Чем больше бываешь на Байкале, чем настойчивей всматриваешься в него и вдумываешься, ищешь таинственных отгадок и самописных строк, которые позволили бы, как заклинание, отыскать и приоткрыть вовнутрь его скрытые «двери», тем отчетливей убеждаешься, что знаешь его все меньше и меньше. И что всякая попытка проникновения в глубины, которых много в нем и помимо водных, приводит лишь к дальнейшему раздвижению его необозримости и неразгаданности. Разгадать в конце концов можно физические свойства, материальность, все, что поддается в Байкале измерениям и исчислениям, но не духовные его силы и художественные тайны.
Да и физические тоже… Вот известно нам, что длина его береговой линии две тысячи километров. Но удивительное дело: разве не легче представить нам сотни тысяч километров в космической пустоте до Луны, чем эти две тысячи в величественной и живой красоте, поддающиеся даже и пешему ходу и неспешному обозрению?! И тем не менее вместить в себя эти картины невозможно, они больше, краше, разнообразней, чем способны воспринять наши слабые представления и чувства. И потому вполне земная величина в столь дивном убранстве превращается в величину более фантастическую, которую приходится брать лишь на веру, чем астрономические расстояния до небесных светил.
Точно так же «на веру» приходится брать и объемы байкальской чаши (23 тысячи кубических километров, пятая часть всех поверхностных пресных вод в мире), и глубины ископаемых донных отложений (до шести-восьми километров), и число аборигенов в воде и по берегам (сотни и сотни эндемиков, видов животного и растительного мира, нигде более не встречающихся), и многое-многое другое.
Не потому ли Байкал во всех своих ипостасях не соотносим с психическими и эстетическими возможностями человека, с его ограниченностью, человек и не смог оценить вполне этот великий дар небес, и вместо того чтобы «подняться до него», принялся «укорачивать» его под себя. Сверхчистую воду стал разводить техническими отходами, природную сказку на побережье уродовать под свой неразборчивый вкус, божественное переводить в элементарное, вечное во временное. В последние полвека все эти деяния под разговоры и даже законы об охране не прекращаются ни на год. Поневоле взмолишься, не зная иного выхода: Господи, вразуми нас, неразумных, убивающих то, в чем неистощимо можем мы черпать и силы, и вдохновение, и возвышение!
Рядом с Байкалом нам есть куда расти, что воспитывать в себе и обласкивать. На то и чудо, на то и неизъяснимое великолепие сокровища, чтобы от него, как от незакатного солнца, получать тепло и радость, ощущать приток окрыляющего духа и детского чувственного возбуждения. Что говорить! — все равно полно и точно не скажешь. В наплеске затихающей волны, сладко названивающей рассыпающимися колокольцами, как угадать и связать воедино шелест слов? В золотистой патине укрытого льдом зимнего Байкала, расцвеченного заревыми облаками, которые ласково обагрены из-под горизонта запавшим солнцем, — как разобрать разлившееся эхо благодати? И в несчети купающихся в темно-лиловой воде звезд, толкающихся и цепляющихся друг за дружку, а их там много больше, чем над головой, как понять, где глубина и где высота в несчастливых заблуждениях наших судеб? Чего-то особого обонятельного и осязательного недостает нам, чтобы читать щедро рассыпанные по всему Байкалу знаки, что-то тонкое, звериное, какое-то предельное чутье недополучили или утеряли мы…
И поневоле чувствуешь себя при этом перерожденным, вылупившимся из яйца, в котором был заключен естественный, родной нам мир, и мы его потеряли, вступив в мир иной, выталкивающий нас еще дальше, в полукосмическую виртуальность.
И я ищу необитаемый остров, где можно было бы от него, от этого деланного и безобразного мира, спастись. Где-то на Байкале такой остров должен быть. Если его нет сегодня, не суждено ли ему подняться, раздвинув воды, со дна морского, подобно волшебному граду Китежу, вылепившись из огромной толщи миллионнолетних отложений?
И так сладко и мучительно, поверив этой сказке, как надежде, как неминуемому, всматриваться в ближние и дальние просторы Байкала, ожидая, откуда придет помощь. Конечно, для такого настроения и такого нетерпения надо подготовить себя, освободиться от всего лишнего в мыслях и чувствах, напрячь в себе и заставить призывно звучать особого настроя струны… Но для некоторой породы людей, к которой хотелось бы принадлежать и мне, умеющей легко сниматься с земли и витать в облаках, это не так уж и трудно. И я готов поверить, что уже не однажды был близок к тому, чтобы на моих глазах чуду случиться.
…Апрель, середина месяца, почти по-летнему тепло, солнце празднично катится по небосводу яркой колесницей, но Байкал еще в крепком льду, и лежать ему в зимнем панцире еще недели две, не меньше, пока не налетит как-нибудь хваткий ветер с Ангары и не сорвет лед, не отгонит его в море, а уж там волна примется крошить его на части. Заплещется вода, заиграет, потянет кудряшки волн в полую высоту, оглядывая, все ли на месте по берегам, как было, и переливая свою чистую занемевшую синеву. Но это еще не окончательное освобождение. Через день-два переменится ветер, натолчет опять лед густо и шумно, и тяжко задышит Байкал под его лучащимся бременем, покуда не подоспеет опять помощь с Ангары.
Но до этого недели две, пока же по невскрывшемуся Байкалу не боятся переходить на противоположный берег. А солнышко разогрело и вправду на славу. Когда мы в Листвянке, на южном иркутском берегу, вышли из машины, с горы прежде повеяло на нас ощутимым теплом, а уж после с Байкала потянуло холодком. Я был с гостями, прибывшими издалека, всматривавшимися в закутанный Байкал с жадностью и разочарованием: картина истонченного солнцем, болезненно изнывающего льда была слишком прозаической, ее не могли развеселить ни впечатляющие расстояния до горных берегов на Кругобайкальской железной дороге, ни сами берега, еще не выпустившиеся наружу, затаившиеся внутри своих глыбистых форм. По каменишнику подле наших ног неширокой полосой тянулся оттай, по нему было видно, как дышит Байкал: вода то исчезала, втянутая внутрь, то натекала волной. По льду гоняли мяч ребятишки. И глухой утробный гул доносился от матерого, удаленного от берега Байкала, будто под частые и тяжкие вздохи напрягал он могучую грудь. Никто не обращал на этот гул внимания: сияло солнце, клонившееся уже к Ангаре, к закату, и под его разгулявшимся сиянием много что в этот час тоже разгулялось, расшумелось, отдалось бурлящему блаженству, сливаясь в один праздничный гул.
Один из моих гостей угодил ногой и ухнул едва не по пояс в затянутую тонким ледком и припорошенную снегом прорубь, и я повел его в машину на дороге отжиматься. Процедура эта заняла у потерпевшего минут десять, не больше, потому что запасного белья у нас с собой быть не могло, а снять брюки и отжать штанину и носок много времени не потребовало. Я стоял подле машины, заглядывая в дверцу и подавая советы, когда гвалт ребятишек за спиной взвился общим изумленным криком, да таким бурным и непритворным, какой могло вызвать что-то уж совсем особенное. Обернувшись, я остолбенел. Прямо перед нами, метрах в трехстах от берега, вырастал из воды сказочный хрустальный дворец неописуемой красоты. В первый миг, в торопливом схвате глаз это было совершенное творение: с остроконечным верхом, большими ажурными окнами по фасаду, с башенками по углам и балюстрадой по центру — сияющее на солнце, брызжущее радужными искрами, переливающееся волнистой голубизной, омываемое разнофигурными фонтанами. Но нет, оно, огромное и движущееся, не было выстроено окончательно: одни блоки снимались, крошась и распадаясь, другие воздвигались, толкались, лезли вверх под каким-то могучим напором, в считаные секунды облик дворца менялся неузнаваемо, то превращаясь в нелепую, клонящуюся набок стеклянную конструкцию, то в глухую сторожевую башню, крошащуюся снарядным боем и ломом, а то и вовсе во что-то, напоминающее огнедышащий кратер вулкана. И все это волшебное и многоликое извержение надвигалось на нас, со скрежетом и рычанием подминая под себя расстеленное перед берегом ледяное покрывало. Ребятишки, совершенно обезумев от восторга и страха, приплясывая в диком танце, кричали беспрерывно. Мы, случайные свидетели этого явления, которому мы не знали имени, невольно выстроились в ряд и, в отличие от ребятишек, застыв на месте, не сводили с него глаз — точно сам могучий дух Байкала разгибался под вросшей в него ношей, вставал в рост и вот-вот должен был показать свой образ. В те минуты мы готовы были поверить во что угодно: почему бы за одной необъяснимостью с тем же правом на чудо не последовать другой?
Между тем натужное пыхтение, скрытая исполинская возня донеслись и справа, с той стороны, которая уходила к Ангаре, длинная трещина молнией высеклась вдоль берега, и в нее извивающейся и горбящейся змеей поползла изнутри серебристая кашица. Не прошло и десяти минут, как над этим становым разломом громоздились горы и сливались в общую гряду с тем, что вырвалось из Байкала раньше. Нажим с моря усиливался, гул, как из раскачиваемого колокола, нарастал, весь километровый, как не больше, фронт с треском, визгом и шуршанием, раскачавшись рывками, выстроившись в линию, двинулся на берег. Грохот и какая-то торжествующая чистая мелодия, скрежет перемалываемого льда и какие-то сытые удовлетворенные вздохи, звериный рев и нежный всплеск — все смешалось в хриплый и возбужденный атакующий рев. Из домов на набережной выскакивали люди и как-то забавно и немо, как в танце, подпрыгивали и взмахивали руками, в ритме поворачивая головы то на свои избушки, то на приближающуюся беду. Вал с моря, высоко задирая и меча перед собой, как стенобойные орудия, льдины, рассыпая гирлянды вспыхивающих на солнце сосулек и бухая залпами, продолжал надвигаться на поселок.
И все же эпицентр этого извержения, этого катящегося ледяного вала по-прежнему был прямо перед нами, и наворот льда, вздымающихся и опрокидывающихся лопастей, достигал здесь высоты трех-четырехэтажного дома. Грозно, красиво и мощно, блистая на солнце вспышками изумрудных красок, шла в наступление вся далеко растянутая в цепь горная гряда, но пик ее, выдающийся вперед и вверх, был здесь, где и началось вздыбливание, и зрелище его величественной и управляющей всем движением, правым и левым флангами, силы было завораживающим. Метрах в двадцати от берега эта верховная гора вдруг приостановилась, стряхнула с себя осколки и накренилась вправо, и раз, и другой, и третий, непонятно каким образом удерживая свое глыбистое сооружение. Словно судорога пробежала от этих наклонов по длинной гряде, и она принялась торопливо подравниваться, ускоряя ход, а короткий левый фланг (от нас левый, а по ходу лавины правый) и вовсе заторопился и пошел тараном на двухэтажное каменное строение подле судоверфи. И через минуту погреб его под собой.
Засигналил за нашими спинами шофер, и мы, опомнившись, замахали ему, чтобы он немедленно угонял машину. У самих у нас не было сил оторваться от происходящего. Как всегда в нужную минуту, на месте самых интересных происшествий, где бы они ни случались, оказался японец с видеокамерой. Он крутился перед ползущей и пыхтящей громадой, как заводная демонстрационная игрушка, хлопал себя от возбуждения и восторга по коленям, подпрыгивал, воздевал руки и целил, целил… Он приникал к камере и выставленными пальцами правой руки делал указующую отмашку, чтобы самая захватывающая картина сместилась по его велению вправо или влево, потом отпрыгивал в сторону, опять крутился и замирал. Но шофер его, прыгавший рядом с гостем, дал маху и не разглядел, как на выезде всею своею мощью лед порывисто выскочил на берег и перекрыл дорогу.
А дальше опять произошло чудо, которому нельзя найти объяснения. Лавина льда протяженностью примерно с километр вывалилась на дорогу, приняла на себя еще один вал, и еще один, наворотив непроходимую цепь, и перед игрушечными палисадниками, ограждающими не менее игрушечные деревянные домики, вдруг застыла. Научное объяснение неожиданному бунту Байкала я после нашел; явление это, называемое «подвижкой льда», случается от большой разности температур подо льдом и надо льдом, от которой Байкал словно пьянеет, дыбит во хмелю свой зимний саван и гонит его куда ему заблагорассудится. Но это!.. Остановить разгулявшуюся стихию, смирить ее на какой-то волшебной черте в двух метрах от линии уличного порядка жилья — тут уж ничего не остается, как склонить голову перед этой охранительной волей, гнущей любую силу.
И еще одно видение, еще одна картина, уже и совсем фантастическая, приблизившаяся, должно быть, в особенно счастливом, преодолевшем земное притяжение состоянии. Картина, наплесканная тихими вечерними волнами, навороженная колдовской росписью утонувшего в байкальской колыбели звездного неба, но много лет живущая во мне в неубывающей красоте и в такой яви, что я снова и снова при воспоминании о ней становлюсь в тупик: что это было?
В молодости, уже и тогда ища одиночества, завел я в порту Байкал домик в одну комнатку с кухонькой, жизнь в которой в течение нескольких лет теперь вспоминаю как лучшее, по мне сшитое из всего, что выпадало затем во многих поисках и бытовых одеждах. Особенно любил я там октябрь, когда исчезают и гость, и турист, местный народ успокаивается под скупым теплом и в последних предзимних трудах, общее умиротворение и прощение наступает в мире, и когда каждый отклик, каждый звук в просторных горизонтах раздается с певучим колокольным резонансом. В октябре нередко раскачивает Байкал, волны бухают о берег, содрогая его, будто борт корабля, а над морем кружит погоняющий свист, но часто выпадает в октябре такая тишь и гладь да божья благодать, такая печально-счастливая истома овладевает и хлябью, и твердью, что ты готов обратиться хоть в камень, но быть, быть в ее замирающем дыхании. Я любил все еще теплыми и мягкими, подарочными вечерами, провожая солнце, уходить по рельсам старой Кругобайкальской дороги далеко, туда, где нет ни одной человеческой души, подолгу сидеть на берегу, совершенно забывая себя, а потом подняться в гору, да повыше, и там тоже замереть в блаженстве, ничего-ничего на свете больше не желая, кроме как надыхиваться и насматриваться хоть до бесконечности расстилающейся внизу благодатью.
В тот раз я, должно быть, даже вздремнул, убаюканный до того ласковым напевом волны, что она напомнила чириканье ласточек, и укачанный бликующим подвечерним светом колышнем воды. Очнулся, надо бы сказать, в темноте, но темнота эта под луной и звездами была залита ночным светом, Байкал дремал под ним, лунная дорожка, бегущая с противоположной стороны, от саянского берега, дотягивалась до середины чаши и уходила в глубину. Портал правого, дальнего тоннеля в сторожевом окружении деревьев был темен, а в левый, развернутый полукружьем зева к луне, маслянистый свет заглядывал недалеко и внутрь, показывая выкатывающийся из мрака рельсовый путь. Меня тянуло сюда, на скалистую гору между двумя тоннелями, таинственно украшавшими этот мыс, как входные и выходные ворота, дающие дорогу не только для поездов, но и для согласия между человеком и природой. Я всегда был и останусь на стороне защищающейся от человека природы, но мне верится, что эти рукотворные сооружения, вставленные, как украшения, в могучие сооружения природы, дают ей возможность из себя, из своего собственного понимания красоты и смысла принимать за одно целое их общую работу.
И вдруг я насторожился: по порталам обоих тоннелей, глядящих один на запад, другой на восток, одинаково скользили едва заметные блики — как иссякающие отсветы какой-то дальней-предальней жизни. Казалось, они не могли падать сверху; казалось, они пробивались снизу. Я перевел взгляд на Байкал, в его водную толщу, где расплюснуто трепетали, как бабочки, отражения звезд, и вдруг увидел нечто такое, что заставило меня приподняться и в изумлении уставиться туда, где качающейся золотистой лесенкой спускалась в бездну лунная дорожка. Там, переливаясь огнями, волнуясь сквозь призму воды, сиял сказочный город. Сначала мне показалось, что это фейерверк, огромный радужный сноп, рассыпающий искры, но, вглядевшись, я стал различать разбегающиеся на все четыре стороны улицы, исходящие из центра, и поясные круги по ним — совсем как на чертежах старинных посадов. Они прочерчивались гирляндами вспышек, столь ярких и буйных, что, казалось, должна была кипеть под ними вода; но нет — поверхность Байкала оставалась непроницаемо спокойной, даже сонной, видимое мне огненно-расписное ликование роилось в глубине. Контуры уличной застройки в искрении были плохо различимы, причудливые беломраморные своды их то ли мерещились, то ли промелькивали во вспышках, но гирлянды огней по обочинам улиц, удаляясь от центра, понижались правильными соступами — значит, был в этом городе, как и полагается, кремлевский холм и было понизу что-то вроде ремесленных слобод. Кто в них обитал и обитал ли кто-нибудь — ни одной фигурой или даже намеком мне не сказалось, хотя, как завороженный, долго смотрел я круглыми глазами на это сияющее видение, на этот многокрылый мираж, на легендарный град Китеж, и он все не исчезал, пляска горящих знаков, снова и снова рисунчато повторяясь, точно добивалась, чтобы я их прочел. Не разглядел я, ослепленный фейерверком, еще одно — стоит ли этот светозарный град неподвижно на дне морском или в медленном плавании ищет он попутные струи, чтобы всплыть наконец на поверхность и найти причал.
Кончилось это тем, что глаза мои от переутомления сдали, от ряби в них Байкал застелился зыбью, и видение растворилось.
Я не искал его повторения. Более того — я боялся приходить на то место, с которого явлено было мне волшебство, а я его не разгадал. И мог поплатиться, если бы стал настаивать на продолжении. Не зная, как и откуда это взялось, не можешь знать и скрытых сил, должно быть, по-прежнему витающих над просиявшими предо мною глубинами. Байкал существует не сам по себе в своих автономных границах, и не только ветры и солнце, луна и звезды по известным нам законам приводят его в движение… Нет, многими и многими чувствительными капиллярами связан он со всем огромным миром, видимым и невидимым, который нам до конца не дано постичь. Поэтому лучше оставаться разумными сыновьями. Отцовская благодать Байкала так велика, что ни дух, ни тело наши бедствовать не могут. Так не станем же посягать на то, что нам не принадлежит. Надобно раз и навсегда поверить, что никогда Мать-Земля такое святилище, как Байкал, никому, в том числе и нам, на поругание не отдаст.
2003