В послеполуденные часы ветреного дня, почти перед самой Пасхой, я бродил по бульвару Сен-Мишель из одного букинистического магазина в другой и вдруг услышал, как прямо за моей спиной остановилось такси. Я, не обращая на него внимания, пошел дальше, но тут чей-то голос окликнул меня — по-русски:
— Эй, Набоков, тебя не подвезти?
Я оглянулся, чтобы посмотреть на водителя, хоть и узнал уже голос, от которого по телу моему прокатилась неприятная дрожь. Лицо Олега Данченко пополнело и погрубело; лоб рассекал, прямо над левой бровью, отвратительный шрам, но глаза с золотыми блестками остались незамутненными.
— Боже мой! — воскликнул я. — Это и вправду ты?
— Собственной персоной. Садись в машину. Куда направляешься?
— Да никуда в частности, — ответил я.
— Ты, я вижу, так и заикаешься. Ладно, не суть важно. Давай-ка поедем куда-нибудь. Посидим, выпьем вина, расскажем друг другу о том, что с нами было. Как тебе это? Ты рад меня видеть?
— Счастлив, на самом-то деле, — совершенно искренне сказал я. — Я и не думал, что ты здесь. Почему мы ни разу не встретились?
Олег окинул оценивающим взглядом мой твидовый костюм, свидетельство недавней пока еще щедрости Уэлдона.
— Не думаю, что мы с тобой вращаемся в одном кругу, — сказал он. — Я с утра до вечера такси вожу, вылезаю из него, только чтобы сдать машину в ремонт, что, правда, случается чертовски часто. Половину заработка на нее трачу, а дается он мне нелегко. Но что делать? Мне нужно жену содержать — да так, как она привыкла, понимаешь?
В конце концов мы оказались в Пасси, в баре, наполненном курившими, игравшими в шахматы и просто убивавшими время эмигрантами. Я столь редко заглядывал в так называемые русские пригороды, что почувствовал себя среди моих соотечественников до странного чужим.
— Я и вправду очень рад тебя видеть, — сказал я Олегу. — Всегда гадал, удалось ли тебе выбраться из России живым.
— Да, мы выбрались, даже тетка моя, которая жила рядом со Смольным. А через месяц отец умер в Константинополе от сердечного приступа. Упал на площади Так-сим и умер. Наверное, оно и к лучшему. Такая жизнь, как здесь, его все равно доконала бы. После Константинополя мы прожили два года в Софии, а с весны двадцать четвертого — здесь. А ты? О каких захватывающих приключениях можешь рассказать мне ты?
Обмен историями о бегстве из России был непременным требованием этикета, коего придерживались при встрече любые два русских эмигранта, и я поведал Олегу мою, не забыв упомянуть и о нынешних моих стесненных финансовых обстоятельствах.
— Знаешь анекдот? — сказал он. — Сидят в кафе двое мужчин. Один спрашивает у другого: «Видишь бармена? Так вот, в Москве он был банкиром». Другой говорит: «Видишь того официанта? Он был полковником русской армии». А первый: «Видишь ту таксу? На Украине она была датским догом». — Олег рассмеялся. — Все мы скатились вниз. Я себя чувствую здесь бумажной куколкой, почти бесплотной. И знаешь, часто захаживаю в русскую церковь на рю Дарю. Приду — ну словно домой вернулся. Сомневаюсь, однако ж, что я когда-нибудь вернусь туда. Сам понимаешь, там все погибло. Ленинград — не Петроград. В Ленинграде люди, чтобы согреться, книги и мебель жгут. В Петрограде до такого никогда не дошло бы. В Ленинграде не осталось ничего, кроме горя и страданий. А все немцы с жидами.
Желая избавиться от обсуждения этой утомительной темы, я задал Олегу вопрос достаточно невинный:
— Так ты женат? Прими мои поздравления. Давно ли? И кто эта счастливица?
— Без малого пять лет. Можешь себе представить? А зовут ее Валечкой Николаевной. Когда отец благоразумно вызвал меня из Петрограда в наше поместье, она была прелестным котеночком, ну я и влюбился по уши. Ты с ней еще познакомишься. Она жизнерадостная, с хорошей головой на плечах и золотым, как говорится, сердцем, которое прячет под саркастическим остроумием. Мы тебя в скором времени непременно на обед пригласим. Знакомство с одним из моих самых старых друзей ее здорово обрадует. Я много ей рассказывал о тех днях, о моих школьных товарищах, но ведь из них мало кто уцелел. А выбралось из России и того меньше. Илья, Василий, Лев — все погибли. Всех перерезали, как скотов. Думаю, Валечка иногда сомневается, что у меня вообще было какое-то прошлое. Слушай, а что с твоими друзьями? Как вы себя называли, «Ассирийцы»?
— «Абиссинцы», — ответил я, удивленный и тронутый тем, что Олег помнит о них. — Они тоже погибли.
Он накрыл своей крупной ладонью мою. Я заметил, что ноготь ее большого пальца черен, — подробность, одновременно и отвратившая меня, и возбудившая.
— Настрадались мы с тобой, верно? — сказал он. — И все же мы здесь, ты и я. Если вдуматься, безумие совершенное.
Наступила тишина. Ладонь Олега так и лежала поверх моей ладони. Я не решался взглянуть ему в глаза.
Когда молчание стало для меня невыносимым, я отнял у него мою руку и с наигранной веселостью сказал:
— Но мы не стушевались, ведь так? Я обзавелся здесь немалым числом друзей, довольно известных. Кокто, Дягилев, Стравинский. Гертруда Стайн. Наш блестящий соотечественник Челищев, который скоро станет очень известным художником, — известным настолько, что сможет соперничать даже с Пикассо, которого я тоже немного знаю.
Едва я покончил с моим бессмысленным бахвальством, как мне стало стыдно за себя.
— Половина этих имен ничего мне не говорит, а другая принадлежит, по-моему, мошенникам каких мало. Ты действительно водишься с такими, как Пикассо?
— Он человек сложный, сойтись с ним трудно, — соврал я. — Однажды, на званом обеде, я наблюдал за тем, как он создает чудесную скульптуру из груды детских игрушек. Это было примерно то же, что следить за работой волшебника.
— Ну, должен признаться, в искусстве я никогда аза не смыслил, в каком угодно, — сказал Олег. — Мне подавай какое-нибудь практическое дело, ни о чем другом я не прошу. Помилуй, я мог бы сейчас управлять самими плодородными полями пшеницы из всех, какие только есть на Украине. Да, мы не стушевались. Думаю, я справляюсь с этой жизнью не так уж и плохо. У меня хорошая жена, ко дну я не пошел, уважения к себе не потерял. А сегодня еще и старого друга встретил, а ведь думал, что никогда его не увижу.
Олег выпил несколько стаканов вина подряд и попросил официанта принести еще и водки. Я сказал, что в четыре у меня урок английского, и спросил, сможет ли он вернуть меня в Латинский квартал.
Его это, похоже, разочаровало, однако он ответил:
— Ты прав, не стоит пускать этот вечер псу под хвост. Денежки всем нам приходится зарабатывать. Но мы с тобой еще свидимся, верно? Давай обменяемся адресами.
Перед тем как усесться в свое древнее «такси Марне», он немного замялся.
— Может, сам поведешь? — предложил он. — Развлечешься немного.
Я сказал, что водить машину так и не выучился.
— Стыд и позор. Это одно из величайших удовольствий жизни. Я тебя как-нибудь научу.
Я заметил, и меня это слегка позабавило, что Олег раз за разом пытается придумать новый повод для наших будущих встреч. Как приятно было бы сказать ему раз и навсегда: «У меня теперь своя жизнь, и довольно деятельная. Не уверен, что смогу выкроить время для дальнего знакомца из прошлого».
Но я не хотел быть жестоким и соблазну этому воспротивился.
Ссадив меня на рю де Вожирар, Олег высунулся из машины и крепко сжал мою руку:
— Очень рад, что судьба снова свела нас, Набоков. Я скоро дам о себе знать. Моя жена замечательно готовит!
Я коротко, по-дружески, похлопал его по ладони и влился в поток шедших по тротуару людей. Совсем рядом, на углу, стоял цветочный магазин, продававший пасхальные лилии, и я, поддавшись неожиданному порыву, потратил несколько драгоценных франков на то, чтобы почтить приближавшуюся Страстную неделю.
И наконец он настал — самый радостный день моей жизни. Я проснулся на рассвете, сгорая, точно школьник, от нетерпения, и весь день ни для какого дела пригоден не был: мысли и чувства мои были посвящены только вечеру, который ждал меня впереди. Когда начало смеркаться, я с особым тщанием накрасился, надел мой оперный плащ и выбрал самую щегольскую из тростей. Как-никак мне предстояло вступить в Дом Господа нашего.
Кокто и его клака из шести не то семи enfants присоединились ко мне в кафе, стоявшем неподалеку от собора Святого Северина. Я быстро понял, что некоторые из них, если не все, уже успели накуриться, и на миг возмутился, но затем решил, что это их дело, не мое. Я-то предстану перед Господом с чистым сердцем и чистой совестью.
— Ну не чудесно ли? — сказал Кокто, барабаня длинными пальцами по столу, словно по клавиатуре. — Все равно что присутствовать при первом выходе юной девушки в свет. Как редко выпадает нам в этой жизни возможность вновь обрести невинность!
— Я не волновался так с премьеры «L’Enfant et les Sortilèges» [108]«Дитя и волшебство» (фр.) — одноактная опера-балет Мориса Равеля, премьера состоялась в 1925 году.
, — признался Бургуэнт.
— А ведь ты наверняка думал, что эту оперу Равель написал про тебя, — сказал Закс.
— И сейчас так думаю, — подтвердил Бургуэнт.
Закс, несколько недель назад поступивший в семинарию кармелитов, носил теперь сутану. Когда я совершенно серьезно сказал ему, что сутана его очень красит, он вздохнул и ответил:
— Да, черное худит, не правда ли?
— Услышав о твоем поступлении в семинарию, мы подумали было, что это название ночного клуба, — высказался томный, кудрявый enfant, имени которого мне теперь не припомнить.
— А я-то всегда полагал, что ты еврей, — фыркнул Бургуэнт.
— И правильно полагал, — ответил Закс. — Я родился Морисом Эттергхаузом. Так-то вот.
То, что за этим последовало, было чистой воды волшебством. Священник медленно и безмолвно нес по темному храму пасхальную свечу трижды останавливаясь, чтобы пропеть на одной ноте «Lumen Christi» [109]«Свет Христов» (лат.).
, на что паства отвечала: «Deo Gratia» [110]«Благодарение Богу» (лат.).
, и каждый из нас зажигал свою свечу от пасхальной, наполняя храм светом и жизнью, которые, конечно же, и есть Сам Христос. За этим последовала строгая «Литургия слова», а за нею «Месса воскрешения», во время которой поется — в первый после Великого поста раз — «Gloria in Excelsis Deo» [111]«Слава в вышних Богу» (лат.).
. Радостно гремел орган, звенели церковные колокола, статуи святых освобождались одна за другой от пелен, которыми их укрыли в пятую и шестую недели Великого поста. Прозвучала первая с его третьего воскресенья «Аллилуйя», следом — Благовествование Воскрешения, а затем наступило время моей конфирмации.
Все перемешанные кусочки моей жизни сложились в нечто целое, и целым этим оказалась, ясно увидел я, любовь. Я думал о моей матери, о Карсавиной, о столь много значившем для меня Давиде Горностаеве. И молился о спасении его души.
Они, мои возлюбленные братья во Христе, все время были рядом со мной. Кокто через равные промежутки времени бормотал: «Я люблю вас, о, как я люблю вас». Стоявший слева от меня Бургуэнт ласково сжимал мою руку на протяжении почти всей церемонии.
Никогда не находился я под защитой сил столь многих и столь различных. То было театральное действо высшего порядка.