Вот такие душевные смуты и восторги обуревали меня, пока annus horribilis [42]Ужасный год (лат.).
1917-й начинал пробуждаться от зимней спячки. Та зима отличалась избытком морозов и снега — продукты и дрова за этим обилием не поспевали. Почти каждый день по улицам проходили демонстрации с красными флагами и лозунгами «Хлеба и мира». К концу февраля главным настроением горожан стал страх, смешанный с унынием.
Мы с Давидом совершили еще несколько экспедиций на мрачный континент, названный им «инфернальным Петроградом», однако я начинал чувствовать, что он воспринимает мое присутствие рядом как помеху для его наиболее смелых предприятий. По различным намекам и обмолвкам Давида я понял, что он связался с какой-то буйной офицерской компанией; я заметил также, что в последнее время у него стали дрожать руки, а взгляд странно опустел.
Я и не понимал, как сильно завишу от моих друзей, пока они не начали покидать меня. «Абиссинцам» предстояло встретиться всем вместе в последний раз. Я не обращал внимания на собиравшуюся грозу слухов и листовок: мой Санкт-Петербург несколько месяцев жил лишь разговорами о том, что великий режиссер Мейерхольд ставит легендарно несценичный «Маскарад» Лермонтова, а главную мужскую роль будет играть в нем не кто иной, как Юрий Юрьев. Когда же я получил написанное на личной бумаге Юрьева (но, впрочем, рукой Гени) приглашение на премьеру в Александринке, волнение мое, и без того немалое, достигло высшего предела.
Мама и слышать ничего не хотела о том, что я уйду куда-то из дома в тот февральский вечер. В последние дни ее безразличие к назревавшему кризису сменилось почти истерическим страхом. Отец изо всех сил старался уверить ее, что прежде, чем ведьмин котел закипит по-настоящему, пройдет еще не одна неделя, — если он закипит вообще. «Не надо так тревожиться, Лёля, — говорил он. — Люди заболтают эту революцию до смерти еще до того, как она разразится».
— Может быть, ты с ним пойдешь, — как-то сказала она, но тут же и пожалела об этих словах. — Нет-нет, вы оба должны остаться дома, в безопасности.
Отец ответил ей, что никакого желания идти на спектакль не имеет, поскольку частная жизнь исполнителя главной роли давно уже стала предметом омерзительных слухов. А затем, повернувшись ко мне, мягко сказал:
— Но полагаю, если ты последишь за ним издали, ничего страшного не случится. Он несомненно талантлив.
В конце концов был достигнут компромисс: Волков доставит меня в театр на нашем «Бенце», а затем привезет домой.
Если не считать разрозненных казацких патрулей, улицы города оказались успокоительно пустыми; единственным намеком на отчаяние, овладевшее им, были очереди, уже выстраивавшиеся у булочных, которым предстояло открыться лишь поутру.
К моему удивлению, Волков вдруг заговорил со мной — вольность, которую мои родители в слугах отнюдь не поощряли.
— Всего пару часов назад, — хрипло сообщил он, — на Невском было не протолкнуться. Вы бы глазам своим не поверили. Столько крику, столько красных флагов.
Тут он замолчал, словно желая, чтобы я поразмыслил над важностью его наблюдения. Впрочем, когда мы выехали на площадь, картина, открывшаяся нам — десятки выстроившихся рядами черных автомобилей, — подвигнула Волкова на новое замечание.
— Совсем как гробы! — с благоговейным страхом произнес он. — Ряды гробов после коронации Царя, при которой на Ходынке затоптали столько несчастных выпивох, — а Его Величество даже бал свой не отменил!
Всего месяц назад Волков произносить такие изменнические по сути их речи не решился бы.
Мои возлюбленные «Абиссинцы» ожидали меня, принаряженные, на ступенях театра.
— Слава Богу, ты добрался целым и невредимым, — негромко произнес Геня. — В Мейерхольда стреляли. Солдаты задержали Юрия и меня и не хотели отпускать, пока гвардейский капитан не признал Юрия и не принес ему извинения. А еще мне говорили, что на том краю площади убили человека. Но это все, что я знаю. Убийство произошло до нашего прихода сюда.
Давид, отозвавшийся на рассказ Гени нервным смехом, сел на ступеньку и схватился за голову.
— Он теперь морфием балуется, — прошептал мне на ухо Геня. — Офицеры покупают эту дрянь у докторов из военных госпиталей.
Геня присел рядом с нашим товарищем, обнял его рукой за плечи и добавил, обращаясь ко мне:
— Сам знаешь, морфий становится повальным увлечением.
Я этого не знал, конечно, и захотел выспросить у Гени подробности, но тут, к большому моему удивлению, из театра вышел Majesté, необычайно живописный в его страусовых перьях и норковых мехах.
— О, дорогие мои, меня прислали, чтобы я исполнил при вас роль чичероне. Нам надлежит поскорее занять наши места. Спектакль вот-вот начнется.
Поскольку премьера была задумана как бенефис Юрьева, гостям актера отвели особую ложу. Когда мы вошли в нее, Majesté сделал заявление не весьма правдоподобное:
— Все взоры театра прикованы к нам.
Сидевшие в ложе люди встали, чтобы познакомиться с нами. Посол Франции Морис Палеолог учтиво поклонился нам, и я с ужасом признал в мужчине, стоявшем за его спиной, мсье Тартюфа, коего секунду спустя посол представил как своего chargé d'affaires [43]Поверенный в делах (фр.).
, мсье Тристана Лежена. Этой опасности я не предвидел. Впрочем, мгновенный взгляд мсье Тартюфа предостерег меня: не признавайся ни в чем. По счастью, других участников педерастического бала я здесь не заметил — разве что великого князя Николая, сидевшего с великими князьями Михаилом и Борисом в царской ложе. Царь и Царица отсутствовали.
Majesté сбросил меха, под которыми обнаружилось довольно смелое decollete, уселся и принялся осматривать зал в театральный бинокль, который извлек из глубин своей накладной груди. А насытившись, по-видимому, созерцанием haute société [44]Высший свет (фр.).
, появляться в коем он больше не мог, зашептал нам:
— Мне говорили, что под конец спектакля нас ожидает «царский сюрприз». Представьте себе, дети мои. Прегрешения нашего Юрия широко известны, и особое неудовольствие вызывают они у Ее Величества Царицы. История эта случилась задолго до вашего времени, mes petits [45]Мои маленькие (фр.).
, но все же позвольте рассказать ее вам. Увольнение божественного Нижинского из Императорского балета объясняется вовсе не скудостью его сценического костюма. Нет-нет. Причиной стали необычные, скажем так, отношения прелестного Вацлава с Дягилевым, слухи о которых достигли ушей Царицы. Узнав же о предпочтениях нашего Юрия, она лишь пожаловалась: «Юрьев похож на океан, а имеющим сыновей матерям океана должно страшиться».
Занавес пошел вверх, прервав откровения Majesté, однако свет в зале не погас. Ничто не отделило нас от сцены. Пышные, преувеличенных размеров декорации были величиной с наши дома и дворцы, растянутые до пропорций, какие могут привидеться только во сне; сцена, освещенная тысячью свечей, была заставлена зеркалами, которые показывали ослепленной публике ее ослепленные отражения, и вазами, горшками и кадками с самыми пахучими из оранжерейных цветов — жасминами, камелиями, гардениями, — они цвели по всей сцене, соблазняя зрителей своими сладкими ароматами.
Об этой поразительной постановке, одновременно и фантастической, и пугающей, написано было многое. За точно рассчитанными речитативами диалогов (прославленная «биометрика» Мейерхольда) скользили, точно черные змеи под кроваво-красными розами, мелодии Глазунова. Исполнявший роль влюбленного убийцы Арбенина Юрьев словно бы создал, прибегнув к некоему химическому процессу, чистый и горький напиток из тех черт собственной натуры, какие я успел в нем заметить, — байронического равнодушия, отчасти зловещей дородности и невесомого сумрака, который клубился там, где, казалось, должна была находиться его душа.
Время от времени я позволял себе бросить взгляд на Геню, целиком поглощенного спектаклем. Что видел он, неотрывно глядя на сцену, бывшую на самом-то деле не сценой, но нашим с ним нереальным миром? Из всех зрителей только он один был избран для того, чтобы разделять страшную близость с артистом, который загипнотизировал и, если сказать правду, устрашил всех нас. «Юрьев похож на океан, а имеющим сыновей матерям океана должно страшиться». Утонуть — существует ли смерть более страшная? Глядя на нежный профиль Гени, курносый, с длинными ресницами, я жалел его, завидовал ему и как будто ощущал течение, которое уносило моего друга в опасные воды — в даль, где никто уже спасти его не сможет.
Рядом со мной спал или пребывал в беспамятстве Давид, положивший голову на голое плечо Majesté.
Впрочем, то, чего я видеть не мог, занимало меня не меньше того, что я видел. А именно мсье Тартюф, чей холодно позабавленный взгляд привольно блуждал по моему беззащитному затылку и шее. Смогу ли я, когда спектакль закончится и зал зааплодирует, беспрепятственно сбежать из ложи? И в то же время меня тешила волнующая — до дрожи — мысль, что, если мсье Лeжен заговорит со мной, я не сумею ему воспротивиться и соглашусь на любое грехопадение, какое он мне предложит.
Таким запутанным размышлениям предавался я, когда начался кульминационный бал-маскарад. Сцену заполнили Арлекины и Коломбины, Полишинели и Пьеро — сонмище мужчин в масках, фесках и тюрбанах и необузданных женщин в нарядах узниц гарема. Мне показалось вдруг, что маскарад этот воспроизводит — и только для меня одного — инфернальный бал педерастов. Я заподозрил даже, что Юрьев пригласил в нашу ложу Лежена из желания расставить мне постыдную западню, и ощутил к нему едва ли не благодарность за это.
Едва я запнулся об эту мысль, как музыка вдруг стихла и взволновалась снова, и на сцену выступил персонаж, названный «Неизвестным». Облаченный в черное домино и белую маску, хладнокровный и подлый, он заворожил пеструю толпу гостей пантомимой, которая становилась все более похотливой. Внезапно меня поразило мучительное подозрение, что если Неизвестный снимет маску, то я увижу не кого иного, как мсье Тартюфа, — мне потребовались немалые усилия, чтобы не обернуться, не попытаться увериться, что мсье Лежен не покинул ложу и не вышел на сцену. На самом пике неистовства музыки и пантомимы Давид очнулся с испуганным вскриком, заставившим меня разнервничаться еще пуще. Проведя двумя пальцами по лбу, я обнаружил, что он покрыт потом.
Музыка резко оборвалась. Неизвестный обернулся, окинув своих глупцов-приспешников гневным взглядом, от которого они замерли на месте. Затем он таинственным, отрывистым голосом дал Арбенину прославленный, двусмысленный совет, и шайка послушных ему масок вихрем, точно неотвязные мысли, закружила вокруг измученного мужа, в конце концов полностью скрыв его от наших глаз.
И вот — конец. Мучительная расплата. Церковные колокола и мрачный хор. Восторженные аплодисменты публики — тяжеловесные и размеренные русские овации, которых я не слышал многие годы и, думаю, никогда уже не услышу. Передаваемые на сцену букеты роз. Лавровые венки. Когда Юрьев выходил на поклоны, публика вставала. А следом — торжественное объявление, сделанное затянутым в красную ливрею царским посланцем: Николай И, Царь всея Руси, Царь Казанский, Царь Астраханский, Царь Польский, Царь Сибирский, Царь Грузинский, Великий Князь Смоленский, Литовский, Волынский и Финляндский, Князь Самаркандский и прочая, и прочая настоящим жалует своего верного и возлюбленного подданного Юрия Михайловича Юрьева золотым портсигаром с бриллиантовым двуглавым имперским орлом.
— Ну-с, что вы об этом думаете, мои дорогие? Разве где-то здесь не кроется очаровательная мораль? Разве это не совершенная кода столь странного зрелища? Театр и жизнь порою сливаются в нечто неразделимо цельное.
Majesté лучезарно улыбался нам — с такой гордостью, точно Юрьев приходился ему родным сыном.
— Пойдем, Геня, — проворковал он. — Мне поручено отвести тебя в гримерную Юрия. Он приготовил для тебя особый сюрприз.
Majesté нежно взял его за руку, и Геня, хрупкий и тонкий, улыбнулся нам.
Теперь меня ожидало собственное мое испытание, и действительно, мсье Тартюф обратился ко мне при первой же выпавшей ему возможности. Я смело взглянул ему в глаза, и выражение их, холодное и ядовитое, поразило меня.
— Искренне рад видеть, что в ту ночь мадемуазель добралась до дома без неприятных приключений, — пробормотал он.
А я-то рассчитывал обнаружить в глазах мсье Тартюфа волчий блеск и возбужденный жар. Резкая манера его наградила меня заиканием наихудшей разновидности. Я стоял, не способный вымолвить ни слова, и на лицо его набежало выражение того же испуга, с каким он встретил мой недуг при первом нашем знакомстве; все путаные мечты, коими я утешался последние два часа, словно ветром сдуло — точно так же, как растаял незадолго до этого нереальный мир сцены. Мсье Тартюф с идеальной точностью произвел поворот кругом и удалился. Я стоял, вслушиваясь в проворный перестук его каблуков.
— Тьфу! — норовя утешить меня, выпалил, когда мы вышли из театра, Давид. — Я видел тебя с ним на балу. Ну и обезьяна. Думаю, тебе несложно будет найти кого-то получше. Я решил познакомить тебя с моими офицерами. Пройдя через их руки, ты сам себя не узнаешь.
Отыскав глазами Волкова, который стоял у нашего «Бенца» на еще заполненной людьми площади, я предложил моему милому другу подвезти его.
— Нет-нет, — сказал он. Трамваи в этот час еще ходили, а короткая прогулка, полагал Давид, пойдет ему на пользу.
— Ну что же, — сказал я, — до встречи.
Несколько долгих секунд мы вглядывались в лица друг друга. Затем он удивил меня, поцеловав в щеку, и пошел через площадь, а я, ощущая боль отвергнутой привязанности, смотрел ему вслед.
— Чем скорее мы доберемся до дома, тем лучше будет, — известил меня Волков. — Я тут осмотрелся немного, и то, что увидел, мне не понравилось.
Очереди за хлебом, которые я заметил по дороге в театр, странным образом расточились, да и трамваи, похоже, ходить перестали. Прогулка Давида окажется более долгой, чем он предполагал.
Волков, бывший обычно водителем осторожным, казался сильно чем-то взволнованным и машину вел рывками, резко набирая скорость и так же резко тормозя. Откуда-то издали прилетел звук, смахивавший на выстрел, однако он не повторился, и потому я не был уверен в том, что именно услышал.
Неожиданно Волков нарушил молчание.
— Нет, вы только взгляните, — произнес он.
Голос его подрагивал, он качал головой, указывая пальцем куда-то вверх, однако я ничего там не увидел. Мы миновали один перекресток, другой, и только тогда я понял, о чем говорил Волков. Казаки расставляли пулеметы по крышам глядевших на каждый из перекрестков домов.