Неаполь: май, 2060

Даже Везувий не мог задерживать весну вечно. Когда потеплело, Эмилио Сандос обнаружил, что ему лучше спится под открытым небом, где убаюкивают волны и крики птиц, а спину подпирает скала, прогретая солнцем. Эмилио полагал, что именно солнечный свет в его закрытых глазах разгоняет темноту даже во время сна; он уже не так часто просыпался, потея и чувствуя тошноту. Иногда сны были всего лишь озадачивающими, а не пугающими. Или отвратительными.

Он был на берегу, с ребенком из Ла Перла. Эмилио извинялся, потому что, хотя во сне его руки были невредимыми, он не мог больше показывать фокусы. Дитя смотрело на него необыкновенными и прекрасными глазами Ва Ракхати с двумя радужными оболочками. «Что ж, — сказала она с уверенной практичностью подростка, — выучи какие-нибудь новые трюки».

— Padre, ce qualcuno che vuol vedervi.

Эмилио вскинулся, тяжело дыша, сбитый с толку. В ушах еще звучали слова ребенка из сна, и ему казалось важным не забыть, что они значат, прежде чем появится время их обдумать. Он потер глаза тыльной стороной предплечья, сопротивляясь порыву накричать на мальчика за то, что тот его разбудил.

— … un uomo che vuol vedervi.

«Человек, который хочет вас видеть», — говорил малец. Как его имя? Джанкарло. Ему десять лет, а его мать — местная крестьянка, поставлявшая продукты в рестораны Неаполя. Время от времени, когда в трапезной кормилось больше народу, в здешнем приюте не хватало еды и Джанкарло приносил на кухню овощи. Он часто слонялся тут, надеясь, что его пошлют с поручением, что потребуется передать сообщение недужному священнику или, возможно, помочь Сандосу подняться по лестнице.

— Grazie, — сказал Эмилио, надеясь, что слово означает на итальянском «спасибо», но вовсе в этом не уверенный.

Он хотел сказать мальчику, что теперь способен сам одолеть ступени, но не мог найти слов. Это было так давно и столько языков назад.

Собравшись с силами, Эмилио осторожно встал на ноги и стал медленно спускаться с огромной выветрившейся скалы, служившей ему убежищем, нащупывая голыми ступнями опору. И вздрогнул, когда Джанкарло вдруг разразился потоком звонкой итальянской речи. Она была слишком быстрой, слишком сложной, и Эмилио словно бы стиснули между яростью, вызванной тем, что от него требуют понять то, чего он понять не может, и отчаянием из-за осознания того, сколь многого он не понимает.

Сбавь обороты, сказал он себе. Это не его вина. Он хороший паренек, но его одолевает любопытство, почему человек носит перчатки и не носит обуви.

— Извини, я не понимаю, — в конце концов сказал Эмилио и возобновил спуск, надеясь, что мальчик уловит интонацию.

Тот кивнул, пожал плечами и, чтобы поддержать Сандоса при последнем прыжке на землю, протянул ему руку, которую Эмилио не посмел принять, гадая, знает ли Джанкарло о его кистях и напугают ли они его. Должна пройти еще неделя, прежде чем он снова сможет попытаться надеть скрепы. А пока он носил беспальцевые перчатки Кандотти, которые, как Джон и предсказывал, оказались подходящим и простым решением некоторых проблем — например, маскировки.

На секунду Эмилио привалился к скале, затем улыбнулся и, вскинув голову, посмотрел на длинную каменную лестницу. Джанкарло улыбнулся в ответ, и они зашагали рядом в дружелюбном молчании. Пока взбирались на обрыв, мальчик держался поблизости, в ожидании спутника прыгая со ступеньки на ступеньку, расходуя энергию с расточительностью здоровой юности и ощущая стесненность в присутствии немощи. Продвижение было медленным, но они поднялись до самого верха, не останавливаясь дольше, чем на несколько секунд, — время от времени.

— Ессо fatto, padre! Molto bene!. — ободряюще произнес Джанкарло тем слегка покровительственным тоном, которым доброжелательные взрослые обычно адресуются к малым детям, преуспевшим в чем-то очень простом.

Распознав как слова, так и отношение, Эмилио вовремя сообразил, что малец собирается похлопать его по спине; ожидая прикосновения, он смог его вытерпеть и вновь серьезно поблагодарил мальчика, теперь уверенный, что grazie — итальянское слово. И еще раз изменил мнение, согретый добросердечием этого ребенка и поколебленный скорбью по другому. Жестом и улыбкой, потребовавшими от него изрядных усилий, он отпустил мальчика. Затем отдохнул на каменной скамье, установленной на верху лестницы, давая себе время опомниться перед тем, как ступить внутрь.

Привычка к послушанию еще не угасла в Эмилио; когда его позвали, он явился, хотя сердце колотилось от страха. Чтобы справиться с чувствами, ему потребовалось больше времени, чем на подъем с берега. Размеренная жизнь, регулярное питание, систематические упражнения. Получив крохотный шанс, его тело излечивалось, восстанавливая себя. Стойкость гибрида, сказала бы Энн полусерьезно. Сила двух континентов.

Временами Эмилио вспоминал ту особую умиротворенность, которую испытывал ближе к концу обратного перелета, наблюдая, как из кистей сочится кровь, и думая: «Это меня убьет, и тогда я прекращу попытки понять».

Он спрашивал себя тогда, ждал ли Иисус благодарности, когда из склепа возник Лазарь, источая зловоние. Возможно, Лазарь тоже всех разочаровал.

Дожидавшийся Сандоса низенький плотный мужчина уже почти перевалил за средний возраст, носил черную шапочку, плотно облегавшую череп, и темный простой костюм. Рабби, подумал Эмилио, падая духом. Родственник Софии — возможно, троюродный брат. Пришел, чтобы потребовать отчета.

При звуке шагов мужчина повернулся. Чуть печально улыбнувшись сквозь густую курчавую бороду, поседевшую больше чем наполовину, он сказал:

— No me conoces..

Сефардский рабби мог воспользоваться испанским, но не стал бы с такой фамильярностью обращаться к незнакомцу. Эмилио почувствовал, что соскальзывает в беспомощную растерянность, и отвел взгляд.

Но гость увидел его замешательство и, похоже, уловил болезненное состояние его души.

— Простите, святой отец, — сказал он. — Конечно, вы меня не узнали. Я был юнцом, когда вы улетели, даже еще не брился. — Он засмеялся, указывая на свою бороду: — И, как видите, не бреюсь до сих пор.

Смущенный Эмилио начал оправдываться, и тогда незнакомец вдруг выдал поток латинских оскорблений и насмешек, грамматически безупречный, но ужасающий по смыслу.

— Фелипе Рейес! — выдохнул Эмилио, открыв от изумления рот. Он даже отступил, настолько сильным оказалось удивление. — Не могу поверить. Фелипе, ты — старик!

— Такое бывает, если ждешь достаточно долго, — усмехаясь, сказал Фелипе. — И мне всего пятьдесят один! Не такой уж старый. Зрелый — так мы говорим.

Несколько минут они зачарованно разглядывали друг друга, подмечая перемены, очевидные и подразумеваемые. Затем Фелипе разрушил чары. Ожидая прихода Эмилио, он установил пару стульев по сторонам столика, стоявшего возле окна в большой открытой комнате. Снова засмеявшись, он жестом предложил Эмилио перейти туда и выдвинул для него стул.

— Садитесь, садитесь. Вы слишком худой, святой отец! У меня такое чувство, будто я должен заказать вам сэндвич или еще что-нибудь. Вас что, не кормят здесь? — Фелипе чуть было не упомянул Джимми Квинна, но подумал, что не стоит.

Он умолк и, пока они рассаживались, широко улыбался Сандосу, давая ему время справиться с шоком. Наконец Эмилио воскликнул:

— Я решил, что ты рабби!

— Спасибо, — сказал Фелипе удовлетворенно. — На самом деле вы сделали из меня священника. Я иезуит, дружище, но преподаю в еврейской теологической семинарии, в Лос-Анджелесе. Я! Профессор сравнительной религии!

И, в восторге от изумления Эмилио, он захохотал.

В течение следующего часа они на языке своего детства предавались воспоминаниям о Ла Перла. Для Эмилио все это происходило лишь пять или шесть лет назад, и, к его удивлению, оказалось, что он способен вспомнить больше имен, нежели Фелипе. Зато Рейес знал, что случилось с каждым, и мог поведать сотни историй — как смешных, так и печальных. Конечно, ведь с момента, когда Эмилио улетел, прошло почти сорок лет; ему не следовало бы так удивляться, когда повествование подошло к перечню смертей, и все же…

Его родители скончались давно, но следовало узнать о брате.

— Антонио Луис умер спустя пару лет после вашего отлета, святой отец, — сказал Фелипе.

— Как? — заставил себя спросить Эмилио.

— Именно так, как и следовало ожидать. — Пожав плечами, Фелипе покачал головой. — Он потреблял товар, представляете? Постоянно пакостил им в конце. Совсем потерял голову. Недоплачивал наличку, и гаитяне его прикончили.

Левая рука Эмилио чертовски болела, а головная боль мешала сконцентрироваться. Так много умерших, подумал он. Так много умерших…

— … поэтому Клаудио продал ресторан Розе, но она вышла замуж за этого pendejo, который погубил заведение. Они потеряли его через несколько лет. Роза развелась с ним. В общем-то, она больше не встала на ноги. Но помните Марию Лопес? Которая работала у доктора Эдвардс? Святой отец! Вы помните Марию Лопес?

— Да. Конечно. — Прищурившись из-за света, Эмилио спросил: — Мария доучилась до медицинской школы?

— Никоим образом.

Фелипе прервался, чтобы улыбкой поблагодарить монаха, принесшего им обоим чаю, хотя они не просили. И пить не собирались. Уложив руки на колени, Фелипе продолжил:

— Но она выбилась в люди. Доктор Эдвардс оставила ей кучу денег — вы знали об этом? Мария поступила в университет краковской бизнес-школы и сумела заработать еще большую кучу денег. Вышла замуж за польского парня. Детей у них не было, но Мария основала фонд стипендий для мальцов Ла Перла. Ваша работа все еще приносит плоды, святой отец.

— Я тут ни при чем, Фелипе. Это заслуга Энн.

Ему вдруг пришло в голову, что это, наверное, Энн и Джордж выкупили контракт Софии. Он вспомнил, как Энн смеялась над тем, насколько весело раздавать деньги, которые они копили на старость. Он вспомнил, как смеялась Энн, и захотел, чтобы Фелипе ушел.

Фелипе видел его горе, но продолжал говорить, настойчиво подчеркивая то хорошее, что сделал Сандос. Деревья, посаженные на острове Трук, уже разрослись, человек, который, будучи подростком, выучился читать и писать благодаря иезуитской программе ликвидации безграмотности, стал почитаемым поэтом, чьи творения вдохновлены красотой Арктики.

— А помните Джулио Мондрагона? Малыша, которого вы вынудили перестать уродовать дома и позвали расписать церковь? Он теперь фигура! Его картины раскупаются по умопомрачительным ценам и столь красивы, что иногда даже мне кажется, будто они стоят этих денег. Люди приходят в ту церковь поглядеть на его ранние работы, представляете?

Эмилио сидел с закрытыми глазами, не в силах смотреть на человека, которого он побудил взвалить на себя бремя священства. Вот за это Эмилио меньше всего хотелось отвечать. Ему на ум пришли слова Иеремии: «Я не буду больше поминать Бога или говорить от Его имени». А затем Рейес встал перед ним на колени, и сквозь гул в голове Эмилио услышал, как Фелипе говорит:

— Святой отец, позвольте мне увидеть, что с вами сделали.

Позволь мне увидеть — позволь мне понять. Эмилио выставил свои кисти, потому что, какими бы безобразными они ему ни казались, гораздо легче было показать их, чем то, что таилось внутри. Осторожно Фелипе стянул перчатки, и когда увечье Эмилио оказалось на виду, стали слышны знакомое жужжание сервомоторов и металлический шелест механических суставов, странно приглушенные слоем искусственной кожи, удивительно похожей на живую.

Фелипе взял пальцы Эмилио в собственные прохладные механические кисти.

— Отец Сингх замечательный мастер, не правда ли? Сейчас трудно поверить, но какое-то время я и впрямь обходился крюками! Даже после того, как он сделал эти протезы, я был сильно подавлен, — признался Фелипе. — Мы так и не выяснили, кто послал бомбу в том письме и почему. Но странно: потом я был даже благодарен, что это случилось. Понимаете, я счастлив там, где пребываю ныне, и признателен за каждый шаг, который меня туда привел.

Повисла пауза. Бедра Фелипе Рейеса уже побаливали из-за артрита, и он вдруг ощутил себя стариком, когда, поднявшись на ноги, увидел ожесточение, исказившее лицо Эмилио.

— Этот ублюдок!.. Ведь это Фолькер послал за тобой? — Он тоже встал и теперь двигался прочь от Фелипе, удаляясь с каждым шагом. — А я-то удивлялся, почему он не оставил рядом с моей кроватью биографию Исаака Жога. Но у него было кое-что получше, верно? Мой старый приятель, которому досталось еще сильней. Этот-сукин-сын! — сказал Сандос, не в силах поверить и в ярости не разделяя слова. Внезапно он остановился и повернулся к гостю. — Ты пришел сюда, Фелипе, чтобы предложить мне сосчитать мои добрые дела? Предполагается, это должно меня воодушевить?

Фелипе Рейес распрямился во весь свой, пусть и небольшой, рост и посмотрел прямо на Эмилио, которого боготворил в юности и которого все еще хотел любить — несмотря ни на что.

— Не Фолькер, святой отец. Меня попросил приехать отец Генерал.

Сандос замер. Когда он заговорил, голос звучал тихо, почти спокойно, выдавая сдерживаемую ярость:

— А! В таком случае, его цель — пристыдить меня, что поднимаю такой шум. Что барахтаюсь в жалости к себе.

Не найдя, что сказать, Фелипе беспомощно молчал. Сандос следил за ним, точно змея. Внезапно его глаза опасно вспыхнули. Он явно что-то понял.

— И слушания тоже? — спросил Сандос вкрадчивым тоном и, вскинув брови, чуть приоткрыл рот, ожидая подтверждения. Фелипе кивнул. К горечи Сандоса добавилось веселое презрение. — И слушания. Конечно! Боже! — воскликнул он, обращаясь по прямому адресу. — Это гениально. Как раз то прикосновение творца, которого я ожидал. И ты, Фелипе, здесь как адвокат дьявола?

— Это не суд, святой отец. Вам это известно. Я приехал лишь затем, чтобы помочь…

— Да, — мягко сказал Эмилио, улыбаясь одними губами. — Помочь найти правду. Заставить меня говорить.

Фелипе Рейес выдерживал взгляд Эмилио сколько мог. Наконец он отвел глаза, но не мог отключить вкрадчивый гневный голос:

— Ты и представить не можешь правду. Я пережил это, Фелипе. Я должен жить с этим сейчас. Скажи им: мои руки — ничто. Скажи им: жалость к себе вовсе не самое плохое. Не важно, что я говорю. Не важно, что я сказал тебе. Никто из вас никогда не узнает, что произошло. И уверяю тебя: ты не захочешь знать.

Когда Фелипе поднял глаза, Сандос уже ушел.

Винченцо Джулиани, вернувшегося в свой римский кабинет, оповестили о фиаско уже через час.

Отец Генерал и в самом деле вызвал Фелипе Рейеса вовсе не в качестве прокурора для Эмилио Сандоса. Не было бы ни суда, ни адвоката дьявола — даже в той вольной трактовке, которую использовал Эмилио. Целью предстоящего расследования было помочь Ордену спланировать его будущие действия, связанные с Ракхатом. Рейес являлся признанным специалистом в области сравнительной религии, и Джулиани полагал, что он пригодится, пока Сандос будет продираться сквозь детали ракхатской миссии. Но кроме того — нет смысла это отрицать — отец Генерал также надеялся, что Фелипе Рейес, знавший Сандоса в лучшие его дни и сам покалеченный во время обучения в пакистанском университете, мог наделить Эмилио более здравым взглядом на очевидную уникальность его опыта. Поэтому Джулиани был сильно разочарован, узнав, как сильно он промахнулся, оценивая Сандоса.

Вздохнув, Джулиани встал из-за письменного стола и подошел к окну, чтобы сквозь дождь поглядеть на Ватикан. Какое бремя несут люди вроде Сандоса, оказываясь на переднем крае. Потребовалось более четырех сотен Нас, чтобы выработать стандарт, подумал он и вспомнил дни, когда послушником штудировал жизнеописания канонизированных и почитаемых иезуитов. Как звучала та замечательная строка? «Мужи, мудро воспитанные в учености и стойкости». С отвагой и находчивостью выносившие тяготы, одиночество, истощение, болезни. А пытки и смерть встречавшие с радостью, которую трудно понять даже тем, кто разделяет их религию, если не веру. Так много гомеровских историй! Так много мучеников, подобных Исааку Жогу. Забравшийся на восемьсот миль в глубь Нового Света — страну, в 1637 году столь же чужую для европейцев, каким ныне кажется нам Ракхат. Принимаемый за колдуна, высмеиваемый и поносимый индейцами, которых он надеялся обратить ко Христу. Его избивали, а пальцы, сустав за суставом, отрезали лезвиями, сделанными из ракушек, — неудивительно, что Сандосу вспомнился именно Жог, после долгих лет унижений и лишений спасенный голландскими торговцами, которые привезли его во Францию, где он поправился — против всех ожиданий.

А самое поразительное — Жог вновь отправился в Америку. Должно быть, он знал, что произойдет, но, как только смог, поплыл через океан, чтобы продолжить работу среди могавков. И в конечном итоге они его убили. Причем ужасным способом.

Как нам понять этих людей? — однажды задумался Джулиани. Как может здравый человек вернуться к такой жизни, зная, что его ждет? Был ли Жог психопатом, направляемым голосами? Или мазохистом, ищущим деградации и боли? Таких вопросов не избежать современному историку, даже историку-иезуиту. Жог был лишь одним из многих. Являлись ли люди, подобные Жогу, безумцами?

Нет, наконец решил Джулиани. Их направляло не безумие, а математика вечности. Чтобы спасти души от нескончаемых мук и разобщения с Господом, чтобы привести их к непреходящей радости и Богу, никакой груз не будет слишком тяжелым и никакая цена — слишком высокой. Жог написал своей матери: «Разве не оправданы труды миллионов людей, если они добудут для Иисуса Христа единственную душу?»

Да, подумал он, иезуиты хорошо подготовлены к мученичеству. Но, с другой стороны, выживание может оказаться трудной проблемой. Иногда, подозревал Винченцо Джулиани, легче умереть, нежели жить.

— Я начинаю ненавидеть эти ступени! — крикнул Джон Кандотти, пересекая берег. Как обычно, Сандос сидел на скале, привалившись спиной к валуну, расслабленно свесив кисти с согнутых коленей. — Почему бы вам не размышлять в саду? Там есть очень милое местечко, прямо возле дома.

— Оставьте меня в покое, Джон.

Глаза Эмилио были закрыты, а по лицу было видно, что у него жутко болит голова. Джон начинал узнавать это выражение.

— Я просто выполняю поручение. Меня послал отец Рейес.

Он ожидал оскорбительного эпитета, но Сандос уже восстановил самообладание или решил не отвечать. Остановившись в нескольких футах от него, Джон некоторое время озирал море. Вдали виднелись паруса, сверкавшие в косых солнечных лучах, и всегдашние рыбацкие лодки.

— В такие вот моменты, — философски произнес Джон, — я вспоминаю, что любил говаривать мой старик.

Подняв голову, Эмилио устало посмотрел на него, смиряясь перед новой атакой.

— Какого дьявола ты торчишь в ванной день и ночь? — внезапно заорал Джон. — Почему бы тебе не выйти оттуда и не дать шанс еще кому-нибудь?

Эмилио опустил голову на скалу и рассмеялся.

— Ну вот, совсем другое дело, — усмехаясь, сказал Джон, довольный достигнутым эффектом. — Знаете что? А ведь я никогда не слышал, как вы смеетесь.

— «Юный Франкенштейн»! Это из «Юного Франкенштейна»! — выдохнул Эмилио. — Мы с братом знали этот фильм наизусть. Наверное, смотрели его сотню раз, когда были детьми. Я любил Мела Брукса.

— Один из великих, — согласился Джон. — «Одиссей». «Гамлет». «Юный Франкенштейн». Некоторые вещи не умирают.

Эмилио засмеялся опять, вытирая глаза руками и хватая ртом воздух:

— Я думал, вы собираетесь сказать: утро вечера мудреней или что-то в этом духе. Приготовился вас убить.

Джон задумался, но решил, что это лишь оборот речи.

— О Небо! В таком случае я полагаю, сын мой, что мое присутствие едва не стало причиной прегрешения, — чопорно сказал он, пародируя Йоханнеса Фолькера. — Могу я присоединиться к вам на вашей скале, сэр?

— Будьте моим гостем.

Эмилио подвинулся, освобождая ему пространство и пытаясь избавиться от затянувшегося нежелания видеть Фелипе.

Предваряемый выдающимся носом, Джон вскарабкался наверх — со всеми своими локтями, коленями, большими ступнями, — завидуя компактной подтянутости Эмилио и его спортивной грации, заметной даже сейчас. Вскоре Джон вполне комфортно устроился на неподатливой поверхности скалы, и некоторое время они любовались закатом. По лестнице им предстояло взбираться в темноте, но оба знали тут каждую ступеньку.

— Насколько я вижу, — нарушив молчание, произнес Джон, когда свет сгустился до голубого, — у вас три варианта. Первый: вы можете уйти — как сами сказали вначале. Оставить Орден и сложить с себя сан.

— И куда отправиться? Чем заняться? — требовательно спросил Сандос. Его профиль был так же тверд, как камень, на котором они сидели. О том, чтобы уйти, он не говорил с того дня, когда в его комнату ворвался репортер, когда реальность жизни прокричала ему в лицо. — Я в ловушке. И вы знаете это.

— Вы могли бы стать богатым человеком. Ордену предлагали огромные деньги за разрешение взять у вас интервью.

Эмилио повернулся к нему, и в сумерках Джон почти ощутил вкус желчи, поднявшейся к горлу другого. Он подождалг давая Сандосу возможность сказать что-нибудь, но Эмилио снова отвернулся к пасмурному морю.

— Второй: вы можете довести расследование до конца. Объяснить, что случилось. Помочь нам решить, как поступать дальше, Эмилио, а мы поможем вам.

Уперев локти в колени, Эмилио поднял кисти к голове и обхватил ее длинными костистыми пальцами, бледными на фоне его волос.

— Если я начну говорить, вам не понравится то, что вы услышите.

Он считает, что правда слишком уродлива для нас, подумалось Джону, когда он спускался по ступеням после торопливого обмена мнениями с братом Эдвардом и отцом Рейесом. Эд полагал, что Сандос, возможно, не сознает, как много из его истории уже известно публике.

— Эмилио, мы знаем о ребенке, — тихо произнес Джон. — И знаем про бордель.

— Никто не знает, — сказал Сандос сдавленным голосом.

— Все знают, Эмилио. Не только Эд Бер и больничный персонал. Консорциум по контактам опубликовал всю эту историю…

Внезапно поднявшись, Сандос спустился со скалы. Обхватив грудь руками, чтобы спрятать кисти под мышками, он зашагал прочь вдоль темневшего берега, направляясь на юг. Джон спрыгнул за ним и побежал следом. Догнав Сандоса, он схватил его за плечо, развернул к себе и закричал:

— Сколько еще, по-вашему, вы сможете держать это в себе? Как долго вы собираетесь нести все один?

— Столько, сколько смогу, Джон, — угрюмо сказал Сандос, высвобождая плечо из хватки Кандотти и отступая от него. — Столько, сколько смогу.

— И что затем? — заорал Джон, когда Эмилио отвернулся от него.

Сандос развернулся, чтобы посмотреть ему в лицо.

— А затем, — произнес он с тихой угрозой, — я выберу третий вариант. Вы это хотели услышать, Джон?

Он стоял, мелко дрожа, глаза его сделались тусклыми, а кожа туго обтянула скулы. Гнев Джона улетучился так же быстро, как и вспыхнул. Он открыл рот, чтобы сказать хоть что-то, но Сандос заговорил снова.

— Я бы сделал это месяцы назад, но, боюсь, во мне еще достаточно гордости, чтобы противиться Божьему замыслу, какую бы садистскую шутку ни доигрывал я сейчас, — сказал он небрежно, хотя глаза его были страшными. — Вот что держит меня среди живых, Джон. Крупица гордости — все, что у меня осталось.

Гордость, да. Но также и страх. Ибо в этом сне смерти может присниться такое!..