На борт «Maréchal Joffre» [81]«Маршал Жоффр» (фр.).
, барки, преобразованной в ресторан, который арендовал на этот вечер устраивавший прием богатый американец, я поднялся исполненным великих ожиданий. Одет я был в лучший из двух моих поношенных костюмов: под пиджаком с вытертыми до блеска локтями и драной шелковой подкладкой — сорочка с накрахмаленным воротником и темно-красным галстуком; все это дополнялось щегольскими сизовато-серыми гетрами. Румянец мой я умерил лавандовой пудрой, губы же подкрасил розоватой помадой (Элен Рубинштейн!). И причесался так, чтобы один из локонов нависал над левым глазом. По крайности, думалось мне, если я буду на нынешнем суаре и не самым большим красавцем, то уж самым изысканным молодым человеком — это точно.

Джеральд Мерфи встретил меня у сходней. Он оказался простоватым мужчиной с открытым лицом, нимало не отвечавшим моим представлениям о богатом американце (его семье принадлежала империя изделий из кожи). Мне еще предстояло полюбоваться его немногочисленными, но чрезвычайно оригинальными картинами, написав которые он погрузился в молчание — в художнический эквивалент такового.

Подкрепившись в баре бокалом шампанского, я вышел к поручням барки, чтобы дождаться появления Кокто. По счастью, появился он скоро. И с какой свитой! Слева от него выступал бледный, тучный Дягилев с его фактотумом Борисом Кохно, справа — поразительно красивый Серж Лифарь. За ним — prima ballerina труппы Вера Немчинова, сопровождаемая Эрнестом Ансерме, под дирижерской палочкой которого обрела вчера столь трепетную жизнь «Свадебка».

Лифарь и Немчинова взошли по сходням, а Дягилев остался на берегу. Несмотря на понукания Кокто и Кохно, подняться на барку он отказывался.

— Пожалуйста, Сергей Павлович, нас ждут, — настаивал Кохно.

Дягилев потряс огромной головой, на которой каким-то чудом держался крошечный котелок. Затем поправил монокль, пожевал нижнюю губу и гневно спросил:

— Почему меня не предупредили?

— Тут совершенно безопасно, — заверил его Кохно. — Даю вам слово.

Дягилев вытащил из кармана носовой платок и начал отирать им пот со лба.

— Когда говорят «ресторан»…

— Совершенно безопасно, — повторил Кохно.

Голос Дягилева стал визгливым:

— Почему никто не потрудился предупредить меня? Неужели нет на свете ни единой души, которой я могу доверять? Ступай! Приведи Лифаря. Ни на одного из вас, неблагодарных сукиных детей, положиться нельзя.

— Гонолулу, — безмятежно и монотонно произнес молчавший до этой минуты Кокто. — Самое успокоительное слово в любом языке. Просто повторяйте за мной: Гонолулу.

Дягилев перестал промокать лоб и одарил Кокто на удивление очаровательной улыбкой.

— Подобные глупости навряд ли способны успокоить меня, Жанчик. Ну да ладно, если мне написано на роду умереть именно сегодня, тем хуже для моих кредиторов.

С этими словами он, крепко сжав одной рукой гнутую рукоять трости и локоть Кохно — другой, понес свое тучное тело вверх по сходням.

А поднявшись без опасных происшествий на палубу, остановился, чтобы обозреть толпу гостей. Когда он узнал меня, я ощутил дрожь испуганного возбуждения.

— О, мой дорогой собрат-изгнанник, — сказал он, подойдя и пожав мне руку. По-видимому, неприятные обстоятельства прежней нашей встречи совершенно выветрились из его головы. — Что слышно о нашем священном отечестве? Мне известно о вашей утрате, мой мальчик, примите мои искренние соболезнования. Для нашей трагической страны это потеря непоправимая.

На миг мне показалось, что в его водянистых глазах заблестели слезы, но тут он повернулся к Кокто и проурчал:

— Вы уже знакомы с этим юношей, мой дорогой?

— Мы уже полюбили друг друга, как котята молоко, — ответил Кокто. — Не правда ли, mon cher?

— П-п-правда, — подтвердил я.

Кохно, подошедший к нам с двумя высокими, узкими бокалами шампанского, протянул один Дягилеву, другой — Кокто. Сергей Павлович не без изящества принял бокал, приобретя сходство с медведем, нюхающим золотистый тюльпан.

Кокто заморгал — часто-часто.

— О Боже — нет, мое милое дитя, я не терплю спиртного. Пьянство — ужасный порок. Прошу вас, унесите это. Дайте мне лучше глоток негритянского джаза. Неужели Джеральд и Сара не сообразили пригласить оркестр? Зачем нужны американцы, если от них невозможно получить музыку? Мы просто-напросто должны получить ее. Иначе, дорогие мои, этот вечер погиб. Простите. Пойду искать музыку.

Дягилев, глядя ему в спину, сообщил — таким тоном, как будто эта мысль только что пришла ему в голову:

— Он наконец нашел свое подлинное призвание — управляющего ночным клубом!

Оставшись наедине с Дягилевым и Кохно и жадно глотая отвергнутое Кокто шампанское, я услышал, как Кохно негромко сказал своему властителю:

— Она ему нисколько не нравится, не волнуйтесь.

Я проследил взгляды обоих и увидел окруженных поклонниками Лифаря и Немчинову.

— Конечно, нет, — с горечью произнес Дягилев, — ему нравится только он сам.

— Ну, неправда, — ответил Кохно. — Вы для него — все, и он, в свой черед, жаждет быть всем для вас. Как раз сегодня утром он признался мне в этом.

— Да-да, конечно, — пробормотал Дягилев.

Я попытался присоединиться к их разговору, сказав:

— Мой дядя просил передать вам привет. — Слова эти были правдивы по духу, пусть и не отвечали действительности. Подозреваю, что дядя встревожился бы, увидев меня, беззащитного, в обществе великого Дягилева.

— Ах да. Дражайший Костя. Случившаяся с нашей страной катастрофа стала крахом для множества прекрасных людей, но ему, боюсь, досталось сильнее, чем прочим. Он все еще страдает от ударов, нанесенных и гордости его, и карману?

— Дядя хорошо помнит всех, кто обидел его.

Дягилев усмехнулся:

— Нашему Косте удалось с комфортом забыть гораздо более того, что помнит большинство людей. Порасспросите-ка о нем строевых офицеров! Или, уж если на то пошло, двух-трех юношей из моей труппы. Одного из них он мне так и не простил, хоть и не соизволил это признать. Но я-то вижу. Если человек таит на меня злобу, я это сразу чувствую! А таких людей очень много.

Конец этому весьма поучительному для меня разговору положило возвращение Кокто. Он каким-то образом ухитрился сменить свой кремовый костюм на темно-синюю тужурку и белые брюки капитана корабля.

Гости все еще продолжали подходить, и среди них Мизиа Серт.

— Единственная женщина, которую согласен терпеть наш женоненавистник Серж, — прошептал мне на ухо Кокто. — Мы все полагали, что в конце концов они поженятся, но Серж любит только свою работу, и Мизиа, как выяснилось, тоже — только его работу и любит.

Мужеподобная дама с орлиным носом была вдовой князя Эдмона де Полиньяк, урожденной Виннареттой Зингер, наследницей состояния американского производителя швейных машинок и покровительницей искусств — это она оплатила постановку «Свадебки». А кто это с ней? Наталья Гончарова, автор декораций, и Бронислава Нижинская — да, сестра сами знаете кого, — хореограф вчерашнего спектакля. А вон тот красавец, что здоровается с Дягилевым? О, это Этьен де Бомон, устраивающий самые баснословные в Париже bals masqués [82]Балы-маскарады (фр.).
.

Маленький, одетый с иголочки мужчина оказался не кем иным, как Пикассо, его сопровождала жена, очень серьезная и на вид очень русская. Известно ли мне, как Пикассо женился на Ольге Хохловой? Она была единственной танцовщицей дягилевского кордебалета, которая привлекла внимание испанского петушка, но Серж сказал ему: если хочешь получить русскую девушку, Пабло, тебе придется сначала жениться на ней.

— И Пикассо его послушался! — приглушенно воскликнул Кокто. — Ну не безумие ли?

Короткий удар судового колокола оборвал его содержательную болтовню. Джеральд Мерфи объявил — по-французски, с сильным американским акцентом, — что в трюме барки накрыты обеденные столы. Последние отсветы вечера были столь умиротворяющими, что никому из нас не хотелось покидать его благоуханный воздух ради тускло освещенной solle à manger [83]Столовая, обеденная зала (фр.).
. Однако, когда мы спустились вниз, нам открылась красота иного рода — банкетные столы, уставленные посудой из синего фарфора, мирно горящие свечи. Вместо цветов в центре каждого стола возвышалась маленькая пирамида игрушек. С потолка свисал огромный лавровый венок с лентой, на которой золотыми буквами было выведено: «Les Noces — Hommage» [84]«Свадебка — Дань уважения» (фр.).
.

Излучавшая элегантность миссис Мерфи указывала гостям их места. Рядом с ней стоял Стравинский, так часто поправлявший ее указания, что я понял: он успел расставить карточки с именами гостей по-своему.

Увидев меня, миссис Мерфи запнулась, однако я, неожиданно оказавшийся в такой близи к великому композитору, замешательства ее почти не заметил. С губ моих уже готово было сорваться «« cher maître » [85]Дорогой маэстро (фр.).
, но холодный взгляд, которым встретил меня Стравинский, заткнул мне рот.

— Это сделанная в последнюю минуту замена, — сообщил он миссис Мерфи. — Насколько я понял, мсье Радиге куда-то пропал и Кокто пригласил вместо него этого мирмидона.

Меня его замечание поставило в тупик, но миссис Мерфи улыбнулась мне с такой непринужденной теплотой, что я мгновенно успокоился. А она грациозным жестом направила меня к самому дальнему из восьми столов.

— Чудесно! — воскликнул Пикассо, усаживаясь за первый стол и начиная копаться в горе игрушек, совершенно как ребенок в рождественских подарках. Перебрав их все, он принялся устанавливать игрушки одну на другую.

Кокто встал у одного из иллюминаторов барки.

— Тонем, — объявил он не обратившим на это известие никакого внимания гостям. — Боюсь, «Maréchal Joffre» обречен. Даже сказать вам не могу, какая честь для меня — погибнуть вместе с людьми столь прославленными.

Стравинский между тем изобразил нарочитое изумление, «обнаружив», что ему отведено место между миссис Мерфи и княгиней де Полиньяк. По другую сторону княгини сел Дягилев, за ним мадам Серт, Серж Лифарь, Ольга Пикассо, Джеральд Мерфи, Наталья Гончарова и, наконец, замыкая вновь приведший к миссис Мерфи круг, — Пикассо, расторопно завершавший свое причудливое сооружение.

Подойдя к моему столу, я с трепетом обнаружил рядом с моей карточкой карточку с именем Кокто. А следом увидел, как мой новый друг уныло склонился над первым столом, словно отыскивая картонный прямоугольничек, который позволит ему изгнать из-за стола не по праву занявшего его место гостя.

— По-моему, вы сидите вон там, — сказал ему Стравинский, указав в мою сторону.

— Это какая-то ошибка, — обратился Кокто к миссис Мерфи, рассказывавшей Пикассо, как она позабыла, что по воскресеньям на цветочном рынке продают игрушки, а не цветы, но не возвращаться же с пустыми руками…

Кокто тщетно поозирался по сторонам в поисках какого-нибудь высшего авторитета, к которому он мог бы воззвать, не обнаружил такового и, безразлично пожав плечами, направился к другому иллюминатору.

— Должен с сожалением сообщить, — объявил он, — что мы по-прежнему тонем. Кто-нибудь знает, много в Сене змей?

Несколько сидевших поближе к нему гостей рассмеялись, и это его, похоже, утешило.

За нашим столом сидели американцы и прочие ничтожества — вроде меня.

— Я — миссис Коул Портер, — прощебетала моя соседка. — Очень рада встрече с вами.

Она протянула мне маленькую, мягкую ладошку. Женщиной миссис Коул Портер была очень красивой и явно это сознавала. Мне ее имя ни о чем не говорило — хотя она, судя по всему, полагала, что говорить должно.

— Мой муж, — она указала на элегантно одетого мужчину, сидевшего за соседним столом, — и Джеральд знают друг друга со времен учебы в Иейле, они были там лучшими друзьями.

Я спросил, как ей понравилась «Свадебка».

— Ох, она такая шумная. Но такая современная! Вам не кажется? Очень современная и при этом очень русская. Эти крестьяне в рубахах. И четыре фортепиано! Такая смелая идея, вам не кажется? Я хочу спросить у мсье Стравинского, не согласится ли он дать моему мужу несколько уроков композиции. Конечно, муж пишет чудесную музыку, но мсье Стравинский мог бы, я думаю, научить его очень многому — контрапункту, там, синкопе, всему, что необходимо для того, чтобы тебя принимали всерьез. В наши дни мало просто уметь сочинять мелодии. Думаю, мой муж мог бы написать для «Русского балета» шоу, которое будет иметь успех даже больший, чем «Хитчи-Ку».

Она подождала моей реакции и, не дождавшись, — хоть я и отчаянно пытался найти что сказать — довольно жалобно спросила:

— Но вы, по крайней мере, слышали о «Хитчи-Ку»?

Я ответил ей, что, увы, не слышал.

— В Америке оно пользовалось огромным успехом. Гильберт, — обратилась миссис Портер к сидевшему напротив нее степенного обличья мужчине, — ведь «Хитчи-Ку» пользовалось огромным успехом, верно?

— Огромнейшим, — подтвердил он.

Она снова повернулась ко мне:

— Вот видите? Но что мне действительно страх как хочется узнать… — она осмотрительно понизила прокуренный голос, — это что думают соотечественники мсье Стравинского о том, как он изобразил их родную землю. До конца этого вечера я непременно спрошу у кого-нибудь из присутствующих здесь русских, что он об этом думает, по правде.

Я сказал миссис Портер, что мне этот балет Россию ничем решительно не напомнил.

— Так вы русский! Постойте, нет… не может быть. — И она прикрыла нежной ладошкой округлившийся рот. — Вы так хорошо говорите по-английски.

Я объяснил, что у меня была английская гувернантка и по-английски я говорю с детства.

— Как очаровательно. Наверное, интересно было бы как-нибудь съездить в Россию. Хотя ее больше не следует называть Россией, верно? Советский Союз. Как великолепно звучит, как современно, но и немного угрожающе, вам не кажется? Муж говорит…

В зал спустились официанты, принесшие тарелки с вкуснейшей едой. Я, ничего с утра не евший, с большим удовольствием переключился с пищи духовной, коей потчевала меня очаровательная миссис Портер, на пищу телесную.

— Вы заметили, — спросил Кокто, — что всего лишь двое мужчин сидят в этом зале бок о бок — мы с вами? Интересно, что хотел сказать этим наш изумительный Игорь?

К еде он даже не прикоснулся, а все поглядывал в сторону первого стола. Впрочем, через несколько минут гнев Кокто, вызванный тем, что его сослали за стол американцев, умерился. Он отодвинул от себя нетронутую еду и сказал, что, по его наблюдениям, меня заинтересовало нежелание Дягилева подниматься на борт барки.

— Довольно драматичная получилась пауза, нет? Желаете узнать ее причину?

— Очень, — признался я.

— Сейчас нежный Нарцисс все вам откроет. Видите ли, когда наш Серж был мальчиком, его постигло большое несчастье — встреча с женщиной! Но пусть это вас не шокирует. Тут вовсе не то, что вы думаете. О нет: намного хуже. Та женщина была цыганкой. А Сержу было лет двенадцать, тринадцать. Полностью он эту историю никогда ни единой душе не рассказывал. Можно лишь представить себе, как отвратительная цыганка наскочила на невинного отрока, схватила его за запястье и затащила в темный, дурно пахнущий проулок. Вы русский и нарисовать такую картину можете лучше, чем я! Одной грязной лапой она раскрыла млечно-белую ладонь мальчика, а пальцем другой стала водить по ней. И после лукаво произнесла слова, забыть которые он так никогда и не смог: «Берегись. Ты умрешь на воде». Да с тем его и отпустила. Мальчик понесся домой, но как ни быстро бежал он, убежать от этих ужасных слов не смог. «Ты умрешь на воде». И что же вы думаете? Многие годы спустя, когда «Русскому балету» пришло время плыть в Южную Америку, наш Серж просто не смог составить ему компанию! Пророчество все еще действовало на него слишком сильно. Он остался в Европе. Благословив труппу, — я просто-напросто вижу, как он осеняет крестом своего возлюбленного, как вручает бедному юноше медальон святого Антония Падуанского, специально для этого и отчеканенный, — Серж отправил благословенного Нижинского в когти его роковой судьбы. То есть Рамолы — а она и сама венгерская цыганка, — умело совратившей Нижинского, едва он отдалился от нашего бедного Сержа. Я временами гадаю, не бабушка ли Рамолы и произнесла то пророчество, хорошо сознавая, что настанет день, когда оно доставит в руки ее внучки, тогда еще не родившейся, великий приз?

И Кокто, вскочив на ноги, сказал:

— Впрочем, у вас, я полагаю, история столь нелепая доверия не вызывает.

После чего отошел к ближайшему иллюминатору, взглянул в него, разыграв целую пантомиму — капитан приник к подзорной трубе, — и сообщил, хоть никто в его сторону не смотрел:

— Все еще продолжаем тонуть.

А затем, театрально пожав плечами, вернулся на свое место и возобновил прежнюю циничную болтовню. Казалось, никому в этом зале не дано было увильнуть от его всепроникающего взора.

— Ну-с, что вы думаете о нашем сегодняшнем хозяине, Джеральде? Впрочем, что это я? — вы же только что с ним познакомились. В целом он очень мил, но в нем присутствует одиночество, поющее жалобную арию, которую обычный слух различить не способен. Однако вслушайтесь — вслушайтесь в то, как он разговаривает, — слышите? — Кокто перешел на шепот: — Говорят, еще в юности он ужасным образом влюбился в мужа миссис Коул Портер — оба тогда только-только поступили в Гарвард — или то был Принстон? В общем, какой-то заросший плющом американский суррогат настоящего университета. Ничего из этой любви, конечно, не вышло, хотя я думаю, что мистер Портер со всей его музыкальной изобретательностью и восхитительным супружеством может еще попасть в верноподданные королевства более одинокого, чем то, в котором он обитает сейчас. Попомните мои слова. В конце-то концов, инверты, — дальше он говорил нормальным своим голосом, — всегда, знаете ли, распознают друг друга. Совсем как евреи. Правда, порой жизнь играет с ними маленькую шутку и распознавать им удается всех, кроме себя.

От неприметно стоявшего в углу зала пианино до нас донесся всплеск звуков. Обернувшись на них, я увидел усевшуюся за инструмент мадам Мейер из «Le Boeuf».

— Мой отец, я полагаю, распознать себя не сумел, — продолжал Кокто. — Я часто думаю, что разгляди он за чувством неудовлетворенности, которое терзало его, сокровенную стрелу, нанесшую ему прискорбную рану, я мог бы и не появиться на свет. Вообразите! На парадоксе, столь прелестном, можно построить целую религию, вам не кажется?

Я ответил, что это рассуждение чем-то походит на историю о цыганке и ее внучке, только рассказанную в обратном порядке. Но что он может поведать о княгине де Полиньяк, чье мужеподобие порождает во мне определенные подозрения?

— Стало быть, и вы наделены упомянутым мною даром, — сказал Кокто. — Наша Tante [87]Тетушка (фр.).
Винни, как она любит себя называть, безумно влюблялась во многих женщин — и не без взаимности. Я мог бы назвать имена, но, боюсь, они ничего вам не скажут, мой мальчик. Со временем, быть может.

— А миссис Мерфи?

— Моя дорогая миссис Мерфи. Да вы просто взгляните на нее, топ petit, и все. Взгляните на эти глаза, синие, как безоблачное небо прерий, на волосы цвета пшеничного поля под летним солнцем. Нет, мой дорогой. Миссис Мерфи безупречна. Собственно, окинув этот зал взглядом, я вполне мог бы прийти к выводу, что из всех нас полностью безупречна одна только миссис Сара Мерфи. Ну, может быть, миссис Портер… — Он склонился над столом, чтобы взглянуть на мою соседку. — Могу ли я с уверенностью сказать, миссис Портер, что и вы безупречны тоже?

— Можете, — ответила она. — Правда, я не понимаю, о чем вы говорите.

— Ну разумеется. Как и я. Это мой строгий принцип — я никогда ни малейшего понятия не имею, о чем говорю.

Мадам Мейер завершила свою импровизацию резким аккордом, и последние слова Кокто прозвучали во внезапно наступившей тишине.

— О Боже, — пробормотал он. — Я что-то не так сказал?

Однако общее внимание было приковано не к нему, а к мадам Серт и Сержу Лифарю. Словно по некоему сигналу, они встали и подошли к пианино; Лифарь, ко всеобщему изумлению, взобрался на крышку инструмента. Очень долгий миг эти двое оставались неподвижными: Лифарь полулежал, дремотно закрыв глаза; Мизиа сидела — настороженная, собранная, готовая к действию. Затем Лифарь откинул голову назад, коснулся большим пальцем губ, словно сделав глоток какого-то изысканного, незримого эликсира, и Мизиа заиграла томную мелодию, свивавшуюся в знойные гармонии, из которых Дебюсси столь незабываемым образом выстраивает «L’Après-midi d’un Faune»[88]«Послеполуденный отдых фавна» (фр.)  — называвшаяся так эклога Стефана Малларме стала основой симфонической поэмы Клода Дебюсси «Прелюдия к Послеполуденному отдыху фавна», на музыку которой Вацлав Нижинский поставил одноактный балет, о котором здесь идет речь.
. Присев на корточки, Лифарь медленными, текучими движениями снял пиджак, крадучись соскользнул с пианино и размотал укрывавший шею Мизии длинный шарф цвета слоновой кости. Когда руки Лифаря коснулись ее, аккорды стали постепенно стихать. И в примолкшем зале начался танец — волнообразное, глубоко мистическое соединение Лифаря с осчастливленным им шарфом. Чарующее, шокирующее, прекрасное.

Аплодисменты сопроводил прозвучавший рядом со мной чарующий смешок.

— А он наглец, — заметил, аплодируя вместе со всеми, Кокто. — Фавн мертв — во всяком случае, упрятан в швейцарский приют, — да здравствует Фавн. Хотелось бы знать, как долго надеется продержаться наша последняя инженю. Знаете, что сказал Стравинский, когда Нижинский впервые станцевал своего похотливого фавна? «Ну конечно, Вацлав может предаваться любви только с шарфом нимфы. Ничего другого Дягилев не допустил бы».

Серт и Лифарь вернулись на свои места за первым столом, и Дягилев, уязвленный, всемогущий, неистощимый, встал и поднял перед собой бокал, чтобы произнести тост — старомодный русский тост, — за прелестную и блестящую княгиню де Полиньяк, дорогую Tante Винни; за наших утонченных друзей Джеральда и Сару Мерфи; но прежде всего (он говорил взволнованно, запинаясь на одних словах, пропуская другие), прежде всего (голос его возвысился чуть ли не до истерического фальцета), прежде всего за notre cher maître.

— Я всем моим сердцем любил «Жар-птицу», любил «Петрушку», любил «Весну священную», но никогда не любил их так, как люблю теперь «Свадебку», такую… Как это сказать? Как объяснить не русскому человеку, какая… — казалось, он тщетно пытается подыскать слово, — какая… — он повел перед собою рукой — так, точно на раскрытой ладони его лежала горстка родной тучной земли, — какая она русская.

Я изумился, увидев, что по его толстым щекам катятся слезы.

— Merci, — навзрыд закончил великий Дягилев. — Merci, merci, merci.

Стравинский не отрывал взгляда от скатерти.

Наш официант принес еще шампанского. Снова зазвучало пианино, каскад импровизаций, перелетавших от вальса к фокстроту, от него к полонезу и снова к вальсу. Мадам Мейер пребывала в отличной форме, и вскоре гости начали танцевать.

Кокто возобновил обход иллюминаторов, провозглашая громко и монотонно:

— Мы тонем, мои дорогие попутчики. Радуйтесь, мы все еще тонем. Да будем мы так и тонуть до бесконечности.

За угловым столом, в нестойком свете свечей, Наталья Гончарова предсказывала желающим судьбу — по ладони.

— Терпеть не могу эти русские забавы, — пыхтел, расхаживая между столами, Дягилев. — Ей лишь бы шутки шутить, а ведь накликает она нам беду.

Воспоминания о бедственном берлинском сеансе еще преследовали меня, но в тот вечер я уступил натиску русской ностальгии и, когда пришел мой черед, тоже сел перед Гончаровой, и ее тонкие, украшенные драгоценными перстнями пальцы прошлись по моей ладони.

— Милый молодой человек из Петрограда, — начала она. — Что я вижу, то вижу ясно. Вы возьмете в жены принцессу восточного царства. Породите отважного сына и прекрасную дочь. Будете жить в замке, стоящем высоко в Гималаях, и обретете мудрость, будете любить сладкую музыку и умрете очень счастливым в возрасте ста сорока пяти лет! — Тут ее голос упал до шепота. — Пока же берегитесь ходящего здесь гоголем адмирала! Для таких, как вы, о мой юный мечтатель, он — homme fatal [89]Роковой мужчина (фр.).
. Вам лучше подыскать себе другую компанию.

Я улыбнулся, медленно отнял у нее мою ладонь, хотя Гончарова, похоже, не прочь была ее задержать.

— Думаю, я смогу за себя постоять, — сказал я.

— Милый молодой человек из Петрограда, — с так и не покинувшей ее лица улыбкой сказала она, — надеюсь, что это так. В одном он прав. Река кишит змеями.

Шум, поднявшийся на другом конце зала, положил конец нашему с ней пугающе интимному разговору. Убрав с главного стола посуду, Кохно и Ансерме залезли на него, чтобы снять прикрепленный к потолку лавровый венок. От выпитого шампанского обоих пошатывало, однако им все же удалось спрыгнуть со стола, держа между собой свою добычу. Стравинский снял туфли (явив нашим взорам носки с дырками на желтоватых пятках), разбежался с другого конца комнаты и, исполнив нескладное жете, проскочил сквозь венок и комично врезался в стену. Последовала всеобщая овация.

Это вдохновенное деяние послужило сигналом об окончании приема. Вскоре все уже прощались друг с другом. Один из американцев пустил по рукам меню и попросил каждого из нас расписаться на нем.

— Я хочу навсегда, навсегда сохранить память об этом приеме, — заявил он. — И хочу, чтобы все друзья, какие есть у меня дома, узнали о нем. Честное слово, это был прекраснейший из вечеров моей жизни!