Берлин. 8 декабря 1943

— Должен сказать, план британцев «гамбургизировать» Берлин, похоже, не срабатывает.

Мы с Феликсом встречаемся, как и было договорено, на углу Вильгельмштрассе и Принц-Альбертштрассе. — Я возражал против такого выбора, говоря, что он опрометчив, что мы окажемся слишком близко к Министерству и управлению Гестапо, но Феликс повторил лишь: «На виду у всех, друг мой, на виду у всех».

— Нет, — продолжает он, — стереть нас с карты не так-то легко. Выяснилось, что Берлин — не Гамбург. Широкие авеню, большие парки, крепкая каменная кладка — это вам не перенаселенный, деревянный средневековый город. Здесь слишком мало пищи для огня, пожарам просто не удается разгуляться вовсю. Британцы уже причинили нам почти весь ущерб, какой могли, и понесли при этом очень серьезные потери. Вы заметили? В рабочих командах становится все больше пленных англичан. Вот только ваш друг среди них отсутствует.

— Так у вас есть новости? — спрашиваю я.

Феликс, нахмурясь, разглаживает маленькие, аккуратные усики.

— Новостей нет, но ниточка имеется. И она требует, чтобы мы зашли вон туда, — и он указывает на управление Гестапо.

— Вы, разумеется, шутите.

— Хочется вам узнать, что с вашим другом, или не хочется?

— Но зачем мне идти с вами? Это же безумие. Тогда уж проще пойти и самому отдаться им в руки.

— К вам уже приходили из Гестапо?

— Да, заглядывал какой-то портновский манекен. Больше всего похожий на тех, кто обходит дома во время переписи населения. Задал мне несколько вопросов, ответы на которые уже знал, и ушел.

— Гестаповцы могут позволить себе не спешить. Они явятся к вам, когда сочтут это нужным. А вы пока наслаждайтесь свободой. В конце концов, до их прихода может произойти все что угодно. Все что угодно.

Разумеется, он прощупывает меня.

Я решаю, что пора задать ему прямой вопрос, и задаю:

— Вы тоже из Гестапо?

Он усмехается:

— Какая забавная мысль. Конечно, я вам подозрителен. В наше время каждому приходится подозревать каждого. И это хуже всего. Если бы сам Иисус явился к нам, мы бы и его заподозрили.

— Я полагал, что вы утратили веру.

— Я утратил столь многое, что уже сбился со счета утрат. Но что у меня есть, — Феликс похлопывает себя по нагрудному карману, — так это очень ценный пропуск, подписанный не кем иным, как графом Вольфом-Генрихом фон Хеллдорф. С этой бумажкой мы практически неуязвимы. Не спрашивайте, как я ее раздобыл. У меня много знакомых, которые обязаны мне множеством услуг.

Поскольку граф фон Хеллдорф — глава берлинской полиции, я немного успокаиваюсь, хотя Феликс раз за разом становится фигурой скорее более, чем менее загадочной. Мне приходит в голову, что, предлагая посетить управление Гестапо, он бросает вызов не столько мне, сколько себе самому. И приходит также в голову, что он просто использует меня для достижения некой собственной цели, мне неведомой.

Выбора у меня нет — придется идти с ним.

— Кстати сказать, — говорит он, когда мы начинаем подниматься по ступеням, — эти рабочие команды феноменально эффективны, вы не находите? Стоит лишь потушить пожары — и через несколько часов открывается движение по улицам, которые выглядели непроходимыми, возобновляется подача электричества, снова начинают работать телефонные линии. Фюрер демонстрирует чрезвычайную заботливость о своем Рейхе.

Здание выглядит так, точно в нем проводится эвакуация. Служащие управления выносят из него какие-то коробки и грузят их в армейские грузовики. Вооруженная охрана в этом не участвует, но и на нас почти никакого внимания не обращает. Феликс подходит к одному из охранников и, коротко переговорив с ним, оборачивается ко мне и показывает на лестницу — надо подняться наверх.

Мы углубляемся в темное здание, и меня охватывает ужасное чувство, что я вошел в лабиринт, из которого больше не выйду.

— По-моему, нужный нам отдел здесь, — произносит Феликс.

Маленький человечек сидит за столом, заставленным высоченными стопами документов, — водрузи одну на другую, и бумажная колонна упрется в потолок. Комнату наполняет стрекот пишущих машинок. Каждая машинистка, допечатав одну страницу, тут же заправляет в машинку следующую и снова принимается будто из пулемета строчить.

— У меня неотложный запрос от графа фон Хеллдорфа. Он относится к военнопленному, взятому близ Гамбурга двадцать девятого июля сего года. Сержант авиации Хью Бэгли, личный номер шесть-пять-восемь-четыре-шесть-пять, четвертая группа ВВС Британии, семьдесят восьмая эскадрилья, базирующаяся в Миддлтон-Сент-Джордже, графство Дарем.

Меня изумляет обилие сведений, каким-то образом добытых Феликсом.

— Это дело военных, — говорит человечек.

Феликс остается непреклонным:

— По нашим сведениям, он бежал из-под стражи и в настоящее время прячется у подрывных элементов. Возможно, даже здесь, в Берлине. Поэтому мне необходимы все, какими вы располагаете, сведения о нем.

Пока Феликс — с видимым облегчением — переписывает разного рода мудреные формуляры, я наблюдаю за адской батареей с неослабным усердием выполняющих свою работу машинисток. В большинстве своем это молодые женщины, на вид очень профессиональные, аккуратно подстриженные, с хорошими ногами, хотя многие из них одеты, как погорельцы — во что попало. Мною овладевает очень неприятное чувство, что печатают они ордера на арест или, возможно, приказы о заключении в трудовые лагеря. И я гадаю, не решается ли здесь в самый этот миг и моя судьба.

Наконец Феликс заканчивает возню с документами, после чего мы, пройдя по оживленным коридорам, выходим под серое послеполуденное небо.

— Я требую, чтобы вы сказали мне, чего мы этим добились, — говорю я. — Хью Бэгли действительно сбежал? И если так, разве мы с вами не осложнили его положение еще сильнее?

Феликс остается спокойным:

— О нет, сведений о его побеге у меня не имеется. Проблема в том, что я не обладаю никакой информацией о месте, в котором его держат. Я просто пытаюсь двигаться от конца к началу. Если Гестапо заявит, что ваш друг вовсе не в бегах, оно может по недосмотру открыть мне его теперешнее местонахождение.

— Я не понимаю, почему вы продолжаете подвергать себя такой опасности. Да и других, позвольте добавить, тоже.

— Просто потому, что могу, — отвечает он. — Ах, Набоков, все не так уж и сложно. Я не знаю, чем объясняются ваши недавние действия — огромной храбростью или огромной глупостью. Для меня важно иное — я ни той ни другой ни разу не проявил.

— И то, что вы сейчас делаете, дает вам возможность проявить их, так, что ли?

— Знаете, чего я боюсь сильнее всего, Набоков? Умереть, не заявив о моей позиции, для меня страшнее, чем гибель под бомбами. Осторожность и послушание, которые, как я всегда полагал, позволят мне выжить, привели меня к участию в делах самых омерзительных. Люди, навязавшие нам эту войну, — скоты. Боюсь, однако, что и я, как все остальные, поспособствовал ее продолжению. Вы ведь тоже должны испытывать страх. И все-таки вы открыто сказали то, что думаете.

— Бог говорит нам, что такой вещи, как человек-скот, не существует, — отвечаю я. — Это логическая несообразность. Кто бы ни развязал нынешнюю войну и кто бы ее ни продолжал, все они совершенно такие же люди, как мы с вами.

— Может быть, поэтому я и не верю больше в Бога.

— Может быть, поэтому я все еще и верю в Бога. Альтернатива для меня попросту неприемлема.

— Да, — говорит он, скорбно глядя мне в глаза. — Альтернатива неприемлема. Нам пора попрощаться, Набоков. Я вскоре дам о себе знать. Посмотрим, принесет ли мой маленький план какие-нибудь результаты.

Есть один прекрасный древний гимн, «Salve Regina» [113]«Славься, Царица Небесная» (лат.).
, — вернувшись к этим страницам, к столу в моей холодной комнате, я негромко пою его сам для себя. «Salve, Regina, Mater misericordiae, vita, dulcedo, et spes nostra, salve! О clemens, О pia, О dulcis Virgo Maria» [114]«Славься, Царица, Матерь милосердия, жизнь, отрада и надежда наша, славься! О кротость, о милость, о отрада, Дева Мария» (лат.). Здесь приведены две первых строки гимна и последняя.
. И он успокаивает меня. Утешает. Напитывает душу. Даже сейчас я знаю, что в нем вся моя жизнь — от рождения, которого я не помню, до неотвратимого, ожидающего меня распятия. Все, напоминаю я себе, уже было искуплено прекрасным молодым мужчиной, пригвожденным к кресту. Мне же осталось лишь завершить мою бумажную работу.