Берлин, 6 декабря 1943

Я не испытывал большого желания идти на свадьбу моей племянницы — предпочел бы остаться за столом, пока не иссякли крупицы песка, неотвратимо просачивающиеся сквозь шейку песочных часов, — но обязательства есть обязательства, а я как-никак шафер, пусть даже припасенного мной в подарок бренди больше не существует. Матерью невесты была моя кузина Оня, сестра Ники, вышедшая замуж за немецкого кадрового офицера и оставшаяся из верности мужу в Берлине. Сам он, как и все немецкие мужья, находится на фронте — охраняет Атлантический вал от угрозы вторжения, которого, как твердо верит Оня, никогда не случится.

— Для союзников это было бы сумасшествием, — говорит она. — Берег так хорошо укреплен, их просто перебьют. Даже Черчилль не настолько безумен, чтобы отдать подобный приказ. Попомни мои слова — все кончится переговорами. Ты и ахнуть не успеешь, как мы услышим новость о том, что британский флот передан Рейху.

Жениха я толком не знаю, но он мне нравится: такой же изгнанник, как я, сочиняющий церковную музыку и руководящий Хором черноморских казаков, — мягкий, интеллигентный, образованный человек, на добрую четверть века старше своей невесты, чем Оня не очень довольна. О церковном венчании и речи идти не может, свадьба устроена самая скромная, а убогое празднование ее происходит в подвале сильно поврежденного отеля «Адлон».

Трудно наблюдать за этим обрывком нормальной человеческой жизни глазами призрака, а я призрак и есть. Конечно, признаваться в этом собравшимся здесь людям я не собираюсь. В конце концов, для них сегодня — счастливый день.

Сильно поредевший Хор черноморских казаков исполняет несколько строгих церковных песнопений, возвращающих меня в детство, и я благодарен ему за это.

Оня сообщает мне по секрету, что шляпка на ее голове — новехонькая. Нравится?

— Очень, — говорю я. — Где ты ее раздобыть-то смогла?

— Рядом с нашим домом есть очень милый магазин, раньше я в нем часто бывала, но его витрина давно уже опустела. А на прошлой неделе шла мимо и увидела в ней совершенно удивительную коллекцию шляпок. Зайти в магазин я не могла, спешила по делу, но на следующий день пришла в него. Как завернула за угол, у меня прямо сердце упало, потому что по обеим сторонам улицы горели дома. Но магазин уцелел, только стекло из витрины вылетело. Хозяин стоял посреди осколков и плакал. Я спросила, открыт ли магазин, а хозяин говорит: «Конечно!» Зашла я внутрь, перемерила с полдюжины шляпок — так весело было! Я уж давно ничем подобным не занималась, еще подумала, может, больше никогда и не придется. И выбрала вот эту. Она, правда, пеплом была обсыпана, ну так ведь и я тоже. Я ее почистила, вроде бы хорошо получилось.

— Выглядишь ты чудесно, — говорю я.

— Мы теперь все чудесно выглядим, — отвечает она. — Все, кто еще жив, выглядят чудесно, даже какая-нибудь согнутая в три погибели старая карга или кошмарно изувеченный инвалид. Особенно если вспомнить об альтернативе. Я на обратном пути проходила мимо разрушенного — думаю, предыдущей ночью — «Ланкастера».

Развалины еще дымились. И на тротуар выкладывали обгорелые тела. Мне жалко английских летчиков, которые попадают живыми в руки местных жителей. Я даже представить себе не могу, что с ними делают.

— Да, — говорю я, — мне тоже трудно себе это представить.

Настроение мое после свадьбы ухудшается. Возможно, причина тому мысль, что жизнь будет прекраснейшим образом продолжаться и без меня, возможно, чувство, что все, что я делаю, делается мной в последний раз. Утешение, которое я находил, записывая рассказ о моем прошлом, теперь представляется мне недостаточным. Я жил, исписанные мной страницы подтверждают это, но ведь и продолжаю жить — и новая шляпка Они говорит мне: существует еще немало такого, что я хотел бы сделать до того, как меня заставят покинуть эту землю.

Кто-то сказал мне, что «Мильхбар», в котором я когда-то привычно коротал час-другой, продолжает, вопреки всему, принимать посетителей. Поскольку к вечеру небо затягивают тучи, делающие шансы воздушного налета довольно скудными, я решаю проверить, процветает ли еще этот оазис посреди пустыни, в которую британцы обратили Берлин.

Несмотря на то что уже начался — номинально — комендантский час, людей на улицах много: вездесущие команды военнопленных расчищают завалы, целые семьи роются в грудах щебенки и кирпича, отыскивая остатки своего имущества, отряды двенадцатилетних мальчиков в военной форме строевым шагом направляются к своим зенитным батареям или от них.

Город напоминает рот старика: уцелевшие зубы обратились по большей части в почернелые пеньки, между коими зияют голые, изуродованные десны, тем не менее во рту непременно обнаруживается единичный зуб, хоть и покрытый пятнами, но необъяснимым образом уцелевший. Именно таким зубом и оказывается «Мильхбар». Столько храмов погибло вокруг, а этот уютный притон-чик Бог оставил нетронутым. Я, как и всегда, радуюсь неисповедимости путей Его. Собственно, когда я переступаю порог «Мильхбара», мне приходится побороть в себе желание встать на колени и перекреститься. Что я рассчитывал найти здесь? Горстку растленных старичков, это самое большее, — слишком хилых или поврежденных умом, чтобы оборонять Отечество. А нахожу тускло освещенный зальчик, битком набитый мужчинами и юнцами. И слышу рокот разговоров, ведущихся на самых разных языках — немецком, русском, польском, итальянском. Музыки нет, только пропитанный половым зудом гул, который кажется мне прямо райским. В углу целуются двое мужчин — один прижимает другого к рябой стене, ноги их переплетены, рты упиваются друг другом. За столиками сидят, обнявшись, мужчины. Здесь можно получить шампанское оккупированной Франции, но также, с изумлением обнаруживаю я, и вино из подвалов Ротшильда. По-видимому, во время любой войны кто-то страдает, а кто-то живет в свое удовольствие — пусть и недолго. Нарумяненный мальчик лет пятнадцати-шестнадцати бродит между столиками, заигрывая с мужчинами, с удовольствием снося их бесстыдные ласки.

И внезапно я замечаю его, стоящего в одиночестве, опершись локтем о стойку бара. В первый миг я нисколько не сомневаюсь в том, что ошибся. Однако все тот же клок волос нависает над одним его глазом. И форму официанта он так и не снял — должно быть, пришел сюда прямо с работы. Я давно уж научился относиться к странным милостям Судьбы без предубеждения. И потому, не поколебавшись, подхожу к нему.

— Привет, — с легким акцентом произносит он по-английски.

— И тебе привет, — отвечаю я.

Он, чуть усмехнувшись, переходит на немецкий:

— Мой английский, по правде сказать, ужасен. Слова, которые я знаю, почерпнуты из песенок, а такие для нормального разговора годятся не очень, правда? — Он вглядывается в мое скудно освещенное лицо: — Мы знакомы?

— Нет, — отвечаю я. — Но я видел тебя в «Эдеме».

— Что-то такое припоминаю. Хотя нет, не припоминаю, но верю тебе.

— Первым делом в голову приходит вопрос — почему годный к строевой службе молодой человек работает в отеле?

— Не так уж я и годен, у меня больное сердце. Раньше я думал, что оно меня скоро прикончит. Но теперь — как знать. Возможно, оно спасло мне жизнь, по крайней мере на краткий срок. А долгих нынче не бывает, верно?

Не способный воспротивиться соблазну, я отвожу в сторону локон, закрывающий его глаз.

— Локон висельника, — по-английски произносит он.

— Очень мило, — говорю я. — Очень красиво. Скажи, а другие подобные тебе еще сохранились? Или ты последний, кого не арестовали?

— Ты о джазовых мальчиках? — спрашивает он. — Ну, кое-кто уцелел. Сейчас мы, похоже, никого уже не волнуем.

— Как тебя зовут?

— Зови меня Гензелем, ладно? А тебя?

Я на миг задумываюсь.

— Пусть будет Светлана.

Он проводит пытливой ладонью по моей руке — вверх, потом вниз. Я беру эту ладонь, разглядываю ее аккуратные, покрытые лаком ногти. Губы у него полные, чуть выше их, слева, сидит родинка. Гензель высвобождает ладонь, и та соскальзывает вниз по передку моих брюк.

— О, у Светланы сегодня романтическое настроение?

При моей ежедневной квоте ужасов то, что мне вообще удалось возбудиться, — чудо.

— Ты дрожишь, — говорит он.

— Знаю.

— Я тоже.

— Знаю.

Он берет меня за руку, ведет по длинному, темному коридору. Неожиданно мы оказываемся на холодном воздухе, и я понимаю, что тыльную часть «Мильхбара» отрезало как ножом. Мы стоим среди рваного камня, разбитой мебели, разодранных матрацев. И мы здесь не одни. Я различаю в темноте другие фигуры, слышу, как бормочут и стонут мужчины, сопрягаясь друг с другом в живой картине, которая изображает души проклятых. Какое-то шебуршение у моих ног заставляет меня взглянуть вниз: жирная крыса шустро убегает во тьму. Ну что же, хоть кому-то живется в эти дни хорошо и сытно. И тут губы джазового Гензеля прижимаются к моим, руки его начинают неуемно блуждать, стискивая, гладя, подергивая, и я отвечаю ему тем же. Дыхание его тлетворно, но меня это нисколько не заботит. Как тянется к нему мое сердце, к этому «абиссинцу» во всем, кроме имени, к юноше, очень сомнительное будущее которого я с благодарностью беру в мой изменнический рот. Я принимаю его подарок, потому что с определенностью знаю, что никогда больше не узнать мне на этой земле вкуса любви.