Из всех приятных молодых людей Кембриджа сложности у меня возникли только с Бобби де Калри — или, если привести его ни с чем не сравнимое имя полностью, с графом Робертом Луисом Маголи-Серати де Калри. Он, с его красными туфлями, широченными фланелевыми брюками, немыслимыми галстуками и меховыми рукавицами с крагами, являл собой фигуру замечательную даже по меркам моего отчаянно эксцентричного круга. Опрятные усики, выдававшие в любом другом их обладателе большого модника, на его лице выглядели почему-то неопределенно старомодными. В серо-голубых глазах Бобби навсегда поселилось загнанное выражение. Его одеколон, который, по слухам, изготавливал исключительно для него «Ирфе», парижский парфюмерный дом князя Юсупова, повсюду оставлял за ним отчетливый благоухающий шлейф. Как мучительно было для меня навещать Володю в его унылом жилище и улавливать там следы этого витавшего в воздухе аромата. Ибо мой брат и Бобби стали, что представлялось невероятным, наилучшими друзьями.

— Он ужасно забавен, — сказал мне как-то Володя в усвоенной им здесь небрежной манере. — Несколько жалок, быть может, но на редкость шутлив и любезен. А кроме того, всех моих русских друзей из университета повыгоняли, вот я и даровал Калри титул почетного русского. Что, кстати, не такая уж и натяжка. Мать его родом из России, он даже говорит немного по-русски — до изумления плохо, если тебе это интересно.

На самом деле я услышал это с радостью, поскольку успел влюбиться в молодого человека по уши. В ту осень он несколько недель проковылял на костылях: сломал ногу, катаясь на лыжах в Шамони. Это несчастье сообщило ему привлекательную уязвимость. Нет никаких сомнений — он был избалован, манерен и нравом обладал прескверным. Если бы я поговорил с ним в то время, — а гипс его был прекрасным предлогом для начала легкого разговора, — то, верно, не довел бы себя в дальнейшем до страстной влюбленности. Но, когда я осознал мою ошибку, было уже слишком поздно. Неодолимая пропасть, казалось, разделила нас. Чувствовал ли это и он? Порой пути наши пересекались. Мы посматривали один на другого, не произнося ни слова. Что-то тлевшее в нас, какой-то испуг или вражда — как это узнаешь? — обрекало обоих на молчание. И в то же время с моим братом он вел себя легко и непринужденно. Как тут было не сходить с ума?

— Но чем, скажи на милость, вы занимаетесь вместе? — однажды спросил я у Володи.

— Ну, как и все нормальные мужчины наших лет, ухлестываем за девушками.

То, что блеснуло тогда в его глазах, я мог истолковать лишь как жестокое веселье, и потому поспешил заверить его, что Калри — отнюдь не мой тип. Кроме того, прибавил я, мне и представить трудно, что я могу хоть чем-то заинтересовать Бобби.

— Тут ты прав, — согласился Володя. — Я этого тоже представить не могу. Если бы ты по какому-то волшебству и смог сойтись с ним, пользы тебе от вашего знакомства не было б никакой. В этом смысле он человек совершенно нормальный.

Я видел их на теннисном корте, видел разъезжавшими в мощном и решительно незаконном красном «ровере» Бобби. (Кембриджские автомобильные инспекторы его, похоже, не замечали.) Видел, как они плывут под конскими каштанами по Кему: мой брат отталкивается, стоя в ялике, шестом, а его уже освободившийся от гипса друг сидит, опустив руку в вяло облекающую ее воду.

Казалось невозможным, что Володя ничего не ведает о прошлом Бобби, о его обыкновениях. И мне, и многим достаточно проницательным молодым людям нашего круга было совершенно ясно, что Бобби без ума от своего русского друга. Или Володя просто упивался его обожанием? К тому времени мой брат уже начал постоянно печататься — под сказочным псевдонимом «Сирин» — в новой газете отца, называвшейся «Руль». Наслаждался ли он первыми соблазнами, знакомыми каждой литературной знаменитости? И именно по этой причине сносил рабскую преданность Бобби?

Бобби казался готовым сделать для своего друга все что угодно. Он предоставил в распоряжение Володи себя и свой «ровер». Принудил своего слугу стирать белье Володи. Заходил к моему брату по утрам, чтобы заварить ему чай, а по вечерам водил обедать. Уверяли также, что Бобби регулярно отдает ему свои записи лекций, посещением коих Володя никогда себя не утруждал. То, что их отношения могут хотя бы в малой степени быть взаимовыгодными, мне никогда и в голову не приходило. Я слишком хорошо знал моего брата.

И все это заставляло мою голову гудеть от ревности.

Вот с такой раздерганной душой я и отправился в ноябре в Лондон, чтобы пойти вместе с дядей Костей на премьеру долгожданной дягилевской «Спящей принцессы». Уволив из труппы, как и предсказывал дядя Костя, Мясина и потому оставшись без хореографа, изобретательный антрепренер надумал воскресить шедевр, созданный Мариусом Петипа в 1890 году, «La Belle au Bois Dormant», истинный краеугольный камень «старой школы» русского балета, с которой Дягилев столь решительно порвал. Стравинский перекомпоновал и заново оркестровал музыку Чайковского, друг моих родителей Леон Бакст осовременил костюмы и декорации.

Я облачился для такого случая в заимствованный у брата старенький смокинг (Володя получил его от Рахманинова), завершив весь ансамбль недавно купленным мной за сумасшедшие деньги черным оперным плащом с подбоем из багряного шелка. Я подкрасил мои бледные губы помадой от Элен Рубинштейн, замаскировал толикой сиреневой пудры румянец щек. Все это мой дядя заметил, но возражать не стал.

— Я слышал, Серж Павлович переименовал «Спящую красавицу» в «Спящую принцессу», заявив, что в настоящее время красавицы у него в труппе отсутствуют, — сообщил он.

Для человека, уверявшего, что после его изгнания из посольства он не принимает приглашений ни на какие званые обеды, дядя слышал слишком многие из ходивших по Лондону слухов.

— Ну посмотрим, посмотрим, — продолжал он. — Серж рискнул ради этой постановки всем, бедняга. «Спящая красавица» была первым из увиденных им балетов. И одним из первых, какие когда-либо видел я. Злодейку Карабосс танцевал тогда великий Чекетти, а добрую принцессу Аврору — Брианца. Насколько я знаю, Дягилев уговорил ее снова выйти на сцену и станцевать фею Карабосс. Великолепная симметрия, тебе не кажется? Разве не обречена каждая красавица на то, чтобы со временем обратиться в ведьму?

Под эти слова дяди мы и вошли в театр «Альгамбра», что на Лестер-сквер. Воздух его пронизывало почти осязаемое возбуждение, всегда сопровождающее премьеры, и уж тем более столь значительные. Я вглядывался в публику, надеясь увидеть Дягилева, легко узнаваемого по белой пряди в черных как смоль волосах, однако его нигде видно не было.

Зато на глаза мне попался элегантный, как и всегда, Бакст, тепло со мной поздоровавшийся. Я помнил его со времени, когда он написал прекрасный портрет моей матери, который нам пришлось, к великому сожалению, оставить при нашем бегстве из России.

— У меня есть хорошая новость, Сергей Владимирович, — сказал он. — Наш друг Бенуа перевез этот портрет вместе с некоторыми собственными работами из вашего прежнего дома в новый государственный музей. Теперь ему ничто не грозит, по крайней мере настолько, насколько это возможно в несчастной России. Я хотел написать об этом вашим родителям, да руки не дошли, ужасно много работы.

Я сказал Баксту, что, услышав такую новость, мои родители очень обрадуются, хотя собственные мои чувства радостными не были, меня волновала мысль о нашем имуществе — о книгах отца, любимых гравюрах матери, даже об аккуратно насаженных на булавки бабочках брата, — столь свободно вывозимом из дома в наше отсутствие.

— Вы уже поздоровались с Сергеем Павловичем? — спросил Бакст.

Я ответил, что не знаком с ним.

— Как же это?

— Мой дядя полагает, что меня следует оберегать от такого знакомства.

— Но ваш дядя так любит Сержа — разве нет, Константин Дмитриевич? Ничего не понимаю. Я немедленно отведу вас к нему, даже рискуя создать сцену.

— Не стоит, — сказал мой дядя. — Наш Серж наверняка сидит сейчас в артистической, стискивает в руке медальон с изображением святого Антония и крестится, как самая суеверная старуха, сокрушаясь о своих прегрешениях и моля о помощи всех святых и мучеников сразу. Я однажды зашел в его отельный номер. Положил шляпу на бюро, а он как закричит: «Нет! Нет! Вы разорения моего хотите?» Я бросил ее на кровать — новый крик: «Хотите для меня несчастной любви?» На кресло — ну сами понимаете, что за этим последовало. Кончилось тем, что до конца визита я держал шляпу в руке.

Бакст рассмеялся и обратился ко мне:

— В таком случае вы должны прийти после премьеры в «Савой», на званый обед в честь Сержа. К тому времени страхи его улягутся, и он страшно обрадуется знакомству с вами, я уверен.

Хоть я и был разочарован тем, что Карсавина больше не выступает, — она незадолго до этого вышла замуж за дипломата, получившего пост в Болгарии, и предпочла супружеские обязанности требованиям сцены — спектакль украшали две другие мои любимицы, Ольга Спесивцева в роли Авроры и Лидия Лопухова, наполнившая роль феи Сирени красочностью и страстью. Партитуры Чайковского я не знал, но его щеголеватая музыка быстро очаровала меня. Декорации Бакста были великолепны, в особенности Заколдованный Замок, — Принцесса спала в нем на огромной кровати с пологом из паутины, над которым нависали два огромных, задумчивых паука. Феи, приносившие подарки маленькой Принцессе, меня восхитили: я любовался их жестами, которые усваивала Аврора, — подарки фей наделили ее даром танца, иначе говоря, самой жизни! Всем, что предстояло уничтожить злодейке Карабосс…

Лишь возникавшие время от времени технические накладки портили магию первого представления: под конец празднования дня рождения принцессы Авроры, когда она прокалывала палец и засыпала, а фее Сирени предстояло создать посредством волшебства заросли роз, которые защитили бы ее, розы не поднялись из земли по ее приказу; а в той сцене, когда гондола несет Принца к спящей Принцессе, падавшие сверху, изображая густеющий туман, вуали зацепились за торчавшую откуда-то трубу и вместо грациозного спуска кучей повалились на пол. Но все это не имело значения. А то, что имело, — танец — было совершенным. При всех моих взращенных современностью предрассудках хореография Петипа стала для меня откровением: мне открылся мир благородных, гармоничных форм, полных ясности жестов; мягкие движения создавали контраст мощным, а их бурю сменяли красноречивейшие паузы. И сквозившее в представлении успокоительное понимание того, что в мире по-настоящему прекрасно, казалось, переносило меня туда, где красота представала даром, данным мне при рождении.

На сей раз дядя Костя и я полностью сошлись во мнениях о высоких достоинствах спектакля, зато на намерение Бакста представить меня Дягилеву мы все-таки смотрели по-разному.

— Серж питается молодыми мужчинами, — предупредил меня Бакст, когда мы вошли в отель «Савой». — Вот, полюбуйтесь на его последнее приобретение. — И он указал на худощавого юношу. — Его зовут Борис Кохно. Семнадцать лет, вообразите. И уже по-обезьяньи повторяет повадки своего ментора. Молодых мужчин Дягилева всегда легко узнать по одежде. Все они одеваются так, как одевается он. Все носят фетровые шляпы, воротники у них высокие, а из петлиц торчат туберозы. Они даже ипохондриками становятся в честь своего хозяина!

Вскоре стало ясно, что Бакст поторопился, распространив на нас приглашение к столу званого обеда. По жестикуляции метрдотеля я понял, что в ресторан нас не пустят, пусть даже мы — приглашенные сюда в последний миг гости великого Бакста.

Он возвратился к нам, кипя от гнева.

— Этот негодяй посмел заявить мне, что только Сергей Павлович и мадам Серт, которая оплачивает нынешний маленький fête, вправе приводить на него гостей, не получивших формального приглашения. А эти двое попросту исчезли, оба! И сделать я ничего не в силах. Я могу работать как раб, могу вкладывать душу в декорации и костюмы, которые «Русскому балету» просто-напросто не по карману и за которые я не получаю ни гроша, но привести двух друзей на обед — ни в коем случае!

Дядя, испытавший, по-моему, немалое облегчение, заверил Бакста, что извиняться тому не за что — он сделал все, что мог. Я, хоть и разочарованный, поддержал его.

— Прошу вас, передайте от меня привет вашим милым родителям, — напомнил мне Бакст. — Au revoirl Придется мне жить с этим великим срамом.

И он, развернувшись на месте, направился к ресторанному залу, по дороге весело окликнув семнадцатилетнего юношу, благосклонности коего сумел добиться Дягилев:

— Как вы, Боря?

— Печень немного пошаливает. — Ответ Кохно я расслышал сквозь позвякивание тарелок с наисочнейшей на вид копченой семгой и икрой, которые проносил мимо нас официант. — А в остальном прекрасно…

— Рок все решает по-своему, — сказал, вытирая лицо носовым платком, мой дядя. — Я с удовольствием угощу тебя клеретом и замечательным пирогом с мясом и почками в нашем обычном пристанище. И как знать? Может быть, мы встретим там кого-нибудь из балерин.

Едва мы вышли из отеля, как к тротуару подкатила черная «испано-сюиза». Из нее выбрался нелепого обличия человечек, в котором я мгновенно узнал Стравинского. За ним последовала мадам Серт, женщина поразительной, хищной красоты, а за нею — тучный, потный Дягилев.

— Костя Дмитриевич! — тонким голосом воскликнул он.

Дядя явно струсил, но тем не менее ухитрился изобразить сердечность:

— Сергей Павлович! Приветствую, мой старый друг.

— Какие новости из России?

Вопрос, похоже, озадачил дядю, однако Дягилев этого не заметил. Вглядевшись в его лицо, я увидел, что он плакал и лишь совсем недавно сумел взять себя в руки. Огромные темные глаза его покраснели, на щеках различались потеки слез. Я смутился — так, точно стал свидетелем сцены, для моих глаз не предназначавшейся.

Дягилев взглянул на меня сквозь пенсне.

— И кто же ваш юный спутник? — спросил он у моего растерянного дяди. — Еще одно недавнее приобретение?

Тут уж дядя рассердился.

— Это мой достойнейший племянник Сергей Владимирович!

— Enchanté [61]Очень приятно (фр.).
, — произнес Дягилев, явно утратив ко мне интерес.

Я почтительно поклонился и сказал, что спектакль был прекрасен и чрезвычайно понравился мне во всех отношениях.

— Чушь! — взревел Дягилев. — На самом деле я разорен! Ни больше ни меньше. От этой катастрофы мне уже не оправиться. Отныне вся наша антреприза проклята. Мне не следовало даже пытаться воскресить великолепие былых времен. Увиденное вами сегодня есть не что иное, как начало конца «Русского балета». Запомните мои слова. Через три месяца я предстану перед вами сломленным человеком, а моя труппа рассеется, разлетится по всем концам земли. Над нами властвует Рок. Мы зависим от его милосердия, но для нас у него милосердия нет. Никакого!

Я несколько оторопел. Стравинский и мадам Серт смотрели на меня так, точно я намеренно спровоцировал этот взрыв эмоций.

Стравинский с огромной нежностью прикоснулся к руке Дягилева:

— Вы просто утомлены, друг мой. И делаете из мухи слона. К завтрему все будет исправлено, никто и не вспомнит об этих мелких неловкостях. Немного шампанского, вечер в обществе ваших друзей и пылких поклонников — и вы быстро поймете, что еще не все потеряно. Напротив, вы одержали сегодня колоссальную победу.

Мадам Серт тоже принялась утешать Дягилева, бормоча ему на ухо слова, разобрать которые мне не удалось, а затем все трое медленно направились к входу в «Савой», мгновенно забыв, кто мы и что мы, — забыв даже о нашем присутствии здесь.

— Ну и ну, — хмыкнул мой дядя. — Он сегодня в редкостной форме. Ведь Серж скорее мальчик, чем мужчина. Полагаю, такова цена его величия, но временами это просто пугает. Мои отношения с ним теперь уж не те, что прежде. Нет, совсем не те.

Большего он мне не открыл, ни тогда, ни после. Мой дядя, смею сказать, унес с собой в могилу такое множество тайн, какое никому из нас и не снилось.