«Посмотрел Господь: неласковая вышла земля… как бы не стала она на создателя обижаться!.. И, чтоб не держала обиды, взял и вымахнул ей не какую-нибудь подстилку для ног, а саму меру щедрот своих, которой мерил, чему сколько быть от него. Упала мера и превратилась в Байкал».

Не помню, когда и от кого слышал я эту бесхитростную и гордую легенду о сотворении Байкала. А может, не от кого другого, а от себя же и слышал, как наговорилось мне в одно из беспамятных созерцаний этого чуда, но всякий раз, когда подхожу я к Байкалу, снова и снова звучит во мне: «Упала Господня мера щедрот его на землю и превратилась в Байкал».

Произошло это, как считают ученые, примерно двадцать миллионов лет назад, слишком задолго до появления здесь и где бы то ни было первого человека.

Вот это и непонятно: Байкал был, а человека не было, и любоваться-дивиться на него, выходит, было некому. Уж очень неразумно. Мы привыкли к тому, что все на Земле — и красоты, и щедроты, все ее природные уложения существуют для нас, для нас они создавались и нам предназначались, и стали забывать, что человек ее же, Природы, как и многое другое, произведение, стечение счастливых для него обстоятельств. И все же справедливо и наше, пусть самолюбивое, но искреннее недоумение: как так — человека, единственно способного на высшее наслаждение и понимание, не существовало, а предметы наслаждения существовали! Для чего? Если никто не в состоянии был их оценить, сравнить, если ничья голова не могла закружиться и ничье сердце обмереть от их красоты и чудотворности, ничей ум не делал попытки доискаться до причин! Но, вероятно, все было в свою пору, и, как только созрела до плодов и красот Земля, явился и человек. И где освобождалась она от стылости, где принималась укрываться лесами и травами — туда и двигался он для заселения.

Для нашего утешения можно предполагать, что до человека Байкала в совершенных его формах не было. Он лишь подготовлялся, постепенно образуясь, наполняясь и оживляясь, окрываясь и окрашаясь берегами. Его образование не прекратилось и поныне. Он то и дело ворочается, устраиваясь удобней, иногда, как это было в самом начале 1862 года или в 1959 году во время сильнейших землетрясений, довольно опасно для человека; он растет: на два сантиметра в год, как в Мировом океане, расходятся его берега; подозревают, что, не довольствуясь судьбой, он в океаны и метит.

Любопытно еще одно: ступив в Сибирь и ходом двинувшись на восток, русские проскочили Байкал. К океану они вышли, судя по всему, раньше, чем к внутреннему «славному морю». Одним из первых (считается, что первым, но есть глухие сведения о предшественниках) испил байкальской водицы пятидесятник Курбат Иванов, успевший до того, как перевалил он в 1643 году водораздел от верховьев Лены, положить на Крайнем Севере на карту Лену, Колыму и «прочьи собачьи реки». Тобольского казака Курбатку Иванова как-то не по чину называть отцом сибирской картографии, но что делать, коль из песни запева не выкинуть. И Байкал свои первые очертания получил под его рукой. «Роспись против чертежу от Куты реки вверх по Лене и до вершины и сторонним рекам, которые впали в Лену реку и сколько от реки до реки судового ходу и пашенным местам и распроссные речи тунгусского князца Можеулка про брацких людей и про тунгусских и про Ламу и про иные реки» — так называет этот труд, который по завершении похода был отправлен пятидесятником якутскому стольнику Головину и которой ныне требует некоторых разъяснений.

Свои «распроссные речи» Курбат Иванов вел в верховьях Лены с эвенкийским князцом Можеулкой, а у эвенков Байкал назывался Ламой. Переправившись на остров Ольхон, отряд русских встретил там «брацких» — бурят, у которых со своим подворотом языка Байкал имел собственное имя. Но первоначально услышанное название показалось Курбату Иванову подлинней, под ним он и указал Байкал в своем описании и чертеже. Так до конца XVIII столетия и жил Байкал то под своим именем, то под именем Ламы, то Далая, указывающих на святость воды, пока окончательно и по праву не установилось одно.

Откуда, с какой стороны, от какого народа пришло это название, спорят до сих пор. Похожие звучания, означающие большую, богатую воду, есть в якутском, бурятском языках, есть оно, оказывается, и в арабском, а поискать — сыщутся и дальше, словно в каждом большом и малом речении приготовлен был для Байкала, как для будущего спасителя, единый зов. У китайцев Бэй-Хай — северное море. Ученые склоняются к якутскому варианту: якуты до исхода на Север жили подле Байкала, в их языке и сейчас сохраняется «байгъал» — море. Вероятно, у них и переняли это слово буряты. Но не переняли ли, в свою очередь, древние якуты его у кого-то, кто жил до них, у тех же курыкан, у народа тюркского происхождения, оставившего следы своего обитания на Байкале еще во времена позднего неолита? Или у кого-то еще? Николай Спафарий, русский посланник в Китай, побывавший на Байкале в 1675 году, записывает: «…А иноземцы все, и мунгальцы и тунгусы и иные, называют все Байкальское море своим языком Далай, се есть море… И имя того Байкала видется что не русское, его тем именем (назвали) по имени иноземца, который жил в тех местах».

Одно наверняка донеслось из далекого прошлого: каждый народ, находивший приют на берегах Байкала, почитал его воду святой и наделял его самого богоносной властью. У бурят святыни, которым они продолжают смутно поклоняться, разбросаны почти по всему побережью, особенно много их на острове Ольхон. Едва ли не каждая крупная гора или скала там — место общения с бурханом, главным духом Байкала. Это не мешает, правда, нынешним бурятам из своего священного острова устраивать огромную мусорную свалку, а жертвенное брызганье на почитаемые камни «огненной» водой превращать в пьянство, в наше время это, к несчастью, повелось не у одних бурят, они в сем обычае — равные среди равных, походя и бессмысленно творящих надругательство над родной землей, древние праздники и поверья приспособивших для поклонения иным богам…

Пользоваться прошлым во имя внушения или даже сравнения — обычно занятие бессмысленное и бесполезное, и не для урока, а только из любопытства послушаем свидетельства того, как наши предки относились к Байкалу.

Европеец Избрант Идес в «Записках о русском посольстве в Китай (1692-1695)»:

«Следует заметить, что, когда я, покинув монастырь св. Николая, расположенный при устье Ангары, выехал на озеро, многие люди с большим жаром предупреждали и просили меня, чтобы я, когда выйду в это свирепое море, называл бы его не озером, а далаем, или морем. При этом они прибавили, что уже многие знатные люди, отправлявшиеся на Байкал и называвшие его озером, то есть стоячей водой, вскоре становились жертвами сильных бурь и попадали в смертельную опасность».

Исследователь Байкала Б. И. Дыбовский (год 1868-й):

«Байкал, называемый туземцами „святым морем“, полон дивного обаяния; что-то таинственное, легендарное и какой-то необъяснимый страх связывались у всех с представлением об этом озере. Всякий раз, когда мы собирались отправиться на озеро, нам пророчили неминуемое несчастье».

Поверия, как и предания, живучи; попробуйте, попав в байкальский шторм, смеяться над местными рассказами о всемогущих духах моря, которые словно бы и выпускают, как из рукава, шквал за шквалом, сокрушительные порывы один другого яростней и опасней. Если вы способны в такой момент над этим смеяться — честь и хвала вам, способным на все.

Предания, кстати, связывают остров Ольхон с именем Чингисхана: здесь якобы и обрел он вечный покой. Это тот случай, когда к преданию предпочитаешь относиться с сомнением, зная, сколько в Азии углов, претендующих на прах великого завоевателя. Но и сомневаясь, хочется предположить: если был у владыки многих земель вкус да была последняя воля — отчего бы и не Ольхон?! Коль выбирать для вечного пристанища вечное величие, коль присматривать себе место рядом с богами — что еще и искать?! Стоит выйти на северной оконечности острова к скале Саган-Хушун да повести с обрыва глазами вокруг на все четыре стороны, почувствовать себя одновременно среди стихий неба, воды и земли, ощутить лицом разрыв воздуха, как при быстром движении, услышать то могучий, то прибаюкивающий плеск волн, увидеть рядом, что не меркнет древность в камне и что всходит она здесь исчезнувшими повсюду растениями из земли, стоит поддаться настроению и понять, что нет под этой бездной деления на дни и недели, на приходящие и уходящие жизни, на события и результаты, а есть только бесконечное всеохватное течение, устраивающее смотры, на которые одно и то же, окунаясь то в свет, то в тьму, является бессчетно… Стоит побывать здесь, и кем бы ты ни был, — ты пленник…

Открытие Байкала, вернее, его явление не произвело на русских первопроходцев особого впечатления. Никаких свидетельств личного характера они о нем не оставили: все больше о рудах, о соболях да обидах… Или надивились великострадники XVII века за глаза, или не принято было в то время письменно выражать свои чувства. Но людей художественного склада, едва пришла их пора, Байкал не мог не ошеломить. При этом надо иметь в виду, что три века назад для живописных описаний, для полукрасок, и полутонов русский язык был малоповоротлив, и там, где должна бы явиться яркая картина, нередко раздавалось кряхтение. Но и об этом мы можем судить лишь со своей колокольни; вполне допустимо, что, не обставленное подпорками определений и уточнений, слово обладало тогда более широкой выразительностью, чем теперь, и читатель чувствовал его наклон, как мы продолжаем интуитивно слышать его в устной речи.

Самый первый гимн Байкалу пропел протопоп Аввакум, неистовый вождь церковного раскола. Возвращаясь летом 1662 года из даурской ссылки, он описывает: «Около ево горы высокие, утесы каменные и зело высоки — двадцеть тысящ верст и больщи волочился, а не видал таких нигде. Наверху их полатки и повалуши, врата и столпы, ограда каменная и дворы — все богоделанно. Лук на них растет и чеснок, — больши романовского луковицы, и слаток зело. Там же ростут и конопли богорасленныя, а во дворах травы красныя — и цветны и благовонны гораздо. Птиц зело много, гусей и лебедей по морю, яко снег плавают. Рыба в нем — осетры и таймени, стерледи и омули, и сиги и прочих родов много. Вода пресная, а нерпы и зайцы великия в нем: во океане-море большом, живучи на Мезени, таких не видал. А рыбы зело густо в нем: осетры и таймени жирны гораздо — нельзя жарить на сковороде: жир все будет. А все то у Христа тово, света, наделано для человека, чтоб, успокояся, хвалу Богу воздавал».

Николай Спафарий в следующее после протопопа Аввакума десятилетие сетует: «Байкальское море невидимое есть ни у старых, ни у нынешних земнописателей, потому что иные мелкие озера и болота описуют, а про Байкал, которая толикая великая пучина есть, никаких воспоминаний нет».

Чтобы восполнить этот пробел, Спафарий почти на месяц задерживается на Байкале и дает первое толкование и живое описание, перечисляя реки и заливы, спасительные укрытия для плавателей, рассказывая о занятиях жителей, о лесах, удивляясь обилью рыбы, объясняя, почему Байкал может называться и озером и морем. «А вода в нем зело чистая, что дно видится многие сажени в воде, и к питию зело здравая», — скажет Спафарий.

Два столетия спустя А. П. Чехов подхватит: «…видно сквозь нее, как сквозь воздух, цвет у нее нежно-бирюзовый, приятный для глаза».

О Байкале осталось столько восторженных отзывов, что из них можно составить не одну книгу. Стократ больше осталось незаписанным и, должно быть, организованное в музыку, звучит в иные дни, когда нужно ответствовать небу, дивной песней человеческого благодарствования. Долгое время поклонение Байкалу было всеобщим, хотя и затрагивало у одних прежде всего мистические чувства, у других — эстетические и у третьих — практические. Человека брала оторопь при виде Байкала, потому что он не вмещался в его представления: Байкал лежал не там, где что-то подобное могло бы находиться, был не тем, чем мог бы быть, и действовал на душу иначе, чем действует обычно «равнодушная» природа. Это было нечто особенное, необыкновенное и исключительное.

Со временем Байкал обмерили и изучили, применив для этого в последние годы глубоководные аппараты. Он обрел определенные размеры и характеристики и по ним стал сравним. Его сравнивают то с Каспием, в котором в единственном среди внутренних морей воды больше, чем в Байкале, но в Каспии она соленая, то с Танганьикой, считающейся на противоположной стороне планеты двойником Байкала: тот же полумесяц по форме, близкие к байкальским глубины, огромное число эндемиков. Вычислили, что Байкал вмещает в себя пятую часть всей поверхностной пресной воды на земном шаре и что на одной лишь байкальской воде человечество могло бы прожить, не стесняя себя в затратах, не менее сорока лет. Объяснили его происхождение, предположили, как могли зародиться и сохраниться в нем нигде более не существующие виды животных и растений и как могли попасть в него виды, существующие за многие тысячи километров. Не все эти объяснения и предположения согласуются даже и между собой, Байкал не столь прост, чтобы лишить себя загадочности, и все же, как это и должно быть, по своим цифровым параметрам он поставлен на соответствующее место среди величин обмеренных и изученных. И он стоит в этом ряду… потому лишь, что сам-то он, живой, таинственный и величественный, ни с чем не сравнимый и ни в чем нигде не повторимый, знает свое собственное место и свою собственную жизнь.

Как и с чем, действительно, можно сравнить его воздух и воду, его красоту? И красота ли это? Не станем уверять, что прекраснее Байкала нет ничего на свете: каждому из нас мила и люба своя сторона, и для эскимоса или алеута его ледяная пустыня есть венец природного совершенства. Мы с рождения впитываем в себя соли и картины своей родины, они влияют на наш характер и организуют на свой манер клетки нашего тела. Поэтому мало сказать, что они дороги нам, мы часть их — та часть, что составляется естественной средой. В нас обязан говорить и говорит ее древний голос. Бессмысленно сравнивать, отдавая чему-либо предпочтение, льды Гренландии с песками Сахары, сибирскую тайгу со среднерусской степью, даже Каспий с Байкалом — можно лишь вынести о них свои впечатления. Все это прекрасно своей красотой и удивительной своей жизнью. Чаще всего попытки сравнения в таких случаях происходят от нашего нежелания или неумения увидеть и почувствовать единственность и совершенство картины.

Меньше всего для Байкала подходит понятие красоты. То, что мы принимаем за нее, есть впечатление иного рода — как бы надстоящее над горизонтом нашей чувствительности. Сколько бы ты ни бывал на Байкале, как бы хорошо ни знал его, каждая новая встреча неожиданна и требует с твоей стороны усилий. Всякий раз приходится опять и опять словно бы приподнимать себя на некую высоту, чтобы оказаться с ним рядом, видеть его и слышать.

Не все, как известно, называется. Нельзя назвать и то перерождение, которое случается с человеком вблизи Байкала. Надо ли напоминать, что для этого должен быть душеимущий человек. И вот он стоит, смотрит, чем-то наполняется, куда-то течет и не может понять, что с ним происходит. Как зародыш в чреве матери проходит все эволюционные стадии развития человека — и он, завороженный древним могучим изладом этого чуда, испытывает всевременное чувство приливности создавших человека сил. Что-то в нем плачет, что-то торжествует, что-то окунается в покой, что-то сиротствует. Ему и тревожно и счастливо под проницательным всеохватным оком — родительствующим и недоступным; он исполняется то надежды от воспоминаний, то безысходной горечи от реальности.

Кто из нас не знает замечательной песни «Славное море, священный «Байкал», написанной в прошлом веке сибирским поэтом Д. П. Давыдовым от лица каторжника, сбежавшего от тюремщиков и переправляющегося через Байкал. Есть в ней слова: «ожил я, волю почуя». Вот это и испытываем мы на Байкале, словно бы вырвавшись из застенков созданного собою рабства на вольный простор, перед тем как снова возвращаться обратно.

ИЗ «БАЙКАЛЬСКОГО ДНЕВНИКА»

Январь, 17-е. Листвянка, исток Ангары.

Байкал встал, замерз. Вчера, когда приехал, ходила еще полая вода — перед тем сорвало и унесло ветром слабый лед, а сегодня окончательно. Огромное ледяное поле в заплатках: льдины еще не притерло друг к другу, в местах стыков выжимает наверх крошево и выплескивается вода. Возле Ангары она давит на лед с глухим ропотом, недовольная и не привыкшая, что нет выхода там, где выходила.

День солнечный, яркий. Вспоминается, что по числу солнечных часов в году Байкал даст фору любому европейскому курорту. Солнце, падая на синий застыв, разбивается и дымит. В чутком оцепенении стоит лес по горе, медленно и вяло двигаются люди. Общая завороженность от ледяной разостели. На торосистый выжим возле берега лает собака. Грузно смотрятся на противоположном берегу горы. Вместе с водой застыл и воздух.

В истоке Ангары густо плавают возле кромки льда утки-зимовщики. И для них это свежо и ново. Их сносит, они опять наплывают и, оставляя след, двигаются с определенным интервалом вдоль припая, одна за другой исчезая в нырках. Воздух в стрекоте от их взлетов.

Стоял на смотровой площадке в истоке, наверное, с час. Сняла свадьба. Подъехали, застучали дверцами машин, сходясь, радостно заматерились. Молодые и сразу некрасивые от ругани. Никто не удивился ни льду, ни солнцу, ни выныривающим близко уткам, никто, кажется, и не взглянул ни на Ангару, ни на Байкал. Машины остановились — они и вышли, исполняя заведенный ритуал и давая привычные движения ногам и языку, окунувшись в блаженство картины без глаз и без души.

Уходя, припомнил еще, что Алексей Мартос, в своем сибирском путешествии проезжавший мимо сего места без малого 170 лет назад, заносит в дневник варварский обычай местных жителей бить из ружей вот так же доверившихся людям уток. Сейчас, кажется, такое извелось совершенно. Может быть, человек и стал лучше, но так далеко ему еще… Не хочется продолжать. Всех тварей остановила природа на одном уровне, а человека отпустила — и что же, как распорядился он своей свободой?!

18-е. Вот те и окончательно: опять открыло. Ни ветра ночью не было, ни тепла особого, а поднялся утром — Ангара ушла далеко в море, и чистая, совсем без льда, воронкой расширяющаяся в Байкал полость лежит спокойно и как-то победно. И только подле берега ледяной пристав, на нем ребятишки гоняют шайбу. Это уж Байкал показывает характер: хочу накроюсь, хочу откроюсь.

…Удивительно горит он на закате, когда солнце уже ушло и на западе полыхают заревые полосы. Байкал подсвечен как бы не сверху, а снизу — солнцем, ушедшим под воду и просквозившим ее до поверхности. Мягкое пурпурное сияние не утонуло, когда и заря догорела, словно Байкал, как тепла, набрал его про запас и будет отдавать до новой, до утренней зари, как отдает он летнее тепло до весны.

Ангара за мысом и горой тыльно темнеет, а Байкал все горит и горит…

20-е. Опять заледенело. Лед до того тонкий и гладкий, что сверху с берега не отличить от воды. Только по отражению солнца и понять: на льду солнце расскальзывающееся, разбегающееся, а в ангарской воде оно лежит прогнувшейся неширокой верстой.

Вечером опять «картина». Все небо со стороны Ангары как зашторено серой плотной облачностью, с противоположной стороны над Хамар-Дабаном тоже тучи, в край которых бьет заходящее солнце (уже зашло), бьет в какой-то один центр — и солнце будто там, наверху, едва-едва прикрытое тучами. Весь Байкал в ослепительном сиянии, все брызжет солнцем, но от гор надвигается стена тумана. С одной стороны от Хамар-Дабана наступает туман, вытесняя свет, а с другой, от Ангары, — темнеющая тень сумерек, и сужающаяся полоса солнца все ярче — горит, плавится, искрит.

Февраль, 17-е. Белое пустынное поле Байкала, с которого соскальзывает взгляд, ослепительно белое и пустынное, без горизонта, в яркой белизне переходящее в небо. И только уже высоко над головой по блеклым разводам и успокаивающейся краске видно, что это небо. В белой равнине снега есть какая-то недоступная нам чрезмерность, в которую мы не проникаем, потому что в нашем зрении чего-то для этого недостает, мы слепнем без темного упора и теряемся, скользим по ее раздражающей чужести и скорей убираем глаза.

Вчера был тоже яркий день, но с ветром, который дул не с Ангары, как обычно, а в Ангару, вздымая туман. Сегодня совсем тихо. Не привычная для зимы синеющая гладь воды на Ангаре, утыканная утками, с чистым пунктирным звуком перелетающими, когда их сносит. Река звенит от этой музыки.

Спустился на лед и пошел по нему в море. Снег еще не вымело, он твердый и корковатый, но с пятнами льда, сквозь который, как сквозь синее стекло, видно шевеление воды. Снег жесткий, закрупившийся, он не скрипит под ногами, а ширкает, идти по нему приятно.

Поначалу Байкал как бы не заметил меня. А потом — началось! То стреляло, то вскряхтывало, то взрывалось что-то под самыми моими ногами, так что раза два я едва удержался, чтобы не отпрыгнуть. Могло, как гром, возникнуть где-то в стороне, но налетало на меня и проносилось, пугая, совсем рядом. Знаю прекрасно, что безопасно, каждую зиму хожу по льду и всякий раз испытываю все ту же восторженную жуть. Знаю и по каким таким законам это происходит, но не хочу объяснений, а хочу думать, что эту канонаду, играя и пугая, Байкал устраивает для человека.

18-е. Утром четкие, как у Р. Кента на картинах, горы — близкие и до подробностей видимые, хоть точи о них глаза. С восходом солнца за мысом они загораются, но огромное снежное поле внизу лежит в неплотной, рубашечной синеве. Солнечный подтай спускается с гор все ниже и ниже, вытекает на поле — хорошо видна граница между сухой синевой и сухим красноватым горением. Она надвигается, и там, за ней, где было только что ясно, возникает туманная легкая дымка — как парение. Постепенно солнце заливает все поле, выкатив из-за мыса, и постепенно застятся и слепнут горы, наступают яркие сумерки.

С Ангары ветер, совсем не сильный, но Ангару не видно из-за нанесенного от Иркутска чада. Черная чернильная под ветром вода и задымленное нездоровое небо. Солнце белое, разлохмаченное и растекшееся. На противоположной, на восточной, стороне небо голубое, летнее, глубокое.

Все вместе, все в один час.

Июль, 3-е. Порт Байкал.

Неделю дождь. Сидел, сидел в городе, пережидая, и вчера не выдержал, приехал, рассчитывая приездом сломать ненастье. Ничего не вышло, сегодня опять льет, да так яростно, что и голову не высунуть.

Ближе к обеду вышел за какой-то надобностью в сенцы — на полу лежит, едва возит крылом стриж. Пробовал отогревать его, кормить — поздно. Через полчаса околел. Вечером зашел с работы Федя, добрый и слабый парень, страдающий, как и многие здесь, «русской» болезнью, списанный по этой причине с корабля на берег, говорит, что множество птиц, намокнув и обессилев, падает в Ангару и тонет. Пока он шел от Молчановской пади до столярки, поднял девять стрижей. В столярке их обогрели, четырех он выпустил.

В сумерках вышли вместе и остановили водовозку, чтобы Феде доехать. Пока он устраивался, шофер водовозки рассказал, что за день поднял тридцать валявшихся по дороге птиц, теперь они до солнца летают у него в сарае.

Неделю дождь, а ключик мой, булькавший в прошлые лета через двор, так и не ожил.

Июль, 13-е. Утром светло, чисто, и вдруг через пять минут не видно ни берега под носом, ни воды, ни неба — туман. Через полчаса опять чисто. И в этой чистоте, когда за сорок километров на противоположном берегу, как в бинокль, различаешь каждое дерево, из Ангары белая труба тумана — выдуваемая аккуратно, без разрывов, и неизвестно как далеко тянущаяся в Байкал. А в небе над нею стоят тучи — кипящие, скрученные, громовые.

Сентябрь, 22-е. И опять, как в прошлом году, теплынь, лето наступает все позже и отодвигается все дальше, укорачивая осень. Сегодня было за 20 градусов. Какое-то не бывавшее прежде, в первый раз явившееся настроение. Ярким увяданием полыхают леса, все кругом отцветает или отцвело, отживает или готовится к зимней спячке, все скоро оцепенеет и затаится, а нет ощущения тоски и прощания — напротив, приподнятость и благодарность за жизнь. Или от солнца, от тепла это, или от близости к Байкалу, или от возрастного перевала, когда чувствуется — как видится с высоты, после которой начнется склон, устроенный так хитро, что еще несколько лет тебе будет казаться, будто ты продолжаешь подыматься и силы твои прибывают. Но это завтра, а сегодня какое-то полное и счастливое совпадение с самим собой, ощущение уюта и свободы — будто услышал ты и исполнил сказанное тебе бессловесно: если это ты — сделай… Вчера бы не сделал, не сделаешь и завтра, но сегодня, может быть, единственный раз в жизни, отошедший от всего чужого, ты способен на многое…

Ноябрь, 17-е. Тихая расслабленная погода, снег и тепло, каждый день до нуля и выше. Словно природа разомлела, размякла и не в состоянии сделать решительного движения.

Сейчас вечер. Мягкая серь воды, мягкая белизна снега. И глубокое мягкое небо, наполовину чистое и наполовину по склону к западу разлинованное ровными длинными полосами, между которыми стоят, достывая, вытянутые облачные знаки — точно запись в нотной тетради. И сверху подвигается к ней серпик месяца — звонкий, тонкий и острый, без всякого нажима и вдавленности. Над горизонтом слабое и прерывистое мерцание — должно быть, где-то там и звучит музыка.

Взглянул: месяц отразился в глубине неба — два друг за другом серпика, одинаково наклоненных к облачной россыпи. И не отражается в воде. Вода уже не серая, а темная и плотная, не пропускаящая неба. И только позже, как подмок на твердом, как подогрев на холодном, едва-едва обозначилась извивающаяся лунная дорожка.

Человек на всю жизнь остается ребенком, взрослеют и развиваются его наклонности, дурные и хорошие. Сам он за столь короткий срок взрослеть не успевает и не хочет. Стоишь перед Байкалом, маленький и слабый, принимающий себя все-таки не за худшее из того, что есть человек, пытаешься понять, что Байкал перед тобою и что ты перед ним, истягиваешься в мучительных призывах увидеть, понять и осмыслить — и отступаешь: впустую. Рядом с Байкалом мало размышлять привычно, здесь надо выше, чище, сильнее думать, вровень с его духом, не бессильно, не горько. Мы способны лишь вопросы задавать, когда что-то великое касается нас, только в вопросах мы ищем, окликаем тот язык, который не сумели распознать.

Быть может, между человеком и Богом стоит природа. И пока не соединишься с нею, не двинешься дальше. Она не пустит. А без ее приготовительного участия и препровождения душа не придет под сень, которой она домогается.

* * *

С юга на север Байкал вытянулся на 636 километров, в ширине, то поджимаясь, то раздаваясь, имеет от 20 до 80 километров, длина береговой линии — около двух тысяч километров. Это самое глубокое озеро в мире: пока найдена пучина в 1637 метров, которая в любой момент может быть превзойдена, — Байкал не лежит спокойно, под ним ежедневно ходят подземные бури. В среде ученых в последнее время появилось мнение, что Байкал бездонен: поскольку в глубинах вода минерализована меньше, чем в верхних слоях, делается вывод, что на дне Байкала существует постоянный мощный источник сверхпресных вод, которому неоткуда взяться, как из верхней мантии планеты за 70-80 километров от ее поверхности. Эту версию тотчас подхватили другие, с позволения сказать, ученые, состоящие на службе у промышленных загрязнителей Байкала, в голос ударившие: отравить Байкал невозможно, мантия Земли не позволит, а потому шуруй, ребята! И ребята, ободренные наукой, засучив рукава, налегают.

По площади разлива Байкал сравним с такими странами, как Бельгия, Дания или Голландия. Когда б не эти ребята, хозяйничающие на Байкале, пить бы его воду — не отпить, грести его дары — не выгрести, любоваться им — не налюбоваться. Он лежит в державных берегах, для которых подобраны, кажется, все существующие в природе узоры, краски и чары, все измышленное ею великолепие. По тому, как видится и понимается Байкал, примыкающее и наезжающее к нему человечество отчетливо делится на коренную людскую породу и на развес, необычайно легко передвигаемый мелкими либо корыстными страстями.

Западный берег Байкала — почти повсеместно гористый, Приморский и Байкальский хребты подступают там близко к воде; восточный в средней части — более пологий, подставленный для больших рек, из которых только Селенга несет почти половину приточной воды. Глядя на очертания Байкала, поневоле начинаешь измышлять его давнее и сравнительно недавнее прошлое: само собой просится соединение между островами Ольхон и полуостровом Святой Нос, которое затем опустилось, или, напротив, единая проливная вода между нынешними Чивыркуйским и Баргузинским заливами, где неширокая разделительная перемычка могла подняться позднее. В последнем случае так оно, вероятно, и произошло, когда неустанный архитектор Байкала сделал простую и, как все простое, гениальную поправку с двумя глубокими, просторными и богатыми карманами в виде заливов, без которых фигура Байкала выглядела бы гораздо грубей. В первом же случае известным ученым Г. Ю. Верещагиным был открыт подводный хребет, простирающийся от Ольхона к восточному берегу, названный им Академическим. А как было не клюнуть на удочку, будто Лена в геологическом прошлом, подобно Ангаре, брала свое начало из Байкала, если до ее верховьев всего-навсего восемь километров! Восемь километров — рукой подать! Однако на этих считанных километрах проходит водораздел Байкальского хребта, по ту сторону которого эта легенда уже не звучит столь заманчиво. Живой ум, высмотрев, как близко река Иркут на юге подходит к Байкалу и вдруг, словно по окрику, резко поворачивает в сторону, неизбежно найдет: Иркут был притоком озера-моря, да в свое время вздыбилась перед ним земля и заставила его прокладывать другой путь. А ум художественный сочинит романтическую и красивую историю о том, как батюшка Байкал собирался отдать свою единственную дочь Ангару замуж за Иркута, но темной ночью своенравная дочь сбежала от него к могучему Енисею, запоздал и брошенный Байкалом вслед заградительный камень, ставший Шаман-камнем в истоке Ангары, а огорченному Иркуту ничего не оставалось, как уйти несладко хлебавши.

В легенде тот, кого предпочла Ангара, должен быть непременно могучим, в действительности же она, стекаясь с Енисеем, приносит воды больше, что дает право считать: это не Ангара впадает в Енисей, а Енисей в Ангару.

Байкал разрисован легендами, как лед его — кружевной изморозью, а вода зыбью. При встрече с ним сама собой начинала звучать песня — и складывались слова, извлеченные из таинственных глубин происхождения и поведения «славного моря», под шум ветра, под плеск волн и взгляд округ они нанизывались и нанизывались, пока не слагались, как новый приток, в признательный выдох.

Кроме красивых легенд, есть на Байкале и грустные. Одна из них возникла из факта, который был фактом сто лет назад, когда исследователь Байкала из ссыльных поляков И. Д. Черский проводил описание озера. Он насчитал 336 больших и малых питающих Байкал притоков. С тех пор много воды усохло, но несокрушимая, почти библейская эта цифра продолжает звучать во всех художественных и научных сказках о Байкале. А исправить ее согласно живым водам ни у кого рука не подымается.

И. Д. Черский в прошлом веке совершил, правда, одну приятную оплошность, обернувшуюся в наше время прибытком. Он нанес на карту озера 27 островов. Еще три острова Байкал сумел от него каким-то образом скрыть, или И. Д. Черский не счел нужным считать их островами. Цифра 27 удержалась в памяти лишь специалистов, а среди любителей разного рода принялась «плавать» и «нырять» от собственных подсчетов: то вдруг объявят, что на Байкале 6 островов, то не поскупятся на 50. И только совсем недавно, кажется, дотошностью ученого-биолога О. К. Гусева поставлена окончательная точка — 30, которая до новых катаклизмов не может быть изменена.

А ведь острова, притоки, мысы, заливы, бухты на виду — что говорить о глубинах! Сибирский отдел Русского географического общества начал свою деятельность в середине прошлого века с того, что после экспедиции натуралиста Густава Радде заявил об исключительной бедности фауны Байкала. Ничего нет проще, чем делать подобные «открытия». В конце 60-х годов того же минувшего века еще два поляка Дыбовский и Годлевский буквально ахнули, когда вопреки приговору заглянули по тогдашним возможностям в байкальскую утробу. В письме в ученый отдел они сообщали:

«Странно и непонятно, каким образом могло так долго удержаться мнение, составившееся на основании поверхностных наблюдений первых естествоиспытателей прошедшего столетия насчет бедности фауны низших организмов в Байкале, и каким образом оно могло в научном мире упрочиться и находить постоянное подтверждение в отчетах натуралистов, путешествующих с ученой целью изучить фауну Байкала; это тем более удивительно, что один уже факт нахождения миллионов омулей и иных рыб, добываемых всякий год, должен был привести к тому логическому заключению, что рыбы без пищи существовать не могут и, чтобы вырастить такое громадное количество рыбы, необходимы миллиарды низших животных… Одним словом, богатство животных так велико, что без всякого преувеличения можно сказать, что Байкал кишит такой жизнью, которую едва ли можно встретить в южных морях…»

Ко времени открытия в 1925 году на озере постоянной научно-исследовательской станции было известно в Байкале 760 видов животных и растений. К 1960 году, когда станция превратилась в лимнологический институт, их число подскочило до 1800, а к концу 80-х годов — за две с половиной тысячи. В животном мире почти на две трети это эндемики — виды, нигде, кроме Байкала, не встречающиеся. «Перепись» байкальского «населения» продолжается, ее наверняка еще писать да писать. Если в Танганьике, также интересной неповторимостью ее обитателей, жизнетворны только первые сто-двести метров от поверхности, дальше мертвая зона, то на Байкале, как подтвердили глубоководные аппараты, заселена вся великая пучина. «Первое, что мы увидели, сев на дно Байкала на глубине 1410 метров — это покрытое холмиками илистое дно и бычка, лежащего на нем и разглядывающего нас. Невдалеке от него не спеша полз рачок-гаммарус», — пишет в книге «Вижу дно Байкала» А. Подражанский, член исследовательской группы с «Пайсисов», двух аппаратов канадского изготовления, которые летом 1977 года погружались в Байкал. Для ученых опять загадки: откуда в неподвижных слоях эти холмы и почему голомянка при подъемах и снижениях двигается вертикально — как груз на шнуре?

Эта голомянка — сплошь загадка. Небольшая полупрозрачная рыбка с радужным отливом, она наполовину состоит из жира и при огромных ее количествах могла бы вылавливаться в пищу, если бы не предпочитала одиночества. Только бураном выбрасывает ее на берег, и тогда местные жители еще в начале века торопились собрать голомянку, чтобы вытопить из нее чрезвычайно целебный жир. Но это еще не весь сказ про голомянку: чудо ее заключается в том, что она живородящая рыба. Все, как наложено природой, мечут икру, лишь она, словно предчувствуя, что метать ее в будущем рыбе станет негде, все реки превратит человек в свалки и сточные канавы, выпросила себе размножение понадежней. И — не прогадала. Не прогадала и нерпа, невесть когда и как забравшийся в Байкал северный тюлень (разве можно сравнивать: в Танганьике крокодил, а в Байкале милейшее существо — нерпа), которой невод не забрасывать, она эту голомянку по одной клюет и всегда сыто живет.

Второе, вслед за голомянкой, чудо Байкала, которому обязан он своей исключительной чистотой, — рачок эпишура. Не быть бы Байкалу Байкалом без этого усатого веслоногого рачка, едва заметного на глаз, удивительно работоспособного и многочисленного, успевающего за год раз десять, а то и больше профильтровывать всю байкальскую воду. Этот чистюля не терпит ничего постороннего — выносится ли оно реками, выбрасывается ли с судов, терпит ли бедствие. Через два-три дня утонувшего в Байкале искать бессмысленно. Эпишура самоотверженно бросилась и на ядовитые сливы с целлюлозных заводов, но эта начинка оказалась ей не по силам, и она принялась гибнуть.

Науке не узнать никогда, сколько видов животных и растений водилось в Байкале в счастливые для него времена. Один за другим они начинают сейчас исчезать.

Только ветры все те же.

Как огромное животное, Байкал дышит глубоко, сильно и порывисто, то затихая, то с шумом и жадностью втягивая в себя потоки воздуха. Байкальские ветры стремительны и неожиданны. Не обольщайтесь их невинными именами, происходящими от названий рек и звучащими песенно: сарма, култук, баргузин, ангара… Не приведи Господь попасть под эту «музыку» на открытой воде. Местный житель не станет выпрашивать: «Эй, баргузин, пошевеливай вал…», он знает, что этот ветер, как и «горная», как и «сарма», способны расшевелить вал до шести метров высотой. И тогда — спасайся, как можешь… По байкальским немногочисленным храмам пропеты тысячи и тысячи отходных, порой, после крупных даней, они звучали неделями.

Сарма — и речка невеликая в южной части Малого моря (между островом Ольхон и западным берегом), но срывающийся из ее узкой горловины ветер подобен обвалу. В старой дореволюционной лоции Байкала в поучительных целях говорится: «Этот ветер, особенно свирепствующий здесь в осеннее время, отличается не только своей ужасающей силой и продолжительностью (ветры свыше 40 метров в секунду, дующие в течение суток и более, здесь не редкость), но и тем еще, что он поднимает целые тучи водяных брызг, быстро обледеневающих в воздухе…» Сарма срывает и выбрасывает в море тяжелые карбасы, зимой по льду катит, пока не перевернет, куда ей заблагорассудится, машины; раскидывает с домов крыши. На ее гибельном счету много чего. После парусных судов, после дощаников и павозок, одномачтовых плоскодонных, как бы теперь сказали, плавсредств, которые брали на борт до 6 тысяч пудов груза и которые все равно становились добычей волн, вся надежда была на пароходы: уж эти выгребут против любого вала. Но перед байкальскими ветрами пасовали и они, обрубая канаты и бросая на произвол судьбы баржи с людьми и грузом. Только в 1902 году в Малом море — две крупные аварии пароходов «Потапов» и «Александр Невский» с сотнями жертв.

Добро бы одна сарма была такова, и добро бы, говоря о несчастьях, пришлось оглядываться лишь назад. Нет, и сегодня внезапно, без всякой метеосводки выбрасывающийся по речным распадкам с гор ветер способен натворить любые беды. А если один ветер подхватывается другим, а то и третьим, если учиняют они над Байкалом бешеную кутерьму с перекидывающимся со стороны в сторону напором, если вал начинает закручивать в пружину, тогда совсем «аминь». Но, как советовали в старину, «исчисление всех случившихся на Байкале с плавателями несчастий почти невозможно и было бы здесь неуместно» (журнал «Сибирский вестник» за 1821 год).

Но одну байкальскую «одиссею», вслед за этим журналом, стоит повторить, тем более что случилась она еще в XVIII веке, отстоящем от нас достаточно далеко. История эта небезынтересна игрой, которой, как кошка с мышкой, забавлялся Байкал с мореплавателями, и подробностями выпавших на их долю лишений.

Итак, «судно имело длины 11 сажен 2 с четвертью аршина, груз его составлял свинец, следующий из нерчинских в колыванские заводы… 31 июля оно достигло Байкала (из Селенги) и сильным ветром отнесено было с настоящего своего пути. 1 августа хотя и отправилось в дальнейший свой путь, но близ Песчаных мысов (это уже западный берег. — В. Р.) остановлено было безветрием. 2 числа у Голоустного зимовья судно сие встречено было опять противным ветром и из опасения сильной погоды удержано в отстое. 3 числа наступил попутный ветер (с потерянным ныне названием «обетонный». — В. Р.), и плаватели, вынув из воды причалы и кошки, спешили оным воспользоваться, но в то же время ветер усилился и судно залито было водою. 4 числа вода отлита и судно переведено на стреж, где в ожидании попутного ветра ночевали. 5 числа только успели пуститься в путь, как ниже Кадильного зимовья опять встретила горная погода, которою не только судно унесено было на середину Байкала, но и отшибло прицепленную к нему лодку. 6 числа направили путь к северо-западному берегу Байкала. Там в трех верстах от Песчаных мысов застигла горная же погода, унесшая судно к Посольскому монастырю (восточный берег), на так называемую Бабью каргу. Здесь стояло оно четыре дня, и бывшие на оном люди, по недостатку другой пищи, принуждены были довольствоваться оставшеюся квасною гущею. Напоследок, когда уже не стало и сей убогой пищи, то 11 августа решились, сплотя судовые весла, отправить на них трех товарищей в Посольский монастырь для испрошения в столь крайнем положении помощи. Посланные возвратились на отшибленной 5 числа от судна лодке, найденной ими в десяти верстах от монастыря. Они привезли хлеба пуд до трех и несколько рыб. Отсюда по наступлении попутного ветра отправились опять к Лиственничному мысу, но за три версты от оного встречены были столь крепким ветром, что оным сломлен сопец и судно унесено в Култук к речке Мишихе (крайняя на юго-западе точка Байкала. — В. Р.). Здесь плаватели провели семь дней в бедственном положении, питаясь единственно только кореньями растущего на берегу шиповника, отчего пришли все в крайнее изнеможение и некоторые подверглись болезням. Предвидя неминуемую для себя погибель, они собрали последние свои силы и, подняв парус не более как на сажень, пустились к Каргинскому зимовью. По прибытии туда судно их, разбитое волнами и во многих частях расконопатившееся, затопило водою, так что не было возможности оное отлить, и они должны были его притащить к берегу, где на 26 августа усилившеюся горною погодою совсем было оно разбито…»

Вот вам и озеро. Вот и предрассудки темных местных жителей, заклинавших путников, пускавшихся в дорогу по Байкалу, называть его не иначе как морем.

В 1860 году с потерпевшего аварию парохода «Наследник Цесаревич» люди успели перебраться на баржи, которые носило по Байкалу полтора месяца, пока не вморозило в лед. Прежде по малограмотному и суеверному состоянию общества каждый такой случай описывался в подробностях, ныне поохают, поахают и забудут.

«На Байкале дуют почти все крупные пади», — это-то немудрено, но слова эти, взятые из наблюдений О. К. Гусева, имеют уже диковинное продолжение. «На Байкале умеют дуть даже мысы и облака». Много раз я испытывал не просто дуновение от мысов, а прохватистый ветер, который исчезал, как только мыс оставался позади. Объяснение, оказывается, простое: воздух вокруг мыса нагревается неравномерно, и это приводит его в движение, отнюдь не слабое. Дуют облака — «воздух над озером, попавший в тень набежавшего облака, мгновенно остывает, тяжелеет и устремляется в сторону от теневого пятна, туда, где по-прежнему греет солнце» (О. К. Гусев).

А отштормит, отбушует Байкал, и опять тишь да гладь да Божья благодать, летом замрет в стеклянной синеве или заиграет слабым колышнем, будто ничего и не было, зимой при открытой воде о «былом» свидетельствуют сокуи — огромные и причудливые ледяные фигуры на камнях и кустах от наплесков. Замерзает Байкал поздно и, в сравнении с прошлым, все позже: в последние годы в южной части в конце января — начале февраля. Сто лет назад нередки были декабрьские замерзи. И уже с конца апреля лед начинает ломать и таскать по озеру, постепенно освобождая воду все дальше и дальше на север. И тогда собираются над нею все байкальские духи, добрые и не очень, и принимаются решать, кому в чей черед погулять на Байкале.

ИЗ «БАЙКАЛЬСКОГО ДНЕВНИКА»

27 августа 1988 г.

Начало экспедиции с Полом Уинтером, американским композитором, создателем экологического джаза. На Байкале он не первый раз, приезжал сюда и зимой и летом, и со своей концертной группой, и с американскими защитниками природы, из которых мне запомнился Марк Дюбуа, высокий решительный парень, удивлявший иркутян открытой при любых минусах головой. У себя на родине Марк Дюбуа известен тем, что, спасая от гидростроителей свою родную реку, приковал себя к скале и добился сначала интереса прессы, а потом и спасения реки.

Пол Уинтер собирается писать о Байкале большое произведение, в котором надеется на участие нерпы. Он использует в своей музыке природные шумы и голоса животных, на его саксофон отзывались киты и продолжали мелодию волки. На Байкале он надеется записать голос нерпы. И, конечно, окунуться в стихию Байкала не с туристского пятачка в поселке Лиственничном, куда партия за партией вываливают иностранцев, а вволю покачаться на нем, понюхать и послушать.

Для поездки мы арендовали у пароходства «Байкальский-3», внушительный буксировщик-теплоход, который больше десяти лет, пока строился БАМ, не знал от работы продыху. Теперь, когда бамовская страда прошла, приходится расплодившемуся байкальскому флоту караулить, а нередко и урывать друг у друга любое заделье, вплоть до извоза алкающих Байкала, таких, как наша, живописных групп.

Она живописна не столько составом, хотя и по этому разряду представляет нерядовое явление: среди нас четверо японцев, журналистов и сотрудников фирмы, которая выпускает диски Пола Уинтера; киногруппа из АПН, воспользовавшаяся оказией, чтобы поснимать Байкал и знаменитого композитора; московский друг Пола, пропагандист его музыки в нашей стране Борис Переверзев, а в Сарме, на родине упоминавшегося байкальского ветра, нам предстоит взять на борт Семена Устинова, иркутского ученого-охотоведа, знатока Байкала, без которого наше путешествие потеряло бы вполовину.

Если выстроить нас, представителей разных стран, в ряд — а мы в ряд на борту и выстроились, когда судно отчаливало от Лиственничного, — да попробовать по нашим фигурам и лицам определить, что же свело нас вместе на этой громоздкой посудине, которой полагается таскать баржи или плоты, то по многим признакам должен был явиться вывод, что на Байкале затеваются съемки кинокомедии, что-нибудь вроде новой «Волги-Волги». Каждый из нас в отдельности мог казаться достаточно обыкновенным и серьезным человеком, но все вместе мы, словно подобранные опытным режиссерским глазом для противопоставления друг другу, являли компанию, один вид которой вызывал улыбку и заставлял гадать, по какой же части это общество станет отмачивать номера.

Отплыв, мы чуть было не вернулись. Меня срочно вызвали в рубку к капитану, где белее снега стояла ответственная за стол, или шеф-повар Галина Васильевна, в последнюю минуту узнавшая, что во вверенном ей семействе двое вегетарианцев, один из которых не ест даже рыбу, а второй не пьет даже чая. И это были, конечно, не советские граждане.

Комедь начиналась. «Чем я их стану кормить, чем?» — восклицала потрясенная Галина Васильевна. — У меня мясо, консервы, югославская ветчина в банках. Нет, списывайте, не поеду. Я бы знала, я бы разве согласилась?!»

Пришлось употребить решительность. Не пьет чай? Пусть пьет воду, пусть хоть запьется Байкалом, от него не убудет. Не ест рыбу? Пусть ест элодею канадскую. Что это такое? Водоросли. Вон все байкальское дно в элодее. Можно всю Японию накормить.

Элодея канадская успокоила Галину Васильевну, все заграничное, пусть даже и на дне Байкала, внушает нам уверенность.

Спускаясь вниз, я услышал трели соловья — да такие заливистые, такие восторженные, что, боясь поверить и вспугнуть, осматриваясь и вспоминая, где я, невольно приостановился. Оказалось, что Пол поставил кассету с птичьим пением. В салоне говорили о китах. Такеши Хара, один из японцев, старший редактор газеты «Майнити», пять лет назад написал о китах книгу, она так и называется — «Киты» и пользуется в Японии популярностью. Хара уверен, что до его книги примерно только десять процентов японцев были против употребления в пищу китового мяса, а сейчас — не меньше половины. А ведь японская провинция традиционно приучена к этой пище, ей не просто от нее отказаться.

Борис Переверзев с интересом переводил. Галина Васильевна, хлопотавшая в углу возле электрического самовара, то и дело замирала, прислушиваясь, и исподтишка косилась на другого японца, который не ел рыбу, подозревая его, должно быть, в китоедении. Тот, точно Будда, был неподвижен и смотрел на Байкал, где набиралась волна.

От китов разговор перешел к волкам. Пол рассказал, что отношение к ним, как к вредным и опасным животным, в мире постепенно меняется. Быть может, и его музыка, особенно «Глаза волка», где песня саксофона не раз подхватывается голосом волка, сыграла в этом определенную роль. На концерте Уинтера в ООН, после того как прозвучали «Глаза волка», огромный зал завыл, подражая животному. Свет был погашен, и дипломаты, в темноте то ли вспомнив, то ли забыв себя, согласно и восторженно выли.

Самовар, выплескиваясь, бурлил. Галина Васильевна сидела возле него пригвожденно. Воющие дипломаты ее доконали. За час один она была переполнена впечатлениями, а нам предстояло байкалить вместе десять дней.

Но страхи ее по поводу вегетарианцев оказались сильно преувеличенными. Пол прекрасно вместо чая швыркал гольный кипяточек, заставляя нас при этом всякий раз вспоминать, что его отец дожил до ста лет, а мать в 76 купается на Гавайях вместе с китами. Японский вегетарианец запасся пакетами чуть ли не с птичьим кормом, и мы из любопытства помогали ему клевать содержащееся в них сладкое крошево. Впрочем, и стряпуха из Галины Васильевны оказалась отменная.

28-е. Дождь. Сырая белизна неба, холодная взбугренность воды и в тумане развесы берегов. Дождь разбрызгивается от полотна моря как от тверди.

Зашли в Сарму за Семеном Устиновым. Постоянно светящийся от какого-то внутреннего лада, Пол Уинтер, обнявшись с Устиновым, засветился еще больше. Едва ли осталось что-нибудь в Байкале и прибайкальской тайге, чего бы Устинов не знал. Читать его книги о медведях или лосях одно удовольствие. Крупный и выхоженный тайгой, в которой он пропадает не одно десятилетие, до удивительного спокойствия и добродушия, до самого только необходимого в теле, а потому легкий на ногу, поднимающийся и несущий себя без усилий, он остался в том немногочисленном экземпляре сибиряка, на котором природа не экономила.

В первый же день, послушав Семена Устинова, Хара отозвался о нем: искусствовед природы.

Пол, не умеющий терять время, включил кассету с записями журавлей. Сибирских Устинов тотчас узнавал. Беда в том, что их становится все меньше и меньше. Полностью исчез на Байкале баклан, только Бакланьи острова в Чивыркуйском заливе продолжают говорить о местах их многочисленных гнездовий. Величайшей редкостью стал черный аист. На северном побережье исчезает в озерах турпан. Не встретить больше на Байкале серого гуся, дрофу, гуменника, сухоноса. И все это в последние десятилетия.

Чтобы отвлечь нас от тяжелого настроения, Пол стал рассказывать, как он однажды летел к себе в Висконсин с четырьмя яйцами сибирских журавлей, которые собирался подложить в гнезда журавлям американским. И вдруг из-под сиденья, где стоял инкубатор, послышался писк. Сибирские птенцы решили появиться на свет Божий в воздухе. Полу ничего не оставалось, как, приняв первых двух новорожденных, сунуть их в руки соседу. Тот был в ужасе и одновременно в восторге, пока Пол не справил свои акушерские обязанности и не водворил семейство в колыбель.

Оказалось, что на 1000-иеновой японской банкноте изображение журавля, что вызывает, по мнению Хары, сочувствие и любовь к животным.

…В Хужире, в самом большом поселке на Ольхоне, уже и не дождь, а бус, мелкое мокрое сеево. Купили хлеба, выменяли на водку омуля и уже в сумерках обошли остров вокруг его северной оконечности. Около полуночи, поднявшись на палубу, Пол исполнил «Колыбельную для Байкала». Было очень тихо, прожектор выхватывал из темноты часть скалы, наплескивала волна, и мелодия как бы возникала из шума волны и ею же продолжалась.

29-е. Узур, одно из самых древних поселений человека на Байкале. Без речки раскрой, и довольно широкий, среди гор, небольшой поселок с метеостанцией и научными станциями двух иркутских институтов. С той и другой стороны обрывистые стены гор. Ничего удивительного, что вкусы древнего человека и иркутских ученых совпали: более благодатного места на Ольхоне, пожалуй, нет. Теплое, укрытое от ветров, веселое в солнце и без солнца, разубранное сосняком, как бы втягивающее посмотреть, так ли красиво и дальше, в глуби острова.

Подошли утром на шлюпке, подтянуть ее помог стоявший на берегу молодой бурят в резиновых сапогах, назвавшийся Антоном Иршовым, лаборантом с научной станции. Пол, осмотревшись, пошел с инструментом к левой скале, и через десять минут оттуда зазвучала мелодия, подхваченная эхом с одной стороны, перехваченная с другой и унесенная в Байкал. Это был какой-то отчаянный зов, словно бы в первый раз повторенный с той поры, когда здесь, кроме гор, не было ни одного живого существа, и горы, поймав и усилив звук, возвещали о своей готовности принять жизнь.

К нам подошел еще один бурят, пожилой, Иннокентий Бадеевич Ишутов, привлеченный экзотическим, обвешанным аппаратурой десантом. Москвичи принялись расспрашивать, действительно ли буряты сжигают до сих пор мертвецов. Оба подтвердили: да, сжигают, когда старики сами об этом просят. Они заранее выбирают для себя сухую лесину, ее потом спиливают, делают нечто вроде сруба, который обкладывают хворостом, и находящееся внутри сруба тело предают огню.

Меня интересовала нерпа. Скелет одной из них валялся на берегу. В последнее время известия о массовой гибели нерпы шли с разных концов Байкала. То же самое происходило с тюленем на Балтике и в Северном море. Ученые торопливо объяснили: инфекция. Но и инфекция с неба не берется, для нее нужны благоприятные, а для нерпы неблагоприятные условия, которые способствуют болезни. Спасаясь от нее, нерпа выползает на берег, ищет защиты у человека, кричит и в конце концов застывает. Антон подхватил: пройдите вдоль берега, и на каждом километре вы найдете одно, а то и два животных, выброшенных морем.

Чтобы съездить на Саган-Хушун, святое для бурят место, мы выпросили у завхоза грузовичок, сгрузились на него со всем скарбом и тронулись мимо чистых сосняков, чистого покрова степи с пучками крапивы, миновали две кошары и, когда казалось уже, что летим под обрыв, остановились. Тут и выбирал я место для покойствующего Чингисхана. Сюда бы и приводил я грешников всякого рода, чтобы видели они, против какого мира идут войной; здесь находить слабым душам утешение, больным выздоровление, чрезмерно здоровым гордыней и самомнением — усекновение.

С этой скалы трудно смотреть на Байкал — так переполнен он силой, мощью, небом и водой, так великограден он по сторонам, где протягиваются горы, и великоложен могущественным и таинственным путем посредине. При виде этой картины приходят в смятение чувства и жалкует ум.

По узкой тропе, висящей на последних метрах над бездной, мы прошли в пещеру. В конце августа на тропе подснежники. Пещера просторна и как бы о двух комнатах — прихожая и направо боковушка с дырой в небо. Следов кострища нет, в пещере чисто, в древности сюда, вероятно, загоняли в непогоду овец, а еще раньше таились люди. Мистический дух, мистические предметы. Пол попросил Ишутова спеть по-бурятски, подхватил его древний напев на саксофоне, и это еще больше усилило ощущение нереальности.

Когда поднимались к машине, Борис Переверзев спросил, верю ли я в переселение душ. В другом месте позволительно и не верить, здесь лучше быть осторожней. Здесь ты невольно чувствуешь, как тебя втягивает и уносит во что-то иное, чем ты есть, здесь ты подозреваешь, что кто-то за тобой внимательно следит.

После обеда снялись с якоря и при сильной волне, по черной, мрачной взбучи воды двинулись к Ушканьим островам. Чем ближе подходили, тем больше и явственней Большой Ушканий вырисовывался в фигуру огромного осетра, плывущего к полуострову Святой Нос.

30-31-е. На островах. Зовутся они Ушканьими, как предполагается, по недлинной, всего в два колена, но уже замысловатой цепочке: здесь самое богатое на Байкале лежбище нерпы, нерпу по какому-то загадочному сходству на Байкале называли зайцем, а настоящий заяц, не имеющий отношения к нерпе, — это в Сибири ушкан.

Ушканьи острова — одно из чудес Байкала. Много в нем чудес, одни из которых вызывают удивление из-за их необъяснимости, другие уважение — от изобилия или величия, третьи опьянение — от необычного воздействия при обыкновенных, казалось бы, фигурах, четвертые поклонение — от желания прикоснуться, впитать и вдохновиться. Ушканьи острова притягивают всех — и ученых, которые удивляются их происхождению и особенностям и которые по позднему «следу» этого архипелага пытаются выйти к геологическому началу Байкала; и туристов, готовых, как камни Колизея, растащить удивительных расцветок и форм мраморные окатыши по берегам; и любителей поглазеть на огромные муравейники в человеческий рост, а также на белые муравейники, сплошь из мраморной крошки, и помочить ноги в мраморных природных ваннах на южной оконечности Большого острова. Но больше всего Ушканьи знамениты нерпой, здесь, на «ушканчиках», трех маленьких островах, ее «пляж», где десятками и сотнями она выбирается на камни и греется на солнце. Поэтому нам миновать Ушканьи было никак нельзя: уж если где присмотреться к «героине» да попробовать послушать ее, так только здесь.

В первое утро судно бросило якорь напротив метеостанции, и тотчас с берега снялась и подбежала к нам лодка. Александр Тимонин, гидролог, работающий на метеостанции уже десять лет, без разговоров согласился сопровождать нас на Круглый — тот из «ушканчиков», который особенно любим нерпою.

До него высматривалось километра три в сторону Святого Носа. Попасть туда хотелось всем без исключения, но на нашей шлюпке то и дело заглохал мотор, к тому же она годилась, чтобы пугать нерпу, а не искать ее общества, — пришлось Тимонину делать три рейса. С первым отправились Пол, звукооператор, кинооператор и режиссер.

Особый блеск и живописность нашей экспедиции придавала вся эта аппаратура — снимающая, внимающая, записывающая, воспроизводящая, дублирующая и так далее. Она умела все, вплоть до того, как мне казалось, что сама выдумывала изображение, сама его снимала и сама потом подправляла. И стоила она бешеные деньги. При наблюдении за погрузкой поневоле являлись мысли о ценностях нашего мира. Человек при этом был предметом третьестепенным, меньше всего отправляющихся заботило, как он прыгнет в лодку и не промахнется ли в прыжке, но камеры, штативы, микрофоны, какие-то никелированные ящики с циклопической изготовкой передавались и принимались с такой нежностью, с такой замерью душ, под множественное «осторожно», что упаси и помилуй.

Мы с Устиновым прибыли на Круглый со второй группой и ехали вполне по-человечески, не молясь на окуляры. Подчалили с севера, осторожно вышли и так же осторожно, чтобы ненароком не вспугнуть долженствующих блаженствовать на камнях нерпушек, перешли по тропке на юго-восточную оконечность. Идти пришлось недалеко, островок был так себе. Последние десятки метров крались согнувшись, я всматривался в валуны на берегу, гадая, какой из них первым зашевелится, но смотреть надо было на воду. Нерпа выныривала недалеко, порой одновременно по пять-шесть голов, которые плавали черными шарами, то скрываясь, то снова появляясь, одна подобралась совсем близко и, высунувшись, вдруг чихнула совсем по-человечьи, смутилась и исчезла. Подошедший Пол дал мне бинокль, в него видно было, как, вспарывая воду, на огромной скорости, будто торпеда, двигается она на глубине.

Мы просидели в ожидании часа полтора, но нерпа по-прежнему не изъявляла охоты сушиться. Начало поддувать, и бухта покрылась морщью. Пол пошел на последнее средство, он встал в рост и заиграл «Славное море, священный Байкал» — то, что самого последнего рачка должно было заставить явиться пред нами для любого исполнения. Нерпа не явилась.

На второй день повезло больше. Солнце подействовало на нее сильнее, чем «Славное море», и без особой опаски она принялась оседлывать отполированные ею же валуны, забавно перебирая ластами и рывками заталкивая себя все выше и выше. Наблюдать ее не составляло труда что вооруженным, что невооруженным глазом; микрофон удалось спрятать совсем рядом, запись шла часами, но ничего, кроме пыхтенья да чмокающей о камни волны, не принесла.

Однако Пол и этим был доволен. Он видел нерпу, можно сказать, познакомился с нею близко и утвердился в своем решении: быть ей в сказочной истории, которая зазвучит музыкой, завороженной красавицей.

…Теперь дальше. Маршрут у нас такой: Баргузинский заповедник, где Семен Устинов когда-то проработал пять лет, так что его знают, он знает и нам помогут узнать; затем на обратном пути — недавно созданный Байкало-Ленский заповедник на западном берегу, где тот же Семен Устинов теперь работает заместителем директора по науке. После этого снова Ольхон, но уже не за омулем, а за бурятской стариной, и в конце самое неприятное — Байкальск, где целлюлозный комбинат, впечатление от которого должно сгладиться самим Байкалом за те три или четыре часа, пока мы станем перегребать к Листвинничному.

1 сентября. Вышли в ночь на Давшу (Баргузинский заповедник), и уже покачивало. Прогноз был — ангара, неприятный на воде северный ветер. Среди ночи проснулся от грохота и гула, судно подбрасывало и обрывало, что-то на нем каталось, издавая набегающий и отбегающий громоток, что-то натужно скрипело. И что-то с теми же неприятными звуками каталось внутри меня, я понятия прежде не имел о морской болезни, хотя и попадал здесь же, на Байкале, в переделку, но на этот раз наше знакомство состоялось. Промаялся до рассвета, с трудом, хватаясь за переборки, пополз в рубку. Новость: в Давшу мы не попали, судно, боясь подставить борт при переходе на восточный берег, вынуждено двигаться прямо против ветра на север. Берегов не видно, все заплескано валом. Это и не вал, а горы шли одна за другой, в которые врезался, встанывал, вскидываясь, и грузно зарывался в водяные обрывы корабль. Водой забрасывало всю верхнюю палубу, плескало в стекло рубки. Затем, когда стали проявляться берега, и они казались наплывающими волнами.

А и волна-то — 3,5-4 метра. То ли бывает! Но и это, объяснил старпом, предел судоходства на Байкале.

Часов в десять стало успокаиваться. Накаты сделались ровнее, но вдруг навалит через две минуты на третью такая матушка, что хоть караул кричи.

Лежали вповалку до 12-го часа.

2 сентября. Мыс Покойники.

На Байкале два мыса Покойники и два поселка с этим малолирическим названием. Один в Чивыркуйском заливе и второй здесь. По преданию, название это пристало, а потом и перенесено было на карты после массового отравления жителей осетром. Так ли это, трудно сказать. Осетр теперь в Байкале стал такой же редкостью, как Несси в загадочном озере. Но здесь, вероятней всего, имя перешло от речки Покойницкой, имеющей основания для своего названия: она оживает только весной и летом после дождей, а затем снова и снова пересыхает.

Метеостанция стоит не на мысу, а в красивой излуке с глубоким лугом. Здесь же лесная охрана Байкало-Ленского заповедника, самого большого на Байкале, площадью в 660 тысяч гектаров и береговой линией в 120 километров. Самое отрадное: тут и вода в трехкилометровой зоне под охраной, а в Байкальском заповеднике вылезет какой-нибудь разбойник в шаге от берега — и закон перед ним бессилен.

Байкало-Ленский еще полностью не сформирован, только определены его границы. Там, где дело касается охраны, в России заведено не торопиться. Два года как вышло решение о создании двух национальных парков на Байкале — с бурятской стороны и с иркутской, а там и там все еще запрягают. Ольхон недавно был свободной территорией, затем северная его часть стала заказником, сейчас это национальный парк, но от вывесок мало что меняется, и чем был Ольхон, тем и остался. По-прежнему рубят там лес, выдирают, кому не лень, лечебные травы, безо всяких ограничений валят через паромную переправу колонны машин.

За Байкало-Ленский заповедник надо сказать спасибо Олегу Гусеву. Не ему одному, но прежде всего ему. Иногда добрые старания все-таки приводят к успеху. Годами обмерял и описывал, ходил по кабинетам, доказывал — и вот поди ж ты, получилось!

…И вдруг огненный шар впереди на горизонте по пути на Ольхон — алое зарево с зеленым лучом. Оно все разрастается и разрастается над Малым морем, пока не превращается в радугу, еще шаровую, но удлиняющуюся и поднимающуюся в небо. И только минут через десять на западном берегу появляется второй конец радуги.

3 сентября. Снова Хужир.

Пришли рано утром, побывали в краеведческом музее, удостоверились по материалам совместной советско-американской археологической экспедиции, производившей раскопки на Ольхоне, что сибиряки и американцы — близкая родня, когда-то общавшаяся между собой, и весь день готовили вечер бурятских песен, и, конечно, у костра. Режиссеру очень хотелось шамана, ему показали на одного — низкорослого, суетливого, который якобы умеет… В самодеятельности участвовали школьницы, пошли к учительнице, она согласилась уговорить и привести вечером своих девочек.

Костер — значит, омуль на рожне. В лесничестве взяли разрешение на костер (национальный парк!), привезли дров. И отправились в сумерках на Шаман-гору, священное у бурят место километрах в полутора-двух от поселка.

Байкал лежал спокойно, как в блюде, чайки на воде сидели высоко и впаянно. Видно было так далеко, что верилось — до конца, до горных гряд со всех сторон. Замер и воздух, в его ощутимой после дождя плоти не дышалось, а плылось.

От верхнего Шаман-камня спустились тем же торжественным маршем вниз, к священной скале, сквозь которую ведет пещерный ход. Шаманы когда-то входили в скалу с одной стороны и, являя чудо, выходили с другой. Наш шаман, вступивший в роль с подозрительной и необыкновенной охотой, принялся объяснять старину — Пол внимательно слушал, Борис Переверзев стоял с приготовленным блокнотом… но, ничего толком не объяснив, шаман сбился, запутался, и ясно стало, что он за шаман. На обратном пути в гору двух девочек отозвали в сторону невесть откуда взявшиеся мальчики и повелели следовать за собой. Как выяснилось, эти-то две девочки с русскими лицами и научились каким-то образом нескольким бурятским песням, а оставшиеся три буряточки языка своего не знали.

И когда стемнело и попробовали петь — ничего не вышло. Была тут и старушка бурятка, бабушка одной из девочек, она обрывками кое-что помнила, начинала и спотыкалась. Наш шаман наконец решительно заявил, что без брызганья на этой горе и обыкновенного слова произносить не полагается.

А его, брызганье, как на грех, забыли на корабле. А корабль, как на грех, отошел от пирса и встал далеко на рейде. Отправили машину сигналить, но на это потребовалось не меньше часа, за который несколько раз вставали в ёхор (бурятский хоровод), пробовали, взявшись за руки, двигаться вокруг костра, но слов никто не знал, камеры стрекотали над беспомощными движениями. Шаман повелительно покрикивал, мальчик лет четырех, сын учительницы, глазел на все это с открытым испуганно ртом.

Привезли наконец водку. Шаман торопливо принялся брызгать в костер, окуная пальцы в кружку, дал побрызгать Полу, выпил, оживился еще больше — и уже не было ему никакого удержу. Снова пытались петь, и снова безуспешно. Кончилось тем, что угостились омулем на рожне, только это и получилось на славу, потому что руководил этим Семен Устинов, и взялись под крики шамана потихоньку отступать в сторону.

Байкал лежал в сплошной темноте, слабо мерцая под мрачным небом. Особенно стыдно было перед ним, перед Байкалом, за все это шутовство.

Вернувшись на корабль, спохватились, что нет Пола. Пришел он через полчаса. Высмотрел еще днем афишу, что сегодня «Вечер молодежи», и зашел на обратном пути взглянуть, что это такое. «И что?» — допытывался я. Он ответил не сразу и неохотно, лицо у него было померкшее. Гремел примитивный рок, дергались мальчишки и девчонки. «Зачем это здесь?» — он не спрашивал, и отвечать не понадобилось.

Но было, было: когда запел в темноте с горы саксофон Пола — отозвался весь Байкал: эхо звучало чисто, широко и мощно. На настоящее — настоящим.

5 сентября. Рано утром подошли к Байкальску. Дождь. Дымы от комбината гнет к земле и воде и стелет, как грязный туман, по Байкалу.

Пол сыграл на этом фоне «Песнь протеста», которую он исполнял в Большом Каньоне месяц назад в резервации индейцев, страдающих от урановых рудников. Потом сказал, не стыдясь громких слов, что Байкал и Большой Каньон не только похожи друг на друга, но пусть будет похожей и их судьба, чтобы вечно служить им красоте и радости.

Все до единого выстроились мы на палубе, взирая на комбинат, и долго смотрели на него с той окаменелостью, когда сознание отказывается понимать случившееся.

* * *

Это настроение всех пишущих о Байкале: сколько бы ни рассказывал о нем — только ноги замочил в его воде, только с краешка глянул на его величественную распростертость, только потыкался неумело в его жизнь. Г. И. Галазий, директор Лимнологического института с 30-летним стажем, а ныне директор Байкальского музея, издал недавно книгу «Байкал в вопросах и ответах», в которой дал почти тысячу ответов на тысячу вопросов, а при Байкале наверняка остались еще многие тысячи. Как под его водной стихией еще одна стихия — до шести километров в глубину наносов за миллионолетия, так за слоем познанного — толщи и толщи целины. Чего, казалось бы, проще — поверхностная фигура Байкала, его география, то, что поддается глазу и счету, но и тут до последнего времени поправки. То их берется вносить сам Байкал, как было в прошлом веке, когда от землетрясения одним махом ушла под воду степь мерой в двести квадратных километров северней Селенги и образовался залив Провал, но чаще — плавали, ходили и не замечали. И его величественность, престольность, заповедность, действующие на воображение и душу, — это хоть и не минеральные богатства, которые можно сосчитать, но и они словно бы рассчитаны с запасом на все сроки, пока подле Байкала будет существовать человек, и сразу не раскрываются. Байкал больше сейчас и всегда будет больше любой библиотеки о нем и любых представлений и ощущений.

То и дело спохватываешься: не рассказано о Чивыркуйском заливе с его прогревающейся летом до южных температур водой и мягкой рисунчатостью берегов с горячими источниками, со скальными сторожевыми островами при входе, тоскующими по крикам бакланов. Не осмотрели из конца в конец Ольхон, где на 80 километрах есть все — и тайга, и скалы, и степи, и пустыня. Не заглянули в бухту Песчаную, по краям которой по воле создателя высятся скалистые колокольни, и чудится, что когда-нибудь ударят они тяжелый каменный бой и вздымут из своих недр могучие силы. И озера байкальские остались в стороне, а в них, в той же Фролихе на севере, еще загадка — красная рыба даватчан. Не прошлись по Кругобайкальской железной дороге, выстроенной в начале века в согласии с Байкалом и ныне заброшенной, не подивились многочисленным тоннелям, виадукам, мостам над бушующими речками, полностью Байкалом за десятилетия обжитыми, — будто так и было при его сотворении.

Нет, всего о Байкале не рассказать, его нужно видеть. Но, и видя его, постоянно бывая рядом, раскрываясь ему навстречу, понимаешь слабость и тщету своего восприятия. Вливающееся остывает и меркнет раньше, чем успевает дойти до чего-то главного, до какой-то лампочки накаливания, способной озарить и собрать воедино все чувствительное хозяйство. Ответные отсветы прерывистые, как зарницы, невнятные, то доходящие до горячего волнения, до восторженности, до торжественной музыки, то неожиданно затухающие до слабого тления. А начни дуть туда, в это тление, усилием — не раздувается. И тогда приходят мысли о нашем слишком разительном неравенстве: кто мы, как не букашки, в сравнении с лежащим и парящим перед нами великим произведением жизни, разве дано нам считать с его страниц многоверстые письмена и разобрать надмирное звучание? Мы внимаем лишь тому, на что хватает потуг.

А потом, как будто ни с чего, без всякого обращения, он вдруг осветится в тебе картиной, которую ты не держал в памяти, которую, может быть, видишь впервые и только не сомневаешься, что она принадлежит Байкалу, пахнет дыханием, оживится красками и начнет длиться минута за минутой, потянет по берегу, раскроется шире и дальше, — и покажется тебе, что не ты его, а он тебя вспомнил и призвал для беседы и дружбы, что всех, тянущихся к нему, находит он покровительством.

Кто мог представить, что и от нас, малых и дробных, на краткий миг приходящих в мир, потребуется покровительство?!

* * *

Первое предвестие беды, подобно безобидной тучке, выползающей из распадка, по которой опытный человек безошибочно определит приближение «горной», появилось на Байкале еще в начале 50-х годов, когда поубавились уловы омуля, знаменитой байкальской рыбы. Выловили? Так его всегда бывало много, и так к нему привыкли, что местный житель и представить не брался, чтобы остаться без омуля. Были, конечно, в военные и послевоенные голодные годы и переловы, черпали из Байкала до ста тысяч центнеров только для государства и неизвестно сколько для себя, но разве могло это опорожнить Байкал? Настоящая причина с годами показала себя. После войны без всякого удержу принялись вырубать байкальскую тайгу, лес сплавляли по речкам, по которым омуль шел на икромет, загадили их и забили деревом по дну и берегам и перекрыли ему пути для продолжения рода. Так полностью извели баргузинскую расу (было четыре популяции омуля, осталось три, четвертой стала заводского выращивания). Само собой, пострадал не один омуль; рыбное изобилие, вызывавшее восхищение всех, кто видел Байкал, от протопопа Аввакума до Фритьофа Нансена, и представлявшееся местному народу делом столь же обыкновенным, как неубывающая несчеть звезд на небе, неожиданно оказалось подорванным и с каждым годом подрывалось все больше.

Чего проще! — причины известны, принимайтесь за спасительные меры.

Но кто и когда у нас спохватывался до беды, пока беда только предупреждала о себе? Нет, непременно надо дождаться, чтобы она нагуляла жиру, заматерела, из пустяка превратилась в огромную проблему, в достойного соперника, а потом встретить ее звоном колоколов, водить вокруг, как в карнавале, хороводы, поместить со всеми возможными удобствами, делать жертвоприношения; мало того — в компанию к одной беде дотянуть до появления второй и третьей, столь же любовно взращенных опекунским невмешательством, и уж потом, когда окончательно возьмут они кольцом за горло, бац правительственным постановлением: назад ни шагу! И еще проваландаться несколько годков, чтоб битва без всяких оговорок была не на жизнь, а на смерть, не меньше Сталинграда, отойти, заманивая противника к собственной могиле и — вдругорядь правительственным указом! А там кто кого… Вот это по-нашему.

Так оно и вышло на Байкале.

Что за напасть — омуль поредел! Теперь было не до омуля и не до осетра, на Байкале пошла крупная игра. После отсыпки плотины Иркутской ГЭС уровень сибирского моря поднялся на метр. Это обстоятельство навело некоего Н. Григоровича, смелый инженерный ум из Гидроэнергопроекта, на мысль спустить Байкал ниже прежней воды — так, чтоб почувствовал он руку человека! Для этого под Шаман-камень в истоке Ангары достаточно заложить 30 тысяч тонн аммонита, поднять его в воздух, и освобожденный Байкал беспрепятственно пойдет к величайшим в мире ангарским гидростанциям. То, что его водичка уже крутит турбины, сочли недостаточным. Подсчитали, что снижение уровня Байкала только на один сантиметр даст столько электричества, что им можно выплавить 11 тысяч тонн алюминия. А если на несколько метров? Ведь это же море алюминия! Полное изобилие! Коммунизм!

Засновали комиссии — взрывать, не взрывать?

И ахнул бы Григорович лежащий поперек коммунизма Шаман-камень, да сибирские ученые пошли на крайнее средство, припугнув ретивого инженера и его покровителей вероятностью непредвиденного геологического смещения, после которого Байкал огромным валом шутя сметет понастроенное и обжитое по Ангаре за триста лет.

Как и всякая революция, научно-техническая не обошлась без свержения старых авторитетов и водружения новых. На этот раз взялись за сами природные основания. Взгляд на воду как на основу жизни нашли допотопным, вода превращалась в механический движитель технического прогресса, в средство промывки, охлаждения и переброски. При таковом повороте дела Байкалу не могли позволить больше дармоедствовать. Самая чистая в мире вода с самым высоким содержанием кислорода и самым низким содержанием минеральных солей — не вода, а золото? Такая нам и нужна.

Целлюлозные заводы решено было ставить на Байкале еще в 1953 году. В Америке к тому времени подобрались к новому корду марки «супер-супер» с небывалой разрывной длиной нити, он пойдет на шины для скоростной авиации. Подобного же качества корд, естественно, потребовался и нам, а для отмывки целлюлозы для него подходила лишь сверхчистая вода с минимальной дозой минеральных веществ. Только три источника отвечали этому требованию — Ладога, Телецкое озеро на Алтае и Байкал. Можно предположить, что судьбу Байкала в конечном итоге решила вещь самая пустяковая и невероятная, кроющаяся в созвучии. Завод во Флориде, выпускающий новую продукцию, принадлежал компании «Бакай-селлюлоз». Соревноваться так соревноваться: у вас «Бакай», у нас Байкал. Неизвестно, переплюнем ли по целлюлозе, а уж Байкалом точно переплюнем. У сильных мира сего водятся иной раз и такие причуды, ничто человеческое им не чуждо.

Уже когда выбрали площадку в устье реки Солзан на юге Байкала, была возможность, к которой склонялся и сам министр лесной промышленности, перенести целлюлозный завод в Братск, где строилась ГЭС. Воспротивились проектировщики. «Мы за ценой не постоим!» — кажется, в те годы эту песню еще не пели на всех перекрестках, но дух витал. Рыба ищет, где глубже, проектировщик — где лучше. Разве сравнить Братск с Байкалом: там гнус, тайга, даль; здесь — картинность, омуль вместо камбалы, заряд бодрости. Уже одним именем своим Байкал вызывал энтузиазм и горение сердец, когда склонялись проектировщики над листами ватмана. И если придется ставить памятник конвою, добровольно взявшемуся сопровождать Байкал к месту его гибели, на первом плане должна быть волевая, готовая на любые сокрушения фигура главного инженера Сибгипробума Б. Смирнова; этот в развернувшейся дискуссии с защитниками озера вел себя по-сержантски и покрикивал на писателей и ученых как на новобранцев.

В 1958 году на месте будущего Байкальска появились строители. Стройку объявили ударной комсомольской. Чуть позже развернулись работы и на Селенге, где началось сооружение целлюлозно-картонного комбината. Недавно я наткнулся в одной из книг о Сибири на стихо-лозунг, который выставила тогда «ударная» и который грешно не привести: «Эй, баргузин, пошевеливай вал! Любуйся и силой и хваткой: мы строим завод и построим завод в широком таежном распадке!»

Какая там, к дьяволу, тайга! Самое райское было место неподалеку от железной дороги, в теплой солнечной долине небольшой речки.

Многое сейчас сваливается на заблуждения времени. Такая, мол, стояла на дворе эпоха, наэлектризованная переменами, покорительством: всеобщее опьянение общества от громких строек, обещающих благоденствие, «сплошная лихорадка буден», победные рапорты, цифры со все прибавляющимися справа нулями, порыв, энтузиазм, марширующие с комсомольских съездов колонны: «Едем мы, друзья, в дальние края…» — как было в этом повальном, беспрестанно подогревающемся праздничестве сохранить трезвую голову?!

Если так, кто мы в конце концов? Строевые единицы, готовые под команду чеканить шаг в любую сторону? Неужели века цивилизации не оставили в человеке памяти, которая подсказала бы, что всякий массовый психоз, называется он энтузиазмом или собственным именем, никогда ни к чему хорошему не приводил? Что для благоденствия требуется умная, осторожная и долговременная созидательность, а не атака с ходу? Что скрывать — это была война, еще одна гражданская война против собственных полей и рек, ценностей и святынь, которая, перекидываясь с местности на местность, длится до сих пор, и, как в любой войне, прежде всего гибло и гибнет в ней все самое лучшее.

Байкал долго пытались не отдавать, слишком дорог и почитаем он был в отечественных святцах. В 60-х годах общественное мнение после немалых сроков народного безмолвствования, в сущности, с Байкала и возродилось. Для отцов-командиров экономики первоначальный отпор явился неожиданностью, они привыкли, что любые их планы принимаются с непоколебимостью божественного начертания. И вдруг какие-то писатели, существующие для сочинения од, и ученые, также перепутавшие, для чего они существуют, потом смущенное ими простонародье начинают задаваться вопросом: не погубим ли мы Байкал? И договариваются до ответа: погубим. Это уж ни в какие ворота.

Методика борьбы со всякой ересью продолжала в то время пользоваться старыми рецептами. Секретарь Иркутского обкома партии П. Кацуба припечатал одного из смутьянов, никак не желающих угомониться, директора Лимнологического института Г. Галазия «пособником империализма». На восточном берегу Байкала секретарь Бурятского обкома А. Модогоев подхватил: Галазий, выступающий против Селенгинского комбината, — «враг бурятского народа». При этаких «заслугах» чуть раньше уповать было бы не на что и не на кого, да и от тех лет милостей ждать не приходилось, и, если Галазий уцелел, это говорит об определенной силе отпора, не соглашающегося с уготованной Байкалу участью.

Теперь уже единицы только помнят, что на солзанской площадке предполагалось поначалу ставить два завода. После первой волны протестов, пришедшейся на конец 50-х — начало 60-х годов, один из них от греха подальше переводится на Волгу. Для другого пришлось пересматривать проект и вычеркивать очистные сооружения заново. Без этих поправок любоваться бы нам сегодня не Байкалом, а той силой, которая сумела в считанные годы его погубить, если и с ними, с поправками, тяжело смотреть на происшедшие здесь перемены.

И еще была одна возможность отказаться от строительства и пуска целлюлозных комбинатов. В середине 60-х годов опять отчаянный всплеск протестов и призывы к образумлению. Одна за другой появляются статьи, очерки писателей Франца Таурина, Олега Волкова, Владимира Чивилихина с разоблачениями нечистой игры, которая ведется на Байкале, их поддерживают именитые академики А. Трофимук, В. Сукачев, С. Соболев, М. Лаврентьев из Сибирского отделения академии, а также академики П. Капица, А. Яншин, Б. Ласкорин и многие другие ученые.

Леонид Леонов в «Литературной газете»: «Сымем же шапки всенародно в тот пасмурный денек, когда хлынет туда, в эту чистейшую чашу, первая отрава…»

Михаил Шолохов на партийном съезде: «А может быть, мы найдем в себе мужество и откажемся от вырубки лесов вокруг Байкала, от строительства там целлюлозных предприятий?..»

Общественная обстановка снова оказалась накалена, оставить ее без внимания было бы слишком, и Госплан весной 1966 года создает правительственную экспертную комиссию с широкими правами и полномочиями, вплоть до вето на комбинаты.

Но… Госплан знает, кому поручить руководство комиссией.

Много позже, в 1985 году, ООН наградила специальной грамотой Академию наук СССР «за деятельность по охране жемчужины мировой природы — озера Байкал». Эту награду академик Н. Жаворонков должен отнести на свой счет, ибо в байкальских ученых баталиях в конечном итоге восторжествовало его мнение.

Итак, экспертную комиссию в 1966 году, когда в последний раз решалось, на что употребить Байкал, возглавил академик Н. Жаворонков, в помощники ему дали академика С. Вольфковича. Комиссия, не покладая умов и рук, трудилась три месяца и пришла к единодушному заключению: преступно затягивать окончание строительства целлюлозных комбинатов на Байкале. На совместном заседании коллегии Госплана, коллегии Госкомитета по науке и технике и президиума Академии наук Жаворонков, докладывая, поставил перед собой на стол три колбы — с водою из Байкала и с искусственно полученными сточными водами от двух комбинатов и предложил высокому собранию испробовать и отличить на вкус, где какая. Охотников не нашлось, Жаворонкову поверили на слово. Когда же академик Трофимук позволил себе усомниться в выводах комиссии, Жаворонков назвал его поведение «бестактным», «оскорбительным для членов комиссии, которая самоотверженно и бескорыстно, очень напряженно работала…»

Не согласился с комиссией и академик П. Капица, предсказавший в своем выступлении, что по чужеродности химического состава стоков «даже небольшое количество ядовитого загрязнения от целлюлозных комбинатов может вызвать полное нарушение биологического равновесия и совсем погубить чистоту озера».

Набрасываться на Капицу Жаворонков не посмел, но увел свой ответ в такие кругаля и туманы, из которых можно было понять лишь одно: все решено, спорить бессмысленно. Так оно и было. Кто-то пробовал заикнуться, что Америка, которую мы догоняем по супер-супер корду от этого самого супера успела отказаться и перешла на более прочную и экономичную искусственную нить. Последовало: был бы продукт — применение найдется.

«Теперь относительно биологической продуктивности Байкала, — вспомнил Жаворонков в заключительном слове, — насчет омуля, рыбы. Конечно, мы должны сохранять биологическую продуктивность, сохранять рыбу. Но рыбо-хозяйственное значение Байкала относительно невелико и имеет лишь местное значение. Максимальные выловы омуля достигали 6-8 тысяч тонн. Сейчас они снизились втрое. В то же время Байкальский целлюлозный завод будет давать 15 тысяч тонн кормовых дрожжей в качестве побочного продукта с содержанием белка 50 процентов. Если перевести на стандартный белок, то это более 30 тысяч тонн. Этого количества хватит для откорма свиней с получением 6 тысяч тонн мяса или 60 тысяч центнеров. А в птицеводстве это может дать еще больший эффект».

Молчи, убогая мысля, и признай величие умов: когда бы не свет науки, гонять бы Байкалу до скончания света омулей, а тут к свиньям, курам повышение выходило.

Все, теперь руки у гарцевавших нетерпеливо пред Байкалом целлюлоз-ковбоев были развязаны — заарканивай, и в то же лето задымил и погнал в «чистейшую чашу» свои великие стоки первый комбинат. Шапки снимались, да, но подбрасывались в воздух с криками «ура».

На том памятнике, что высматривается в будущем где-нибудь на берегу озера подле Байкальска в честь покорителей-погубителей «жемчужины», академик Жаворонков должен быть легко узнаваем, а нечто мифическое с ним рядом не то в образе Змея Горыныча, не то другой какой страховидины — это наука в руках Жаворонковых. Тут же непременно место и А. Бейму, директору института экологической токсикологии в Байкальске; вместе со своими содружниками много лет он доказывал, что никакого вреда, окромя пользы, комбинат Байкалу не приносит. Притом доказывал это институт так истово, но дальтонически путая черное с белым, что даже целлюлозники отказались от услуг перестаравшегося научного учреждения (именно учреждения!) и оно вынуждено было пойти на службу по природоохранной части.

А когда ожили комбинаты и принялись варить, вопреки здравому смыслу и общественному мнению, свою «кашу», потребовалось для них ажурное обрамление в виде законодательных указаний и оговорок. В январе 1969 года принимается громкое правительственное постановление «О мерах по сохранению и рациональному использованию природных комплексов бассейна озера Байкал». В 1971-м в пристяжку ему еще одно — «О дополнительных мерах по обеспечению рационального использования и сохранению природных богатств озера Байкал». Вживили в Байкал раковую опухоль в виде химических предприятий и принялись увещевать: ведите себя хорошо, действуйте доброкачественно. А Сибирскому отделению Академии наук, которое противилось губительным операциям, вменялось теперь в обязанность обеспечить здоровье Байкала. И на него же, на Сибирское отделение, возлагают сегодня вину за нездоровье.

Но наконец-то вспомнили этими постановлениями об омуле и запретили с 1969 года его вылов. Запретили и сплав леса по притокам. Хоть в этом деле доехала улита до цели.

В 1977 году третье правительственное постановление по Байкалу. Ясно, что, если бы выполнялись предыдущие, оно бы не понадобилось. Примеривались выполнять, делали, как в гимнастике, самоукрепительные движения, научились распознавать, в какую сторону дуют поповодубайкальские ветры, и отдавали по ведомству, которому вменялось и указывалось, негласный приказ: отставить тревогу.

И вот в апреле 1987 года, как «последний решительный бой», четвертый высочайший документ.

За несколько лет до того и меня угораздило ввязаться в затянувшуюся байкальскую эпопею. И пусть напоминала она, на один взгляд, детективный сюжет, а на другой — толчение воды в ступе, участие в том и в том ничего, кроме потери времени и сил, я понимал, не даст, но не мы выбираем, а нас выбирают, когда требуется пополнение.

Да и как не ввязаться: Байкал… Досталось Байкалу к тому времени с лихвой — от целлюлозных предприятий, от воздушных выбросов густо насаженной, как морковка на грядке, промышленности Приангарья, от вырубки лесов и лесных пожаров, от разливанной ядовитой жиди, приносимой Селенгой, от стекающих с полей химических удобрений, от соседства с БАМом в северной части и от много чего еще. Не требовалось никаких таких особых знаний и глаз, чтобы видеть, что, все больше становясь популярной темой, превращается Байкал в бесхозное тело, от которого под разговоры о нем все хотят урвать и никто — помочь. Много ли могла дать убережительная работа в заповедниках и охранных инспекциях! — это все равно, что из пипетки капать прозрачную, на слезе замешанную, влагу в надежде очистить море.

Мы так преуспели в иносказаниях, что, когда видел я на подъезде к комбинату: «Защитим Байкал — жемчужину Сибири» — само собой переводилось: «Господи, прости, в чужую дверь впусти, помоги нагрести да и вынести».

ИЗ «БАЙКАЛЬСКОГО ДНЕВНИКА»

24 января 1986 г.

Встреча в Минлеспроме с его руководителями. Добиться этой встречи мне помогли в редакции газеты «Известия». Так много было сказано в последнее время в адрес министерства горьких «почему?» и так мало получено внятных ответов, что разговор с министром сделался просто необходимым.

Меня встретили внизу, проводили на пятый этаж и ввели в просторный, аскетического вида кабинет. Мы с министром пожали друг другу руки. Я невольно отметил его моложавость и энергичность. Михаил Иванович Бусыгин знает наши края не понаслышке. Шесть лет в ранге заместителя министра он проработал генеральным директором строительства Усть-Илимского лесопромышленного комплекса и города Усть-Илимска. Я полагал, что мы с министром будем беседовать наедине, но он пригласил своих заместителей. Вошли: Г. Ф. Пронин, заместитель по целлюлозно-бумажной промышленности; Н. С. Савченко, зам. по лесозаготовкам, и мой земляк, бывший секретарь Бурятского обкома партии К. М. Продайвода.

Первый вопрос напрашивался сам собой:

— Михаил Иванович, как вы относитесь к публикациям газет по Байкалу? («Правда», «Известия», «Комсомольская правда», «Советская Россия» — едва не все центральные газеты снова подняли шум по поводу судьбы «священного моря».)

— Положительно, — пожав плечами, отвечает министр. — И в нашей работе иногда случаются нарушения. Виновных наказываем.

— Но Байкалу от этого не легче.

— Что же — судить их?

— И от этого Байкалу не легче.

— В целом руководствуемся постановлениями партии и правительства. Вот, — министр раскрыл сборник законодательных решений по Байкалу, — их мы и выполняем. Будут приняты новые законы — и их станем выполнять.

— Так ли уж все выполняете?

— Знаете ли вы, сколько раз на Байкальском комбинате менялись ПДК (предельно допустимые концентрации промвыбросов)? Шесть раз. И все в сторону ужесточения. Только добьемся контрольных цифр — дают новые. Только добьемся — опять догоняй.

Тут министр слукавил: ПДК менялись не в сторону ужесточения, а в сторону приспособления к возможностям комбината, и контрольные цифры заказывало само министерство.

— Каждый день на комбинате нарушения, — напоминаю я.

— Откуда вы это взяли?

— Из данных Байкальской бассейновой инспекции и Гидрометслужбы.

— У нас другие данные.

Что верно, то верно: сколько раз в течение этого разговора мы не в состоянии были понять друг друга потому именно, что доказательства, которыми мы пользовались и которые должны были исходить от одних беспристрастных и заинтересованных в судьбе Байкала контролирующих органов, оказывались не только разными, а порой прямо противоположными. Министр уверял, что фон загрязнения от БЦБК не превышает допустимые пределы и в последние годы не увеличивается, я же, помня младенчески-молодеческую цифру проектного «пятна» в 0,7 квадратного километра, знал и действительную зону загрязнения в десятки квадратных километров. С глубоким проникновением в толщу воды отравляющих веществ. Выбросы в воздух охватили площадь в две тысячи квадратных километров. Высыхают леса, на почву выпадают яды, которые сносит затем опять-таки в озеро. В министерстве же считают, что комбинат здесь ни при чем, леса чахнут-де в результате засушливых лет в Забайкалье и нарушения гидрологического режима, и ссылаются на заключение специалистов прикладной геофизики. Объяснение странное. Сотни лет пихта и кедр при всяких нарушениях чувствовали себя прекрасно, а тут вдруг разболелись. И я не удержался, спросил у министра, верит ли он «открытию» геофизиков. Да, верит.

Выгодно верить.

И еще об одном «открытии». Известно, что технология очистки на БЦБК рассчитана в основном на растворение и удаление вредной органики. Далеко не полное, разумеется, поскольку полного быть не может. Так называемая «консервативная» органика и нерастворимые минеральные примеси идут в Байкал. За двадцать лет работы комбинат спустил около миллиона, по другим подсчетам — больше миллиона тонн минеральных веществ, по своему составу совершенно уже чужеродных, тех самых, о которых предупреждал академик П. Капица. Выход из «минерального» положения найден был гениальный. Раз собственная вода в Байкале действительно слабо минерализована, ее объявили вредной. А работу комбината — сдабривающе-полезной. Помню, я впервые услышал об этом несколько лет назад в центре научных исследований, которыми пользуется министерство, — в институте экологической токсикологии при БЦБК. После этого уже ничему не удивлялся. И все же на всякий случай спросил у Продайводы:

— Константин Матвеевич, не помните, пьют местные жители байкальскую воду?

— Конечно, пьют, — с удивлением отвечает он. — Что же они будут пить?

— Однако академик Жаворонков и у вас в министерстве считают, что ее нельзя пить. Что она вредна.

— Вообще-то да, — спохватывается Продайвода, — она ведет к эндокринным заболеваниям. В ней мало йода.

— Не станете же вы пить дистиллированную воду, — подхватывает министр.

— Но, быть может, это не одно и то же — аптечная дистиллированная вода и природная вода, приближающаяся по своим качествам к дистиллированной? — защищаюсь я, вспоминая одновременно, что ведь тем всегда и славилась и ценилась байкальская вода, что считалась почти идеально пресной, с малым содержанием взвесей, кремния, железа, йода и с высоким содержанием кислорода.

Мы продолжаем говорить на разных языках. Министерство считает, что разбавленные сточные воды комбинатов не оказывают вредного влияния на байкальские организмы, и кивает на «многолетние исследования научных коллективов», имея в виду под «научными коллективами» не что иное, как принадлежащий ему в Байкальске институт. Я тоже не из собственных, разумеется, наблюдений возражал: за годы работы комбинатов более чем в половине акватории Байкала концентрация вредных веществ сделалась опасной для ее обитателей, в южной части озера уменьшается число уникальных водорослей. Министерство уверяет, что район сбрасывания стоков представляет зону экологического благополучия. Я же пришел в министерство, вооруженный фактом, что в этом «благополучии» гибнет эпишура.

— Иркутские власти предлагают сейчас перепрофилировать Байкальский комбинат на другое, на безвредное производство, которое могло бы остаться в вашем ведомстве. В ряду других мероприятий, может быть, это стало бы решением байкальской проблемы? Как вы думаете?

На мгновение наступает неловкое молчание, затем министр начинает объяснять:

— Это не в нашей компетенции. Скажут нам табуретки делать — примемся за табуретки. Любое изменение даже плановых заданий, не говоря о том, быть или не быть комбинату, зависит от Госплана.

— Как вы думаете, что будет с Байкалом к 2000 году?

Отвечает Г. Ф. Пронин — уверенно:

— Байкал не пострадает.

— Не считаете ли вы, что практика как можно больше взять у природы, не заботясь о завтрашних потребностях человека, есть не только подрыв экономики будущего, но и подрыв нравственности общества?

На такие вопросы министру трудно отвечать.

— Мы выполняем постановления, — уклончиво говорит он.

— Часто вам приходится бывать на Байкале?

— Не часто, но бываю…

Мы прощаемся почти тепло.

25 января 1986 г.

У академика Б. Н. Ласкорина в его московской квартире. Борис Николаевич пригласил для разговора со мной еще и В. Ф. Евстратова, членкора Академии наук, специалиста-шинника. Сам Борис Николаевич участвовал в трех государственных комиссиях по Байкалу и всю подноготную байкальской истории знает от начала до конца. Он говорит:

— Мы допустили не одну, не две, а целый ряд ошибок при строительстве БЦБК. Главная ошибка — в научном прогнозировании. Кордное производство следовало развивать на основе высокопрочных синтетических волокон и металлокорда. От применения шин на целлюлозном корде вместо современного мы несем огромные убытки. Вторая ошибка — в выборе площадки для комбината. Для предприятия такого рода необязательна была байкальская вода, а местная древесина не годилась для получения суперцеллюлозы. Прибавьте сюда еще сейсмичность района, которая может показать себя в любой момент. Третья ошибка — в обосновании технологической схемы. Не могло быть никаких иллюзий относительно качества очистки…

— Не нужна была байкальская вода, не годился байкальский лес? Байкальская целлюлоза — своего рода тормоз для производства надежных шин на мировом уровне? Так?

— Именно так.

Василий Федорович Евстратов, тридцать лет проработавший в институте шинной промышленности, добавляет:

— Зам. министра нефтехимической промышленности Соболев, я помню, с самого начала отказывался: нам не нужна байкальская целлюлоза. По своим физико-механическим свойствам она не в два, не в три раза, а на несколько порядков уступает синтетическим волокнам. Вы понимаете разницу?

— Но ведь тогда, в 60-х годах, главным козырем за комбинат была скоростная авиация?

— Ни грамма байкальской продукции там не применялось. На ней мы бы далеко не улетели.

19 августа 1986 г. Байкальск.

Приехал вчера после обеда, прошелся по улицам: город чистый, но нескладный, вписанный не в Байкал, а в комбинат, березы среди домов торчат высохшими верхушками, подвялилась сосна. На улицах подновлена разметка, выкрашены скамейки, на автобусах надписи с призывами хранить и защищать Байкал. Вот и возьми их за рупь двадцать. В гостинице, когда приехал, стелили ковры, в ресторане покормили без хамства. От завода запашок, но не очень; к сегодняшнему событию, вероятно, придерживают его прыть.

Сегодня поднялись рано и отправились на вокзал встречать государственную комиссию по подготовке проекта нового постановления по Байкалу, в которую непонятно каким макаром включен и я. Возглавляет комиссию председатель Госплана Н. В. Талызин. Прибывает она из Улан-Удэ, вчера ей пришлось осматривать Селенгинский целлюлознокартонный комбинат.

И только подкатил поезд и сошла комиссия, Талызин, едва успев поздороваться, стал говорить, насколько не понравился ему Селенгинский комбинат. Грязь, оборудование старое, условия… Он морщился. Сейчас, в сравнении с тем, ему предстояло увидеть нечто идеальное. Я так и сказал ему, когда нас знакомили. Выяснилось, что академики Яншин и Ласкорин не приехали. Зато, к моему удивлению, в комиссии оказался Жаворонков, кому-то вновь потребовались его услуги.

Поехали на завод. У макета румянолицый и молодой директор завода показал схему производства. И изготовлен макет так, и рассказывал директор так, и таким здоровьем и волнением горело его лицо, будто перед нами открылись врата рая и соединенные между собой геометрические фигуры являют счастливые пристани торжества человеческой добродетели.

Пошли по цехам. Просторно, чисто, не душно. Подошли к водозабору, где с грохотом и кипением закачивается байкальская вода. Потом — к сбросу ее обратно в Байкал после выпавшей ей работенки и очистки. Возле неказистой будки ритуал, заведенный еще двадцать лет назад, — испить отработанной водички и поцокать языком от удовольствия. Жаворонков первым хлопнул едва не полон стакан, для него это был божественный напиток. Подали Талызину. Он неуверенно отхлебнул и, как ни крепился под многими взглядами, невольно скривился. Огромной толпой подступили по вытоптанному и умерщвленному берегу к самому Байкалу, постояли несколько минут, кто любуясь, кто ужасаясь, а кто равнодушно; Жаворонков, постоянно державшийся возле Талызина, наговаривал о преимуществах стоков перед байкальской водой. Талызин отмахнулся недовольно: «Ты наговоришь, что мы станем это добро за границу продавать».

Ему явно нравились и комбинат и институт. В институте он добивался: какова доля комбината в общем загрязнении Байкала? Меньше одного процента, уверенно отвечали ему. Записывая разговор, я недоумевал: как можно вычислить эту долю? Подошел к Р. К. Саляеву, директору академического института физиологии и ботаники растений. Он усмехнулся: когда очень хочется — все можно.

Если меньше одного процента, добивался председатель комиссии, то разумно ли тратить почти два миллиарда на перепрофилирование комбината? Не лучше ли истратить их на то, что принесет Байкалу больше пользы, к примеру, на Селенгу, которая не один, а пятьдесят процентов несет в Байкал загрязнений?

Кто-то из журналистов подставил микрофон — Талызин потребовал, чтобы никаких записей, никаких передач, никакой информации без его разрешения.

Становилось ясно, что расставаться с комбинатом не хотят. Если спасать Байкал, надо и Селенгу очищать, и комбинат убирать, и много чего еще. Один процент беймовская команда из института экологических манипуляций отыскала путем опять-таки механических подсчетов.

К тому я и приготовился на завтра, когда придется обсуждать проект: комбинат захотят оставить.

20 августа 1986 г. Иркутск.

Утром по дороге на заседание столкнулся в обкомовском коридоре с Н. В. Талызиным и нашим секретарем обкома В. И. Ситниковым. Талызин неожиданно сказал — для меня: «Будем, будем убирать комбинат. Не сразу, но будем».

Не сразу — это 13-я пятилетка. До морковкиного заговенья. Но после вчерашних дурных предчувствий мне показалось, что и это победа. Когда дали слово, я не нашел ничего лучшего, как обратиться с интеллигентским призывом сдвинуть сроки перепрофилирования комбината ближе. «Может быть, мы найдем в себе силы…» — что-то в этом роде говорил и я. Талызин уклончиво ответил, что надо подумать.

А думали так: чего думать! 13-я пятилетка осталась.

23 декабря 1988 г. Москва.

Заседание межведомственной комиссии в Госкомгидромете. Эта комиссия была создана сразу же после принятия правительственного постановления по Байкалу для контроля за его выполнением.

Три предыдущих постановления оказались замахами, это, четвертое, приготовилось к решительному удару по загрязнителям Байкала. Их насчитали около 150. До конца 13-й пятилетки намечалось их работу перестроить так, чтобы, говоря народным языком, не гадили там, где едят. Главные мероприятия: промышленность Приангарья перевести на газ, все байкальские поселки и города — на электроотопление; Байкальский целлюлозный завод к 1993 году ликвидировать, производство его перенести в Усть-Илимск; на Селенгинском комбинате ввести в действие замкнутый цикл водопользования… И так далее. И вот межведомственной комиссии под началом Ю. А. Израэля, председателя Госкомгидромета, поручено наблюдать, подгонять, вносить, если потребуется, поправки, координировать, входить с предложениями…

Она собирается не в первый раз. До этого были заседания в Иркутске, Байкальске, Москве. Поначалу являлись министры, затем министры вперемежку с заместителями, сегодня министра ни одного. Да и членов комиссии не густо. Настроение предновогоднее. Около двух лет после того, как принято постановление, миновали, а все та же раскачка, раскачка, раскачка, выжидающая, не изменится ли обстановка, чтобы не дай Бог, не перестараться.

Вот и на этот раз. О перепрофилировании Байкальского комбината. Окончательного проекта до сих пор нет, в Усть-Илимске бунтуют против целлюлозы. Метилмеркаптан, отходящий газ этого производства, превысит там предельно допустимые концентрации в 60-80 раз. Разгорается дискуссия: вреден или невреден для здоровья людей метилмеркаптан. Представители Минлеспрома стоят на том, что ничуть не вреден, их поддерживает новый директор Лимнологического института М. А. Грачев. Главный санитарный врач страны А. И. Кондрусев удивляется: да вы что, метилмеркаптан относится ко второму классу опасности! Израэль устало: диоксин сразу отбрасывает ваш метилмеркаптан на 110-е место. Вот чего надо бояться!

О переводе промышленности Приангарья на газ. Поднимается представитель Министерства газовой промышленности и заявляет, что сроки газификации нереальны. Геологи не утвердили запасы месторождений. Геологи: а их там и нет, крупных месторождений…

…Мы выходим на сырую, с кашей под ногами улицу вместе с моим давним и добрым приятелем, журналистом, который много и с болью пишет о Байкале и байкальских лесах. Настроение невеселое. Мы говорим о болезнях.

* * *

Вспоминаю, как мы с товарищем моим, приехавшим ко мне в гости, долго шли и далеко ушли по берегу нашего моря по старой Кругобайкальской дороге, одному из самых красивых и ярких мест южного Байкала. Был август, лучшее, золотое время на Байкале, когда нагревается вода и бушуют разноцветьем сопки, когда, кажется, даже камень цветет, полыхая красками; когда солнце до блеска высвечивает внове выпавший снег на дальних гольцах в Саянах, которые в прозрачном до увеличительности воздухе видятся совсем близко; когда уже и впрок запасся Байкал водой из тающих ледников и лежит устало, сыто, набираясь сил для осенних штормов; когда щедро играет подле берега под крики чаек рыба и когда на каждом шагу по дороге встречается то одна ягода, то другая — то малина, то смородина, черная и красная, то жимолость… А тут еще и день выдался редкостный: солнце, безветрие, тепло, воздух звенит, Байкал чист и застывше тих, далеко в воде взблескивают и переливаются камни, на дорогу то пахнет нагретым и горчащим от поспевающего разнотравья воздухом с горы, то неосторожно донесет прохладным и резким дыханием с моря.

Товарищ мой уже часа через два был подавлен обрушившейся на него со всех сторон дикой и буйной, творящей пиршественное летнее торжество жизнью, дотоле им не только не виданной, но даже не представляемой. Повторю, она была в самом расцвете и самом разгаре. Прибавьте к нарисованной картине еще горные речки, с шумом сбегающие в Байкал, к которым мы раз за разом спускались испробовать водицы, всполоснуть лицо и посмотреть, с каким таинством и какой самоотверженностью вливаются они в общую материнскую воду и затихают в вечности; прибавьте частые тоннели, аккуратные и прохладные, с копнами сена внутри рядом с рельсовой ниткой, и торжественно и строго высящиеся над ними скалы.

Все, что отпущено для впечатлений, в товарище моем было очень скоро переполнено, и он, не в состоянии больше удивляться и восхищаться, замолчал. Я продолжал говорить. Я рассказывал, как, впервые попав в студенческие годы на Байкал, был обманут водой и пытался рукой достать с лодки камешек, до которого потом при замере оказалось больше четырех метров. Товарищ принял этот случай безучастно. Несколько уязвленный, я сообщил, что в Байкале удается видеть и за сорок метров — и, кажется, прибавил, но он и этого не заметил, точно в Москве-реке, мимо которой он ездит на машине, такое возможно сплошь и рядом. Только тогда я догадался, что с ним: скажи ему, что мы за двести-триста метров в глубину на двухкопеечной монетке читаем год чеканки, — больше, чем удивлен, он уже не удивится. Он был полон, как говорится, с крышкой.

Помню, его окончательно пришибла нерпа. Она редко подплывает в этих местах близко к берегу, а тут, как по заказу, нежилась на воде совсем недалеко, и когда я, заметив, показал на нее, у товарища вырвался громкий и дикий вскрик, и он вдруг принялся подсвистывать и подманивать нерпу, словно собачонку, руками. Она, разумеется, тотчас ушла под воду, а товарищ мой в последнем изумлении от нерпы и от себя опять умолк, и на этот раз надолго.

Вспоминаю себя в ясную и лунную, широко распахнутую теплую ночь на байкальском льду. Было это в марте, когда стремительно нарастает день, загустевает от запахов воздух, а вечерами с Байкала высокой прозрачной, все уплотняющейся синевой надвигаются сумерки. В сумерках я и сошел с берега, рассчитывая через полчаса вернуться, и отправился в открытое море. В спину, подталкивая, поддувал слабый ветерок, снега, который лежал подле берега вытертой стланью, становилось меньше и меньше, он белел низкими кочковатыми пятнами, увлекающими шаг, чтоб дойти до этого пятна, до этого и этого, и пружинил под ногами легким приятным шуршанием. Я не боялся заблудиться: огни на берегу видны издалека. Надо мной разгоралось и разрасталось чистое глубокое небо, справа стояла полная луна. Но и подо мной на продутых полянах льда мерцала сдавленным светом луна и тлели звездные искры.

Длинными стрелами набегали на меня подледные громы, прямо под ногами взрывались и раскатывались, но я скоро привык к ним и перестал пугаться. Перешел дорогу, провешенную с берега на берег елками, строем стоящими под ярким небом сумрачно и неловко, как закутанные фигуры. Байкал расходился передо мной все шире, горы отступали, ветерок продолжал трогать спину. Я шагал и шагал.

В детстве это называлось уводиной или заманкой. «От деревни далеко не уходи, — наказывалось нам, — вот заманит тебя уводина, заморочит голову — пропадешь». — «А какая она, уводина?» — спрашивали мы. «А это уж тебе никто не скажет. Кто видел, тот назад не воротился». Да ведь за бабой-ягой, не помня себя, не потянешься, это должна быть невиданная краса со сладкими речами.

От расслабленности я ничего не чувствовал и ни о чем, кажется, не думал. Я словно бы ненароком вступил в какое-то завороженное царство иных, чем мы знаем, сил, иных звуков и времен, составляющих иную жизнь. Сплошное зеркало гололедья расстилалось впереди и позади, оно представлялось, как небо, покатым и, как небо же, горело всеми его огнями, но сосульчатыми и изогнутыми. Сияло сверху, сияло снизу, голубое сияние стояло на льду, и оно не было мертвенным, а струилось и дышало, ходило, точно световой круг, точно переливающийся гигантский калейдоскоп. Луна спустилась так низко, что виделась ее налитость. И шипение, шелест и шорох волнами спадали сверху и растекались по глади. Байкал сладостно-глухо ворчал, где-то капельно звенькали ледяные колокольцы, где-то струилось что-то и со вздохом оседало.

Нечему было ни двигаться, ни звучать, но все вокруг двигалось и звучало.

Я вернулся назад уже за полночь, долго стоял перед берегом, оглядываясь назад на плавающий в сиянии Байкал, пока не почудилось мне, что натекшее внизу небо пытается оторвать его — вот откуда повторяющийся треск — и поднять в воздух.

И еще стоял я, взойдя на берег, и еще слушал и смотрел. И все ждал чего-то, какой-то, как говорили раньше, апофеозы, долго ждал — и не дождался.

«Не дается роду сему знамение».