Новые приключения в Стране Литературных Героев

Рассадин Станислав

Ст. Рассадин.

НОВЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ В СТРАНЕ ЛИТЕРАТУРНЫХ ГЕРОЕВ

 

 

Предисловие первое – для детей

«Москва. Радио. Передача «В Стране Литературных Героев». Или: «Москва. Радио. Архипу Архиповичу и Гене». Так надписывают конверты многие и многие ребята. Может быть, и тот, кто взял сейчас в руки эту книгу, тоже надписывал, – если я не ошибся, то спасибо. Рад новой встрече и продолженному знакомству.

Письма, разумеется, очень разные. Вот, скажем, недавно, всего за несколько дней до того момента, когда я сел писать это предисловие, прислала письмо одна девочка. Правда, она-то указала адрес несколько иначе: «Москва. Радио. Гене – лично». И предложила герою радиопередачи переписываться. Сообщила о себе много интересного: что она любит кино, особенно музыкальные фильмы, танцует в кружке художественной самодеятельности и, между прочим, уже два года занимается каратэ.

В общем, серьезная девочка.

Стыдно признаться, но ей не ответили. Жалко было разочаровывать. Пусть уж думает, раз ей так хочется и нравится, что в Москве на самом деле живет мальчик Гена, который ежемесячно заглядывает на огонек к своему старшему и строгому другу, профессору Архипу Архиповичу, задает ему вопросы, иногда умные, иногда не очень, и они вместе отправляются путешествовать по Стране Литературных Героев, или, как они ее между собой по-домашнему называют, Стране Литературии. А в квартире профессора, как нарочно, стоит микрофон, и всё, что они, мальчик и старик, между собою выясняют, слышит заодно еще множество народу – по радио, которое почему-то (наверное, на всякий пожарный случай) по два раза в месяц оставляет ничем не занятые полчаса.

Одно плохо: теперь эта девочка, наверное, думает, что Гена очень невоспитан, если даже не собрался ответить на письмо. Может быть, зазнался? Может быть, ему девочки со всего Советского Союза пишут – и одна другой лучше? Что говорить, так или иначе, а нехорошо получилось.

Тот, кто откроет эту книгу, уже не будет иметь возможности думать, будто наш Гена существует в действительности, а по правде говоря, и среди радиослушателей большинство этого вовсе никогда не думало. Ну а тот, кто к тому же не имеет привычки выключать радио сразу, как только отзвучит заключительная песенка, кто интересуется именами людей, делавших передачу и участвовавших в ней, тот уже давным-давно знает: роль Гены исполняет – и прекрасно, по-моему, исполняет! – артистка Татьяна Курьянова. А роль профессора Архипа Архиповича пишется для очень хорошего артиста Бориса Иванова, которого вы так часто видите в кино и по телевидению.

Я сказал: пишется... Что ж, именно и только для него? А не будь этого или других артистов, значит, и писать передачи было бы не для кого? И путешествий никаких не происходило бы?

Нет, конечно. Передача «В Стране Литературных Героев» задумывалась сама по себе – для слушателей, для вас. Артисты пришли в нее и, если так можно выразиться, прижились в ней потом. И все-таки...

Великий Шекспир писал некоторые из ролей своих трагедий и комедий для совершенно определенных актеров театра «Глобус», например, для собственного друга Ричарда Бербеджа. Великий Мольер, который вдобавок был директором своего театра, делал то же самое. И великий Островский, сочиняя свои пьесы, уже заранее видел в той или иной роли артистов из труппы Московского Малого театра, который он очень любил и в котором, как и Мольер, одно время директорствовал. Вот сколько великих примеров для самых что ни на есть невеликих писателей.

У меня, к сожалению, своего театра нет и не будет, но – не сочтите за нахальство – свои актеры есть. Хотя я с ними почти даже и не знаком лично. Когда я пишу ту или иную радиопередачу, где действуют Архип Архипович и Гена, я уже слышу, с какой интонацией произнесут написанную, вернее, еще не написанную фразу Татьяна Курьянова или Борис Иванов. Я угадываю, что им хочется спросить или ответить. Я их подслушиваю.

И как бы серьезно я ни относился к мысли или литературному факту, которые я, автор, хочу сообщить радиослушателю, для меня самого все это еще и игра в театр. Попросту – игра.

Впрочем, в данном-то случае игра как раз и есть серьезное дело.

Прочтите, постаравшись не обидеться, вот эту цитату:

«Для дитяти игра – действительность. В игре дитя живет, и следы этой жизни глубже остаются в нем, чем следы действительной жизни, в которую он не мог еще войти по сложности ее явлений и интересов. В действительной жизни дитя не более, как дитя... в игре же дитя, уже зреющий человек, пробует свои силы и самостоятельно распоряжается своими же созданиями».

Между прочим, как скоро увидите, сказано точь в точь про нашего Гену.

Сказано же давным-давно великим педагогом Ушинским, а что касается вашей предполагаемой обиды, то забеспокоился я потому, что знаю: ребенок (виноват: «зреющий человек») терпеть не может, когда его так и называют – ребенком. Тем более – «дитятей».

И он прав. Он торопится взрослеть, «зреть», так что ему, то есть вам, пока трудно представить, что, повзрослев, вы с нежностью оцените именно то, чего сейчас порою стесняетесь: своей естественной тяги к игре.

Да и не надо – не представляйте. Не цените – пока. Это уж моя обязанность, человека, давненько расставшегося с детским возрастом, оценить игру, понять ее возможности и преимущества. Оценить с той самой стороны, с которой, как говорят, виднее.

Отчасти поэтому и форма для наших радиопутешествий была избрана именно такая, к какой слово «игра» относится самым непосредственным образом. Ведь говорим же: «актер играет», «спектакль сыгран».

Уже много лет назад, когда замысел передачи только возникал, стало ясно: это будут пьесы. Для радио. Почему именно они? Да потому, что в них, в пьесах, всегда что-нибудь происходит, а часто даже и не «что-нибудь», но нечто весьма необычное. Потому, что в них люди любят, ненавидят, надеются, отчаиваются, дружат, спорят, выясняют отношения. В данном случае и в данной книге выясняют свое отношение ко многим вопросам. Например: «Как быть со «Что делать?» Или даже: «Почему ворона каркнула»? И, смею надеяться, выяснить и то и другое стоит, хотя последний вопрос и звучит несколько... ну, скажем, легкомысленно.

Честно признаться, все создатели этой радиопередачи очень хотели бы помочь школе. Учителям литературы. Школьникам. И я особенно радуюсь, когда приходит письмо, в котором сказано: «Спасибо, что помогли подготовиться к экзамену... Помогли разобраться... Помогли понять...» Хотя еще приятнее, когда пишут: «Помогли полюбить». И в то же время, как ни странно, хочется, чтобы вы, если чему-то и учитесь во время путешествий по Стране Литературных Героев, то учились бы не замечая, что учитесь. Вернее, впрочем, сказать: не замечая, что вас учат. Чтобы вы сами ощущали себя участниками поисков, расследований, приключений, выпадающих на долю Гены, которому приходится лицом к лицу сталкиваться с буйным Ноздревым и с доблестным Сирано де Бержераком, со Скотининым из «Недоросля» и с горьковским Сатиным, с Фамусовым и с Тилем Уленшпигелем... Да что там! Будь они хоть самые знаменитые литературные персонажи, они все-таки только люди, а тут может встретиться Медный всадник. Или даже Рыбный Деликатес из книги Льюиса Кэрролла про Алису.

Впрочем, если вы и заметите, что вас учат, тоже неплохо. Может быть, это значит, что чему-то уже научились? И в нашей помощи больше не нуждаетесь?

Хорошо бы.

Уважающий вас

Станислав Рассадин.

 

Предисловие второе – для взрослых

Собственно, это не предисловие, а предыстория. Буду справочно суховат.

Радиопередачу «В Стране Литературных Героев» мы задумали в 1969 году; мы – это литературные критики Ст. Рассадин и Б. Сарнов. Долгое время соавторы работали вместе, потом, как оно обычно и случается, соавторство исчерпало себя, и еще более долгое время мы работаем по отдельности и по-разному, хотя передача и продолжает сохранять общие, раз и навсегда заданные ей внешние приметы. Идея, что называется, была подхвачена детской редакцией Всесоюзного радио и с тех пор бесперебойно воплощается в жизнь, то бишь выходит в эфир.

Как и решительно все на радио, это дело коллективное, и отнюдь не простой авторской благодарностью, а в некоем смысле рабочей необходимостью будет назвать имена людей, которым передача обязана в особенности.

Она обдумывалась, обговаривалась и обкатывалась при помощи редактора Марии Краковской; почти все радиопьесы, включенные в эту книгу, прошли через руки редактора Мириам Ашкинезер. Режиссерами были Надежда Киселева и Антонида Ильина. Из актеров больше всех и лучше многих над передачей (или, точней выражая степень их глубинной причастности, следует сказать: в ней?) за годы ее существования работали: во-первых, само собой разумеется, бессменный Гена и почти бессменный Архип Архипович, читай: Татьяна Курьянова и Борис Иванов. Во-вторых, – что вовсе не означает пребывания на вторых ролях, – Ростислав Плятт и Всеволод Ларионов, Вячеслав Невинный и Нина Гуляева, Антонина Дмитриева и Евгений Весник, Сергей Цейц и Алексей Борзунов, Людмила Шапошникова и Борис Толмазов, Ирина Карташова и Ирина Понярская, Леонид Каневский и Авангард Леонтьев, Вячеслав Жолобов и Александр Дик, Лев Дуров и Георгий Менглет...

Многоточие означает мое виноватое бессилие назвать всех.

(Нет, все-таки, не сдержавшись, выйду из деловитой роли, выделюсь из коллектива, ибо хотя радиопередача делается сообща, книгу-то я издаю в одиночестве, и скажу: спасибо. Сердечное и восхищенное.)

Долголетия передачи в пору ее начала ни в коем случае не предвиделось. Когда Мария Исааковна Краковская (ныне, к несчастью, покойная) сказала: «Погодите, когда-нибудь сами услышите в эфире: «В Стране Литературных Героев», путешествие сто двадцать четвертое!» – авторы дружно и вежливо рассмеялись. Вежливость понадобилась потому, что шутка, казалось, была не из удачных.

Теперь она и вовсе обернулась не шуткой: общее число радиопутешествий перевалило, и основательно, за три сотни, а их самих стало две. Поскольку на радио густо пошли письма ребят, в которых вольно или невольно подсказывались новые темы, новые повороты сюжетов, поскольку Архипу Архиповичу и Гене было уже не управиться с ними в отведенные им полчаса, вынужденно возникла передача, как говорят, дочерняя: «Почтовый Дилижанс в Стране Литературных Героев».

Для новой игры понадобились новые герои-ведущие, и на первый случай ими стали диккенсовские Пиквик и Сэм Уэллер – увы, ненадолго. Сэм-то Уэллер, фигура второстепенная, сохранил свое место на козлах Дилижанса и на будущие времена, Пиквик же оказался, незатейливо выражаясь, недостаточно функционален. Передачу приняли на себя другие англичане: Шерлок Холмс и доктор Уотсон.

Расчет был прост и, как я думаю задним умом, верен: знаменитые персонажи мало того что олицетворяли собой пафос расследования, тут уместной, «выгодной» была даже сама их картонажная бесплотность, не обремененная сугубой реалистической определенностью, национальной или художественной (не Пьер же Безухов, в самом деле, не Швейк, не отец Горио). Литературная условность характеров позволяла, во-первых, относиться к ней (и к ним) с необходимым для дела юмором, не избегая и пародийности, – так, доктор Уотсон, у Конан Дойла несообразительный всего лишь рядом с гениальным сыщиком Холмсом, здесь, конечно, был обречен на то, чтобы чуточку сдвинуться в сторону несомненной недотепистости. Во-вторых же, представлялось возможным с относительной свободой перемещать этих героев из передачи в передачу, из ситуации в ситуацию – правда, всего лишь с относительной, что и сказалось в конце концов. Все чаще литературный материал, ложившийся в основу радиопьесы, противился тому, чтобы им хозяйски распоряжались персонажи, географически и биографически привязанные как-никак к определенной стране и определенной эпохе.

Согласились на том, что Почтовый Дилижанс вместе с усидчивым Сэмом станет по мере насущной надобности переходить из рук в руки: кому сподручнее.

С этим предуведомлением я выступаю затем, чтобы была понятна пестроватая структура второй из передач, ибо и она явлена в книге; сохранены, хотя бы частично, и письма слушателей, – пусть, думалось, пьесы, писавшиеся для радио, предстанут не слишком олитературенными, пусть сберегут дыхание эфира (в стихах последнее прозвучало бы высокопарно, в прозе же предисловия выглядит вполне терминологически) .

Цель всей этой работы, что говорить, не развлекательная. Завлекательная, коли на то пошло. Завлечь, заманить слушателя-школьника в заповедную для него сферу истории литературы и даже литературоведения – вот первоначальная задача; но, завлекши и заманив, предстоит доказать, что рекламного обмана нету. Что тут куда интереснее, нежели слушатель мог вообразить.

Мастер научно-популярного жанра Борис Житков заметил некогда: бывает «читатель с вопросом». Тот, который знает, чего ищет. Но:

«Совсем другое дело «читатель без вопроса». Его вы вводите в первый раз в новый для него мир. Конечно, у новизны как будто бы много шансов завлечь. Но это новое все же трудно одолевать, и этот труд вы должны читателю сейчас же оплатить. Буквально с первой же строки. Отлично, вы его подманили, заинтриговали парадоксальным заявлением: до-пустим, распахнули настежь двери и крикнули: «А знаете, светом можно слона с ног свалить! Вот сейчас покажу».

Читатель сунется в эти двери, но дальше, и очень скоро при этом, он начинает понимать, что до слона-то дело не скоро дойдет, да если и дойдет, то валить слона не будут, а докажут, что «это вообще можно» и главное – что свет давит. Ну и ладно, скажет читатель, пусть его давит, и никого он не раздавит, не автомобиль».

Названия радиопередач: «Чичиков начинает говорить стихами» или «Медный всадник далеко обгоняет всадника без головы» – это парадоксы, пожалуй, способные заинтриговать и подманить. Но парадокс немедля превратится в жалкую скоморошью ужимку, хуже того, в приказчичье бесстыдное заискивание перед покупателем, ежели не окажется той первой строкой, начиная с которой как раз и нужно нешуточно, неаллегорически «валить слона», то есть обнаруживать нечто любопытное, неожиданное, может быть, и впрямь парадоксальное в литературном произведении, литературной ситуации, литературном феномене.

Обманывать ожидания слушателя «без вопроса» – это даже нерасчетливо. Попросту – глупо. Потому что он сам, простодушно доверчивый, но и готовый без промедления разочароваться, нужен тебе, автору; его непредвзятый взор как раз и способен обнаружить нерядовое, нежданное, непонятное на поле, до банальнейшей глади затоптанном тысячами истолкователей и популяризаторов. Так, герой одного шукшинского рассказа (об этом есть в моей книге) вдруг единожды вслушался в то, что и сам бессмысленно зазубривал в детстве, в пресловутую «птицу-тройку», и, вслушавшись, озадачился и озадачил окружающих: «Мчится, вдохновенная богом, – а везет шулера! Это что ж выходит?»

Живая неправота такого сомнения, споткнувшегося на вышеупомянутой отполированной глади, – это первоначальный и драгоценный акт читательского сотворчества, к которому мы укоризненно и обнадеженно взываем; то, благодаря чему и сам Гоголь истинно жив. Жив благодаря именно этому и вопреки тем, кто неустанно возглашает ему здравицу, но смотрит-то на классика, как на многоуважаемый шкап, где хранятся знаменитые цитаты.

Такое сомнение, по сути, и есть ничто иное, как доверие, – может быть, не к слову самому по себе, ибо в словах можно извериться, но к смыслу, который со слова надлежит спрашивать...

Короче говоря, подманив слушателя – с вопросом ли, без вопроса, – изволь не откладывая и сполна оплатить кредитованное тебе доверие.

Для всего этого хорошо подходил род драматургии, с его непременной событийностью и конфликтностью. И, думаю, в особенности – радиодраматургии.

Было дело, авторам, уже имевшим на счету не один десяток передач, предлагали перенести их предприятие на телевидение, точнее, и туда тоже. Не изменить радиослушателям, но подключить к ним еще и телезрителей. Тогда ревниво заартачилось радио, а теперь я понимаю, что остаться верными ему и только ему следовало во всех отношениях. Возможно, прежде всего в отношении все того же доверия, за оплату которого столь горячо ратовал Борис Житков.

Мне кажется, именно радио, радиотеатр рождены для создания этой зоны доверия.

Теперь, когда «существует – и ни в зуб ногой» тиранический домашний экран, больше бросаются в глаза (в глаза – не в уши) изначальные, первородные недостатки радио. Его ограниченность. Обделенность. То, что «не видно».

Но, как почти всегда и бывает, ограниченность реваншистски оборачивается преимуществом. Слабость – силой. Во всяком случае, особенностью, которой у других нету.

Сила радио как раз в том, что «не видно». В том, что звук не одет материальной – и, стало быть, слишком определенной, тяготеющей к однозначности – плотью.

«Настоящий», «плотский» театр, в том числе и телевизионный, может многое, почти все, но чего-то категорически и драматически не может. Не зря его, театра, гении, художники с запредельно устремленной творческой мечтой, порою вдруг начинали тяготиться как бы самой его материальностью, воплощенной во многом, начиная хотя бы с простейшего, с жесткой переборчивости театральной труппы, но отнюдь не кончая этим. И вот Станиславский, ощущая разлад между бестелесным замыслом и конкретным результатом, пусть даже до известной степени совершенным, начинает любить не спектакль, а репетицию, движение к цели, а не ее, достигнутую, – нет, в том-то и дело, что, как оказывалось, не достигнутую в мере, способной удовлетворить взыскующий дух. А Гордон Крэг, отчаиваясь в возможностях актеров, наделенных ростом и весом, олицетворить его фантастические видения, заявляет, что мечтает о театре марионеток. Правда, оговаривается, что готов смириться с живыми актерами, если все они будут совершенны и гениальны, как его мать Эллен Терри, но это еще одна утопия, предложенная взамен первой.

В радиотеатре, в театре звука и только звука, есть та высокая степень условности, которая дает воображению слушателя простор, а умению актера – едва ли не беспредельность. (Скажу не ходя далеко, что, слушая хотя бы и «Страну Литературных Героев», я с изумлением открываю для себя в талантах, допустим, Ларионова или Невинного, хорошо знакомых и чуть ли не изученных по театральным и киноработам, неведомое мне прежде протеическое их свойство, способность многократно и многообразно перевоплощаться в Ноздрева, Митрофана, Аркашку Счастливцева.) То есть условность ведет к безусловности, с какой слушатель – хоть вот и я на пробу – верит в абсолютную реальность творимого в радиотеатре. Дает невидимому ту форму видимости, которую никто не способен оспорить и поставить под сомнение.

Славная девочка, которая написала нашему Гене письмо, предложив дружить, переписываться и для начала обменяться фотографиями, наивно, но несомненно утвердила эту силу радиотеатра. Именно его.

А вообще-то мой панегирик неосязаемому и невидимому звуку можно расценивать и как традиционное воззвание автора к читательской (на сей раз не слушательской) снисхо-дительности. Автор готов нести полную ответственность за то, что он написал и печатает, но все же робко напоминает: писалось-то это прежде всего для радио. Для того, чтобы звучать.

Автор

 

Часть первая.

ГЕНА УЧИТСЯ ЧИТАТЬ

 

«ЖЕНИТЬБА» ЗАКАНЧИВАЕТСЯ ЖЕНИТЬБОЙ

Квартира профессора Архипа Архиповича. Открывается дверь, и входит Гена – все, как обычно, вот уже на протяжении многих лет и очень многих радиопередач. Вообще, разнообразия тут не ждите – откуда ему взяться? Это потом, и очень скоро, они, сговорившись, отправятся туда или сюда в поисках разнообразных приключений, но для всего этого надо сперва (ничего не поделаешь) самым будничным образом открыть дверь, войти и... Впрочем, надо еще не забыть поздороваться.

Гена. Здрасте, Архип Архипыч! А я уж думал, что опоздал... (Внезапно осекся.) Ой, простите, вы заняты?

Профессор. Да нет, Геночка, просто мы увлеклись беседой. Входи, входи. Вот – познакомьтесь!

Гена. Очень приятно. Гена.

Незнакомец (необыкновенно сладким голосом). Мне также – очень, очень приятно! Честь имею представиться: Балтазар Балтазарович Жевакин!

Гена. Кто-кто?

Профессор. Экий ты, право... Тебе же сказали: Жевакин. Ну, помнишь женихов из гоголевской комедии «Женитьба»? Так вот, Балтазар Балтазарович один из них. Тот, что служил на флоте и в Сицилии побывал...

Жевакин. Точно-с так! Ах, Сицилия, что за страна, право! Вид, я вам доложу, восхитительный! Эдакие горы, эдак деревцо какое-нибудь гранатное, и везде италианочки, италианочки, такие розанчики, так вот и хочется поцеловать! И представьте себе, все изъясняются по-французски!

Гена (насмешливо, что делает честь его познаниям, но, надо признать, не делает чести его воспитанности). В Сицилии-то? По-французски?

Жевакин. Все-с решительно! Вы даже, может быть, не поверите тому, что я вам доложу; мы жили там тридцать четыре дня, и во все это время ни одного слова я не слыхал от них по-русски!

Гена (все так же иронически). Да ну? Неужели ни одного?

Жевакин (воодушевленно). Ни одного-с! Я не говорю уже о дворянах и прочих синьорах, то есть разных ихних офицерах; но возьмите нарочно простого тамошнего мужика, который перетаскивает на шее всякую дрянь, попробуйте скажите ему по-русски: «Дай, братец, хлеба» – не поймет, ей-богу, не поймет, а скажи ему то же самое по-французски – поймет, и побежит, и точно принесет. Вот-с! (Со вздохом.) Только давненько это было... Видите на мне мундир?

Гена. Ну, вижу.

Жевакин. Суконце-то английское! Так вот-с, в 1795 году, как раз когда эскадра наша была в Сицилии, купил я его еще мичманом и сшил из него мундир. В 801-м, при Павле Петровиче, я был сделан лейтенантом – сукно было совсем новешенькое. В 814-м сделал экспедицию вокруг света, и вот только по швам немного поистерлось. В 815-м вышел в отставку, только перелицевал: уж десять лет ношу... постойте, точно ли десять? Ведь на дворе у нас, ежели не ошибаюсь, как раз 1825 год?

Гена. Ну, положим, у нас-то совсем другой... (Тихо.) Архип Архипыч, как это он к вам попал? Вы что, своей машиной его сюда вызвали?

Профессор (тоже тихо). Представь себе, нет! Он сам заявился... Не знаю, что, и подумать. Вероятно, моя машина обладает гораздо большими возможностями, чем мы с тобой предполагаем: не только мы можем проникать туда, но и они – оттуда...

Жевакин. Прощения прошу-с, вы, ежели я верно дослышал, изволили говорить про свою машину?

Профессор. Да, про нее. А что, она вам знакома?

Жевакин. Как же-с, помилуйте! Кто ж из нас, из литературных-то героев, про нее не слыхал? Слава богу, не в глуши живем. Очень наслышаны... Да, признаться, из-за нее-то я к вам и пожаловал.

Профессор. Вот видишь, Гена? Странно, очень странно.

Жевакин. Что ж делать? Нужда заставила. Сколько еще дожидаться, пока вы к нам соберетесь? Я и дерзнул. Ведь это уж, никак, семнадцать раз случилось со мною, и все почти одинаким образом: кажется, эдак сначала все хорошо, а как дойдет дело до развязки, – смотришь, и откажут!

Гена. Простите, это вы о чем?

Жевакин. Как об чем? Об деле! Постойте... (Бормочет.) То была седьмая... та, что на Песках, двенадцатая... эта четырнадцатая... да, точно-с! Агафья Тихоновна Купердягина – она уж семнадцатая невеста, что мне отказала. Ну, добро был бы нехорош чем, да, кажется, нельзя этого сказать, все слава богу, натура не обидела.

Профессор. Извините и меня, Балтазар Балтазарович, но я тоже никак не могу взять в толк: чего же вы хотите от нас и от нашей машины?

Жевакин (вкрадчиво). А вот я слышал от верного человека, что вы с вашей почтеннейшей машиною можете эдак взять да и переменить у любого, к примеру, сочинения конец. Сочинитель, дескать, себе говорит: пусть у меня будет так-то и так-то, а машина, шельма, ему: нет, пусть все будет по-иному. Верно ли это?

Профессор. Как вам сказать? В общем, да... То есть подобными рискованными экспериментами увлекаюсь больше не я, а вот он, мой юный друг Геннадий, но иногда в самом деле приходится делать нечто подобное.

Жевакин (радостно). Стало быть, не солгали мне? Стало быть, вы и вправду чудеса творите?!

Гена (он не прочь похвастаться). Ну, чудеса не чудеса, а все-таки... Кое-что мы с Архипом Архипычем можем, правда, Архип Архипыч? Вот, хотите: можем в Королевство Плаща и Шпаги махнуть! Прямо сейчас! К мушкетерам, к Сирано де Бержераку, к Ришелье!.. Или в Великое Царство Смеха! Или, наоборот, в Тридевятое царство, хотите? Да хоть и на Необитаемый Остров! Это вам поинтереснее вашей Сицилии!..

Жевакин. Не хочу на Необитаемый Остров! Хочу к Агафье Тихоновне! Только, сделайте милость, перемените вы в этой «Женитьбе» конец!

Гена. Да зачем?

Жевакин (со страстью). Пусть она меня не прогонит! Пусть за меня выйдет! Сами подумайте: ведь уж семнадцатая невеста! Мне, как офицеру, просто срам! (Застенчиво.) Да к тому ж... к тому ж она мне очень, очень приглянулась. Эдакой, право, розанчик!

Профессор. Просто не знаю, что вам сказать...

Жевакин. Ах! Составьте счастие человека! Прикажите за вас бога молить!

Профессор. Гм... Ну, хорошо, я постараюсь... Постараюсь, говорю я вам!.. Допустим даже, что я обещаю... Только вы извините, в настоящую минуту у нас дела...

Жевакин. Понимаю, понимаю! Бегу! Так я буду надеяться!..

Гена. Наконец-то ушел... Вот чудак! Что ему наша машина, электронная сваха, что ли? Архип Архипыч, а зачем вы ему наобещали? На самом-то деле вы же не будете «Женитьбой» заниматься?

 Профессор. Ну, во-первых, иначе он бы просто не оставил нас в покое. А во-вторых... Интересно, почему это ты так уверен, что мы не займемся именно «Женитьбой»?

Гена. Ну... По-моему, это просто не очень интересно.

Профессор. Что? Тебе уже Гоголь стал неинтересен? Дожили!

Гена. Нет, вы не подумайте, я Гоголя очень даже уважаю. Он великий писатель, классик и все такое...

Профессор. Уважаешь... И только? Я-то надеялся, что ты его еще и любишь.

Гена. А что? Конечно, люблю. Вот «Мертвые души», например, эх, и здорово Чичиков помещиков облапошивал! А «Ревизор»? Там Хлестаков вообще такого шороху наделал!.. Я уж не говорю – «Тарас Бульба» или «Страшная месть». Я этого колдуна как вспомню, так до сих пор мурашки, честное слово!

Профессор. Ну а «Женитьба» чем тебе не хороша?

Гена. Не то что нехороша, а так...

Профессор. Скучна, может быть?

Гена. Нет, почему? Смешного там как раз много! Да вот хоть этот Жевакин, – умора, правда? (Передразнивает.) «Ах, Сицилия, Сицилия... Ах, италианочки, италианочки!..»

Профессор (гнет свою линию). Так в чем же тогда дело?

Гена. Ну, как вам сказать, Архип Архипыч... Вот «Мертвые души» или «Ревизор» – там ведь сколько всего происходит! И приключения всякие, и преступления даже, и обманы, и ошибки... Это я понимаю! А в «Женитьбе» что? Там же и содержания-то почти нету! А сюжета и вообще никакого. (Решительно.) Как хотите, а только вы меня не собьете. Я знаю, Гоголь великий писатель, но ведь могут же и у великого писателя неудачи быть? Одно лучше получилось, другое – хуже...

Профессор. Могут, конечно.

Гена. Вот и «Женитьба», ну, признайтесь, ведь не очень она Гоголю удалась!

Профессор. Да-а... Что ж, оказывается, Балтазар Балтазарович нанес нам визит в самое время. Иначе у нас с тобой этот разговор, глядишь, и не состоялся бы никогда. А поговорить есть о чем, тем более что ты в своем отношении к «Женитьбе» отнюдь не одинок.

Гена. Правда? Что, кто-нибудь из ребят вам то же самое написал?

Профессор. Да не в ребятах дело... Вот послушай-ка, что почти полтора века назад писала о комедии «Женитьба» одна газета: «Ни завязки, ни развязки, ни характеров – и это комедия?»

Гена. Видите! А какая это газета?

Профессор (безмятежно). Это, Геночка, «Северная пчела». Та, которую редактировал враг Пушкина и Гоголя Фаддей Булгарин.

Гена (обидевшись не на шутку). Ну, Архип Архипыч, этого уж я от вас не ожидал! Смеяться смейтесь, но чтоб меня с Булгариным сравнивать!..

Профессор. Да что ты, Гена? Я же не тебя сравниваю, а твою мысль... Впрочем, если угодно, вот тебе другой союзник, человек весьма и весьма достойный, уже не враг Гоголя, но друг его и даже исполнитель в «Ревизоре» роли городничего, а в «Женитьбе» роли Кочкарева. Знаменитый русский актер Иван Иванович Сосницкий...

Гена. И он что, тоже, как я, говорил?

Профессор. Слово в слово! Прочитав «Женитьбу», Сосницкий сказал, что «комедии-то и нет». Потому что «сюжета никакого». И с ним многие были согласны. Считалось даже, что комедия не закончена, потому что в финале нет свадьбы.

Гена. А что, правильно! То есть я там не знаю, что в финале должно быть, свадьба или что другое, но ведь конца-то и в самом деле нет. Сватались-сватались, убеждал Кочкарев Подколесина, убеждал – и вот, пожалуйста, выпрыгнул в окно, и все дела!

Профессор. А ты какого бы финала хотел?

Гена. Я ж говорю: пока не знаю.

Профессор. Ишь ты, значит, только «пока»? Ну, Гена, как говорится, от скромности ты не умрешь.

Гена (он начинает «заводиться»). Да уж будьте покойны, если бы моя воля, я бы...

Профессор. Стоп! Ловлю тебя на слове. Бери себе полную волю, на!

Гена. В каком смысле?

Профессор. В самом прямом. Вот тебе моя машина, на которую так надеется наш гость Балтазар Балтазарович, вот пульт управления, вот переключатель произвольного изменения сюжета – действуй!

Гена. А что вы думаете, побоюсь?

Профессор. Ты не разговаривай. Ты действуй. Чего ж медлишь?

Гена. Погодите, дайте подумать...

Профессор. Дал бы, да время, дружок, не ждет. У нас же с тобой на все про все полчаса.

Гена. Ладно. Там, на месте, разберемся... Значит, так. Гоголь. «Женитьба». (Мы слышим щелчок какого-то переключателя.) Финальная сцена... (Опять щелчок.)

И голос Подколесина. Его знаменитый монолог.

Подколесин. Что я был до сих пор? Понимал ли значение жизни? Не понимал, ничего не понимал! Ну, какой был мой холостой век? Жил, жил, служил, ходил в департамент, обедал, спал – словом, был в свете самый препустой и обыкновенный человек. Право, как подумаешь, чрез несколько минут – и уже будешь женат! Вдруг вкусишь блаженство, какое бывает только в сказках, которого просто не выразишь!.. (Пауза.) Однако ж, что ни говори, а как-то даже делается страшно. На всю жизнь, на весь век связать себя, а уж после ни отговорки, ни раскаянья, ничего – все кончено, все сделано. Уж вот даже и теперь нельзя уйти... А будто и в самом деле нельзя? Как же, натурально, нельзя, там в дверях и везде стоят люди; ну, спросят: зачем? Нельзя, нет. А вот окно открыто: что если б в окно? Нет, нельзя, как же, и неприлично, да и высоко... Ну, еще не так высоко: только один фундамент, да и тот низенький. А что если б попробовать, а? Попробовать, что ли? Господи, благослови!.. (Слышен удар упавшего тела, затем кряхтенье и оханье.) Ох, однако ж, высоко. Эй! Извозчик!

Извозчик. Подавать, что ли?

Подколесин. На Канавку, возле Семеновского мосту.

Извозчик. Да гривенник, без лишнего.

Подколесин. Давай! Пошел!

Шум отъезжающих дрожек.

Профессор. Что ж ты, Гена? Пока твоей смелости не видать. Все, как у Гоголя.

Гена. Погодите, сейчас не будет, как у Гоголя!

Увы, он прав, и гораздо больше, чем ему кажется и хочется.

Подколесин. Однако ж что я это делаю? Разве такое достойно порядочного человека? Да и невеста очень мила, правду сказать. Извозчик!

Извозчик. Чего изволите, барин?

Подколесин. Стой! Поворачивай назад!

Извозчик. Как же, барин, приказывали на Канавку!

Подколесин. Нет, давай к Пескам, в Мыльный переулок. К дому Купердягиной!

Снова шум бегущих дрожек.

Профессор. А, решился-таки повернуть по-своему?

Гена. Это что! Сейчас увидите, что будет!

Плач, женские голоса.

Агафья Тихоновна. Где он? Где? Воротить его, воротить Подколесина! Фекла Ивановна, да что ж ты за сваха такая, если жениха воротить не умеешь!

Фекла. Да, поди ты, вороти! Еще если бы в двери выбежал – ино дело, а уж коли жених да шмыгнул в окно – уж тут просто мое почтение.

Агафья. Ах! Беда моя! Что ж я теперь, горемычная, делать стану?

Фекла. Ты погоди-ка, не реви. Послушай. Ну, один убежал – беда невелика. Убежал – и пес с ним. А другие-то на что? Да прикажи ты мне, я тебе сейчас любого назад возверну, небось не гордые. Хочешь, Иван Павлыча, хочешь, Никанор Иваныча. А Жевакин-то Балтазар Балтазарыч, как ты ему давеча отказала, так ажник, бедняга, обмер. Так и стоит за дверьми. Желаешь, я его тебе представлю?

Агафья. Ну, давай хоть Жевакина. Не сидеть же еще двадцать семь лет в девках.

Фекла. И ладно! Эй, Балтазар Балтазарыч, а ну-ка иди сюда!.. Вот тебе твоя Агафья Тихоновна, владей. Совет вам да любовь!

Жевакин. Что вы говорите? Сударыня! Смею ли я надеяться?

Фекла. Смеешь, смеешь – ишь, как она на тебя глядит! Такому мужчине да не сметь? Сейчас под венец!

Жевакин. Да, да, под венец! Сударыня, как я счастлив иметь в вас подругу моего сердца! Позвольте мне поцеловать вас!

Агафья (жеманится). Ах, я уж, право, не знаю... Да уж бог с вами, целуйте...

Подколесин (подчиняясь причудливой фантазии нашего Гены, стремительно врывается). Что? Поцеловать? Как вы смеете, сударь, целовать мою невесту?

Жевакин. Позвольте, однако ж, – как это «вашу»? Агафья Тихоновна сейчас дала мне слово!

Подколесин. Вам сейчас, а мне давеча! Я первый получил ее согласие и прав своих не уступлю!

Жевакин. Но как же так? Сударыня, скажите ему сами!

Агафья. Ах, право, я ничего не знаю. Я слабая женщина. У меня голова кружится. Воды, воды!

Фекла. Это уж точно так. Наша сестра вся как есть слабая.

Жевакин. В таком случае, милостивый государь, пусть наш спор разрешит честный поединок. Как офицер, я не могу допустить, чтобы со мною обращались столь беспардонно.

Подколесин. Извольте, я к вашим услугам! Я, как нарочно, проезжал сейчас мимо оружейной лавки и купил пару пистолетов. Вот они – от самого Лепажа. Будьте любезны выбрать один.

Надо ли говорить, что Архип Архипович, наблюдая эту катавасию, с трудом удерживается от смеха?

Жевакин. Я выбираю этот. К барьеру, милостивый государь!

Подколесин. К барьеру! Стреляться с десяти шагов!

Агафья и Фекла. Ах! Ах! Они убьют друг друга! Ни одного не останется! На помощь!

Выстрел.

Жевакин (слабым голосом). Я умираю... Вы, сударыня, разбили мое сердце, а вы, сударь, прострелили его. Но я прощаю и благословляю вас. Будьте счастливы... Ах!

Подколесин. Умер. Бедняга... Но судьба того хотела. О, моя возлюбленная Агафья! Наконец-то я у ног твоих! С пламенем в груди прошу руки твоей! Если ты не увенчаешь постоянную любовь мою, то я недостоин земного существования. Мы удалимся под сень струй...

Агафья. Ах, я знала, что твой уход от меня лишь минутная превратность судьбы. Я все равно ждала тебя! Я верила тебе! (Запевает нечто неожиданное даже для Гены.)

Я ждала и верила, Сердцу вопреки...

Подколесин (подхватывает).

Мы с тобой два берега У одной реки!

Профессор (теперь-то он дал волю своему смеху). Ох, Гена, уморил!.. Вот так финал! Вот так сюжет! Прямо испанские страсти какие-то! А бедняга-то Жевакин – немного же он получил от того, что ты выполнил его просьбу!..

Гена (он слегка смущен и растерян, но храбрится). Да, с Жевакиным немножко нескладно получилось. Но зато видели, как я все закрутил!

Профессор. Что-о? И ты еще гордишься этой ахинеей?

Гена (обиженно ворчит). Ахинея... Вы всегда только и знаете, что ругаться. Я же не Гоголь все-таки...

Профессор. О, да!

Гена. А вот если бы сам Гоголь взял да что-нибудь такое придумал, тогда бы вы увидели, как здорово получилось бы!

Профессор (на этот раз очень серьезно). Нет, дружок. Тут бы и Гоголь оказался бессилен. А главное, ему бы такое и в голову не взбрело – именно потому, что он Гоголь... Вот ты все повторяешь: сюжет, сюжет! По-твоему, что же, чем больше событий понапихано в произведение, тем, значит, сюжет лучше?

Гена. А разве не так? Вот «Мертвые души» или «Ревизор»...

Профессор (не давая ему договорить). Дался тебе этот «Ревизор»! Да если на то пошло, на его первом представлении многие были просто поражены, что там нет, как они говорили, «интриги». А журналист Сенковский, писавший под псевдонимом барон Брамбеус...

Гена. А, я помню! Еще Хлестаков хвастается, что это вроде бы он и есть Брамбеус!

Профессор. Совершенно верно. Так вот, он советовал Гоголю для занимательности ввести в комедию еще одну барышню, заставить Хлестакова и в нее влюбиться, чтобы в «Ревизоре» было больше влюбленностей, страстей, приключений...

Гена. Глупость какая!

Профессор. Ага, видишь: глупость! Совершенно с тобой согласен. А навязывать «Женитьбе» совершенно не нужные этой комедии события, по-твоему, умно? Ведь в том-то и сила этого замечательного произведения, что в нем как бы ничего не происходит.

Гена. Какая ж тут сила?

Профессор. Мир, изображенный здесь Гоголем, смешон и страшен своей неподвижностью. В нем все еле движется, ползет, засыпает на ходу, как Подколесин, которого тебе вздумалось превратить в этакого гусара. Это сонное царство, царство духовной пустоты... Помнишь, в каком году происходит действие пьесы?

Гена. У Жевакина вроде получилось, что в 1825-м?.. Архип Архипыч! Это что же, значит, в том самом, когда декабристы восстали?

Профессор. Конечно. И именно к этому я веду. Давай немножко пофантазируем. Я думаю, не будет большой смелостью предположить, что в то время, как Агафья Тихоновна мечтает о женихе, Жевакин в который раз вспоминает о своей Сицилии, а Подколесин прыгает в окошко, – в это самое время на Сенатскую площадь собираются войска восставших... Как ты думаешь: сыграло бы это великое событие хоть самую крошечную роль в жизни персонажей «Женитьбы»? Заняло бы серьезное место в их умах?

Гена. Не знаю... А давайте у них у самих спросим!

Профессор. Отличная мысль!

И вот они вновь в обществе Подколесина, Агафьи Тихоновны, свахи Феклы и Жевакина, который, разумеется, ускользнул из-под неумелой власти Гены и жив-живехонек.

Прошу простить, что потревожил вас. Как сказал один из персонажей, находящийся с вами в некотором родстве, я пригласил вас, господа, чтобы сообщить пренеприятное известие. Увы, действительно очень неприятное. Сегодня в Санкт-Петербурге было разгромлено восстание против нового царя...

Подколесин. Разгромлено? И слава богу! Экие, право, наглецы... Однако ж, господа, вы могли и не беспокоить меня ради такого известия: я только-только уснул, да так сладко, и вот – извольте... Степан! Никого больше не пускать!

Фекла. И правда, батюшка, что это ты вздумал людей попусту тревожить? Мы тут с Агафьей Тихоновной как раз порешили приданое проверить: не приведи господи, мыши чего погрызли...

Агафья. Ну, будет тебе! Идем, Фекла Ивановна! Вон еще сколько не пересчитано да не пересмотрено!

Жевакин. Известие, о коем вы сообщили, милостивый государь, весьма и весьма прелюбопытное. Но должен сказать вам, что в мире случается кое-что и поинтереснее. Когда стояли мы с эскадрою в Сицилии, служил у нас мичман по фамилии, представьте себе, просто Дырка. Так вот, судари мои...

Гена. Да ну их, Архип Архипыч!

Наши герои снова в одиночестве.

Профессор. Лаконично сказано, Гена, но справедливо. Ну их!.. Да, как видишь, сонное царство даже не всколыхнулось. И если угодно, в том-то и гений Гоголя, что он выбрал для комедии «Женитьба» именно такой сюжет. Завершись она счастливой свадьбой, не соверши Подколесин своего нелепейшего прыжка в окно, возникни в жизни героев нечто незаурядное, интересное, романтическое, – разве удалось бы Гоголю так разоблачить эту жизнь?

Гена (сдаваясь или, вернее сказать, наконец понимая). Вообще-то, наверное, нет...

Профессор. Да не «наверное», а совершенно точно. Правила сюжетостроения чрезвычайно многообразны, и сюжет – это не просто череда внешних событий, а раскрытие характеров. Характеры в движении. Сюжет – возможность с наибольшей полнотой понять, что за люди автором изображены и почему они именно такие. Отчего, например, в жизни Подколесиных и Кочкаревых решительно всё, даже столь естественные вещи, как любовь и женитьба, приобретает дикие, нелепые формы? Вот Гоголь и ответил: потому что сама жизнь этих людей ненормальна. Пуста. Вернее, опустошена. Поэтому «Женитьба» с ее таким, казалось бы, нехитрым сюжетом сказала о современной действительности не менее насмешливую и жесткую правду, чем «Ревизор».

Гена (честно, за что ему надо отдать должное). Да, на этот раз вы меня победили.

Профессор. Очень жаль, если так. Я-то хотел тебя убедить...

 

МЯТЕЖ В ЦАРСТВЕ СТИХОТВОРСТВА

Второе путешествие начинается точно так же, как первое: открывается дверь, входит Гена – и...

Гена. Архип Архипыч, здрасте! (Но профессор почему-то не откликается.) Архип Архипыч! Да это же я, Гена!.. (И снова молчание.) Чем это вы там так увлеклись?

Профессор. А, Геночка? Извини, зачитался... Представь себе, некий безымянный автор сочинил статью под названием: «Географическое описание о Царстве Стихотворства»...

Гена (очень подозрительно). О чем, о чем? Ну-ка, покажите! Ничего себе! Это что же, он, значит, нам с вами подражать решил? Ведь у нас в Стране Литературии тоже Царство Поэзии есть!

Профессор. Насколько я помню, у нас-то не Царство, а Республика Поэзия.

Гена. Какая разница? Все равно похоже!

Профессор. Вот это верно. И именно сходство меня так заинтересовало. Слушай, что здесь написано: «Царство Стихотворства окружается с северной стороны Океаном Наук и омывается двумя славными реками, из которых одна именуется Рифмою, а другая Рассуждением. На границах сего Царства стоит Подражание, провинция весьма обширная, но бесплодная...»

Гена. А уж это-то ваш безымянный у нас просто спер!

Профессор. Гена, Гена! Выбирай выражения!

Гена. Ну... позаимствовал. Вот хитрюга! У нас Провинция Эпигония есть, а он чуть-чуть переделал – и пожалуйста: Провинция Подражание! Хорош! Это ему еще повезло, что он догадался свое имя скрыть, а то бы я ему показал!

Профессор. Положим, это как раз было бы затруднительно. Ты глянь на журнал, где напечатана эта статья.

Гена. Давайте... Ух, какой зачитанный, того и гляди рассыплется. И название почти стерлось... Что тут написано? «У-е-ди-нен-ный пошехонец»... (Смеется.) Вот так названьице! Где ж это такое чудо издали?

Профессор. В Ярославле. Но любопытнее, по-моему, не где, а когда.

Гена. «1786 год»... Ну и ну! Это что же? Двести лет назад?

Профессор. Совершенно верно. Замечательно, правда?

Гена. Чего ж тут замечательного? Совсем наоборот... (Он очень разочарован.) А я-то думал... Понимаете, я ведь всем нашим ребятам говорю, что мы с вами это самое Царство Стихотворства, ну, то есть Республику Поэзию, первыми придумали. Как и все остальное. А, оказывается, оно вон уже сколько времени существует. Только называлось по-другому. Выходит, я зря хвастался?

Профессор. Чудак! Нашел чем огорчаться! Да ведь в том-то и дело, что мы с тобой не придумали эту область Страны Литературных Героев. Как не придумали Королевство Плаща и Шпаги, Великое Царство Смеха, Город Чудаков... Мы их открыли – понимаешь разницу?

Гена. Как же это открыли, когда вон двести лет назад уже...

Профессор (не дослушав его). Да, да! То, что там до нас уже кто-то побывал, это еще одно подтверждение, что все эти земли существуют на самом деле. И могло ли быть иначе? Ну, сам подумай, если бы они существовали только в нашем воображении, разве могли бы мы по ним путешествовать?

Гена (эта простая мысль, как видно, его утешила). Вообще-то, да... Я об этом как-то не подумал;

Профессор. То-то и оно! Эх, ты, первооткрыватель, то есть, нет, первопридумыватель! Вот слово – и не выговоришь... Кстати, Гена, а не кажется ли тебе, что наш «Уединенный пошехонец» подал нам добрый совет? Мы ведь давненько не захаживали на территорию Республики Поэзии. Может, махнем?

Гена. А что? Это мысль!

Профессор. Отлично. Только куда именно? Республика-то велика!

Гена. Хорошо бы в какую-нибудь поэму попасть, чтоб подлиннее была и чтоб в ней много чего-нибудь происходило. Лучше – чего-нибудь необыкновенного. Лермонтовский «Демон», например, – чем плохо?

Профессор. Не только неплохо, но просто замечательно... Только знаешь ли... гм... не сложно ли это для тебя будет с непривычки?

Гена. Это почему же с непривычки? Что ж, я стихи, что ли, читать не умею?

Профессор. Как знать, как знать... Ладно, не обижайся. Отправимся в поэзию Лермонтова, однако сперва все-таки не в «Демона». Начнем для разведки с одного очень известного стихотворения, с такого, которое всякий знает наизусть...

Сказано – сделано. Правда, там, где очутились наши герои, ничто и не напоминает о поэзии. Слышен занудный голос учителя и полусонный шелест класса.

Учитель. Господа! Тише! Еще тише! Постников Иван, потрудитесь не толкать локтем Голикова Алексея! Мозгов Николай, потрудитесь не смотреть в окно! Иванов Павел, если вы и далее будете разговаривать, после классов пойдете в карцер!..

Гена. Мы что, Архип Архипыч, не туда попали? Это же просто обыкновенная старая гимназия!

Профессор. Да. В данном случае та, которую смешно и сердито изобразил писатель Влас Дорошевич, – он был, да будет тебе известно, очень знаменит в начале нашего века. И ты прав: по его мнению, действительно самая обыкновенная. Заурядная.

Гена. Но Лермонтов-то тут при чем?

Профессор. Видишь ли, в этом произведении Дорошевича как раз читают или, вернее, мусолят стихи. Правда, не лермонтовские, но уж эту частность мы с тобой в состоянии исправить.

Учитель. Тише, господа! Мозгов Николай! Что вам было задано на дом?

Мозгов (у него басистый голос завзятого второгодника). Нам... Это... Ну, это... (Шепотом, который у него плохо получается.) Подскажи, а то отлуплю!

Учитель. Голиков Алексей! Если вы будете подсказывать Мозгову Николаю, останетесь без обеда! Ну-с! Я слушаю.

Мозгов (запинается). Нам... Это... Нам был задан разбор стиха Мэ. Ю. Лермонтова «Парус»...

Учитель. Так, потрудитесь разобрать, Мозгов Николай! Что хотел сказать поэт стихотворением «Парус»? (Молчание.) Ну! Мозгов Николай? Что – хотел – сказать – поэт?

Мозгов. У меня мамаша больна.

Учитель. Что такое?

Мозгов. У меня мамаша больна. Я, Петр Петрович, не знаю, что хотел сказать поэт. Я не мог приготовить.

Учитель. У Мозгова Николая мамаша всегда бывает больна, когда Мозгов Николай не знает урока. У Мозгова Николая очень удобная мамаша. (Класс подобострастно хихикает.) В следующий раз я поставлю Мозгову Николаю единицу. Голиков Алексей! Что хотел сказать поэт стихотворением «Парус»?

Голиков. Не знаю, Петр Петрович. У-у!.. (Хнычет.)

Учитель. Голиков Алексей не знает. В таком случае Голиков Николай. (Молчание.) Так-с! Голиков Алексей и Голиков Николай никогда ничего не знают. Постников Иван!

Постников (пискляво). У меня, Петр Петрович, нога болит!

Учитель. При чем же тут поэт?

Постников. Я не могу, Петр Петрович, стоять.

Учитель. Отвечайте в таком случае сидя. Ну-с? (И опять молчание.) Постников Иван и сидя не знает, что хотел сказать поэт. В таком случае Иванов Павел!

Иванов. Позвольте выйти!

Учитель. Иванов Павел хочет выйти! Иванов Павел выйдет у меня до конца уроков!

Гена (очень тихо). Ну и учитель, правда, Архип Архипыч? Один язык чего стоит. Прямо как будто не по-русски разговаривает.

Профессор (тоже шепотом). Это ты попал в самую точку, Геночка! Влас Михайлович Дорошевич так прямо и написал, что уроки, дескать, в русских гимназиях идут на каком-то индейском языке. Знаешь, как говорили в приключенческих романах какие-нибудь предводители команчей? «Бледнолицый брат мой – собака. Язык бледнолицего брата моего лжет. Я сниму скальп с бледнолицего брата моего!»...

Гена (смеется, позабыв осторожность). И правда похоже!

Учитель. Потрудитесь прекратить смех! Ну? Кто знает, что хотел сказать поэт?

Раздается угодливый и нерешительный голосок типичного зубрилы.

Зубрила. Можно мне, Петр Петрович?

Учитель. Ага! Патрикеев Клавдий знает. Пусть Патрикеев Клавдий объяснит нам, что хотел сказать поэт!

Патрикеев. Он... Поэт... Хотел... Хотел...

Учитель. Почему же Патрикеев Клавдий не говорит, если он знает?

Патрикеев (струсив). В стихотворении «Парус»... В стихотворении «Белеет парус одинокий»... В этом стихотворении поэт, видимо, хотел сказать... что парус... вообще... белеет...

Класс злорадно хихикает: подхалимов и тогда не жаловали.

(Готов расплакаться.) Прикажите им, чтобы они не смеялись! Тут вовсе нечему смеяться!.. (Старается приободриться.) Поэт хотел сказать, что парус... вообще белеет в тумане моря голубом... и что он вообще просит бури...

Учитель. Не то! Пусть Патрикеев Клавдий сядет и никогда не вызывается отвечать, когда не знает! (Класс злорадствует.) Ну? Никто не знает, что хотел сказать поэт стихотворением «Парус»? Как же так? Ведь это очень просто!.. Ну, хорошо. Слушайте внимательно. (Начинает, расхаживая по классу, объяснять казенным, унылым, мерным голосом.) Итак! Изображая в своем бессмертном стихотворении некий парус одинокий, поэт задает вышепоименованному парусу два весьма и весьма существенных вопроса. Из коих первый: «Что ищет он в стране далекой?» А второй... Постников Иван! Какой второй вопрос задает парусу поэт?

Постников (пищит). «Что кинул он в краю родном?», Петр Петрович.

Учитель. Правильно! И на оба эти вопроса сей злополучный парус не в состоянии дать ответа. Ибо вместо того, чтобы...

Патрикеев. Петр Петрович, пожалуйста, помедленнее! Я записывать не успеваю.

Учитель. Надо понимать! Да! Понимать, а не записывать!.. Ибо, говорю я, вместо того, чтобы мирно и добронамеренно блаженствовать в покойной и тихой гавани, означенный парус позволяет себе искать бурю, как будто, как иронически выражается поэт, в бурях есть покой!

Гена. Архип Архипыч, да что ж это он на Лермонтова наговаривает? Честное слово, я не выдержу!

Учитель. Да! А поелику всем и каждому ясно, что в бурях покоя ни в коем случае быть не может, то, таким образом, поэт сурово, но справедливо осуждает данный парус как злонамеренного бездельника, каковой вместо того, чтобы добросовестно трудиться, исполняя обязанности, возложенные на него флотом и адмиралом, коих следует понимать как порядочное общество и самого государя императора, уклоняется от оных и мятежно и безрассудно пускается в плавание, не имеющее никаких положительных целей. Из этого наглядного примера...

Патрикеев (жалобно). Петр Петрович! Я опять не успеваю. Как вы сказали? «Злонамеренного бездельника»?

Учитель. Да! Бездельника! Из этого наглядного примера, говорю я, мы можем сделать не менее наглядный вывод о пользе труда и вреде безделья. Возьмем пример из древнего мира. Знаменитый оратор Демосфен, будучи от природы косноязычен и обладая физическими недостатками, непрестанным трудом не только избавился от этих недостатков, но и...

Гена. Нет, Архип Архипыч, вы как хотите, а я больше не могу!.. Послушайте! Как вас?.. Петр Петрович! Что ж это вы из Лермонтова какого-то человека в футляре сделали? Да ничего подобного он и не думал говорить!

Учитель. Эт-то что такое? Как попал сюда этот наглый мальчишка? Новопринятый? Тогда почему он не в гимназической форме? Патрикеев Клавдий! Потрудитесь пригласить сюда господина директора!

Профессор. Не надо директора. Сядь, мальчик... Я сейчас все объясню. Видите ли, уважаемый Петр Петрович, мы позволили себе без вашего разрешения проникнуть на урок только потому, что хотим проверить...

Учитель (его тон меняется до полной неузнаваемости). Как-с? Проверить? То есть – проинспектировать?

Профессор. Д-да... Пожалуй, можно сказать и так...

Учитель. Ах! Стало быть, слухи о назначении нового инспектора не ложны? Прошу великодушно простить меня! С этими озорниками, хе-хе, знаете ли, просто голова кругом. Родную матушку не признаешь... Извольте присесть, господин инспектор! Вот сюда-с, здесь покойнее. А вас, молодой человек, я со всей охотой выслушаю. Кажется, вы намеревались изъяснить, что хотел сказать поэт стихотворением «Парус»?

Гена. Вот именно! Намеревался!

Учитель. Прошу-с!

Гена. Ну, ладно. Только, чур, не обижаться. Потому что я с вами, ну, совершенно не согласен!

Среди гимназистов ропот. Подхалимов здесь не любят, но и к выскочкам не милостивы.

Голоса. Тоже – умный нашелся!.. Знает, что хотел сказать поэт! Да этого никто, кроме Петра Петровича, не знает!..

Учитель. Тише, тише, господа! Что о нас подумает господин инспектор? Развивайте вашу мысль, молодой человек!

Гена. А чего ее развивать? Она и так ясная. Лермонтову этот парус очень даже нравится. Он в его образе таких людей показал, которые покоя не любят. Которым буря больше подходит. Которые опасности не боятся!.. Он, если хотите знать, в этом стихотворении выступает не против паруса, а против... против... ну, как сказать? Против мещан тогдашних! Которые тело жирное в утесах прячут... Правда, это из других стихов, но все равно.

Учитель (с почтительностью). Это все?

Гена. Да! Все! А теперь можете мне хоть единицу с минусом ставить. Мне правда дороже!

Учитель. Что вы? Помилуйте! Зачем же единицу? Напротив! Я с величайшей радостью ставлю вам пять... нет, пять с двумя... нет, с тремя плюсами! Вы это вполне, вполне заслужили!.. Ну-с, господа гимназисты? Слышали? Прошу к завтрашнему всех заучить то, что говорил этот молодой человек. Ибо поэт хотел сказать своим стихотворением «Парус», что всем нам надлежит, подобно упомянутому парусу, который столь бестрепетно ищет бури, никоим образом не уклоняться от опасности, дабы наилучшим образом исполнить свой долг, возложенный на нас обществом и государем императором... Нет, лучше запишите. Ибо это скрижаль! Диктую: «Поэт хо-тел ска-зать своим сти-хо-тво-ре-ни-ем...»

Гимназисты (послушным хором). «Поэт хо-тел сказать своим сти-хо-тво-ре-ни-ем...»

И на этом мы с ними прощаемся.

Профессор (с насмешкой, которую мы с вами, в отличие от Гены, уловили). А ты у нас, Геночка, оказывается настоящий мятежник! Не хуже лермонтовского паруса!

Гена (с напускной скромностью; он так упоен своей победой, что готов быть даже великодушным). Да ладно вам, Архип Архипыч! Но вас-то он как испугался! Даже пятерку с перепугу мне поставил! Только все равно ничегошеньки не понял в том, что я ему объяснял. (Смеется.)

Профессор. Нет, я думаю, дело тут не в испуге. И понял он тебя преотличнейшим образом. Даже за своего сторонника принял.

Гена. Меня? Да вы что? Какой же я ему сторонник, когда я все наоборот говорил?

Профессор. Ты в этом уверен?

Гена. А то нет! Он ведь – слыхали? – что про парус сказал? Что Лермонтов, мол, его осуждает. Как бездельника. А я говорю: ничего подобного, не осуждает, а сочувствует! А если кого и осуждает, то как раз всяких там мещан, которые в сторонке отсиживаться любят. Что ж, по-вашему, это одно и то же?

Профессор. Да нет, кое-какая разница есть. Но, увы, то главное, в чем ты и этот самый Петр Петрович совпали, куда важнее ваших мелких разногласий. Так что твой мятеж провалился.

Гена (недоверчиво). Вы это что, серьезно?

Профессор. Серьезнее не бывает. Понимаешь, вы оба – оба! – смотрите на стихи как на нечто написанное только ради того, чтобы примитивно доказать плоскую пропись. Ту или иную – не так уж важно, какую именно. А настоящая поэзия рождается иначе. И в каждом стихотворении выражается вся душа поэта...

Гена (мстительно, потому что ему очень хочется не сдавать позиций или по крайней мере взять реванш). Так уж прямо и вся?

Профессор (кротко). Не лови меня на слове, Гена!.. Пусть не вся – ибо душа великого поэта неисчерпаема, – но в стихах непременно должно быть что-то очень важное для этой души, что-то очень для нее характерное. Как и в стихотворении «Белеет парус одинокий». Ведь в нем, написанном поэтом, которому тогда еще и восемнадцати не исполнилось, уже проявился его чрезвычайно сложный характер. Сказалась едва ли не главная черта...

Гена. Это в таком-то маленьком стихотворении?

Профессор. Представь себе! И больше того: даже не в стихотворении, а всего в двух словах... Да, не удивляйся. В словах: «как будто»... «А он, мятежный, просит бури, как будто в бурях есть покой!»

Гена. Ну, Архип Архипыч, привет вам от Петра Петровича! Это же он на эти два слова как сел, так и слезть не мог. (Очень похоже передразнивая.) «Как будто, как иронически выражается поэт, в бурях есть покой. А поелику всем и каждому ясно, что его там не может быть».

Профессор. Ну и что? Разумеется, Петр Петрович глупость сморозил, но ведь это и в самом деле очень странно звучит. В бурях действительно не может быть покоя, с чего ж тогда Лермонтову вздумалось произнести это «как будто»? Подумай! Зачем говорить то, что и так всем очевидно?

Гена. Ну... Откуда я знаю?

Профессор. Хорошо. Зайдем с другой стороны. Стихотворение под названием «Парус» Лермонтов написал 2 сентября 1832 года. А всего несколькими днями раньше, в августе того же года, сочинил другие стихи. Между прочим, с довольно похожим названием – «Челнок». И в этом стихотворении идет речь о челноке, разбитом той самой бурей, которой... которой... Ну же, Геночка!

Гена (догадавшись наконец). А! Который парус просит?

Профессор. Молодец! Начинаешь понимать, в чем дело... И об этом разбитом суденышке сказано так:

«Никто ему не вверит боле Себя иль ноши дорогой; Он не годится – и на воле! Погиб – и дан ему покой!..»

Узнаёшь?

Гена. А что я тут должен узнать?

Профессор (раздосадованно). Экий ты! Опять понятливость утратил! Да ты вслушайся: «Погиб – и дан ему покой!..» Вот же он, этот самый «покой», который всего лишь «как будто» есть в буре! Понимаешь, как звучит рядом с этим строка из «Паруса»: «Как будто в бурях есть покой»? Трагически звучит! Как предостережение о гибели!

Гена (ворчливо). Подумаешь! Мало ли что рядом с чем звучит!

Профессор. Напрасно ворчишь! Во-первых, стихотворение «Челнок» очень близко к «Парусу» и по теме, и по времени, когда они были написаны, а стало быть, и по чувствам, которые обуревали Лермонтова именно в эти считанные дни. Во-вторых, чтобы лучше понять то или иное стихотворение, порою не вредно обратиться за разгадкой к другим стихам того же поэта. А в-третьих... В-третьих, Геночка, потому-то я и вспомнил это соседнее стихотворение, «Челнок», что ты упорно не хочешь как следует прочитать сам по себе лермонтовский «Парус»... Или просто не можешь?

Гена (обидчиво). Издеваетесь, да? По-вашему, я неграмотный?

Профессор. Да что ты? Я вновь серьезен, как никогда. Уметь просто читать, то есть складывать буквы в слова, и уметь читать стихи – это совсем не одно и то же... А впрочем, не только одни стихи. Умение, искусство читать – да, да, не делай таких больших глаз, именно искусство, – оно, ох, какое непростое. Может быть, каждый из нас всю жизнь постигает его. Всю жизнь учится читать... Однако я отвлекся. Надеюсь, ты обратил внимание, что «Челнок», стихотворение с трагическим финалом, написано чуть раньше «Паруса»?

Гена. Ну, обратил. И что?

Профессор. А то, что, значит, Лермонтов уже заранее видит возможный – да и просто неизбежный – конец своего паруса, так отчаянно рванувшегося к опасности. И все-таки избирает – для паруса, а главное, для себя самого – именно такой путь. Представляешь? Человеку всего неполных восемнадцать. Он почти мальчик. Но у него, в отличие от многих других поэтов, нет никаких утешительных иллюзий. Он все видит трезво и горько. Видит, но не сворачивает со своего пути. И готов платить за минуты полной жизни, борьбы и бури даже смертью...

 

ПОЧЕМУ ВОРОНА КАРКНУЛА?

И снова Гена пришел к Архипу Архиповичу, и опять застал его с головой ушедшим в чтение какой-то книги. Но если в прошлый раз он профессора все-таки понял (тот зачитался журналом с диковинным названием, да еще вышедшим двести лет назад), то теперь очень удивился. Как? Увлечься вот этим? Книгой, озаглавленной, так скучно: «Русская басня XVIII-XIX веков?»

А Архип Архипович, наоборот, удивился Гениному удивлению. Так что тому пришлось в результате объясняться, хотя слова для объяснения было трудновато найти.

Гена. Ну, не знаю... Я сам басни даже наизусть учил, – когда задавали, конечно, – но чтоб их еще и дома, для себя читать... Нет, вы не подумайте, я ничего плохого сказать не хочу! Басни – это тоже... Ну, в общем, стоящая вещь. Крылов, например. Он так писал, что его и учить-то легко. Раз прочтешь – на всю жизнь запомнишь. У кого, конечно, память хорошая. «Ворона каркнула во все воронье горло; сыр выпал – с ним была плутовка такова». Да и вообще Крылов эту историю про ворону и лисицу смешно придумал, правда?

Профессор. Постой, как ты сказал? Придумал?

Гена. Ну да. А что? Почему вы так странно спрашиваете? Разве это не из Крылова?.. Э, нет, Архип Архипыч, не разыграете: кого-кого, а Крылова-то я помню!

Профессор. Верю, верю. Успокойся. Просто – взгляни-ка на эту басню. Сейчас найду... (Листает ту самую книгу, к которой Гена отнесся с таким недоверием.) Вот!

Гена. Дайте-ка...

Начинает читать вслух, и, пока он читает, его лицо... хотя нет! Это ведь пьеса для радио, и лица его мы не видим. В общем, голос его становится все недоуменнее. И есть отчего.

«Негде Ворону унесть сыра часть случилось; На дерево с тем взлетел, кое полюбилось. Оного Лисице захотелось вот поесть; Для того домочься б, вздумала такую лесть...»

Архип Архипыч, что же это такое? Это же читать невозможно!

Профессор. Ничего, потерпи. А впрочем, хорошо. Если тебе невмоготу это одолевать, пропусти строки, где Лисица льстит Ворону. Читай вот отсюда.

Гена (с тяжелым вздохом). Ладно уж... (Читает, запинаясь и с явным отвращением.)

«Ворон, похвалой надмен, мня себя пристойну, Начал сколько можно громче кракать и кричать...».

Тут опечатка, что ли? «Каркать» же, а не «кракать».

Профессор (неумолимо). Никакой опечатки нет. Продолжай.

Гена.

«...Начал сколько можно громче кракать и кричать, Чтоб похвал последню получить печать. Но тем самым из его носа растворенна Выпал на землю тот сыр. Лиска, ободренна Оною корыстью, говорит тому на смех: «Всем ты добр, мой Ворон, только ты без сердца мех».

Уф! Еле дочитал... Ну и ну! Интересно, кто ж это решился Крылова передразнивать, да еще коряво? Вот нахал!

Профессор. Зачем же так? Это вовсе не нахал, а русский поэт и ученый. Василий Кириллович Тредиаковский, личность во многих отношениях достойная. А кроме того, передразнивать Крылова ему было бы затруднительно: он писал задолго до него. В середине восемнадцатого века, в 1752 году.

Гена. Ого! Как давно!

Профессор. Разве? Это еще сравнительно недавно. Потому что впервые басню про лисицу и ворону, вернее, ворона – это ведь разные птицы – сочинил римский баснописец Федр. Чуть не две тысячи лет назад. Много позже на эту тему писал знаменитый француз Лафонтен. А в России – уже после Тредиаковского, но еще до Крылова – Сумароков, Херасков...

Гена. А, теперь я понял. Вот, значит, почему вы меня тогда переспросили. Выходит, и правда, Крылов про ворону и лисицу не сам придумал. Жалко. А я-то думал... Но разве ж так можно, Архип Архипыч: друг у дружки списывать? И зачем, главное?

Профессор. Ох, Гена, и словечки же у тебя! Ладно, об этом потом. А пока скажу только, что у некоторых басен история, пожалуй, еще подлиннее. Ну, вот, например, помнишь такую – «Дуб и трость»?

Гена. Помню. Мы ее проходили. Там рассказывается, как росли рядом дуб и трость – ну, то есть тростник, тростинка, – и как дуб вдруг начал хвалиться. Ты, говорит, бедняжка, от самого слабого ветерка и от того гнешься, а я наоборот: мне все грозы хоть бы что. Ну, тростинка ему отвечает, что он ее зря жалеет: она хоть гнется, да зато не ломается. А в конце... Погодите, я, кажется, даже до сих пор помню, как там у Крылова. Минуточку... Вот, вспомнил!

«Едва лишь это Трость сказала, Вдруг мчится с северных сторон И с градом, и с дождем шумящий Аквилон. Дуб держится – к земле Тростиночка припала....»

(Нет, все-таки запнулся. Пробует вспомнить.) Дуб держится... Дуб держится...

Профессор. Ладно, давай напомню:

«Бушует ветр, удвоил силы он, Взревел и вырвал с корнем вон Того, кто небесам главой своей касался И в области теней пятою упирался».

Гена. Точно!

Профессор (не без иронии, конечно). Спасибо за комплимент. Так вот. Сюжет этой басни возник еще в шестом веке – заметь, до нашей эры – у древнего грека Эзопа. Потом, как водится, про дуб и трость писали: во Франции тот же Лафонтен, а у нас... загибай пальцы... Сумароков, Нелединский-Мелецкий, Княжнин, Дмитриев, Хвостов, Крылов...

Гена. Шесть!

Профессор. Куда торопишься? Разве это все? И после Крылова басни на тот же сюжет сочиняли те, про которых ты небось даже и не слыхал: баснописцы Бенитцкий, Иванов, Маслович, Зилов...

Гена. С ума сойти! И охота же им была одно и то же повторять!

Профессор. Или, как ты высказался, списывать друг у дружки? Нет, дорогой. Они – или, точнее, лучшие из них – не только не списывали и не повторялись, но, напротив, говорили каждый свое. По-своему. И даже спорили один с другим!

Гена. Шутите, Архип Архипыч? Писали тысячу лет одно и то же – и спорили? Интересно, как это у них получалось? Может, объясните? (Он так уверен в грядущем поражении профессора, что не скрывает ехидства.) Если, конечно, сумеете...

Профессор (как видно, насмешка Гены его задела). Ах, вот ты как! Хорошо же. Передай-ка мне книгу. Спасибо. Итак, открываем ее, ну, скажем, на странице 92. Сумароков. Восемнадцатый век. Басня «Дуб и Трость».

«Дуб Трости говорил: «Конечно, Трость, Тебе долгонько рость...».

(Обрывает самого себя, то есть, вернее, Сумарокова.) Впрочем, знаешь, Гена, что мне пришло в голову? Поскольку, как я вижу, ты заранее настроен скептически, а во всяком споре нужен арбитр, давай и мы такого найдем.

Гена. Пожалуйста. Только кого?

Профессор. Да есть у меня одна кандидатура. Правда, тебе она может показаться несколько неожиданной, но тем лучше... Словом, собирайся! Отправляемся в гости... Сейчас сам увидишь, к кому.

Да, надо признать: догадаться, кого Архип Архипыч выбрал в арбитры, было бы нелегко. Это совсем не тот литературный персонаж, к разуму и сердцу которого нам с вами захотелось бы обратиться для решения спора. Короче, это Павел Афанасьевич Фамусов.

Фамусов (пока мы видим, вернее сказать, слышим его в самом что ни на есть привычном положении).

Петрушка, вечно ты с обновкой, С разодранным локтем. Достань-ка календарь, Читай не так, как пономарь, А с чувством, с толком, с расстановкой. Постой же. – На листке черкни на записном, Противу будущей недели...

Но тут от его домашнего благодушия не остается и следа. Он резко меняет свой тон, да и не только тон. Слов, которыми он вот-вот заговорит, не найдешь в комедии Грибоедова, и (что уж там скрывать?) с грибоедовскими им не тягаться. Ничего удивительного: это плоды того эксперимента, который проводит Архип Архипович, а он – не поэт. Он всего только профессор.

В общем, вот что кричит этот переменившийся Павел Афанасьевич; хорошо, хоть в рифму с тем, что сказал раньше.

Что это? Кто? Ко мне, без спросу, в дом? Как вы проникли? Как посмели?

Профессор. Вы, разумеется, правы, Павел Афанасьевич! Это с нашей стороны непростительная дерзость. Но позвольте объясниться. Дело в том, что у нас с моим юным другом возник вопрос, который требует немедленнейшего разрешения. И я подумал: Фамусов, именно Фамусов, никто иной, как Фамусов, способен нам помочь!

Фамусов (смягчается, потому что при всем своем уме падок на лесть, хотя, как скоро выяснится, Архип Архипович не кривит душой. Ну разве чуть-чуть преувеличивает).

Взаправду так? Вам надобен совет? Премного удивлен: ведь наш новейший свет, Увы, таков, Что стариков Не токмо чтить, а слушать-то стыдится... Что ж, коли надо, я помочь готов. Прошу, сударь, садиться.

Профессор. Благодарю. И позвольте сразу к делу. Я полагаю, Павел Афанасьевич, вам известно имя Александра Петровича Сумарокова?

Фамусов.

Известно ли? Вы, сударь мой, шутник! Кого ж тогда и знать? Не ту ль ребячью стаю, Не авторов ли новомодных книг, На коих разве Чацкие взрастают? Нет, Сумароков был не то, что ныне, – Он государыне служил Екатерине! А как писал! Как величав был слог! Ну, кто б из нынешних сравняться с этим мог?

(Декламирует торжественно и прочувствованно.)

«Иди ж, душа, во ад и буди вечно пленна! О, если бы со мной погибла вся вселенна!»

Профессор. Я очень рад, что вы так хорошо знаете трагедию Сумарокова «Дмитрий Самозванец». Но нас сейчас больше занимает совсем иное его сочинение. Басня «Дуб и Трость». Если помните, в ней идет спор между несгибаемым дубом и тростником, который готов гнуться при самом слабом дуновении самого слабого ветерка. А в финале вдруг налетает Борей, или Аквилон, – так греки и римляне, а за ними стихотворцы именовали суровый северный ветер, – и вот...

Фамусов.

Неужли память ваша покороче, Чем воробьиный нос? Не я ли вам сказал: Мной Сумароков чтим превыше прочих! Я с детства твердо помню сей финал И с той поры не позабыл нимало. Вот он!

(Патетически, всеми силами души и голоса выражая отвращение к Дубу.)

«Трость гнется. Сила ветрова пропала. А он на гордый Дуб жестокость устремил. Дуб силен; но того сил ветра не имеет, А гнуться не умеет; Ударил ветр и Дуб тотчас переломил. Крепчайша сила древо сшибла, Дуб пал – и Дуб погиб, спесь пала – и погибла». А? Слышите ль, что говорит поэт? Не будь спесив и горд – в том пользы вовсе нет. А коли вовремя при случае согнешься, То в милости царей не ошибешься.

Гена. Ну, Архип Архипыч, хорошенького вы арбитра выбрали! (Фамусову.) Значит, по-вашему, лучше уж подхалимом быть, чем гордым? Да?

Фамусов (как говорится, возвращаясь на круги своя).

Вот то-то, все вы гордецы! Спросили бы, как делали отцы?

Гена. Знаем, знаем! Читали. Сейчас про своего дядю, про Максима Петровича рассказывать начнете. И про то, как он на золоте едал, и как при Екатеринином дворе служил...

Профессор. Гена, не перебивай старших!

Но он напрасно беспокоится: Фамусова перебить не просто.

Фамусов.

...Когда же надо подслужиться, И он сгибался вперегиб: На куртаге ему случилось обступиться; Упал, да так, что чуть затылка не пришиб; Старик заохал, голос хрипкой...

Гена (презрительно). «Был высочайшею пожалован улыбкой...» Говорю же, читали! И главное, нашли чем хвастаться!.. Хотя вам ведь только такие и нравятся, кто почище любого тростника гнется. Вот именно – вперегиб! Молчалины всякие. Льстецы, хитрюги, трусы, твари!

Фамусов.

Ах! боже мой! Он карбонари!

Профессор. Что вы, Павел Афанасьевич, мой юный друг просто бывает невоздержан на язык. (Тихо.) Гена, возьми себя в руки, а то наш опыт сорвется... Если позволите, вернемся к прерванному разговору. Стало быть, басня Александра Петровича Сумарокова оказалась вам очень близка, ну, во всяком случае, именно так вы ее восприняли. А что вы скажете о басне другого поэта того же восемнадцатого века, Якова Борисовича Княжнина? Я имею в виду басню под тем же названием.

Фамусов.

Сей басни не упомню. Если ж речь Об сочинителе, он вел себя опасно. Императрица вовсе не напрасно Трагедию его велела сжечь.

Гена. Как сжечь? Какую трагедию? Это вы о чем?

Профессор. О том, что Княжнин был для своего времени человеком смелым, вольнолюбивым, был врагом деспотизма, и его трагедию «Вадим Новгородский», в которой он обличал власть тирана, действительно сожгли рукой палача по приказанию Екатерины II. Да и не в одной трагедии дело. Взять хоть ту же басню. Ну, сюжет ее, в общем, похож: под жестоким ветром гнется послушный тростник и ломается горделивый дуб.

Фамусов.

Отрадно слышать, что в конце концов Княжнин, бунтарь, и тот отринул гордецов.

Профессор. Отринуть-то он их отринул, только вот каких?

Гена. Вы что имеете в виду?

Профессор. Только то, Гена, что сам гордый, кичливый дуб в басне Княжнина не просто некий спесивец, как у Сумарокова. Автор его прямо именует «знатным господином», не иначе. Вельможей, чиновная спесь которого Княжнину именно потому и противна, что она чиновная. И больше того! Тут и тростник, и даже могучий, свирепый, безжалостный ветер изображены весьма и весьма, как говорится, нелицеприятно. Вот как:

«Тирану этому уклончивая Трость, Опять согнув хребтову кость, Покорно бьет челом, ему упавши в ноги».

Понимаешь? Ветер – тиран, деспот. А тростник, смиренно гнущий перед ним хребет, это...

Гена. Подхалимы! Ну те, которые «вперегиб»!

Профессор. Да. Рабы. Холопы.

Фамусов.

Нет! Вижу я, былой урок Бунтовщику сему не впрок. Что толку, что сожгли его писаний плод? Ему бы самому плетей отведать! Да он властей не признает! Он вольность хочет проповедать!

Профессор. Что ж, с последним не могу не согласиться. Да, замечательный русский писатель Яков Княжнин хотел проповедать вольность, в том числе в своей басне «Дуб и Трость», которая внешне так похожа на сумароковскую. Он, тираноборец, просто не мог не наполнить старинный сюжет собственными страстями и мыслями, хотя на этот раз тот вроде бы и остался неприкосновенным...

Гена. Что значит: на сей раз?

Профессор. А то и значит, что иногда новые, современные мысли заставляют автора обновлять и привычный, традиционный сюжет.

Гена. Например?

Профессор. Эк тебя любознательность вдруг одолела! Ну, возьмем, к примеру, прекрасную басню талантливого, умершего совсем молодым и, к сожалению, теперь мало известного поэта Александра Петровича Бенитцкого...

Гена. Смотрите! Его точь-в-точь как Сумарокова звали!

Профессор. Да. Но только это и совпадает. Свою басню он написал в иную эпоху, в начале девятнадцатого века. Да и басня-то совсем, совсем другая, начиная с того, что Бенитцкий, хоть и брал за основу все тех же Эзопа и Лафонтена, но даже назвал ее не так, как другие: «Кедр и Лоза».

Гена. Понятно! Кедр, значит, вместо дуба, а лоза вместо трости?

Профессор. Угадал. А ко всему прочему то, что в басне, вернее, в баснях «Дуб и Трость» происходило в самом конце, автор перенес в начало. То есть взял да и сразу сообщил, что грозный северный Борей уже сокрушил непреклонный Кедр и пощадил гибкую Лозу. А уж спор между ними, наоборот, происходит не до роковой бури, но после нее. И не могучее дерево кичится перед тщедушной лозой, а та перед ним. Автор поменял их ролями.

Гена. Интересно... А зачем он все это переставил?

Профессор. Да именно затем, что новая, совершенно новая мысль принудила его это сделать. Послушай, что говорит упавшему Кедру торжествующая Лоза:

«...Переломил тебя Борей, а я осталась, За то, что перед ним всечасно изгибалась, Здорова и жива. Мне памятны дедов премудрые слова: «Гнись, внук! Не свалится с поклонов голова».

Гена. Опять – точно как Фамусов про своего дядю говорил!

Профессор. То-то и оно. А Кедр отвечает... Впрочем, на тебе книгу и читай дальше сам.

Гена. Давайте! (Читает с воодушевлением.)

«О, подлое растенье! – С усмешкой Кедр сказал. – Не новость для меня такое рассужденье: Иначе никогда Лозняк не поступал; Пред всяким ветерком хребет ты нагибал И, в грязь ложась лицом, был очень тем доволен, Что мог бесчестием бесчестну жизнь спасти. Всяк действовать, как хочет, волен: Ты волен ввек позор нести...»

Профессор (с гордостью, как будто это сочинил он сам). Неплохо сказано, а?

Гена. Просто здорово!

«Иную Кедр стяжал от неба долю: Я с силой получил и волю Порывом бурь пренебрегать, Собой бессильных заслонять, И, где ты должен лечь, там должен я стоять. Сто лет я жил, сто лет Борея презирал, Но, старостью теперь ослаблен я моею, Лишился мочи и упал. Какая выгода от этого Борею? Победа для него не славная ничуть! Переломить он мог меня, но не нагнуть!»

Фамусов (до сих пор он слушал молча, возможно, ему все это было любопытно и уж, во всяком случае, ново, но терпеть долее сил у него больше нет).

«Переломить, но не нагнуть»? На что ж Намек сей угрожающий похож? И кто таков Борей? Ба! Уж не власть ли? Не государь ли сам? Какие страсти! Да это бунт! И где? В моем дому! Эй, все ко мне! Петрушка, Ванька, Гришка! Вон их отсюда с их смутьянской книжкой! В полицию! Нет, сразу же в тюрьму! На плаху их! В набат я приударю! В Сенат подам! Министрам! Государю!

Гена. Так мы и испугались!

Фамусов.

Но я-то, я-то... Есть ли на Руси Хоть где такие простофили боле? С кем речи вел? Какую дал им волю? А вдруг кто слышал? Господи, спаси!

Гена. Ну, уж это я вам могу точно сказать. Нас сейчас столько народу слушает! Может, миллион!

Фамусов (упавшим голосом).

Коль так, пропал. Позора не укрыть. Моя судьба еще ли не плачевна? Ах! Боже мой! Что станет говорить Княгиня Марья Алексевна!

И на этом наши герои оставляют вконец перепуганного Павла Афанасьевича Фамусова.

Гена (смеется). Ну и нагнали мы на него страху! 

Профессор. Поделом ему. Зато теперь, надеюсь, ты догадался, почему я вынес басни именно на его суд? Ведь если бы не он с его темпераментом, с его, я бы сказал, нюхом на крамолу, боюсь, ты бы не сумел разглядеть огромной разницы в баснях, авторы которых, как, помнится, говаривал кто-то, только и делали, что списывали да повторялись.

Гена. Ладно, Архип Архипыч, чего старое вспоминать? Зато теперь мне действительно все ясно.

Профессор. Ну, ну! Так уж и все?

Гена. Конечно! Теперь-то я понял: то, что баснописцы все время повторяются... то есть я хочу сказать, один и тот же сюжет берут, не только им не мешает свое говорить, а, наоборот, даже помогает.

Профессор. Да? И чем же, по-твоему?

Гена. Как чем? Вы разве не замечали? Так ведь и в жизни всегда бывает. Придешь на какое-нибудь знакомое место – и сразу тебе в глаза бросится: ага, этого тут раньше не было. А это исчезло куда-то. Но почему бросится? Потому что место-то знакомое!

Профессор (с невольным уважением). Смотри, и это понял! Ай да Гена! Только никогда не говори, что тебе все ясно. Так не бывает, а тут вообще дело куда сложнее.

Гена. В каком смысле? Вы что хотите сказать?

Профессор. Сказать?.. Давай-ка я лучше у тебя спрошу. Как по-твоему: в той крыловской басне, с которой и началось наше сегодняшнее путешествие, – про Ворону и Лисицу, – что именно в ней происходит? Или еще проще: почему Ворона взяла вдруг да и каркнула? Что заставило ее совершить этот нелепый поступок? Какие, так сказать, чувства?

Гена. Ну-у, Архип Архипыч, это уж и в самом деле слишком просто.

Профессор. Ты думаешь? А мне кажется... Ну, ладно. Если ты у нас для такого простенького вопроса слишком умен, я переадресую его нашим юным слушателям. Может быть, они-то окажутся более снисходительными и снизойдут. То есть ответят!..

 

В ДЕЛО ВСТУПАЕТ ПОЧТОВЫЙ ДИЛИЖАНС

Вот на этот раз и начало путешествия, и место, откуда оно начинается, другие. Потому что и два главных действующих, можно даже сказать, руководящих лица – тоже другие. Словом, мы на квартире, но уже не Архипа Архиповича, а Шерлока Холмса. Той самой, всем известной, на Бейкер-стрит. Хозяин квартиры пребывает в состоянии своего зна­менитого хладнокровия, зато его друг доктор Уотсон чем-то взбудоражен и даже взбешен.

А под самыми окнами квартиры стоит Почтовый Дилижанс, на козлах которого терпеливо сидит Сэм Уэллер.

Уотсон. Нет, Холмс, это уже чересчур! Это черт знает что! Это из рук вон! Это... Это...

Холмс (очень спокойно). Что с вами, Уотсон? Откуда такая ярость?

Уотсон. И вы еще спрашиваете! Вы, которому доводилось разгадывать тайны баскервильской собаки и союза рыжих! Со­кровищ Агры и пляшущих человечков! А теперь... Подумать только, какую работу поручает вам профессор Архип Архипович, к которому я до сей поры – как выяснилось, напрасно – отно­сился с непоколебимым уважением? «Почему ворона каркнула?» А? Недурно? Предложить расследовать это нам с вами, нам, чьи прежние приключения увековечены под совсем иными, гордели­выми именами: «Шесть Наполеонов» или «Голубой карбункул»!..

Холмс (миролюбиво). И все-таки успокойтесь, Уотсон!

Уотсон. А состав преступления? Лисица, видите ли, вы­манила у вороны сыр! Обыкновеннейшая рыжая лисица, хотя бы и из знаменитой басни, а не какой-нибудь гениальный шанта­жист! У вороны, а не у герцогини или премьер-министра! И кусо­чек сыра, а не бриллиантовое колье или документ государствен­ной важности!

Холмс. Мне ли напоминать вам, мой разбушевавшийся друг, что нередко весь интерес расследования не в цене похищен­ного, а в обстоятельствах похищения?

Уотсон. Увы, Холмс! И тут не найти ни малейшего оправ­дания легкомыслию профессора, ибо вот они, эти обстоятельст­ва... «Ваш вопрос совсем легкий», – пишет десятилетняя Лена Загуляева из села Чудиново. Слышите? Он легок даже для этой юной леди! Да и другие слушатели столь же нежного возраста отвечают уверенно и кратко. «Вороне было очень лестно слушать лесть лисы», – это еще одна Лена, из Москвы, по фамилии Каз-начеева. А вот что полагают на этот счет третьеклассник Костя Лапшин из города Дубна, горьковчанка Оля Иванова, Фая Теле-цова из села Кудряшово Московской области и мальчик из Бар­наула, подписавшийся просто «Лобанов»: «Ворона каркнула от восхищения... Ворону заставило сделать этот поступок самолю­бие и гордость... Ворона глупа... Ворона зазналась...»

Холмс. Заметьте, какое разнообразие ответов, Уотсон! Выходит, дело не такое уж простое?

Уотсон. Полноте, Холмс! Оно яснее ясного. И было тако­вым с самого начала. Это утверждаю не я, а Сережа Вавилин из Красноярска. «Я думаю, – пишет он, – что вопрос: «Почему во­рона каркнула?» – не стоило даже и задавать. Ведь Иван Андре­евич Крылов с первой строчки своей басни все объяснил:

«Уж сколько раз твердили миру, Что лесть гнусна, вредна; но только все не впрок, И в сердце льстец всегда отыщет уголок».

Ну, Холмс? (Думая, что очень остроумно шутит.) Может быть, вас не убедил и сам баснописец?

Холмс. Признаюсь, Уотсон, не убедил.

Уотсон. Однако! Выходит, вы все же хотите начать рас­следование?

Холмс. Нет, мой недогадливый друг. Я его не начну.

Уотсон. Слава богу! А уж я было подумал...

Холмс. Да! Я не стану проводить расследования. Этим займетесь вы.

Уотсон. Я?! Надеюсь, вы шутите, Холмс?

Холмс. Ничуть, Уотсон. Напротив. Я дам вам право и шанс доказать, что Шерлок Холмс наконец-то ошибся. Разве это не соблазнительно?

Уотсон (неуверенно). Пожалуй, но... По правде говоря, я не убежден, что мне одному это по силам. Я нуждаюсь в помо­щи, притом со стороны человека весьма и весьма компетентного.

Холмс. За чем же дело стало? К вашим услугам целая армия литературных героев – выбирайте любого!

Уотсон (ясно, что он подыскивает отговорки). Да, но ко­го именно? Прежде всего хотелось бы, чтобы этот человек при­надлежал к эпохе Крылова...

Холмс. К какой, Уотсон? Крылов являлся как бы человеком двух эпох. Он был крупнейшим русским писателем и восемнадца­того и девятнадцатого веков.

Уотсон. Вот видите, какие затруднения! Но это только во-первых. Во-вторых же, было бы желательно...

Холмс (ему уже надоела уклончивая нерешительность Уотсона). Знаете, мой осторожный друг? Стоит ли все рассчиты­вать заранее? Давайте без дальних слов усядемся в Почтовый Дилижанс и доверимся опыту и интуиции нашего славного Сэма Уэллера.

Уотсон (ему приходится согласиться). Что ж, возможно, вы и правы... (Очень громко.) Сэм!!

Сэм Уэллер (отзывается издали). Сэр?!

Уотсон. Запрягайте лошадей! Мы отправляемся путе­шествовать по русской литературе.

Сэм (очень деловито). Пункт назначения, сэр?

Холмс. Там будет видно. Главное, правьте на столбовую дорогу. И, пожалуйста, побыстрее!

Сэм. Слушаю, сэр! «Люблю скорость», – сказал путешест­венник, падая в пропасть... Эй, красавцы!

Они уже в пути. Звучит веселая и безмятежная мелодия, та, которая у нас на радио всегда сопровождает в дороге Почто­вый Дилижанс. И вдруг – шум, треск, лошадиное ржание и отчаянный крик Сэма Уэллера.

Тпру-

у! Стой, любезные! Эй ты, раззява! Куда правишь? Осади назад, почтеннейший! Придержи своих одров!

Кучер встречной кареты. Каких отроф? Сам расяфа! Пошел! Форт! Тай тороку, шорт попери!

Уотсон. Что такое? Кажется, мы попали не в Россию, а в Германию?

Холмс. Опомнитесь, Уотсон! С чего бы немцу в своей собственной стране говорить на ломаном русском? Нет, мой друг, Сэм Уэллер не сбился с дороги, а уж я-то сразу узнал этого за­бавного кучера. Это Вральман! Один из незадачливых учителей знаменитого Митрофана Простакова. И мой дедуктивный метод позволяет мне сделать заключение, что в карете, на козлах кото­рой он восседает, едет никто иной, как не менее знаменитый герой комедии «Недоросль» Стародум.

Стародум (кряхтя, вылезает из кареты). Что, чертов басурман?.. А ну, подай руку! Опять наехал на кого-то? Разу­чился править лошадьми за годы-то, что бездельничал у бездель­ников!

Вральман. Не исфоль кнефаться, мой патюшка! Шиучи с прешним коспотам, касалось мне, што я фсе с лошатками. А теперь, клятя на лошаток, тумаю, што я фсе с коспошой Простакофой: никак не укатаешь, кута пофернут!

Стародум. Ишь, на лошадок свалил! На бессловесных-то! Вожжи бы держал крепче!.. Простите, господа! Во всем вино­ват мой лодырь кучер, ужо я его...

Вральман. Патюшка, прости, рати пока! Польше не путу! Последни рас!

Сэм. «Начинаю новую жизнь», – сказал мошенник, угодив за решетку!

Уотсон. Простите вашего кучера, господин Стародум! Ведь именно благодаря его неловкости мы встретили на дороге именно вас, о котором по всей Стране Литературных Героев идет слух как о воплощении разума и здравого смысла. А мне нужно суждение как раз такого человека!

Стародум (хочет, но не может скрыть того, что польщен). Мое? Что ж... Мое суждение ведь, сударь, старинное... Но об чем же?

Уотсон. Вам, конечно, знакома басня Крылова «Ворона и Лисица»?

Стародум. Басня? А разве сей господин Крылов про­мышляет и в этом роде? Слышно, он ходит в журналистах да ставит на театре комедии, а чтоб басни... Нет, не упомню!

Уотсон. Ах, какая жалость! Что же теперь делать? (Жалобно.) Холмс!

Холмс. Не волнуйтесь, Уотсон, я все привык предусмат­ривать и прихватил с собой том крыловских басен. Вот, не угод­но ли прочитать?

Стародум. Извольте... (Листает книгу.) Экая варварская печать! Сразу и не разберешь. Ни ятей! Ни еров! Видно, типо­графщики это спьяну набирали... (Бормочет под нос, читая, как говорится, про себя.) «Вороне где-то бог... Лисица видит сыр... Голубушка, как хороша... Спой, светик... Сыр выпал – с ним бы­ла плутовка такова». (Захлопывает книгу и отчеканивает реши­тельно.) Сие пиитическое творение, сударь, противуречит здраво­му смыслу!

Уотсон. Неужели? По правде говоря, уж этого я как раз услышать не ожидал.

Стародум. Противуречит – и всенепременно! Судите ж сами. Кто в сем мире носит титло льстеца? Кому есть выгода и нужда льстить? Токмо существу зависимому, тому, кто унижен и побежден, кто просит милости или подаяния. Не так ли?

Уотсон (поспешно). Да, разумеется! Вы правы.

Стародум. А тут? Возможно ль сказать, чтоб лисица сия была от вороны зависима либо выпрашивала у нее подаяния? Нет! И совсем напротив того: оная лисица потешается над сущеглупой птицею; она – господин положения, и сами слова ее, восхваляющие воронью красу, суть ничто иное, как слова изде­вательские.

Уотсон. Какое тонкое замечание! Вы слышите, Холмс?

Холмс. Слышу, Уотсон. И даже могу добавить, что, очень возможно, Иван Андреевич Крылов не стал бы с этим спорить. Во всяком случае, есть свидетельство современника, что он од­нажды сравнил с этой лисицей себя самого... Вы удивлены? Но так было. Видите ли, в то время жил один весьма скверный сти­хотворец, граф Хвостов, человек богатый и недалекий. Так вот, Крылов рассказывал, посмеиваясь, что иной раз покорно слушает стихи, которые обрушивает на него жаждущий похвал граф, похваливает их, а затем одалживает у разомлевшего графа день­ги взаймы, – Крылов вечно в них нуждался...

Уотсон. Погодите! Значит, он одобряет действия своей лисицы?

Холмс. Нет. Но по крайней мере, если бы он стоял, так сказать, на стороне вороны, это сравнение вряд ли пришло бы ему в голову.

Стародум. Всеконечно бы не пришло! А коли в начале своей басни сочинитель объявляет Лисицыны деяния гнусными и вредными, после же смеется более над вороною, нежели над ли­сицею, что из сего заключить можно? Токмо то, что ему не уда­лось свести концы с концами и, стало, согласить мораль свою с самой рассказанною историей. Более! Мы видим воочию, что ворона наказана справедливо и по заслугам ее; лисица ж сумела весьма затейливо ее проучить...

Уотсон (он в восхищении). А, Холмс? Каково? Правда, не стану скрывать: я, разумеется, не сумел бы быть таким логич­ным, но ведь в сущности я был прав! Расследование тут попросту ни к чему. Для него, повторяю, нет сколько-нибудь серьезного повода!

Стародум. И откуда ж было бы ему взяться? Вся беда сочинителя сей басни, что он в ней более пиит, нежели философ. А басенный род еще древние относили токмо к области филосо­фии – отнюдь не поэзии.

Холмс (словно про себя и для себя, но, кажется, не прочь, чтобы его услышали и другие). Как говорит Лессинг...

Стародум. Вы что-то изволили присовокупить, сударь?

Холмс. Нет, пустяки. Я всего лишь заметил, что точно ту же мысль доводилось высказывать великому немецкому филосо­фу и драматургу восемнадцатого века Готхольду Эфраиму Лессингу.

Стародум. Не имею чести быть в знакомстве с господи­ном Лессингом, но коли он так полагает, сей немец бессомненно заслуживает одобрения. Не то что мой Вральман... Ну, что уставился? Полезай на козлы, тетеря! Да гляди, в канаву меня не опрокинь!

Вральман. Не песпокойся, патюшка! Полошись на ферного слуку своефо! Калоушки сфоей не пошалею, а тепя не вытам!

Сэм. Правильно, коллега! «Я люблю хозяина бескорыст­но», – сказал слуга, когда ему за нерадивость уменьшили жало­ванье!..

Шерлок Холмс, Уотсон, Сэм едут дальше одни.

Уотсон (очень довольный собой и своей, как ему кажет­ся, победой). Полагаю, Холмс, моя миссия увенчалась успехом? Вы посрамлены, мой друг!

Холмс (удивился совершенно искренне). Я?!

Уотсон. А кто же еще? Не притворяйтесь, пожалуйста, не притворяйтесь! Не вы ли сейчас признали, что приговор этой басне, автор которой не сумел следовать даже самой простой ло­гике, и, стало быть, вам, ее защитнику, вынес сам великий Лессинг?

Холмс. По-вашему, великие не могут быть не правы?

Уотсон. Отчего же? Но кто на сей раз может опровергнуть философа? Может быть, вы? В таком случае простите, Холмс: вы знаете, как я ценю ваш талант криминалиста, как я не перестаю удивляться обилию разнообразных сведений, почерпнутых ва­ми в Стране Литературных Героев, однако есть вопросы, кото­рые...

Холмс (прерывает его). Речь совсем не обо мне, Уотсон. Слова Лессинга опровергла сама жизнь. Сама развивающаяся литература. И, в частности, появление басен Крылова.

Уотсон. Ах, Холмс, к чему упорствовать? Не лучше ли честно признать свое поражение? Ведь только что Стародум так логично и трезво...

Холмс. Слишком трезво. Слишком логично.

Уотсон. Что-о? Шерлок Холмс против логики? Право, не думал дожить до такой минуты!

Холмс. Однако дожили, Уотсон. Да! Ни трезвости, ни одной только логики бывает недостаточно, чтобы оценить поэти­ческое произведение.

Уотсон. В том-то и дело, что всего лишь, увы, поэтиче­ское! В то время, как Лессинг настаивал...

Холмс. Я вижу, нам не сговориться, Уотсон! Вам нужно нечто наглядное. Хорошо. Так и будет... Сэм! Поворачивайте к ручью!

Уотсон. К ручью? Зачем?

Холмс. Не надо лишних вопросов. Сэм понял меня с полу­слова.

Сэм. «Я понял бы вас даже без слов, сэр», – сказал сы­нишка, когда отец его выпорол и приказал больше не бездельни­чать. Эй, любезные!..

Едут в молчании.

Холмс (вдруг, как бы ни с того ни с сего).

«У сильного всегда бессильный виноват; Тому в истории мы тьму примеров слышим...»

Уотсон (он даже вздрогнул). Что с вами, Холмс? Вы заго­ворили стихами? Переутомление? Дайте-ка ваш пульс.

Холмс. Стихами Крылова, Уотсон. Я просто хочу напом­нить вам басню «Волк и Ягненок», чтобы дальнейшее не застигло вас врасплох. (Продолжает как ни в чем не бывало.)

«Ягненок в жаркий день зашел к ручью напиться; И надобно ж беде случиться, Что около тех мест голодный рыскал Волк; Ягненка видит он, на добычу стремится; Но, делу дать хотя законный вид и толк, Кричит...»

Стоп, Сэм! Приехали. Теперь, Уотсон, слушайте и смотрите!

Последние слова Шерлок Холмс произносит с особой много­значительностью, и нам с вами только остается представить себя на месте доктора Уотсона, который все происходящее видит воочию.

Волк.

Как смеешь ты, наглец, нечистым рылом Здесь чистое мутить питье Мое С песком и илом? За дерзость такову Я голову с тебя сорву!

Конечно, то, что вам сейчас предстоит прочитать, вернее, перечитать, памятно решительно всем. Но я не прошу про­щения за то, что устраиваю встречу с басней, с детства знаемой назубок и, как все зазубренное, может быть, смертель­но наскучившей. Наоборот. Я очень хотел бы, чтоб вы по­пробовали отнестись к происходящему так, как будто ничего подобного никогда не читали и ни о чем подобном не слыхи­вали, то есть увидеть и услышать все это словно впервые, оказавшись, повторяю, в положении нашего доктора Уотсо-на, который, собственно, затем нам здесь и нужен, чтобы мы примерились к его неподготовленному взгляду, он-то, как можно быть уверенными, крыловских басен в детстве, в от­личие от нас, не зубрил. Услышать впервые и так, как будто все это случилось на самом деле, ведь в Стране Лите­ратурных Героев все на самом деле, да и герои басни «Волк и Ягненок» не какие-нибудь условные фигурки, вроде шах­матных пешек, но тоже всамделишные. Если вы именно так, свежо и непредвзято, вчитаетесь в бас­ню Крылова, то, возможно, услышите: ответ Ягненка, кото­рый сию секунду последует, трудно произнести иначе, чем хотя и с робким (попробуйте здесь совсем не испугаться!), но с несомненным достоинством. Ягненок ведь говорит чи­стую правду и, поскольку уж взялся ее говорить, значит, на эту правду надеется. Верит, что Волк поймет напраслину своих обвинений. В общем, слушаем. Вслушиваемся...

Ягненок.

Когда светлейший Волк позволит, Осмелюсь я донесть, что ниже по ручью От Светлости его шагов я на сто пью; И гневаться напрасно он изволит; Питья мутить ему никак я не могу.

Волк.

Поэтому я лгу! Негодный! слыхана ль такая дерзость в свете! Да помнится, что ты еще в запрошлом лете Мне здесь же как-то нагрубил: Я этого, приятель, не забыл!

Ягненок (искренне желая объяснить Волку, что тот обо­знался).

Помилуй, мне еще и от роду нет году!

Его грозный собеседник не то чтобы смутился, но, во всяком случае, его беспардонная наглость опять наткнулась на ка­кое-то препятствие.

Волк. Нет году, говоришь? (Наверное, человек здесь поче­сал бы в затылке: дескать, черт побери, что бы еще такое сов­рать? А, все равно, хоть бы и этак.)

Так это был твой брат.

Ягненок.

Нет братьев у меня.

Волк (вот тут уж он окончательно решает плюнуть и перестать притворяться, будто наказывает Ягненка за что-то).

Так это кум иль сват, И, словом, кто-нибудь из вашего же роду. Вы сами, ваши псы и ваши пастухи, Вы все мне зла хотите, И если можете, то мне всегда вредите; Но я с тобой за их разведаюсь грехи!

Ягненок.

Ах, я чем виноват?

Волк.

Молчи, устал я слушать. Досуг мне разбирать вины твои, щенок! Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать...

Уотсон. Эй! Что вы делаете! Прекратите это насилие!

Холмс. Ах, дорогой друг, не хватало еще позвать на по­мощь полисмена. Увы! Басня заканчивается вполне недвусмы­сленно: «Сказал и в темный лес Ягненка поволок». Могу вас уте­шить лишь тем, что, несмотря на печальный финал, Ягненок, впрочем, как и Волк да и решительно все, малые и большие обитатели Страны Литературных Героев, бессмертен...

Уотсон. И все же как он посмел? На наших глазах!..

Холмс. Ну, ну, держите себя в руках. Скажите лучше, не заметили ли вы и в этой басне каких-нибудь нарушений ло­гики?

Уотсон (раздраженно и даже оскорбленно). О чем вы, Холмс? После того, как я стал свидетелем этой леденящей душу драмы, мне, извините, не до вашей логики!

Холмс. Как вы сказали? До моей! Быстро же вы забыли уроки Стародума!

Уотсон. Ах, при чем тут Стародум? Он говорил совсем о другой басне!

Холмс. Но мог бы сказать и об этой... (Очень похоже изображая Стародума.) «Ежели б сочинитель полагал своей целию в точности следовать морали сей басни, он, всеконеч­но, показал бы токмо то, как могущий Волк растерзал беспомощ­ного Агнца. И все. Сего было бы с лихвою достаточно!»

Уотсон (на этот раз ему не до восхищения). Право, это неуместные шутки!

Холмс. Какие шутки, Уотсон? Ведь басня «Волк и Ягне­нок» в самом деле совсем не о том, что провозглашено в ее пер­вой строке. Вдумайтесь, мой впечатлительный друг! Ну, разве стоило бы рассказывать всю эту историю только затем, чтобы обосновать простейшую мысль: «У сильного всегда бессильный виноват»? И разве смысл басни не в тех лживых обвинениях, которые бросает Ягненку Волк?

Уотсон. Да... Пожалуй... Хотя, по правде говоря, мне сейчас трудно сосредоточиться. Я еще не остыл от волнения.

Холмс. Еще бы не волноваться! То, что мы с вами видели и слышали, поистине драматично, как вы верно заметили. И сов­сем непросто, я бы даже сказал – странно! Казалось бы, мы должны всего-навсего радоваться, когда Ягненок ловко и убеди­тельно опровергает все, что на него взваливает Волк. И по­беждает в споре!

Уотсон (горячо). Вот именно! (И тут же разочарованно.) Да, но... Но почему же его победа не радует? Напротив, вызывает тревогу?

Холмс. Потому, что здесь-то и заключен удивитель­ный секрет крыловской басни. Да, Ягненок как бы побеждает, но мы все время помним, что победа его не спасет. Больше того! Каждый ответ Ягненка, безоговорочно доказывая его правоту, приближает беднягу к гибели. И когда Волку уже совсем нечего возразить, в ход идут не слова, а клыки и ког­ти.

Уотсон. Ага! Значит, речь лишь о том, что богатый, мно­гообразный смысл басни невозможно свести к одной-единственной строчке морали?

Холмс. Браво, Уотсон! И именно для того, чтоб вы это по­няли, я и втянул вас в расследование, казавшееся вам бес­смысленным.

Уотсон. Да, теперь я все понял! Хотя должен признать со стыдом, что если бы не ваш блистательный, не побоюсь сказать, гениальный анализ происшедшего в басне «Волк и Ягне­нок», способный доставить новые лавры даже тому, кто когда-то раскрыл тайну баскервильской собаки и шести Наполеонов, я бы никогда... Но я вижу, вы смущены моими словами, Холмс? Право, это ложная скромность!

Холмс (не слишком охотно). Не в скромности дело, мой красноречивый друг. Просто переубедил вас не один я. И даже не совсем я...

Уотсон. Не вы? А кто же, позвольте вас спросить?

Не будем забывать, что Холмс привык всегда и во всем быть первым, свысока поглядывая на каких-нибудь там инспекто­ров Скотланд-Ярда. Но он честен, и поэтому, если даже нехотя, заставляет себя сказать чистую правду.

Холмс (небрежно, как о сущем пустяке). Выдающийся русский ученый Выготский и его книга «Психология искусства»...

Уотсон (которому очень хочется поддержать репутацию своего друга и кумира). Что же! Тем более! Уже одно то, что вы при вашей необыкновенной занятости нашли время обнаружить и прочитать книгу, которая...

Холмс (мужественно). Говоря совсем по правде, Уотсон, эту книгу передал мне через Сэма Уэллера наш друг Архип Архипович... Но не только в ней суть. Главное, что переубедило вас, – это ваше собственное волнение. Да, не удивляйтесь, Уот­сон! То волнение, которое может быть вызвано только истинно художественным произведением. В чем была сила и новизна басен Крылова по сравнению с тем, как их писали во времена сурового Стародума? В том, что, беря стародавние сюжеты, кото­рые должны были твердо доказывать ту или иную истину, ну, скажем, что люди падки на лесть, Крылов относился к ним как поэт. Как художник. Видел и открывал в них сложность под­линной человеческой жизни – вот почему из истории про Волка и Ягненка, рассказанной до него и римлянином Федром, и фран­цузом Лафонтеном, и русским Сумароковым, у Крылова вышла «маленькая драма», как выразился все тот же Выготский...

Уотсон. Заметьте, Холмс, не только он, но и я!

Холмс (великодушно). Разумеется, и вы, мой проница­тельный друг!

 

ГЕНА В СТРАНЕ ЧУДЕС

Простимся пока с Почтовым Дилижансом. Закончился его первый (в этой книге) рейс, во время которого вы, между прочим, встретились с одним из чудес, возможных только в Стране Литературных Героев: Шерлок Холмс, в рассказах Артура Конан Дойла никогда не выказывавший интереса к так называемой изящной словесности, восполнил этот (без сомнения, недостойный его) пробел, и тут сумев проявить свой аналитический ум. Хотя от кого же и ждать невозмож­ного, как не от него?

А сейчас и Гена, и все мы на пороге: он – квартиры Архи­па Архиповича, мы – той области Страны Литературии, которая даже для нее, где к чудесам не привыкать, слишком уж необыкновенна.

Гена. Архип Архипыч! Что это вы такое делаете?

Профессор. Письмо читаю. А почему это простое заня­тие так тебя удивило?

Гена. Так ведь на письма же у нас Шерлок Холмс с докто­ром Уотсоном отвечают. Что ж вы им и это не передали?

Профессор. Из жалости.

Гена. К кому это? К ним, что ли?

Профессор. Да нет... Впрочем, хватит задавать пустые вопросы. Возьми-ка лучше да и прочти вслух.

Гена. Пожа-алуйста... Трудно, что ли? Значит, так: «Здрав­ствуйте, Архип Архипович и Гена! У меня к вам просьба. Я не­давно прочитала книгу Льюиса Кэрролла «Алиса в Стране Чудес» и слушала по радио отрывки из другой его книги, «Алиса в Зазеркалье». Эти сказки мне очень понравились, я много смеялась, а потом подумала: что же хотел сказать автор? К со­жалению, я так и не нашла ответа. Книги веселые, но не может быть, чтобы Льюис Кэрролл написал их только для смеха. На­верное, в этой куче бессмыслиц все же есть какой-то смысл. Или я ошибаюсь? Надя Мальченко, город Пермь»... Все. Ну, и кого же вы тут пожалели?

Профессор. Тебя... Ну да, кого же еще? Я, увы, уже слишком взрослый человек, чтобы свободно чувствовать себя в Стране Чудес. А ты... Неужели ты согласился бы уступить это удовольствие Холмсу с Уотсоном? В общем, собирайся. Думаю, уж ты-то отыщешь там ответ на вопрос Нади Мальченко.

Гена (он в этом совсем не уверен). Вы считаете? Только я, вообще-то, не так уж хорошо эту Страну помню. Я Кэрролла давно читал.

Профессор. Не беда! Дорогу тебе там кто-нибудь да укажет – не пустыня, слава богу... Да, и прихвати с собой вот это!

Гена. А что это за коробочка?

Профессор (несколько уязвленно). Это тебе, дружок, не коробочка, а дистанционное управление нашей машиной. Если с тобой стрясется что-нибудь уж слишком... гм... чудесное, наж­ми кнопку – и вмиг очутишься рядом со мной.

Гена. Ну, ладно... Попробуем.

Профессор. То-то. Итак, настраиваю машину. Льюис Кэрролл. «Алиса в Стране Чудес»... То есть виноват: на этот раз – «Гена в Стране Чудес»!

И – абсолютная тишина. Гена совершенно один.

Гена. Надо же – никого... А Архип Архипыч еще говорит: не пустыня. Как же не пустыня, когда... Ой! Что это в воздухе такое? Улыбка? Честное слово, улыбка! Только кто улыбается, не... (Раздается негромкое «мяу».) Смотрите, кот! Кот прямо из воздуха возникает и еще улыбается, зараза! (Снова «мяу!», но уже обиженное и сердитое.) Ой, извините! Это я нечаянно. Ска­жите, пожалуйста, как это у вас получается?

Кот. Мяу! Потому что я Чеширский кот.

Гена. Чеширский? Понятно. То есть, наоборот, ничего не понятно.

Кот. Ну, если тебе так уж хочется и если ты не будешь на­зывать меня всякими нечаянными словами, я объясню. Видишь ли, ученые утверждают – а ученые знают все-все на свете, даже то, чего нельзя и не нужно знать, – что некогда в Чешире... Это такое местечко в Англии... Словом, там продавали сыр в виде улыбающейся кошачьей головы. Ясно?

Гена. Насчет сыра ясно. А насчет вашей улыбки не очень...

Кот. Мяу! Какой недалекий мяуальчик! Скажи, если ты съешь этот сыр, можешь ли ты утверждать, что при этом съел и улыбку?

Гена. Улыбку? Нет.

Кот. Ну, вот! Значит, улыбка может существовать отдельно. Как у мяу... как у меня: она появляется прежде, чем возникну я сам, и остается после того, как я исчезну. Сейчас я начну исче­зать, и ты это увидишь.

Гена. Постойте, постойте! Не исчезайте! Скажите, пожа­луйста, что, у вас тут всюду так пустынно? И тихо?

Кот. Тихо? Пустынно? У нас? Мяу, какая чушь! Протри глаза! Ты возле самого домика Герцогини. Вон ее кухарка варит суп с перцем... (Гена отчаянно чихает. Кот – удовлетворенно.) Я же сказал: с перцем. А сама Герцогиня в это время...

Но, кажется, незачем и продолжать. Что-то со стуком и зво­ном – «бац!» – разбивается о стену.

Гена. Эй! Это что такое? Чуть мне в голову не попали! А поосторожнее нельзя?

Кот (безмятежно). Не обращай внимяуания. Просто кухарка у Герцогини очень злая, а перец еще злее...

Гена. Апчхи!

Кот. Вот видишь?.. И поэтому она все время чем-то швы­ряется от злости: то тарелкой, то чашкой, то блюдом... («Бац! Бац! Бац!») А сама герцогиня в это время нянчит ребенка.

И тут начинается... То есть, что именно начинается, трудно даже сказать. Ревет-заливается младенец. Стараясь его перекричать, поет (если это можно назвать пением) колы­бельную (если ее можно назвать колыбельной) Герцогиня (если только бывают такие герцогини). «Бац! Бац! Бац!» – это бесится кухарка. Да еще нашим Геной овладело непрерыв­ное чихание.

Герцогиня.

Малютку-сына – баю-бай! – Прижми покрепче к сердцу И никогда не забывай Задать ребенку перцу! Баюкай сына своего Хорошею дубиной – Увидишь, будет у него Характер голубиный!

Гена (выкрикивает между приступами чихания). Да пере­станьте вы... чхи!.. швыряться! Я вам, вам... чхи!.. говорю! («Уа-а!Уа-а!Уа-а!» – это младенец. «Бац! Бац! Бац» – кухарка.) Ну вот, вы же своей тарелкой сейчас чуть-чуть ребенку нос не расквасили! Чхи!..

Герцогиня (очень многозначительно). Если бы никто не совал своего носа в чужие дела, мир завертелся бы куда быстрей, чем сейчас.

Гена (справившись наконец с чихом). Во-первых, никуда я его не сую. А во-вторых, чего ж было бы хорошего, если бы Земля быстрее вращаться стала? Ночь бы с днем перемешалась, вот и все! Если хотите знать, то от вращения...

Герцогиня. Кстати, об отвращении. Таких отвратитель­ных мальчишек, как ты, надо казнить.

Гена. Самих вас надо... (Младенец, кажется, лопнет от вопля). Да что же это вы с ребенком-то творите? Разве же так баюкают? Вы из него всю душу вытрясете!

Герцогиня. Как обращаться с моим малюткой, я знаю лучше всех на свете! (Опять запевает.)

Уж я-то деточку мою Лелею, словно розу! Уж я его – баю-баю, Как сидорову козу!

Гена (пытаясь перекричать и песню, и «бац! бац!», и «уа! уа!»). Говорю вам, перестаньте его трясти!

Герцогиня. Ах, вот как? Ну, если ты это умеешь лучше меня, тогда и нянчись с ним. На! А я приглашена на крокет к ко­ролеве. Но берегись, если он начнет у тебя вести себя по-свин­ски!

Гена. Ну и идите! И пожалуйста! У меня-то ему все-таки спокойнее будет... (Младенец кричит безостановочно.) Эй, слу­шай, не ори! Ну, чего хочешь? Песенку, что ли, тебе спеть? Баю-баюшки-баю, не ложися на краю... Как там дальше-то? Ну, и влип же я! Что мне с ним теперь делать? Хоть бы конфетка с собой была... (Просительно.) Слышишь? Ну, не ори же!..

В голосе его столько самой настоящей мольбы, что неудиви­тельно: младенец вдруг послушался. Но как? Орать-то он перестал, зато захрюкал. Самым что ни на есть натурально-свинским образом: «хрю-хрю-хрю!»

Ты чего? Я тебя спрашиваю: ты чего это захрюкал? Что ты, по­росенок, что ли? Тогда уж лучше ори! С ума сойти! Ну и ну! Ребе­нок в поросенка превратился! И пятачок, и копытца, и хвостик даже! Эй, эй, стой! Куда? (Слышно, как поросенок, визжа, бьет­ся в его руках. Потом – еще один, последний взвизг и удаляю­щийся мелкий топот копытец.) Сто-ой!.. Нет, хватит с меня! Ноги моей здесь больше не будет! Где моя коробочка?

И, как было ему обещано, Гена в один миг телепортирует-ся – так выражаются в научно-фантастических книгах. У нас тут никакой фантастики нет, все чудеса самые что ни на есть обыкновенные, и мы можем выразиться проще: раз – и там! То есть опять рядом с профессором.

Ну, Архип Архипыч, это не Страна Чудес, а сумасшедший дом какой-то! Знаете, что со мной было? Иду я – и вдруг...

Профессор. Да успокойся, Гена! Я ведь все слышал.

Гена. Как? Откуда?

Профессор. Вот тебе раз! По радио, конечно.

Гена. А-а, ну да! Я уже из-за этой Герцогини с ее поро­сенком совсем соображать перестал. Это ж надо такую бессмы­слицу придумать!

Профессор. Ах, значит, и ты видишь одну бессмыслицу?

Гена. «И ты...». Смеетесь, да? Хотел бы я повидать чудака, который бы здесь хоть какой-нибудь смысл нашел!

Профессор. Тогда можешь смело разглядывать меня: я как раз из таких чудаков! Да, да! А есть чудаки и гораздо боль­шие. Те, которые решительно в каждой из этих бессмыслиц го­товы видеть смысл. Например, один английский исследователь творчества Льюиса Кэрролла считал, что сцена на кухне у Герцо­гини весьма сатирически изображает дом и семью викторианской Англии, то есть Англии прошлого века, времен правления короле­вы Виктории. Он даже уверял, что в этой сцене чуть ли не все вполне правдоподобно. Что должно быть на кухне? – спрашивал он. И отвечал: кухарка, очаг и котел с супом. Точь-в-точь как у Кэрролла. Может быть, странно, что Герцогиня сама баюкает своего ребенка? Но мы, говорит, живем в демократический век. Или то, что кухарка то и дело швыряется посудой? Что ж, в наши дни, объясняет ученый, есть немало дам, которые готовы вытерпеть еще и не то, чтобы только найти кухарку.

Гена. А то, что Герцогиня так ребенка трясет? Он от крика аж посинел!

Профессор. Ученый и на это отвечает: правила воспита­ния детей в Англии были весьма и весьма суровы. Их и впрямь драли как сидорову козу.

Гена (не сдается). А то, что младенец в поросенка пре­вратился, в этом, по-вашему, тоже есть смысл?

Профессор. Ах, Геночка! Разве тебе самому неизвестны случаи, когда из детей выходят порядочные поросята?

Гена (он сражен обилием аргументов). Правда... А я и не подумал... Значит, вся «Алиса в Стране Чудес» – это просто сатира, да?

Профессор. Ну, зачем так категорически? Просто не все в ней так уж бессмысленно, как тебе показалось. И больше того! Считается, что в самом пристрастии Кэрролла к странно­сти, алогичности, абсурду, к тому, во что трудно и даже невоз­можно поверить, – в этом таится как бы прообраз научного мышления, которое еще не было свойственно его эпохе. И даже как бы предсказываются некоторые серьезные научные открытия.

Гена. Да? Это какие же?

Профессор. А что ты все меня допрашиваешь? Я же тебе сказал: используй преимущества своего возраста. Отправ­ляйся опять в Страну Чудес и все разузнай сам. Помнится, там есть один персонаж, который очень гордится своей ученостью, – глядишь, он тебе и поможет...

Хорошему совету отчего не последовать? И в результате мы слышим чьи-то душераздирающие стенания и вздохи. Слава богу, что это пьеса для радио, иначе пришлось бы описывать внешность незнакомца, а это совершенно невоз­можно: он ни на кого и ни на что не похож. Ни зверь, ни птица, ни рыба, ни мясо. Не случайно все иллюстраторы Льюиса Кэрролла рисуют его по-разному.

Гена. Извините, вы, кажется, плачете? У вас горе?

Незнакомец (он любит выражаться высокопарно и да­же время от времени начинает говорить белым стихом. Как сейчас). Да. Горе. И ужасное, увы.

Гена. А я вам не могу помочь?

Незнакомец. Увы, уже никто мне не поможет. А плачу я о том, что далеко уплыли годы моего ученья.

Гена. Ученья? А, наверное, вы-то мне и нужны! Как вас зовут?

Незнакомец. Ты спрашиваешь, как меня зовут? Это смотря по тому, кто зовет. Тот человек, что написал обо мне книгу, звал меня по-английски: Мок-Тартль. Иль иначе сказать: Лже-Черепаха!

Гена. Странно!

Незнакомец. Что ж странного сумел ты здесь узреть? На родине моего создателя из телятины делают суп, похожий на тот, что варят из черепахи. Вот он и называется: Мок-Тартль.

Гена. Значит, и мне вас так звать?

Незнакомец. Зачем же? Я люблю разнообразье. Вот ты откуда? Из земли какой?

Гена. Я? Из Москвы... Из России...

Незнакомец. О, там мне дали множество имен! Как только там меня не называли! Всего мне и не вспомнить нипо­чем. И Фальшивая Черепаха, и Черепаха Квази, и Черепаха Телячьи Ножки. Но более всего мне по душе, как обозвал меня один придумщик, его зовут Борисом Заходером... В общем, он дал мне имя: Рыбный Деликатес.

Гена. Так как же мне-то вас называть?

Незнакомец. Я думаю: зови Деликатесом. С твоей сто­роны это будет весьма деликатно.

Гена. Ладно. Так и буду. Но я вот что хотел у вас спросить. Вы, кажется, человек ученый... То есть, конечно, не человек, а... В общем, вы учились и...

Но тут Деликатес вновь начинает издавать стоны.

Что с вами? Опять плачете?

Деликатес. О боже! Я опять припомнил школу, где плавал на уроках столько лет!

Гена. Ну и что? Я тоже в школу хожу и тоже иногда на уроках плаваю, но я же вот не плачу!

Деликатес (насторожившись). Ты тоже ходишь в шко­лу? Интересно, на каком же уровне твоя школа?

Гена. Хорошая школа! То есть обыкновенная. Средняя, в общем.

Деликатес. Но на каком уровне она стоит? От поверх­ности моря?

Гена. Точно не знаю, но, уж конечно, выше моря. Над водой.

Деликатес. Выше? Над водой? Ты серьезно?

Гена. Конечно, серьезно!

Деликатес (с облегчением). Ну, тогда это несерьезно! Какое же тогда может быть сравнение с нашей, морской шко­лой? Это верхоглядство, а не образование, вот что это такое!

По правде говоря, у Гены нет особого желания горячо от­стаивать родную школу, но на всякий случай он решил оби­деться.

Гена. Интересно знать, почему это вы так решили?

Деликатес. Да потому, что в школе, которая над водой, только поверхностные знания и можно получить. У нас маль­ков – и тех глубже учат. А уж кто хочет по-настоящему углу­Питься в науку, тот должен добраться до самого дна. (Самодо­вольно.) Вот я сумел углуПиться и теперь имею Законченное Низшее Образование!

Гена. И что же вы в этой вашей школе учили?

Деликатес. О, кучу всяких наук! Ну, первым делом, конечно, учились Чихать и Пихать...

Гена. Вам что-то в рот попало? Вы хотели сказать: читать и писать?

Деликатес (строго). Если бы я хотел сказать: читать и писать, я бы так и сказал, будь уверен... Потом учили ариф­метику, всю насквозь: Почитание, Уважение, Давление и Иска­жение. Кроме того, раз в неделю приходила старая Мурена. Она нас учила разной муре: ну, там, Лживописи, Натюр-Мордам, Верчению Тушею...

Гена. Как-как?

Деликатес. Я бы показал, как, да что толку? Ведь по радио мою тушу все равно никто не увидит... Но главным прОпадавателем у нас был...

Гена (не удерживается, чтобы не поправить). ПрЕподавателем!

Деликатес. Кто учился в морской школе, я или ты? Конечно, прОпадавателем – они у нас вечно пропадали, то один, то другой. Что поделаешь, текучий состав... Так вот, главным прОпадавателем у нас был сущий Змей Морской. Между собой мы его прозвали Питоном.

Гена. Почему же Питоном, если он Морской?

Деликатес (с негодованием). Он был Питон! Ведь я ж его питоНец! И вот уж он-то мог углуПить все на свете, к чему ни прикасался. Он нам рассказывал про Страну Чудес, в которой мы живем, про ее Истерию и Биографию, про того человека, ко­торый ее придумал...

Гена. А, это уже другое дело! И что он про него расска­зывал?

Деликатес. Спроси лучше, чего не рассказывал! Все! Он говорил, что наш автор был профессор Мать-и-Мачехи и при­думал уйму всяких теорий. Например, Теорию Приносительности...

Гена. Относительности!

Деликатес. Нет, ты меня не собьешь! Не на того напал. Ясное дело, Приносительности. Ну, конечно, бывает на свете и Относительность, и даже совсем куда-нибудь Уносительность, да только кому же они нужны? Уж не знаю, как у вас, в вашей по­верхностной школе, а мы глубже смотрим. Мы мелко не плаваем! У нас в тихом омуте – и в том черти водятся! Короче говоря, мы любим, чтобы нам приносили, а не относили или тем более уносили. Ишь, чего захотел!..

Гена. Да, я вижу, от вас толку не добьешься. Вы с вашим Змеем Морским совсем углуПились. Привет!..

Опять они вдвоем – Гена и Архип Архипович.

Слышали, что он нес? Будто Льюис Кэрролл что-то вроде теории относительности открыл!

Профессор (смеясь). Да, бедняга Деликатес тут сильно преувеличил. Хотя маленькое зернышко истины и тут есть.

Гена. Так ведь теорию относительности Эйнштейн открыл!

Профессор. Кто же спорит? Но, видишь ли, некоторые физики, как раз занимающиеся этой теорией, считают, что в одной из глав «Алисы в Стране Чудес» есть как бы маленькая наметка этого величайшего открытия. Его предчувствие, что ли... Да, не удивляйся! Ничего странного. Ведь путаник Деликатес прав. Льюис Кэрролл, а точнее, Чарлз Лютвидж Доджсон – это его настоящее, а не литературное имя – был не только сказочником-фантастом, но и профессором Мать-и-Мачехи... Фу ты, как привязчива эта путаница!.. Был профессором математики и автором многих специальных трудов, а кроме того еще и лингви­стом и логиком. Так что вполне понятно, почему самые разные ученые – физики, математики, психологи, философы, истори­ки – интересуются книгами Кэрролла с точки зрения своих наук. И находят в них научные идеи и догадки, которые волнова­ли Кэрролла как ученого...

Гена. Какие, например?

Профессор. Ну, скажем, ученые полагают, что Кэрролл предвидел многое из того, до чего додумалась современная наука о времени. О том, что такое настоящее, будущее, прошлое и так далее. Или говорят, что применение им абсурдных, нелепых по­сылок, которые в конце концов могут привести к правильному ответу, ныне широко применяется в физике... Да что я тебе рас­сказываю? В этих делах я все равно, мягко говоря, не специа­лист, но если тебя это интересует...

Гена. Конечно, интересует!

Профессор. Тогда советую заглянуть в научное издание обеих книг Льюиса Кэрролла – и «Алисы в Стране Чудес», и «Алисы в Зазеркалье». Оно вышло несколько лет назад в изда­тельстве «Наука», и в нем как раз есть статьи ученых. Одна даже так и называется: «Физик читает Кэрролла».

Гена. Книгу-то я посмотрю, а только что ж это выходит? Значит, чтобы понять эту самую Страну Чудес, надо вон сколько всего знать – и физику, и математику, и психологию...

Профессор. С чего ты взял? Читают же эти книги ма­ленькие дети! И больше того: по-моему, слишком уж въедливо вчитываться, стараясь непременно расшифровать каждую строч­ку, даже вредно... Кстати, помнишь того младенца, который у тебя на руках превратился в поросенка?

Гена. Спрашиваете! Разве ж такое забудешь?

Профессор. Представь, нашелся один дотошный ис­следователь, который решил, будто этот сынок Герцогини, став­ший свиньей, никто иной, как герцог Ричард Глостер, будущий король Ричард III, – тот самый, что изображен в трагедии Шекспира. И почему? Только, видишь ли, потому, что, всходя на трон, он избрал своим королевским знаком белого кабана!

Гена. Ну, уж это просто смешно!

Профессор. Если бы! В том-то и беда, что такая за­нудливая дотошность способна совершить очень печальное чудо: сказка перестанет быть смешной. А главное-то содержание и главная мудрость книг Льюиса Кэрролла в том, что они – вели­кие сказки. Веселые, причудливые, человечные. Да если б они просто смешили, если бы все эти нелепицы и бессмыслицы, на которые Кэрролл такой мастер, всего-навсего оставались забав­ным озорством, – уже было бы хорошо. Но у него, как у всякого большого сказочника, они словно бы от противного, от нелепого,, от глупого утверждают, что добро – это добро, зло – зло, ум – ум, а глупость – не больше, чем глупость. Утверждают то, что должно быть понятно каждому человеку, если он человек.

 

КАК ВАНЬКА-ВСТАНЬКА ПРЕВРАТИЛСЯ В ШАЛТАЯ-БОЛТАЯ

Слово свое Гена сдержал: научное издание книг Льюиса Кэр­ролла он действительно достал (с трудом) и принялся чи­тать тоже не без труда, потому что это во всех отношениях полезное издание, увы, в отличие от некоторых иных перево­дов, решило пожертвовать ради сугубой точности весельем, легкостью и изяществом. Так что не надо особенно строго судить Гену за то, что читать-то он читал, да не до конца. Но не об этом зашел у Архипа Архиповича и Гены разговор при следующей встрече: профессора поразило, что тот не за­помнил имени переводчика. И мало того – имел неосторож­ность еще и заявить: «А я их никогда не запоминаю!»

Профессор. Ах, вот оно что... Что ж, встречал я таких читателей. Название книги с грехом пополам запомнят, а как спросишь, кто автор... «Я, – говорит, – авторов не запоми­наю!»

Гена (обидевшись). Сравнили тоже! То автор, а то...

Профессор (язвительно подхватывает). А то какой-то там переводчик, верно? Эх, Гена, Гена! Поглядеть на тебя – как будто уже почти взрослый человек, а рассуждаешь иногда, как младенец... Ну, ну, нечего обижаться! Я же не сказал: как по­росенок. Что ж! Раз вышло такое дело, придется отправиться в книгу, которая в одинаковой степени интересна и младенцам, и взрослым.

Гена. Опять, что ли, в «Алису в Стране Чудес»?

Профессор. Почти. В ее продолжение, «Алису в Зазер­калье». Не возражаешь, надеюсь?

Гена (без особой охоты, причину чего мы с вами уже знаем). Можно, вообще-то. Только, честно говоря, как раз эту книгу я не прочитал. Чего-то не захотелось.

Профессор. Напрасно... Хотя на сей раз, как ни стран­но, тем лучше. Приготовься к неожиданностям!

Сказано это было не зря. Не успели наши герои перенестись в Зазеркалье, как...

Гена. Вот это да-а! Хорошо, что вы меня предупредили, а то бы... Глядите, какое чудо-юдо! Он же... или это оно?.. чуть не из одного лба состоит! Не то вроде бы человек, не то... Яйцо, что ли, какое-то? И почему-то на стену забрался, как только там держится? Кто ж это такой? Или, может, вернее сказать: что это такое?

Профессор. Ну, для ответа тут найдется кое-кто по­авторитетнее меня. Рекомендую – главная героиня книги!

Алиса (очень благовоспитанно). Здравствуйте, мальчик. Как поживаете?

Гена. Здрасте! Спасибо, ничего. Нормально.

Алиса (вскрикивает). Боже, кто это? (Тут же рассмеялась с облегчением.) Ах да, как же я сразу не поняла? Вот бестол­ковая! Ну, конечно, это он! Он и никто другой! Мне это так же ясно, как если бы его имя было написано у него на лбу. Не прав­да ли, не лоб, а вылитое яйцо?

Гена. Точно! И я то же сказал, правда, Архип Архипыч?

Шалтай-Болтай (потому что это именно он, ворчливо). До чего мне это надоело! Все зовут меня яйцом, ну, просто все до единого. Это уже совершенно невыносимо!

Гена. А как же вас еще звать?

Алиса. Тсс, мальчик! (Мягко.) Простите, сэр, мы только сказали, что вы похожи на яйцо. К тому же некоторые яйца очень хороши собой.

Шалтай-Болтай (грозно). Что-о? Ты опять за свое? Нет, я решительно отказываюсь разговаривать с вами! Хоро­шенькое дельце! Один обзывает меня чудом-юдом, другая...

Алиса. О, пожалуйста, не обижайтесь! Я-то отлично знаю ваше настоящее имя... Почему вы молчите? (Заискивающе.) Я да­же знаю, что оно очень знаменитое!

Но Шалтай-Болтай как молчал, так и молчит, причем настолько выразительно, что хоть нам его и не видно, но прямо-таки слышишь, как он насупился.

(С грустью.) Все-таки обиделся. А ведь я совсем не хотела...

Гена. Да ладно, пусть обижается, если хочет! Ты лучше скажи, что, он действительно такой знаменитый?

Алиса. Еще бы! О нем даже сочинены стихи, неужели вы их не знаете, мальчик?

Гена. Откуда ж мне знать, если я его вообще впервые вижу?

Алиса. Странно! У нас в Англии их знает каждый!.. Ну, хорошо, если вам интересно, я могу прочитать эти стихи. Только придвиньтесь, пожалуйста, поближе, а то кто его знает, возьмет и еще больше рассердится... (Читает, понизив голос.) «Шалтай-Болтай сидел на стене...».

Гена (сразу сообразив, в чем дело и о ком речь). А-а!

Алиса (строго). Мальчик, если вы захотели узнать, что это за стихи, то не перебивайте! (Читает очень старательно.)

«Шалтай-Болтай сидел на стене. Шалтай-Болтай свалился во сне. Вся королевская конница, вся королевская рать Не может Шалтая, Не может Болтая, Шалтая-Болтая, Болтая-Шалтая, Шалтая-Болтая собрать!»

Гена. Ну, это-то не только у вас, но и у нас всякий знает. «Шалтай-Болтай». Английская детская песенка. Перевод Мар­шака!

Профессор (не без ядовитости). Ах, значит, имена неко­торых переводчиков ты все-таки соблаговолил запомнить?

Гена. Ладно вам, Архип Архипыч! Или я, по-вашему, сов­сем темный?

Шалтай-Болтай (ревниво). Что это вы все там бормо­чете? Скажите-ка лучше: как вас зовут и зачем вы сюда яви­лись?

Гена. Я – Гена!

Алиса. А мое имя – Алиса.

Шалтай-Болтай. Ну и имена! Никогда не слыхал глу­пее. И что же, интересно, они значат?

Алиса. Разве имя обязательно должно что-то значить?

Шалтай-Болтай. А ты как думала? Конечно, должно. Ну, вот, возьмем, например, мое имя. Ведь оно выражает самую что ни на есть мою суть – да какую отличную и симпатичную суть! Каков я сам, такое у меня и имя. Какое у меня имя, таков я и сам. Поняла? А с такими именами, как у вас обоих, можно быть кем и даже чем угодно. Абсолютно чем угодно! Что, разве не так? Ну? Отвечай!

Алиса. Хорошо, хорошо, может быть, только вы, пожа­луйста, не взбалтывайтесь так. Успокойтесь. Скажите лучше: почему вы здесь сидите совсем один?

Шалтай-Болтай. Почему я один? Да ты что, ослепла? Потому, что здесь никого больше нет! (Самодовольно расхохотал­ся.) А? Ловко я тебе ответил? А ты небось думала, что поставила меня в тупик? Ну-ка, загадай мне еще что-нибудь!

Алиса. Но я вовсе не собиралась вам ничего загадывать. Я просто немножко за вас забеспокоилась. Вы сидите один, да еще так высоко, а стена такая тонкая... (Поспешно.) Ладно, лад­но, не взбалтывайтесь, сейчас загадаю! Скажите, а что, если вы вдруг упадете?

Шалтай-Болтай. Какие отвратительно легкие загадки ты загадываешь! Фу! С чего это, скажите, мне падать? Совер­шенно не с чего!

Гена (решил сострить). Как это с чего? Со стены!

Шалтай-Болтай (делает вид, что не слышит). Да если бы даже я и упал – чего, заметь себе, никогда, ни за что, ни при каких обстоятельствах не случалось и не может случиться, – словом, если бы даже я и упал... Знай! На этот ужасный и не­возможный случай сам король дал королевское слово... Ага, я вижу, ты побледнела!

Алиса. Я? Ничего подобного! Просто у меня...

Шалтай-Болтай. Не спорь, не спорь! Ты побледнела! Ну, еще бы! Уж этого ты никак не могла ожидать. Итак, если бы даже я и упал, то король послал бы мне на помощь...

Алиса (это у нее вырвалось совершенно нечаянно). Всю королевскую конницу, всю королевскую рать!

Шалтай-Болтай (в величайшем гневе). Что? Что та­кое? Ну, это уж слишком! Какая наглость! Я знаю, ты это под­слушала!.. Только где? Под дверью? За деревом? А может быть, в печной трубе? Иначе откуда тебе это знать?

Алиса (гордая своей воспитанностью). Я никогда не под­слушиваю! Я прочла об этом в книжке.

Шалтай-Болтай (смягчаясь). А-а, ну, в книжке – это куда ни шло. И держу пари, это не какая-нибудь легкомыслен­ная книжонка, верно? Полагаю, это ничто иное, как «История Англии»? Где еще можно прочитать про короля, про его рать и про меня? Про самого Шалтая-Болтая!!!

И в этот самый момент, когда Шалтай-Болтай раздулся от тщеславия (если только яйцо, каковым он, что бы ни утверж­дал, являлся, способно раздуваться), раздается насмешли­вый, разбитной тенорок.

Тенорок. Фу-ты, ну-ты, какие мы гордые! Какие мы при­вередные! Ишь, расхорохорился, ишь, расфуфырился, ишь, рас­фордыбачился! Самозванец ты этакий!

Шалтай-Болтай (чуть не задохнулся от ярости). Я – самозванец? Я?.. Я?..

Тенорок. Ты, ты! Глянь, как заякал! Нечего, брат! Знай, сверчок, свой шесток! Сиди под кустом, позакрывшись листом! Не в свои сани не садись! Выше головы не прыгай!

Шалтай-Болтай. Да как вы!.. Как!.. Как!..

Тенорок. Квак, квак! Не раздувайся, милок, ровно лягуш­ка болотная, не ровен час, лопнешь! Послушай-ка наперед, что умные люди скажут, не тебе чета, – я-то ведь ку-уда постарше тебя буду, а стало быть, и поголовастее!

Шалтай-Болтай. Вы? По-го-ло-вас-тее? Ха-ха! Да вы только взгляните на мой лоб – может ли быть что-нибудь вели­чественнее?

Тенорок. Велик котел, да каши-то в нем – воробей на­проказил!

Шалтай-Болтай. Это неслыханно! Да кто вы такой, в конце концов?

Тенорок. Как меня величать, что ль? А ты, бедолага, не докумекал? Ну, ин, будь по-твоему! (Поет, подыгрывая себе на балалайке.)

Ванька-Встанька на заборе очень весело сидел. Ванька-Встанька вдруг с забора прямо на спину слетел! Пусть коней король приводит, пусть зовет за ратью рать, Никогда никто не сможет Ваньку-Встаньку, Ваньку-Встаньку посадить туда опять!

Вот он я кто!

Гена. Архип Архипыч, да что здесь происходит? Ничего не понимаю!

Профессор. Да, понять непросто. Что ж, попробую объяснить. Видишь ли, дружок...

Но не тут-то было: высказаться ему не дают. Перебранка вскипает с новой силой. Шалтай-Болтай и Ванька-Встанька кричат, перебивая друг друга: «Я подам в королевский суд!..» – «А мне аглицкие короли не указ!..» – «Я пожалуюсь шерифу!..» – «А я те к мировому!..» – «Вы сами самозва­нец!..» – «Нет, брат, это как раз ты самый и есть!..» Ничего не остается, как покинуть эту шумную страну, будь она даже еще в сто раз чудеснее.

Уф! Просто в ушах звенит... Словом, Геночка, дело обстоит так. Стихи про Шалтая-Болтая сочинил, а вернее сказать, перевел действительно Самуил Яковлевич Маршак. А песенка про Вань­ку-Встаньку, про эту знаменитейшую игрушку русских детей, – по правде говоря, не очень-то уместную в английской книге – воз­никла под пером другого известного переводчика, Татьяны Львов­ны Щепкиной-Куперник. Причем возникла несколько раньше...

Гена. А! Вот почему Ванька-Встанька кричал, что он старше!

Профессор. Конечно. Старше и Шалтая-Болтая, и Пу­стика-Дутика, но гораздо моложе Хампти-Дампти. И вот...

Гена. Погодите, Архип Архипыч! Совсем вы меня запута­ли. А эти кто такие? Ну, Дутик этот самый и... как его... Хампти, что ли?

Профессор. Что касается первого из них, то это еще одна, уже совсем недавняя попытка перевести все тот же англий­ский стишок, попытка, которую предпринял переводчик Алек­сандр Щербаков. Послушай, если угодно:

«Пустик-Дутик сел на карниз. Пустик-Дутик грохнулся вниз. Король всю пехоту и конницу велел на помощь отправить. Но Пустика-Дутика ни за что на место им не поставить».

Гена (довольно равнодушно, из чего можно заключить, что перевод Маршака нравится ему больше). Понятно... Ну а тот, другой?

Профессор. Хампти-Дампти? Да он-то и есть персонаж той песенки, которая появляется в книге про Алису. Это именно его так различно окрестили три русских переводчика.

Гена. Вон оно что! А что это значит по-английски: Хамп­ти-Дампти?

Профессор. Да ровно ничего не значит. То есть те­перь, как свидетельствуют английские словари, это звукосочета­ние стало обозначать: «низенький толстячок», «пузан-коротыш­ка», – причем именно благодаря песенке. Так что когда Шалтай-Болтай хвастался перед вами, что его имя означает нечто очень определенное, то он даже сам не мог подозревать, насколько окажется прав. Но впервые оно появилось всего лишь как прос­тая игра слов, вернее, звуков, шутливо обозначающая...

Гена. Яйцо?

Профессор. Совершенно верно. Ведь это именно яйцо не под силу собрать заново и самому королю со всей его бес­численной ратью. Да, по-моему, тут даже словно бы и слышно, как что-то болтают или взбалтывают. Прислушайся: Хампти-Дампти, Хампти-Дампти!..

Гена. Ага! Точь-в-точь как Шалтай-Болтай!

Профессор. Ну, сказал тоже – точь-в-точь! Нет, брат. В том-то и штука, что эту звуковую игру ни в коем случае нель­зя буквально перевести на другой язык. Она чисто английская. Только английская. И поэтому каждому русскому переводчику приходится подыскивать что-то свое. Между прочим, как раз в этом и состоит неслыханная трудность перевода и самой этой старой песенки, и вообще книг Льюиса Кэрролла... (Неожиданно рассмеялся.)

Гена. Чему это вы, Архип Архипыч?

Профессор. Да так. Вспомнил одну шутку. Замечатель­ный советский переводчик Борис Заходер... Ну, ты его знаешь по «Винни-Пуху», по «Мери Поппинс»...

Гена (с уважением). А-а!

Профессор. Одним словом, он однажды объяснил, по­чему долго не решался приступить к переводу «Алисы в Стране Чудес». Друзья все время приставали к нему: «Неужели тебе не хочется перевести «Алису»?» А он отвечал: «Очень хочется, только, по-моему, уж легче перевеЗти к нам Англию!» Настоль­ко, значит, книги Льюиса Кэрролла вросли в английский быт, и в английскую историю, и в английский язык... Да что там «Али­са»! Книг, до такой степени не поддающихся переводу, в общем, не столь уж много. Однако и в других случаях... (Но тут, резко оборвав, как это может показаться Гене, собственную мысль, профессор неожиданно спрашивает его.) Скажи, ты «Гамлета» читал?

Гена. Конечно! И недавно совсем!

Профессор. В чьем переводе?.. Ах да, ты ведь их не запоминаешь... Попробую установить сам! (Начинает деклами­ровать.)

«Быть или не быть – таков вопрос; Что благородней духом: покоряться Пращам и стрелам яростной судьбы Иль, ополчась на море смут, сразить их Противоборством?..»

Ну? Знакомо? Этот перевод читал?

Гена (виновато). Прямо не знаю, Архип Архипыч. Похо­же, но...

Профессор. Ясно. Тогда послушай вот это!

«Быть иль не быть, вот в чем вопрос. Достойно ль Смиряться под ударами судьбы, Иль надо оказать сопротивленье И в смертной схватке с целым морем бед Покончить с ними?..»

Гена (радостно). Узнал! Этот самый!

Профессор. Ну, вот видишь! Все прояснилось. Значит, ты читал трагедию Шекспира «Гамлет», переведенную Борисом Пастернаком. А в первый раз я цитировал не менее знаменитый перевод Михаила Лозинского, и, думаю, ты не случайно не при­знал того принца Гамлета, так сказать, за своего?

Гена. Ясно, не случайно! Я ж говорю: вроде и то, а вроде... и не то.

Профессор. Красноречиво, ничего не скажешь. А мо­жет быть, все-таки попробуешь внятно объяснить: чем же имен­но различаются эти два Гамлета или, по крайней мере, два мо­нолога?.. Смелее!

Гена (не очень-то смело). Ну... Гамлет из того перевода, который я читал, он... Понимаете, он как будто где-то близко находится. Почти что рядом. У него все как-то очень живо по­лучается. Понятнее, что ли. Вот он говорит, и я все очень хорошо понимаю, как будто он ко мне обращается. А тот... Тот тоже, на­верное, очень интересный, только...

Профессор (одобрительно). Ну? Ну?

Гена. Только он, наоборот, какой-то далекий. Какой-то, я не знаю, старинный, что ли.

Профессор. Старинный? Но, полагаю, все же не на­столько, как вот этот, третий Гамлет?

Возможности Архипа Архиповича нам известны, и поэтому мы уже не удивимся появлению этого «третьего». Удивиться скорее надо тому, каков он: величав, торжествен и даже напыщен.

Гамлет.

Что делать мне теперь? Не знаю, что зачать. Легко ль Офелию навеки потерять? Отец! Любовница! О имена драгие! Вы были счастьем мне во времена другие!..

Гена. А это кто еще?

Профессор. Как кто? Я же сказал: тоже принц Гамлет. И притом произносящий все тот же монолог... Да, да, тот самый, который по-английски начинается словами: «Tо bе or not tо bе», – по-русски: «Быть или не быть», а в этом переводе – сов­сем иначе: «Что делать мне теперь?»

Гена. И кто ж это себе такое позволил? Да это же...

Профессор. Не взбалтывайся. Не уподобляйся Шал­таю-Болтаю. Это самый первый русский перевод «Гамлета», сделанный еще в восемнадцатом веке и не каким-нибудь там не­умелым стихоплетом, а знаменитым Сумароковым! Настоящим, как теперь выражаются, мастером!

Гена. Уж не знаю, куда его мастерство подевалось, а толь­ко...

Профессор (подливая масла в огонь). Да что этот монолог! То ли еще услышишь? Знаешь, как изменилось под рукой Сумарокова само действие трагедии? Уж я не говорю, что в его переводе нет ни Фортинбраса, ни Розенкранца с Гильденстерном, ни могильщиков, ни актеров, которых у Шекспира так радостно встречает принц Гамлет, – но вообрази! Король Клав­дий у Сумарокова хочет убить не одного принца, но всех своих бывших друзей и к тому же жениться на Офелии. Ее отец Поло­ний собирает отряд убийц с тем, чтобы уничтожить Гамлета, а в придачу и его мать Гертруду. Но Гамлет возглавляет народ, уби­вает Клавдия, сажает в тюрьму Полония, женится на Офелии и становится королем. Словом, все кончается так, что лучше и не надо!

Гена. И это, по-вашему, называется «перевод»?!

Профессор. Почему – по-моему? Не обо мне речь. Так не я, а Сумароков смотрел на переводческое дело. Причем в пол­ном согласии с правилами своего времени. Ведь в идеальной трагедии той эпохи считалась совершенно обязательной поучи­тельная победа долга над личными интересами – и вот, пожа­луйста, Гамлет, любя Офелию, все же примерно наказывает ее отца. В ту пору добродетель непременно должна была одер­жать верх над пороком – и вот...

Гамлет (ему, как видно, надоело молчать, а кроме того, он не может со всей решительностью не указать на правоту своего строгого века).

Конечно, так, иль где же назиданье, Когда добро лежит при издыханье? И льзя ль людей во благе наставлять, Колико зло сумело воссиять? Пускай в злодействии вся плавает вселенна, Моя душа тверда и непременна. Пусть в мире зависть и бесчестность есть, Я буду чист! Засим – имею честь!

С достоинством удаляется.

Гена. И все-таки так переводить нельзя!

Профессор. А я что же, утверждаю обратное? Ну, конечно, от Шекспира тут остались рожки да ножки. В каждой строке восторжествовал Сумароков, и никто иной, как Сумаро­ков; не случайно, между прочим, этот Лжегамлет изрекал здесь не только строки из его переделки Шекспира, но и кое-что из собственных сумароковских трагедий. Потом-то научились пере­водить совсем иначе, куда ближе к оригиналу; но все же, по­вторяю, каждый, самый бережный переводчик вносил в перевод что-то свое. Ведь, как ты проницательно заметил, даже в клас­сических переводах Лозинского и Пастернака, где о решитель­ных, глубоких различиях уже и речи быть не может, принц Гамлет предстает все-таки несколько иным. Разным. И это пре­красно! Значит, попытки как можно вернее выразить по-русски характер того же Гамлета или иного героя мировой литерату­ры, – эти попытки необходимы и нескончаемы. Всякий новый переводчик будет стремиться обогатить наше представление о великом произведении, все равно – английском, французском или немецком. Будет вольно или невольно искать в нем то, что волнует нас, может быть, в особенности именно сегодня. Откроет в иноязычном классике, жившем бог знает когда, себя сегодняшнего. То есть и нас тоже. Наши живые чувства и мыс­ли. И если переводчик победил, разве его вклад в нашу жизнь ниже того, который делает писатель, сочиняющий на русском языке? Разве с меньшей благодарностью мы должны назвать и запомнить имя того, кто подарил нам Гете, Шекспира, Рабле, Бальзака, Диккенса? Кто сделал их как бы частью и нашей, рус­ской, родной литературы?..

 

ТОЛСТЫЙ ТОНКОГО СПРОСИЛ...

Свой последний монолог профессор произнес с таким па­фосом, так выразительно проговорил слова «родная литера­тура», что стало ясно: наступила пора незамедлительно вернуться от Шекспира и Кэрролла к Гоголю и Чехову. Тем более что отыскался подходящий повод. Гена пришел к Архипу Архиповичу, переполненный свежими впечатления­ми: перечитал чеховские рассказы.

Профессор. Ну и молодец. Только почему ты вос­торгаешься с таким видом, словно собираешься извиниться?

Гена. Так это же только так говорится: Чехов! Я ж не ка­кого-нибудь «Дядю Ваню» читал, а просто рассказы. Ранние. Юмористические. (Словно бы в самом деле извиняясь за столь легкомысленное занятие.) Иногда ведь и отдохнуть хочется.

Профессор. Ах, вот в чем дело?.. (Сдержавшись, хотя и видно, как ему хочется сказать Гене, что он о нем думает.) И что же такого юмористического ты прочел? Докладывай. Кайся.

Гена. Перечитал, вернее. Много! «Смерть чиновника»... «Жалобную книгу»... «Толстого и тонкого»... (Оживляясь и за­гораясь). Ну и умора! Ведь, кажется, еще с первого раза пом­нишь, а все равно: читаешь и хохочешь. (Спохватившись.) Нет, я, конечно, понимаю, все это не так уж глубоко, не «Три сестры» или там «Скучная история», зато здорово смешно. Пра­вда?

Профессор. Погоди. Ты, я вижу, опять за свое. Дес­кать, чем писатель смешнее пишет, тем он, так сказать, ме­нее серьезен? Тем дальше от истинной глубины? Так, что ли?

Гена. Ну, может, не всегда. Но вообще-то...

Профессор. Ясно. И, стало быть, все это относится, ну, хоть к рассказу «Толстый и тонкий»?

Гена. А что, разве не так?.. А-а, я понимаю, что вы сейчас скажете: мол, это же Чехов! Классик! Как же ты, Геноч-ка, осмелился? Ай-яй-яй – и все такое. Но, по правде-то, разве тут есть какой-то уж очень серьезный смысл? Признайтесь,, Архип Архипыч! Ну, встретились два старых приятеля. Ну, один толстый, другой тонкий. Один...

Профессор. Нет, уж пожалуйста, не пересказывай сво­ими словами. Возьми с полки второй том Чехова... Не там, ле­вее, левее... И прочти начало рассказа в полном соответствии с текстом.

Гена. Как хотите... (Делает, как ему велели.) «На вок­зале Николаевской железной дороги встретились два приятеля: один толстый, другой тонкий. Толстый только что пообедал на вокзале, и губы его, подернутые маслом, лоснились, как спе­лые вишни. Пахло от него хересом и флер-д'оранжем...». Кстати Архип Архипыч, а что такое флер-д'оранж?

Профессор. В данном случае – дорогие духи. Не от­влекайся!

Гена. «Тонкий же только что вышел из вагона и был навью­чен чемоданами, узлами и картонками. Пахло от него вет­чиной и кофейной гущей. Из-за его спины выглядывала худень­кая женщина с длинным подбородком, его жена, и высокий гимназист с прищуренным глазом – его сын...».

Профессор. Стоп! Спасибо. А теперь поспешим на ме­сто непосредственного происшествия. Идет?

Вокзал. Шум торопящейся толпы, гудки паровозов, выкрики: «Посторонись!.. Носильщик, сюда!.. Куда прешь, ворона? В первый класс захотелось?.. Господа, третий звонок!..»

Толстый. Порфирий! Ты ли это? Голубчик мой! Сколько зим, сколько лет!

Тонкий. Батюшки! Миша! Друг детства! Откуда ты взялся?

Троекратно и смачно целуются, оба плача от умиления.

Тонкий (растроганно сморкаясь в платок). Милый мой! Вот не ожидал! Вот сюрприз! Ну, да погляди на меня хорошень­ко! Такой же красавец, как и был! Такой же душонок и щеголь! Ах ты, господи! Ну, что же ты? Богат? Женат? Я уже женат, как видишь... Это моя жена, Луиза, урожденная Ванценбах... люте­ранка... А это мой сын Нафанаил, ученик третьего класса. Это, Нафаня, друг моего детства! В гимназии вместе учились! (Снова хлюпает.) Да-с! В гимназии! Помнишь, как тебя дразнили? Тебя дразнили Геростратом за то, что ты казенную книжку папироской прожег, а меня Эфиальтом за то, что я ябедничать любил. Хо-хо... Детьми были! Не бойся, Нафаня! Подойди к нему по­ближе... А это моя жена, урожденная Ванценбах... лютеранка...

Толстый (сердечно). Ну, как живешь, друг? Служишь где? Дослужился?

Тонкий. Служу, милый мой! Коллежским асессором уже второй год и Станислава имею. Жалованье плохое... ну, да бог с ним! Жена уроки музыки дает, я портсигары приватно из дере­ва делаю. Отличные портсигары! По рублю за штуку продаю. Если кто берет десять штук и более, тому, понимаешь, уступка. Пробавляемся кое-как. Служил, знаешь, в департаменте, а теперь сюда переведен по тому же ведомству... Здесь буду слу­жить.

Гена (он слушал, слушал и наконец не вытерпел). Не понимаю, Архип Архипыч! Ну, зачем нам все это? Что ж, думае­те, я успел забыть, про что они тут болтают? А главное, я ведь прав оказался. Где ж тут серьезный смысл? Юмор – и все. Нет, вот если бы этот самый толстый вдруг... вдруг...

Профессор. Ну? Что ж ты запнулся?

Гена. Если бы вдруг... Например... Ага! Придумал! Эх, если бы я мог все по-своему повернуть, тогда бы вы увидели!

Профессор. Да что, что бы я увидел? Ты можешь тол­ковее объясниться?

Гена. А то, что тогда толстый взял бы да и спросил у тонкого одну вещь...

Профессор. Понимаю. Как в считалочке: толстый тон­кого спросил... Но в таком случае за чем дело стало? Пусть возь­мет и спросит. Уступаю тебе место – поворачивай сюжет по-своему!

Гена. А что? И поверну!

На первый (и, как сейчас выяснится, обманчивый) взгляд никакого поворота тем не менее не вышло. Тонкий продолжает болтать все с той же радостной беспечностью.

Тонкий. Да, теперь здесь буду служить. Начальник, го­ворят, скотина: ну да черт с ним! Уживусь как-нибудь. Однофа­милец он твой. Ну а ты как? Небось уж статский? А?

Вот теперь уже ясно: поворот произошел. Толстого как под­менили, впрочем, даже и без всякого «как». Он напыжива­ется, и голос его становится начальственно-басовитым.

Толстый. Тэк-с... Так это вы, стало быть, секретарем ко мне назначены? Поздно, милостивый государь, на службу являетесь! Поздно-с!

Тонкий (лепечет в полной растерянности). Вв... вы? Это вы?.. Я, ваше превосходительство... Я, ваше превосходитель­ство... Очень приятно-с! Друг, можно сказать, детства и в такие магнаты-с! Хи-хи-с!

Толстый (раздельно, как будто что-то диктует). Не – следует – опаздывать!

Тонкий. Извините, ваше-ство, не мог к сроку прибыть-с, потому жена, вот, была больна... Луиза вот... лютеранка... Не повторится, ваше-ство...

Толстый. Надеюсь, милостивый государь. Надеюсь. Прощайте. Завтра на службу прошу. Да-с!

Разговор кончен, и толстый с тонким могут остаться где-то там, на своем вокзале. Гене они больше не нужны. Но стран­ное дело: совершив то, чего ему хотелось, он не торопится торжествовать победу.

Профессор. Ну? Доволен таким поворотом?

Гена. Даже не знаю, Архип Архипыч. Честно говорю. Вроде бы я все правильно придумал, ведь так должно было серьезнее получиться. Глубже! Тут уже не просто два каких-то добрячка разговаривают, а... Видали этого толстого? Вон какой грозный! Сразу видно – самодур. Уж тут-то тонкому есть отчего перепугаться: такой начальник ему спуску не даст!

Профессор. И все же, как я замечаю, ты чем-то не­доволен?

Гена. В том-то и дело! Как-то сразу скучнее стало. Как-то...

Профессор. Может быть, ты хочешь сказать: прими­тивнее?

Гена. Да что-то в этом роде. (Самокритично.) Нет, я тут маху дал. Признаюсь.

Профессор. За честность хвалю. Только почему – ты?

Гена. А кто же еще?

Профессор. Антон Павлович Чехов. Вернее, пока еще Антоша Чехонте... Да, да! Я тебя не разыгрываю. Ты, что ты сей­час увидел и услышал, – это самый первый вариант рассказа «Толстый и тонкий», появившийся за подписью «А. Чехонте» в журнале «Осколки». В 1883 году. А уже через три года Чехов вернулся к рассказу, переделал его и потом, позже, продолжал переделывать и редактировать.

Гена (его это известие явно приободрило). Вы серьезно? Значит, так у самого Чехова было? Выходит, я все-таки...

Профессор. Не заносись! Чехов как-никак, переделав рассказ, улучшил его, а ты, дружок, поступил совсем наоборот. Взял прекрасное, совершенное, отточенное произведение – и во что его превратил?

Гена. Но я же хотел как лучше! Серьезнее!

Профессор. Ах, Гена, Гена! В том-то и секрет, что первый вариант рассказа «Толстый и тонкий» одновремен­но... понимаешь, одновременно и менее смешон и менее серьезен.

Гена. Как же так может быть?

Профессор. Очень просто. Видишь ли... А впрочем, к чему слова? На место действия! Только теперь – шалишь! На место того действия, которое происходит в окончательной редак­ции рассказа. По Чехову!

Слыхали, конечно, как перематывается в обратную сторону магнитофонная лента? Вот и здесь – тот же надрывный звук, пока профессор не решает прервать его и вернуть героев в прежнее положение.

Тонкий (как ни в чем не бывало). Пробавляемся кое-как. Служил, знаешь, в департаменте, а теперь сюда переведен по тому же ведомству... Здесь буду служить. Ну а ты как? Не­бось уже статский? А?

Толстый (добродушно). Нет, милый мой, поднимай по­выше. Я уже до тайного дослужился. Две звезды имею.

Тонкий (вот с ним, в отличие от толстого, происходит та же метаморфоза, что и в ранней редакции). Я, ваше превосхо­дительство... Очень приятно-с! Друг, можно сказать, детства – и вдруг вышли в такие вельможи-с! Хи-хи-с!

Толстый (вполне искренне). Ну, полно! Для чего этот тон? Мы с тобой друзья детства – и к чему тут это чинопо­читание?

Тонкий. Помилуйте... Хи-хи-хи... Что вы-с... Хи-хи-хи... Милостивое внимание вашего превосходительства... вроде как бы живительной влаги... Это вот, ваше превосходительство, сын мой Нафанаил... жена Луиза, лютеранка, некоторым образом... Хи-хи-хи...

Архип Архипович и Гена одни.

Профессор. Видишь? В одном случае старый приятель по гимназии, вышедший в большие чины, ведет себя с этим незадачливым человечком сурово и начальственно. В другом, на­против, остается мил и любезен. А вместе с тем в обоих случаях неза­висимо ни от чего происходит точь-в-точь одно и то же!

Гена. Вижу. Ну и что?

Профессор. Да ты вдумайся! Что было в первом вари­анте рассказа? Ведь в нем все, решительно все, даже юмор, основано на чистой случайности. На недоразумении. Встретились два приятеля, беспечно радуются нежданной встрече, и вдруг один из них случайно оказывается начальником другого. Только и всего.

Гена. Почему? Не только. Не просто же начальником, а вон какой скотиной – тонкий это верно заметил.

Профессор. Совершенно справедливо. Скотиной. Стало быть, еще одна неприятная случайность. Словом, не повезло бедняге тонкому. А во втором случае? О, тут совсем другое дело! Тут ему, наоборот, повезло. Старинный товарищ как был, так и остался человеком добродушным, вовсе не склонным к чино­почитанию. Как говорится, живи да радуйся, а тонкий все равно пресмыкается – жалко и даже, я бы сказал, жадно. Не хочет от­казаться от пресмыкательства, хотя ему это прямо и дружески предлагают. Ведет себя как раб, привыкший к рабству, доро­жащий своим рабством, – настолько, значит, оно в него въелось, настолько стало его неотъемлемой частью. Как и он сам стал его, рабства, частью... Ну, скажи мне, пожалуйста: разве такой оборот дела, такой поворот сюжета не говорит о тогдашней действительности суровой, печальной, самой что ни на есть серь­езной правды? Обо всей действительности в целом, о порядке вещей, о состоянии душ, а не о каком-нибудь одном нехорошем начальнике, – вот потому-то и куда более серьезной, чем это было в первом наброске рассказа, появившегося в журнале «Ос­колки».

 

ВАША КАРТА БИТА, ГОСПОДИН ЧИЧИКОВ!

Кажется, наш Гена все тверже становится на путь доброде­тели: не только читает, но и перечитывает. В прошлый раз заявился, перечитав рассказы Чехова, теперь заново взялся за Гоголя. Молодец! А то, что при этом у него возникают немного «не те» мысли, так это еще и лучше. Разве иначе у нас находились бы поводы для столь неотложных путеше­ствий?