, и это выражение мирского счастья, застывшее на лице царицы, несказанно обеспокоило Маремьяну.
– Почто улыбаешься, матушка Евдокия Федоровна? – строго спросила старица. – Вижу, мысли у тебя греховные, бабьи…
– И верно, бабьи… – тихо рассмеялась Евдокия. – Милого друга вспоминаю – словно перед собой вижу…
– Ах, матушка, быть беде! – запричитала Маремьяна. – Для чего ты монашеское платье сняла и в суетный наряд обрядилась? Коли узнает кто, как быть? И мысли у тебя греховные… В святых стенах да о земном счастье думать – как можно?
– Не могу я иначе… – с тихим вздохом сказала Евдокия. – Каждый день я о нем думаю…
– О ком это – о нем, матушка?
– Об ангеле моем, Степушке… Скоро и сам сюда явится… Жду я его… Жду мое ясно солнышко в темнице этой постылой…
– В темнице? – ужаснулась Маремьяна. – Это ты, матушка, о монастыре святом такое говоришь? Бога побойся!
– Господь меня простит! – уверенно сказала Евдокия. – Он прощает тех, кто любит… А я сильно люблю.
– Что ж ты такое говоришь, матушка? Тебя русский народ святой почитает, а ты в стенах монастырских полюбовника ждешь? Не введу я его к тебе – так и знай!
– Велика беда… – рассмеялась Евдокия. – Ты не введешь, другой введет.
– Кто ж это такой, другой? Не знаю я таких нечестивцев! – отрезала Маремьяна.
– Духовник мой, отец Федор Пустынный, Степушку ко мне и введет! – уверенно сказала Евдокия и прижала подаренные меха к лицу. Как мягко и нежно касались они ее щек и губ, словно руки любимого.
– Не введет к тебе отец Федор полюбовника, не бывать тому! – возвысила голос Маремьяна.
Но Степан Глебов пришел к Евдокии – и не единожды. Вводил его к Евдокии отец Федор Пустынный – для укрепления духа царицы-матушки, которая, как верили многие в Суздале, непременно восстанет против царя-Ирода вместе со своим сыном Алексеем. Екатерину, новую жену Петра, в Суздале не считали царицей. Подлинная царица была здесь, с ними, и дух ее следовало укрепить – пусть даже и тайными встречами с полюбовником.
Когда к Евдокии приходил Глебов, старицу Маремьяну отправляли кроить телогреи для царицы или читать молитвы за ее здравие. Евдокия была сама не своя от счастья: Степушка здесь, с ней рядом, и не украдкой, как в старые времена, в покоях царицы Прасковьи Федоровны, а почти не таясь. Встречи с Глебовым придали Евдокии твердости. Теперь она часто говорила старице Маремьяне да другой своей наперснице, монахине Каптелине: «Все наше государево, и государь за мать свою что воздал стрельцам, ведь вы знаете; а сын мой из пеленок вывалился».
Евдокия без всякого стеснения пользовалась именем своего несчастного сына, веря, что он отомстит за нее Петру. А между тем Алексей Петрович лишь смутно представлял себе тайные планы матери, и не внезапная смерть отца мерещилась ему в дерзновенных помыслах, а лишь тихая и спокойная жизнь где-нибудь вдали от двора и отцовских забот, в деревеньке своей Рождествено. Алексей Петрович был тих духом и нравом, но Евдокия решала и за него, и за Глебова. Попранной, поруганной женщине хотелось мести. Упрямая и жадная ненависть трепетала в ней, и она бестрепетной рукой вела своего любовника на плаху, а сына в крепость или на смерть. К Евдокии в Суздаль приезжали разные люди, противники новых порядков, шушукались с ней по углам, говорили о скорой перемене власти. Царица часто выезжала на богомолье в окрестные храмы и монастыри и привлекала к себе сторонников.
В утренних сумерках, уходя от Евдокии, Глебов растерянно шептал молитвы Христу-заступнику, ангелу-хранителю и Богородице и думал о том, что поневоле стал заговорщиком. Лаская царицу в ее келье, он слушал упрямый, исполненный гнева и жажды мести шепот Евдокии. Она призывала все мыслимые и немыслимые несчастья на голову царя Петра и его полюбовницы-чухонки, солдатки Катерины, и на их дочерей Аньку с Лизкой. Говорила о том, что сын отомстит за мать, подымет против царя-Ирода своих сторонников, и даже предлагала Глебову поднять против царя собранных майором в Суздале рекрутов. Глебов полагал, что его Прасковьюшка бредит. Он внушал любовнице, что несказанно трудно тягаться с Государем, победившим самого свейского короля Карла XII. Но несгибаемая Евдокия этому не верила и тайно совещалась с разными людьми – посланниками от родовитых боярских семей, которых приводил к ней Федор Пустынный, монахами и богомольцами, со всяким пришлым и беглым людом. Все они клялись постоять за царицу, и Глебов нехотя присоединял свой голос к их голосам.
Однажды ночью, после жадных и быстрых ласк, слов любви, обращенных к нему, и проклятий в адрес Петра Алексеевича, Глебов сказал любовнице:
– Под топор подведешь меня, Прасковьюшка… А прежде – на дыбу князь-папе Ромодановскому, на муки лютые… Упряма ты, знаю, но царь упрямей тебя!
Евдокия жадно прильнула к Глебову, зашептала ему на ухо:
– Не бойся, ангел мой, светик мой ясный, яхонт мой драгоценный! За нас Русь святая!
– Где ж тут святость, Прасковьюшка, когда ты не только ему самому, а его детям погибели желаешь? Нешто это по-христиански?
– Дети царя-Ирода греховны! Яблоко от яблони недалеко падает… – яростно прошептала Евдокия.
– А ежели он так о твоем сыне подумает? Ты на его детей смерть кличешь, а государь на твоего сына погибель призовет… – предположил Глебов.
– Не посмеет он Алешеньку обидеть… Алешенька – и его сын…
– Слыхал я, Прасковья, что царевича при дворе твоим щенком кличут. И редко – сыном царевым. Словно подозревает государь что…
– Подозревает? – губы Евдокии исказила полуухмылка. – Пущай подозревает! А может, и не его Алешенька сын, а твой?
– Мой? – охнул Глебов, вырвавшись из жарких, обнимающих рук Евдокии. – Быть того не могет… Когда мы с тобой снова повстречались, ты уж Алексеем брюхата была…
– По числам выходит, что царев мой Алешенька, а по духу – твой! – призналась Евдокия, прижимаясь к горячей, родной спине возлюбленного.
– Как так, по духу? – не поверил Глебов.
– Все время я, Степушка, тебя представляла, когда с царем была. О тебе думала, даже когда с ним на супружеском ложе лежала… Представляла, что это не он, а ты со мной. Стало быть, по духу ты – отец Алешеньки, а по крови – царь-Ирод!
От этих признаний Глебову стало жутко. Он зажал Евдокии рот.
– Молчи, Прасковья, молчи! – зашептал он. – Не ровен час, кто услышит. И у стен уши есть.
– Здесь все за нас! – попыталась успокоить Глебова Евдокия. – Мы с тобой Русь взбунтуем, Алешеньку на царский престол возведем и сами в чести будем. А царю-Ироду с полюбовницей его чухонкой да с девками-выблядками – смерть!
– А если не им, если нам? – Глебов до конца понял, как тверда воля Евдокии. Тверже, чем его собственная. И почти такая же стальная, как у Петра. Понял, и стало не по себе. Но он уже слишком далеко зашел, придется идти до конца.
– Не нам, им! Верь мне, так и будет! – не таясь, почти громко, воскликнула Евдокия. – Сын мой за меня отомстит!
Над Суздалем плыла ночь – черная, глухая, полная тайн, заговоров, лютой ненависти и обиды. Оскорбленная Евдокия страстно желала смерти и мук не только Петру, но и его новой жене и дочерям. И, чувствуя эту ненависть, не спала новая жена царя, Марта-Екатерина. Поднималась с супружеского ложа и долго стояла у дворцового окна, вглядываясь в белесую питербурхскую ночь и повторяя слова молитв – и католических, и лютеранских, и православных. Екатерина вспоминала давнее мариенбургское видение – женщину в черном, монахиню или царицу, смотревшую на нее, как, должно быть, смотрела отвергнутая Астинь на новую жену Артаксеркса, Эсфирь. От этой ненависти Екатерине становилось холодно и жутко. И она часто шептала себе ночами: «Или я, или она… Или ее сын, или мои дети… Кому-то из нас не жить…» И пока Екатерина даже не представляла себе, как недалеки ее слова от близкого и кровавого будущего.
Глава 5. Русская Роксолана
Верный слуга Рустем не оставил свою госпожу. Он поехал вслед за ней в далекий и туманный северный город, словно сотканный из серебристо-белой пелены. Даже ночи здесь часто бывали не черными, как смоль, а белесыми, словно утренние облака. От реки и земли тянуло холодом, и недавно возведенные дома и храмы тонули в сказочном, неправдоподобном мареве. Все в этом городе удивляло Рустема – и то, что он стоял не около воды, как столица Оттоманской Порты великий Истанбул, а буквально на воде, на небольших островках, соединенных мостами. Дели Петро называл этот странный город Парадизом, райской обителью, а жители, как и рабочие, согнанные на верфь, каждый день боялись наводнения. Даже смелый Рустем боялся, но понимал: главное – спасение госпожи. Для того он и рядом с ней, чтобы не позволить стальным, жестоким водам реки, которую гяуры называли Невой, поглотить царицу. Он здесь, чтобы защищать ее не только от природы, но и от врагов, а злодеев, злоумышлявших на государыню, и в Петровом Парадизе, и особенно в главной столице русских – Москве, было немало. Во дворце не то что в лагере русской армии на Пруте, здесь не так безоговорочно уважали Екатерину. Здесь не называли ее спасительницей армии, а лишь порой злобно или едко посмеивались над чухонской «портомоей», ставшей русской царицей. Рустем очень удивлялся этим сплетням и однажды даже спросил у Екатерины, правда ли то, что она в походах стирала белье солдатам.
Екатерина рассмеялась, но как-то устало: должно быть, она уже не раз слышала эти пустые враки и даже отчасти смирилась с ними. Рустему госпожа объяснила, что в юности была воспитанницей священника-вероучителя, иначе говоря – имама, из далекого города Мариенбурга, и что попала вместе с этим священником и его семьей в русский плен, когда город взяли войска Дели Петро. Что в плену она сначала жила в дому у старого военачальника Шереметева, экономкой, то есть домоправительницей, потом попала к светлейшему князю Меншикову, который, увы, обошелся с ней недостойно, но она ему это простила. А потом стала царской лекаркой – то есть смиряла гневные припадки Дели Петро, и за это царь полюбил ее и взял в жены.
Рустем слушал-слушал, а потом сказал госпоже, что она – вторая Роксолана.
– Кто такая Роксолана? – спросила Екатерина, и так заинтересовалась, что даже чашечку с кофием отставила. Вся так и подалась навстречу Рустему, ожидая продолжения рассказа. Юный татарин неторопливо отстегнул саблю и сел у ее ног, на мягкий многоцветный ковер. Персидские ковры, бесспорно, лучше, но и гяуры умеют украшать свои дворцы. Особенно князь Меншиков, почтенный эфенди. У него во дворце такая роскошь, что царская резиденция выглядит по сравнению с ним маленьким, скромным домишком. Видно, Меншиков богаче самого Дели Петро. Потому-то русский царь то и дело ездит к нему то ужинать, то обедать, а то и праздники во дворце своего визиря устраивает. Странное дело! Ни в благословенном Крымском ханстве, ни в Оттоманской Порте такого не бывает. Как может визирь стать богаче самого султана? А Дели Петро – странный царь. Роскошь ему будто совсем и не нужна. Сам вытачивает лампы из слоновой кости, словно простой ремесленник. Сам зубы дерет, словно обычный лекарь. И даже топором на корабельной верфи орудует… Чудеса да и только!
– Так кто же такая Роксолана? – снова спросила Екатерина.
Рустем уселся поудобнее, скрестив ноги, и стал рассказывать. Красиво, цветисто, как певец-шаир при ханском дворе. В дворцовые окна вплывал вечер, искажая очертания вещей, все вокруг становилось зыбким, таинственным, и пряно, тягуче лилась речь Рустема.
– Роксолана была великой царицей, госпожа, и жила она почти два века назад. Так я читал в старинных книгах…
– Читал в старинных книгах? – изумилась Екатерина. – Вот уж не знала, что ты умеешь читать! Ты, сын простого кочевника…
– Я никогда не говорил, что я сын пастуха, моя госпожа, – с достоинством ответил юноша. – Мой отец – тысячник у нашего владыки хана, мои старшие братья – сотники! Да, я простой нукер, но только потому, что это был мой первый поход. И учился я не только владеть луком и саблей, но и читать на языке Пророка, а еще – на языке московитов… Так я рассказывал тебе о Хасеки Хюррем Султан, известной в вашем краю как Роксолана. Она правила Оттоманской Портой наравне с самим султаном Сулейманом, да благословит Аллах его память! В Блистательной Порте ни до, ни после нее не бывало такого, чтобы женщина правила наравне с мужчиной, но Роксолана так влюбила в себя султана Сулеймана, что он позволял ей все. Она выезжала из дворца Топкапы на праздники и охоту, а гяурские живописцы даже писали с нее портреты…
– Портреты? – переспросила Екатерина. – Разве турецким женщинам дозволено открывать лица перед посторонними мужчинами?
– Никому это не было дозволено, кроме Роксоланы, – объяснил Рустем. – Она очаровала великого султана не только своей красотой, но и умом, и стала его соправительницей. А родом она была из гяурских стран, как ты. Из Украйны, которую мы, татары, часто грабим, ибо жители ее часто беззащитны. У них есть смелые мужи, казаки, но эти отважные воины не всегда успевают дать нам отпор. И тогда мы сжигаем села и уводим в плен жителей, а потом продаем их турецким купцам… И детей, и женщин, и тех мужчин, которые не осмелятся скрестить с нами оружие и отдадутся в плен. Таково право сильного. Вот и Роксолана сначала была рабыней, пленницей, почти как ты…
– Я знаю край, о котором ты говоришь… – задумчиво сказала Екатерина. – Мой державный супруг воевал там, когда армия Карла XII вторглась в эти земли. Украйна, Малороссия… Мой отец, Самойло Скавронский, был родом откуда-то из этих мест. Но он служил литовскому гетману Сапеге. Мои родители умерли, когда я была совсем маленькой. Нас с братьями и сестрами взяли по своим домам добрые люди. Я попала к мариенбургскому пастору Глюку. Значит, я и вправду новая Роксолана… Скажи, она была хороша?
– Она была прекрасна, как и ты, госпожа! – восхищенно воскликнул Рустем. – И сначала она попала не в гарем самого султана, а лишь в дом великого визиря Ибрагима. Но Ибрагим не справился с украинской рабыней и отдал ее султану Сулейману.
– И со мной было так… – грустно согласилась Екатерина. – Я стала военной добычей, как и она. И недолго пробыла в доме у великого визиря – то бишь князя Меншикова. А потом меня заметил государь Петр Алексеевич.
– Я долго думал о твоей судьбе, госпожа… – продолжил свою речь Рустем. – И боюсь, что тебя, как и Роксолану, ожидает самое страшное…
– Но самое страшное я уже пережила! – воскликнула Екатерина. – Плен, рабство, позор…
– У тебя две луноликие дочери, госпожа… Нескольких детей ты потеряла… Но недавно родился сын, наследник…
Екатерина испуганно вскочила с кресла и подошла к двери, из-за которой доносилось тихое пение няньки, убаюкивавшей ее долгожданного сына, маленького Петрушу. Взялась было за ручку двери, хотела войти туда, но Рустем остановил ее и снова усадил в кресло:
– С твоим сыном все хорошо, госпожа. Но у него есть враги. Как и у тебя. И главный твой враг – отвергнутая жена Дели Петро. У Роксоланы тоже был такой враг. Первая жена Сулеймана – Махидевран. И ее сын Мустафа.
– Я слыхала, что в Турции есть страшный закон, по которому пришедший к власти принц убивает своих братьев? – тихо, с ужасом и отвращением, спросила Екатерина.
– Это закон Фатиха, госпожа…
– Но у нас в России такого варварского закона, слава Богу, нет! Даже если наследником станет старший сын Петра Алексеевича, он не убьет моих детей! Братья будут помогать друг другу – Алексей, сын Евдокии, и мой Петруша… Алексей может быть регентом при малолетнем Петре Петровиче.
– Это сладкие сказки, госпожа! – на лице Рустема отразилось волнение и смятение. – Боюсь, что тебе, как и Роксолане, придется выбирать: или жизнь твоих детей, или жизнь старшего сына Дели Петро…
– Нет! – закричала Екатерина, вскакивая на ноги. – Нет! Господь Всемогущий избавит меня от такого страшного выбора!
Она осенила себя крестным знамением и упала на колени перед иконой Богоматери, висевшей в красном углу. За эти годы она научилась молиться, как русские. Но в самые тяжелые минуты с губ все равно срывались латинские молитвы, которым когда-то учила ее мать. Вот и сейчас она зашептала перед православным образом католическую молитву, обращенную к Богородице. Впрочем, какая разница? Бог един.
– Молись, госпожа, молись… – удрученно сказал Рустем. – Может, твой Бог избавит тебя, и тебе не придется выбирать. Но Роксолане пришлось. Она выбрала своих детей. В гневе султан Сулейман убил старшего сына, Мустафу, рожденного от Махидевран. Владыка поверил, что шах-заде был в заговоре против него. Роксолана не заступилась за старшего шах-заде. И после смерти Сулеймана править стал ее средний сын Селим.
– А другие ее сыновья? – спросила Екатерина, поднимаясь с колен.
– Султан Сулейман приказал убить младшего сына от Роксоланы, Баязида. Он боялся, что младший шах-заде тоже в заговоре против него. А старший шах-заде Абдаллах умер своей смертью… Он, говорят, был очень хилым. Роксолана не простила Сулейману смерти своего любимца Баязида и возглавила заговор против мужа.
– Заговор? И султан приказал казнить ее?
– Он приказал казнить всех заговорщиков, кроме нее. А ее помиловал. Он очень ее любил. Дели Петро тоже очень любит тебя, госпожа. Он никогда не подымет на тебя руку…
– Но я не намерена вступать в заговор против государя! – оскорбленно воскликнула Екатерина. – Я люблю Петра Алексеевича.
– Главное для женщины – дети… – ответил на это Рустем. – А кто знает, какая судьба ждет твоих детей? Сын отвергнутой царицы – враг тебе и твоим детям. За ним стоят большие люди. Они оскорбляют тебя поносными словами, я сам слышал…
– Господь поможет! – серьезно и торжественно сказала Екатерина. – Даст Бог, мне не придется выбирать. Царевич Алексей Петрович – мой крестный отец. Мне жаль его…
– Роксолане тоже было жаль шах-заде Мустафу… – пожал плечами Рустем. – Молись, госпожа, молись, может, твой Бог рассудит по-иному!.. Роксолана взяла жизнь Мустафы, но за это Аллах отнял жизнь ее любимого сына Баязида. Если ты возьмешь жизнь старшего шах-заде, Аллах возьмет жизнь твоего ребенка… Кровь за кровь, человек за человека…
– Я не возьму жизнь царевича Алексея. Богом клянусь! – Екатерина снова осенила себя крестным знамением и вернулась в кресло, к недопитому кофе. Попыталась взять в руки хрупкую фарфоровую чашечку на блюдечке, но пальцы ее дрожали. Чашечка выскользнула из рук, разбилась. Горячий кофе потек на руки, на платье. И Екатерине на мгновение показалось, что это течет чужая кровь.
Она вскочила, вскрикнула, схватила лежавшую на столике салфетку, стала лихорадочно оттирать руки. Получалось плохо. Тогда она села прямо на ковер и горько заплакала.
Рустем задумчиво и грустно смотрел на нее. Он думал о том, что у московитов нет закона Фатиха, но законы судьбы неисповедимы. Кто знает, какой выбор сделает новая Роксолана, его госпожа?! Темны пути человека на лугах Господних… Грешен и слаб Адам, созданный Аллахом из глины!
Глава 6. Вечные спутники Петра
– Человек грешен и слаб, Господь, наш Пастырь, ведет его по путям жизни! – философствовал, развалившись на сиденье возка, подбегавшего к Нарвской заставе близ северной столицы московитов, Санкт-Питербурха, Ханс Хольмстрем. Дабы скрыть свою внешность в городе, где многие помнили пленного шведа как учителя фехтования гвардейских офицеров, он сбрил молодецкие усы, коротко остриг волосы, натянул на голову скромный серенький паричок, на нос водрузил очки с толстыми стеклами и облачился в сутану лютеранского пастора. По документам, выправленным у надежных людей в Риге, он теперь значился преподобным отцом Брумбером, следующим в Питербурх окормлять многочисленную паству из тамошних немцев да голландцев. В последние дни, чтобы войти в роль подобно заправскому актеру, он усердно читал богословские трактаты и беседовал с Йоханом Крузе исключительно на духовные темы. Йохану была уготована скромная роль пасторского слуги, а фамилия у него в бумагах значилась и вовсе ничтожная – Мюллер. Иметь фамилию Мюллер в Германии – все равно что и не иметь никакой, там этих мюллеров пруд пруди!
– Значит, именно Отец небесный привел нас связать королевского казначея и обчистить денежный сундук в доме нашего бедного короля Карла в Бендерах? – не без иронии спросил Йохан. Изрядные остатки золота, взятого двумя отправлявшимися в погоню за царем московитов офицерами «в долг» у шведской короны, еще болтались у них в кошельках.
– На все воля Божья, сын мой Мюллер! – с постным видом заявил Хольмстрем.
– Интересно, не святой отец не Брумбер, а есть ли Его воля на то, чтобы мы настигли и убили царя московитов Петра? – мрачновато спросил Йохан. – Убили, как мы обещали королю Карлу и самим себе… Мы преследовали его и в Польше, и в Ингерманландии, и в Риге. Нигде удача не улыбнулась нам, Петр всегда в окружении своего войска и верных людей. Порой мне кажется, Ханс, что наша клятва стала проклятием. Помнишь старую легенду о Летучем Голландце, дружище? Так вот, мы с тобой стали парочкой «летучих шведов», обреченных вечно повторять пути царя Петра…
– Летучие шведы – это звучит! – оживился Хольмстрем. – Хорошо сказано, сын мой Мюллер, я возведу тебя в причетники. Долговязый московит рано или поздно сдохнет, у него уже сейчас рожа ходячего покойника! Не мы, так он сам угробит себя государственными заботами и многолетним отсутствием отдыха… Но я так просто не отступаюсь от своей клятвы!
– Я тоже, – согласился Йохан. – Значит, наш путь будет продолжаться и продолжаться, пока Петр не умрет сам или нам не представится удобный случай подобраться к нему на длину клинка! Меня, честно говоря, не радует только одно. На этом пути мне предстоит еще много раз увидеть Марту в качестве его жены и царицы. И даже когда, по воле Божьей, царя Петра не станет среди живых, она не станет моей.
– А ты что думал, сын мой? Конечно, она не захочет променять трон русской царицы на твою жесткую лежанку… Больно ты ей теперь нужен!
– Дело не в этом. Скорее в том, что такая, какой она стала, она уже мне не нужна…
Глава 7. Розыск в Покровском монастыре
Капитан-поручик лейб-гвардии Преображенского полка Григорий Скорняков-Писарев считал Суздальское дело редкой возможностью выдвинуться, сделать наконец блестящую придворную карьеру. До того счастливого мгновения, когда государь Петр Алексеевич приказал капитан-поручику немедленно отправляться в Суздальский Покровский монастырь, где была заточена и пострижена в монахини бывшая царица Евдокия Федоровна, эта карьера как-то не особенно складывалась. На Северной войне Скорняков-Писарев лихо штурмовал крепости, отличился при Полтаве, а до того, как попасть на театр Марсовых игрищ, по приказу Петра изучал в Германии механику и инженерное дело. Но все эти несомненные заслуги все же не позволили Скорнякову-Писареву войти в тесный круг «птенцов гнезда Петрова». Капитан-поручик, конечно, тоже был петровым птенцом, но уж очень скромным и неприметным, чем-то вроде воробья. А хотелось ему быть ясным соколом и так расправить мощные крылья, чтобы Шафиров с Меншиковым позавидовали. Поэтому, когда однажды, в самом начале февраля 1718 года, Петр Алексеевич призвал Скорнякова-Писарева к себе и дал ему тайное поручение, капитан-поручик подумал – вот он, настал наконец его звездный час!
Поручение, правда, оказалось двусмысленным, и многие из тех, кто считал себя благородными, от такого поручения бы и вовсе отказались, ибо направлено оно было против слабой женщины. Но Скорняков-Писарев такими сантиментами себя обременять не стал – мол, дело мое служивое, не мне с царем пререкаться. А велел капитан-поручику государь «Ехать в Суздаль, и там в кельях бывшей жены моей и ея фаворитов осмотреть письма, и ежели найдутся подозрительные, то по тем письмам, у кого их вынул, взять за арест и привесть с собою купно с письмами, оставя караул у ворот».
Сын низложенной царицы, Алексей Петрович, 3 февраля 1718 года принародно отрекся от отцовского наследства в Столовой палате Кремлевского дворца. Старший сын Петра уступил все права младшему – рожденному Екатериной Алексеевной Петру Петровичу. Этому отречению предшествовало бегство Алексея за границу, под защиту родственника покойной супруги царевича – императора Священной Римской империи германской нации Карла V. Алексей Петрович мечтал о тихой, частной жизни рядом с любовницей – бывшей дворовой девкой Ефросиньей, на которой страстно хотел жениться. Отправляясь под защиту родственника недавно умершей жены, Шарлотты-Софии Вольфенбюттельской, царевич взял с собой возлюбленную. Птенцам Петрова гнезда – графу Петру Андреевичу Толстому да Александру Ивановичу Румянцеву – удалось с помощью липкой паутины лжи вернуть царевича в Россию. Здесь отец сначала пообещал ему полное прощение, затем заставил отречься от наследства и начал против Алексея процесс. Петр был уверен, что царевич злоумышлял на него вместе с матерью, заключенной в Суздале Евдокией. Для этого в Покровский монастырь и отправили, в чрезвычайной спешности и горячке, Григория Скорнякова-Писарева.
Капитан-поручик прибыл в монастырь внезапно – свалился инокине Елене, низложенной царице, как снег на голову. Она и оторопела – как стояла посреди кельи, так и застыла, слова не вымолвила, только побледнела страшно. Была она не в монашеской одежде, а в мирском платье, в телогрее да повойнике. Скорняков-Писарев приказал прибывшим с ним гвардейцам перетряхнуть царицыны сундуки, коих в келье было немало.
– Ох, батюшки, что ж это деется, что ж вы, ироды, чужие сундуки ворошите? Впору ли мужикам в бабьем платье рыться? – завопила прибежавшая на шум старица Маремьяна.
– Откуда у инокини столь много платья, что столько сундуков для него понадобилось? – рыкнул на старицу капитан-поручик и велел гвардейцам вскрывать сундуки.
Евдокия молчала. В лице – ни кровинки, но глаза смотрят гордо, властно. Не сломит ее царь-Ирод, куда ему!
В первом же открытом сундуке оказались меха да ткани – щедрые дары Евдокии Федоровне от родовитых бояр да богомольцев.
– Ишь ты, инокиня смиренная, а вся в мехах, шелках да бархате! – хмыкнул на Евдокию капитан-поручик. – Откуда столько насобирала, говори.
– Ты меня не совести, холоп! – сдвинув брови, сказала Евдокия. – Я – царица московская, а не солдатка какая. Меха да бархаты мне по сану положены.
– Царица? – переспросил Скорняков-Писарев. – Какая ты царица? Наша царица – Екатерина Алексеевна, государева супруга любимая. А ты – монахиня, вот и живи смиренно, как монахине подобает.
– Святая она, святая! – запричитала из своего угла Маремьяна.
– Святая, говоришь? – не поверил капитан-поручик. – А я слыхал, что мужчина к вашей святой по ночам захаживает. Кто он такой, я быстро узнаю.
– Ко мне приходят слуги мои верные! – отрезала Евдокия. – И не тебе, холоп, о них судить!
– Так, значит? – угрожающе переспросил Скорняков-Писарев. – А ну, ребята, тряхните-ка ее бабьи тряпки! Может, письмишки какие найдете…
Евдокия побледнела еще больше и закрыла лицо руками. Скорняков-Писарев довольно подумал: «Горячо…» – и велел гвардейцам тщательно осмотреть содержимое сундуков.
– Кажись, нашел, господин капитан-поручик, – сказал бойкий молодой сержант. – Бумаги какие-то… Обрывки…
– Не трожь! Не смей! – вдруг истошно завопила Евдокия и бросилась к сержанту, пытаясь вырвать из его рук клочок бумаги. Ее оттащили. На всякий случай схватили за руки и старицу Маремьяну, которая, впрочем, только горько причитала, но никак не мешала обыску.
Сержант, обнаруживший бумаги, посмотрел на Евдокию с некоторым сочувствием. Ему было стыдно рыться в бабьих тряпках, но кто пойдет против приказа? Впрочем, солдат ждет приказа поражать неприятеля, свершать подвиги за царя и отечество, со шведами биться или, скажем, с турками… А тут – две женщины, одна стоит белее полотна, друга вопит протяжно, ну как с ними быть? Глядишь, вздернет князь-папа Ромодановский обеих на дыбу и не поглядит, что одна из них – бывшая царица…
Скорняков-Писарев быстро взял из рук сержанта обрывки писем и стал читать.
На одной из бумаг значилось: «Человек ты еще молодой. Первое искуси себя в поте, в терпении, в послушании, воздержании брашна и пития. А и здесь тебе монастырь. А как придешь достойных лет, в то время исправится твое обещание».
Капитан-поручик ткнул бумагу в лицо Евдокии, угрожающе спросил:
– От кого сия цидулка, инокиня?
– Челобитная это… – недрогнувшим голосом ответила Евдокия. – Мужик один к нам в монастырь приходил, хотел в монахи постричься. Ему не разрешили. Мол, молод еще.
– Куда приходил? В бабью обитель? С вами хотел в монашестве жить? – смачно хохотнул Скорняков-Писарев, а молоденький сержант скабрезно захихикал.
– Инокиня Елена верно говорит… – тоненьким голоском запричитала Маремьяна. – Был парень молодой, постричься хотел в Суздале, да не у нас, в монастыре соседнем…
– А как его челобитная у вас в сундуке оказалась? – не поверил Скорняков-Писарев.
– Случаем, батюшка, – слезно запела Маремьяна. – Видно, кто-то из служителей монастырских к нам ее в сундук обронил. А кто – мы доподлинно не знаем.
– Да так хитро обронил, что под бабьими юбками спрятал… – едко заметил капитан-поручик. – Ври, старица, да не завирайся. А то Царствия Небесного не увидишь. Про царевича Алексей Петровича эта бумага писана. Сведали вы, что царевича государь Петр Алексеевич в монахи постричь хотел, вот и советуете…
– Челобитная это, – упрямо повторила Евдокия, до боли закусив губы. – Челобитная…
– Повинись, матушка! – шепнул Евдокии пожилой солдат. – Глядишь, и помилует тебя государь-батюшка!
– Завали хлебало, советчик! – рыкнул Скорняков-Писарев. – Как дам по сопатке!..
Евдокия молчала.
Скорняков-Писарев лично заглянул еще в один сундук и обнаружил там обрывок письма следующего содержания: «Доношу вам подлинно: государя-царевича Алексея Петровича в Москве в скорех числах ожидают; есть подлинные письма; а при нем, государе-царевиче, будет же Петр Андреевич Толстой. Доложите, где знаете. Именно ожидают. Приказано его государя-царевича хоромы устраивать имянно. Государь будет. А как его Государя Бог принесет в Москву, писать буду имянно и немедленно. Пишите ко мне. Матушка Ирина Афонасьевна в добром здоровии. 17 января 1718 г.».
– Ну а сие что обозначает? – рявкнул Скорняков-Писарев. – Снова челобитная?
Евдокия, сжав губы, молчала.
– Ах ты, болезная… – тихо сказал все тот же пожилой солдат. – Повинись, напиши государю моление слезное, он простит…
– За что простит? – сорвалась Евдокия. – За что царю-Ироду меня прощать? Я – московская царица законная, не то что девка его чухонская! Мне и сыну моему – почет и уважение!
– Ты монахиня, а не царица московская! – рявкнул на нее Скорняков-Писарев. – Твое дело Богу молиться, а не в мирском платье ходить! Про все государю доложу… А вас всех в Москву – на розыск – отвезти велено.
– Не погуби, батюшка, не вези нас в застенок! – истошно завопила старица Маремьяна, падая капитан-поручику в ноги.
– Молчи, Маремьяна, стыдно! – приказала ей Евдокия. – Я – царица московская, царицей и умру.
– Ох, упрямая баба… – вздохнул пожилой солдат.
– Не баба, царица! Умрет, а от звания своего не отречется! – с оттенком крамольного восхищения добавил юный сержант, обнаружив опасный ход мысли.
– Молчать, не рассуждать, а не то рыло расшибу!!! А по тебе, недоросль, вовсе князь-папа слезами исходит! – прикрикнул на них Скорняков-Писарев и отправился в Благовещенскую надвратную церковь, примыкавшую к кельям Евдокии. С двумя арестованными женщинами он оставил караул.
Как только капитан-поручик вышел, грохоча сапогами, Евдокия почти без чувств упала на руки молоденькому сержанту. Солдаты усадили царственную монахиню на лавку, поднесли ей воды.
Маремьяна выла от страха, сидя прямо на полу.
Скорняков-Писарев вернулся быстро. В церкви, на жертвеннике, в алтаре, он обнаружил таблицу, в которой инокиня Елена поминалась «благочестивейшей великой государыней Евдокией Федоровной».
Больше с арестанткой капитан-поручик вести разговоры не стал. Вины ее были почти доказаны. Посадил Евдокию с Маремьяной под крепкий караул, а сам стал в приказной избе монастыря допрашивать других монахинь – и прежде всех Каптелину, кроившую для царицы телогреи. Каптелина, перепуганная до смерти, запираться не стала. Рассказала, давясь обморочной икотой и слезами, что к инокине Елене по ночам хаживал человек богатый, из древнего роду, именем Степан Богданов Глебов. А водил его к царице духовник ее, отец Федор Пустынный. О чем инокиня Елена с Глебовым по ночам говорила, Каптелина доподлинно не знает, а с сыном своим, Алексей Петровичем, да с царевной Марьей Алексевной Евдокия Федоровна сносилась через богомольцев.
– Каких таких богомольцев? – прикрикнул на Каптелину Скорняков-Писарев. – Рассказывай, жаба, а не то с князь-папой спознаешься! Он знаешь какой до вашего бабьего рода ласковый!
Он сидел за столом, развалясь в широком кресле, за которым сиживал сам ростовский епископ Досифей, и слушал причитания Каптелины.
Монахиня еле на ногах держалась. Глаза у нее поминутно закатывались, и она все норовила упасть в бесчувствии, но руки стоявших за спиной солдат крепко держали ее за шиворот.
Капитан-поручик, дабы несколько оживить допрашиваемую, поднялся и надавал ей звонких оплеух по щекам. Монахиня послушно захлопала глазками, утвердилась на ногах, снова заговорила – быстро и испуганно:
– Мишка Босой, что по богатым дворам ходит, подаяние для монастыря собирает… Он и ходил – и к Степану Богданову сыну Глебову, и к Абраму Федоровичу Лопухину, царицыному брату, и к царевичу Алексей Петровичу, и к царевне Марье Алексеевне…
– С чем ходил, глупая?
– Не знаю, батюшка, ничего не знаю… – завыла Каптелина. – Про то его допрашивай, не меня…
– Кто еще из лиц духовного звания помогал бывшей царице? – продолжал допрашивать капитан-поручик.
Каптелина сначала запиралась, но потом, под угрозой побоев, рассказала, что инокине Елене помогали духовник ее, ключарь Покровского монастыря отец Федор Пустынный, ризничий Петр, да и сам епископ ростовский Досифей.
– Чего сии подлые людишки хотели? – сурово спросил Скорняков-Писарев. – Смерти государя?
– Что ты, батюшка, мы государю Петру Алексеевичу – верные слуги! – запричитала Каптелина. – Инокиня наша Елена скучала больно по сыну своему Алексею Петровичу, да по брату своему Абраму Федоровичу, да по родственникам своим иным и друзьям верным… Вот Мишка Босой им весточки от нее и передавал. А что она с полюбовником спуталась – так то дело слабое, бабье…
– Слабость то или измена – государю решать! – отрезал капитан-поручик. – Собирайся, с нами в Москву, на розыск, поедешь…
– Не надо на розыск, батюшка! – Каптелина упала капитан-поручику в ноги. – Я тебе, почитай, все рассказала…
– Под арест ее покамест! – приказал Скорняков-Писарев и отправился к царице.
Евдокия сидела на лавке, отстраненная и спокойная. Ничто, казалось, не могло поколебать ее решимости.
«Смелая баба! Ничто ее не берет!» – с невольным уважением подумал Скорняков-Писарев.
Зато старица Маремьяна, почитай, сразу же привычно бухнулась к нему в ноги и стала молить о пощаде.
– Говори, инокиня Елена, – приказал капитан-поручик, – сама ты против государя злоумышляла или вкупе с царевичем Алексей Петровичем?
– Сама… – тихо, бесцветно ответила царица. – Сама… Сын мой не знал ничего. Меня одну и судите.
– Правду говоришь? – не поверил капитан-поручик. – Богом клянись, душа богопротивная!
Евдокия подошла к образам, трижды истово перекрестилась, повторила:
– На мне вина, не на царевиче. Это я царю-Ироду и его чухонке погибели желала. И выблядкам их…
– Смотри какая железная! – хмыкнул Скорняков-Писарев. – А не боишься, что тебя за это на дыбу вздернут? Князь-папа Ромодановский, он и железо гнет!
– Не боюсь… – устало ответила Евдокия. – Чего мне бояться? Я все потеряла.
– А жизнь потерять не боишься?
– Не боюсь, служивый.
– Я тебе не служивый, баба, а господин капитан-поручик! – взорвался Скорняков-Писарев.
– Ты мне холоп – и дело вершишь холопское! – отрезала стальная Евдокия.
Не сдержавшись, капитан-поручик с матерной бранью замахнулся на нее тростью, но встретил бестрепетный, ненавидящий взгляд и не смог ударить.
– А за полюбовника своего Степана Глебова тоже не боишься? – спросил он вкрадчиво.
Евдокия вздрогнула, руки ее задрожали. Потом сдержала себя, ответила:
– Он мне не полюбовник, а так – знакомец только. С детства вместе росли. Дворы наши в Москве рядом были.
– Про то князь-папа Ромодановский дознается, – решил Скорняков-Писарев. – Собирайся, инокиня, в дальнюю дорогу! И ты, старица, с нею!
– Нет, батюшка, не губи… – завыла Маремьяна. – Оставь меня при святой обители!
– Не проси его, – одернула Маремьяну Евдокия, – не поможет, зверь он, как и хозяин его…
Маремьяна, словно завороженная спокойствием царицы, замолчала.
– Смотри, черница, от упрямства своего не задохнись… – зло прошипел Скорняков-Писарев и вышел.
За порогом он отвел душу, придравшись к пыльным пуговицам на кафтане часового, и злобно, с удовольствием, расквасил ему морду.
Евдокия сделала несколько неверных шагов и, как подкошенная, рухнула пластом перед образами. На пороге яви и бреда она увидела лицо сына, Алешеньки, совсем еще мальчишеское, худенькое, нежное. Мальчик удивленно смотрел на нее и спрашивал: «За что, матушка? Я жить хочу…». За руку Алексея держал Глебов, и лицо у Степана было горестно застывшее, как у мученика. Оба они смотрели на нее с невольным и скорбным укором…
Глава 8. Падение Прекрасной Эсфири
Евдокия Федоровна потеряла всех, кого любила. В страшных мучениях, на колу, погиб Степан Глебов. «Ангела Степушку» пытали особенно изощренно: Петр узнал о многолетней связи Глебова с Евдокией и стал сомневаться в том, что царевич Алексей Петрович – его сын. Эти сомнения повлияли и на участь самого царевича: отец не стал смирять свой гнев в отношении того, кого не мог с полной уверенностью назвать сыном, а звал теперь только «Дунькиным щенком». Бесспорно, физически Алексей был сыном государя, но по духу, по нраву и характеру царевич обнаруживал удивительное родство с теми, кого Петр осудил на лютые пытки и смерть. Старая Русь корчилась на дыбе, из ее многочисленных ран хлестала кровь, от боли она теряла сознание, но все еще боролась, сопротивлялась, как сопротивлялись Евдокия и Глебов, – отчаянно, не веря в спасение, ни на что не надеясь, с последней, мучительной, предсмертной решимостью.
Новая, петровская Россия закрепляла в страшные зимние дни 1718 года свое право на существование, но даже те, кто искренно пошел за царем-преобразователем, кто поверил в его великое дело, понимали, с горечью осознавали, что кровь и мучения казнимых еще падут когда-нибудь на них и их детей. Евдокия с дыбы вопила: «Петербургу быть пусту!», царевич Алексей после кнута и пыток проклял отца и весь род Романовых, Глебов на колу, всенародно, назвал Петра «зверем». И даже вернейшие Петровы слуги, верившие в то, что благодаря царю-реформатору Россия из тьмы и безвестности на театр славы вышла, смутились и усомнились. Некоторые даже ожидали от Петра милосердия к тем, кто сейчас корчился от боли в подвалах Тайной канцелярии.
Были и те, кто ожидал милосердия к несчастным именно от Екатерины, поскольку она, как никто другой, умела смирять гнев государя. Но Екатерина Алексеевна впервые изменила своей роли прекрасной Эсфири при суровом Артаксерксе. Она ни во что не вмешивалась, не просила царя о милости к несчастным, не смиряла его гнев и даже своим молчанием, казалось, подстрекала Петра к насилию. Теперь в несчастьях царевича Алексея, в страшной участи Глебова, Абрама Лопухина и Евдокии винили новую царицу с князем Меншиковым. Данилыч и вправду присутствовал на допросах царевича и Евдокии, а несчастного Алексея даже самолично хлестал по щекам, но Екатерина… Она просто молчала. И в этом молчании был ее невозможный, непоправимый грех.
Молчание Екатерины понимал лишь верный Рустем. Однажды он пришел к ней поутру, когда она играла с маленьким Петрушей, лаская ребенка и напевая польские, малороссийские и немецкие песенки. Но пение это показалось Рустему невеселым. Юный татарин сел на пол, у ног императрицы, как любил сидеть, и, заглядывая снизу вверх к ней в лицо, спросил:
– Ты, кажется, сделала выбор, госпожа? Как Роксолана?
Екатерина грустно усмехнулась и еще крепче обняла маленького Петрушу.
– Я не могу позволить убить моих детей, Рустем. Князь Меншиков рассказал мне, что именно этого хотела Евдокия. Она желала смерти Петру Алексеевичу, мне и нашим…
Екатерина замялась, помолчала, а потом все же повторила слова Евдокии:
– Нашим «выблядкам»…
– Отвергнутая жена Дели Петро обезумела… – покачав головой, сказал Рустем. – Но разве смогла бы она на самом деле причинить тебе вред, госпожа? Кто стоит за ней, подумай? Церковь, да и то не вся, да простой темный люд… А за тебя и Дели Петро – войско, держава, власть! В вашей стране, и не только в вашей, у кого власть – у того и сила!
– Я еще верю в силу проклятия, Рустем! – ответила Екатерина. – Царица Астинь, отвергнутая жена Артаксеркса, проклинала нас и желала нам смерти… Не от проклятий ли царицы Евдокии умирали все мои дети? Все, кроме Аннушки, Лизаньки и Петруши!
Маленький Петр Петрович заплакал, и Екатерина еще теснее прижала его к себе, стала целовать нежные, мягкие волосики цесаревича.
– Твои дети умирали, госпожа, потому что их плохо лечили… У гяуров плохие лекаря, не то что у просвещенного султана Высочайшей Порты или у нашего могучего хана! – не согласился Рустем. – Я знаю одно – если ты позволишь Дели Петро убить его старшего сына и его друзей, Аллах не пощадит твоего мальчика. Я уже говорил тебе, госпожа, кровь за кровь, человек за человека… Султанша Роксолана сделала неверный выбор, когда позволила Сулейману убить сына Махидевран. За это Аллах забрал у нее шах-заде Баязида. Если ты позволишь убить шах-заде Алексея, Аллах заберет у тебя маленького царевича!
– Нет! – волчицей завыла Екатерина, отчаянно сжимая Петрушу. – Не бывать этому! Уходи, черный вестник, убирайся с моих глаз!
– Я уйду, госпожа, но я не черный вестник, а слабый голос разума. Прошу тебя, поговори с Дели Петро! Попроси у него милосердия к несчастным! Ты же на самом деле добрая и мудрая, я полюбил тебя именно за это…
Екатерина молчала. Слезы текли по ее лицу, но она молчала. Рустем впервые укоризненно взглянул на свою госпожу.
– Ты больше не мудрая султанша! – осмелился сказать он почти презрительно и поднялся на ноги. – Ты обезумела от страха за своих детей… Дели Петро и Дели Катерина – какой великий союз!
Рустем еще раз вопросительно заглянул в лицо Екатерине, ожидая ответа на свои слова. Наконец она разжала губы:
– Господь все видит. Надеюсь, он будет судить нас с Петром Алексеевичем не только по справедливости, но и по милосердию.
– Как и тех, кого вы прикажете казнить смертью! – жестко добавил Рустем и вышел.
Маленький царевич снова заплакал. Утешая его, Екатерина думала: «Наши с Петером грехи искупят дети… Быть может, Лизанька. Она – смелая и умная. Она будет помогать своему младшему брату и повелит никого не казнить смертью. Наши дети будут мудрее нас…».
Царевич Алексей Петрович умер в Петропавловской крепости после одного из особенно тяжелых допросов. Государь Петр Алексеевич велел написать европейским монархам, что его сын скончался от апоплексического удара. До самой смерти Петр мучительно каялся в страшном грехе – сыноубийстве. Прямых наследников мужского пола у царя больше не было.
Маленький Петр Петрович умер вскоре после таинственной жуткой смерти старшего брата – или лекари и вправду были плохие, или сбылось предсказание Рустема. После кончины Петра и многолетних дворцовых переворотов трон захватила дочь Преобразователя Елизавета, повелевшая никого не казнить смертью.
После смерти возлюбленного, брата, друзей и помощников Евдокия Лопухина стала узницей Ладожского монастыря. Во время правления императрицы Екатерины Первой неукротимую монахиню перевели в Шлиссельбургскую крепость. Оттуда ее вызволил сын казненного царевича Алексея, ненадолго ставший императором Петром II.
После скоропостижной смерти мальчика-императора его бабушке, Евдокии Федоровне, предлагали царскую корону, о которой она так мечтала в Суздале. Но несгибаемая женщина, потерявшая ради мечты быть московской царицей всех своих близких, отказалась от этого дара.
Петровская Россия медленно возрождалась, чтобы выйти на новый виток своего бытия в царствование императрицы Елизаветы Петровны. Быть может, права была Екатерина Алексеевна, Эсфирь Прекрасная… Дети и вправду оказались мудрее отцов.