Не могу сказать, что в те счастливые годы я стал совершенным затворником. Мы с Германом нередко спускались из нашего горного гнезда валькирий, чтобы посетить Мюнхен, Зальцбург, Париж. С парижскими моими друзьями я виделся все реже и реже — жизнь разбросала их. Американцы по большей части вернулись домой; в Америку же уехали (хоть и не вместе) Челищев и Таннер. «Русский балет» распался на несколько враждовавших трупп, а Кокто занялся сочинением пьес.
Олега я увидел всего один раз — да и то издали, через широкие Елисейские Поля. Машина его поломалась — из радиатора вылетали сердитые клубы пара, — другие автомобили объезжали ее, и издали могло показаться, что клубы не менее гневные испускает и он. Олег меня не заметил, а я на помощь ему не пришел. В какого бы рода помощи он ни нуждался, я предложить ее все равно уже не мог. Сняв куртку, он немилосердно хлопал ею по капоту своей злополучной машины, как крестьянин лупит чем ни попадя по бокам многострадальной скотины, свалившейся под непосильным для нее бременем, — картина, наверняка представлявшаяся большинству прохожих смешной, но меня погрузившая, как всякое воспоминание о России, в меланхолию.
Каждый август мы, я и Герман, совершали паломничество в Байройт, и, если — пока тянулись тридцатые — нам приходилось мириться со свастиками и прочими атрибутами национал-социализма, это представлялось малой ценой, которую мы платили за привилегию услышать, как Ричард Штраус дирижирует в 1933-м «Парсифалем», или, в жаркое лето 1937-го, как гениальный мыслитель Фуртвенглер толкует полный цикл «Кольца». До чего же мне хотелось, чтобы с нами был отец. Эти постановки изменили бы его отношение к Вагнеру — а может быть, и нет, если вспомнить, что программу всякий раз украшал большой, во всю страницу, портрет Гитлера.
Время от времени я получал от Володи — или от Веры? — сердечное письмо.
Зато В. Сирин регулярно поставлял мне очередной обзор его несравненно богатого внутреннего мира. В 1935 году появилось «Приглашение на казнь», роман, похожий на безумный сон, мучительный, смешной, нежный и потусторонний. В то время я не знал, конечно, что попаду со временем в положение приговоренного к казни человека, гадающего, стоит ли ему начинать писать что-либо, не ведая, сколько времени у него осталось.
С Володей я снова увиделся лишь в 1937-м. Я приехал тогда в Париж и, зайдя однажды под вечер в «Le Sélect», с изумлением обнаружил у дальней стены кафе моего брата, игравшего в шахматы со своим другом Марком Алдановым. Первое мое постыдное побуждение было повернуться и уйти, такая буря чувств меня обуяла: радость от того, что я вижу брата, изумление от того, что я вижу его в Париже, обида на то, что он ничего мне о своих планах не сообщил, — хотя с чего бы он стал это делать? Я подошел к столу, за которым сидел Володя, коснулся его плеча и тоном насколько мог небрежным сообщил, как радует и удивляет меня наша неожиданная встреча.
От прикосновения моего он слегка поежился (что я мог бы и предвидеть), оглянулся — и несколько долгих секунд мне казалось, что он не понимает, кто я такой, — а затем воскликнул:
— О, Сережа, страшно рад тебя видеть! Что заставило тебя спуститься с альпийских высот?
Я ответил, по обыкновению заикаясь, что имею не меньше оснований поинтересоваться причиной, приведшей его сюда из Берлина. Приехал ли он на чтения? И я их уже пропустил? Объявлений о них я не видел.
— Нет-нет, — сказал он. — Я уж два месяца как здесь. С Берлином покончено.
— Прекрасная новость, очень рад за тебя и Веру.
— Вера, увы, осталась в Берлине. И сын наш тоже.
— Как же так?
— Она не хочет бросать работу. Боится, что в Париже места ей не найти.
— И правильно боится, — мрачно сказал, не оторвав взгляда от шахматной доски, Алданов. — Работы нынче нет нигде. А если и есть, получить разрешение на нее невозможно.
Володя его словно и не услышал.
— Не понимаю я ее упрямства. Что до меня, мне отчаянно захотелось убраться оттуда. Не знаю, слышал ли ты эту новость, — навряд ли, поскольку происходящее в Германии тебя ни в малой мере не касается, — но есть там такая гиена, Бискупский, и его недавно назначили начальником Управления по делам эмигрантов. И это еще не самое худшее. Держись. В свои заместители он выбрал не кого иного, как Таборицкого. Таборицкого! Заводного убийцу, жалкую пародию на человека. Мать это просто взбесило, и я хорошо ее понимаю. Ему следовало бы гнить в тюрьме до скончания дней. А теперь он распоряжается нашими жизнями. И уже отдал приказ о немедленной регистрации всех проживающих в Рейхе русских. Говорят также, что ему велено набрать команду, которая будет делать переводы и проводить допросы в случае войны с Советским Союзом. Нелепость. Абсурд. И непереносимый.
Для человека, гордившегося тем, что он никаких газет не читает, брат показался мне архиинформированным — куда в большей мере, сказать по правде, чем я, даже и не слышавший новости, касавшейся одного из убийц нашего отца.
— Никакой войны с Советским Союзом не будет, — сказал Алданов. — Я вас уверяю. Гитлер глуп, но не настолько.
Он указал пальцем на шахматную доску:
— Боюсь, мне остается только признать мое поражение и покинуть вас, давно не видевшихся братьев. У вас наверняка найдется о чем поговорить.
Я всегда считал Алданова человеком редкостной доброты: Володя недавно опубликовал разгромную рецензию на его последний роман, но, по-видимому, Алданов простил ему это предательство.
— А ты хорошо выглядишь, — с необычной для него заботливостью сказал Володя. — По-моему, пополнел немного. Похоже, жизнь обходится с тобой по-доброму.
— Именно так. Я осел на одном месте и доволен этим.
Сам Володя выглядел ужасно. Изношенный до нитки пиджак с продранными обшлагами, дышащие на ладан туфли. Он тоже заметил разделивший нас контраст:
— И одет, как я вижу, с иголочки.
— Извиняться за это не стану, — сказал я.
— Ты не понял. Я и не прошу тебя извиняться. Ты все такой же обидчивый, да? Но я не набиваюсь на ссору с тобой. Хотя бы потому, что собираюсь попросить тебя о помощи. Вера получит разрешение на работу во Франции, только если за нее кто-то поручится. Пакостные чинуши относятся к нам, как к преступникам, — мерзость, но тут ничего поделать нельзя. Я, помнится, знакомился кое с кем из твоих друзей. Может быть, у кого-то из них есть связи в лабиринтах бюрократии? Вера не приедет, пока у нее не будет твердых гарантий получения работы, но при нынешних обстоятельствах добыть их совершенно невозможно. Я вожу компанию только с русскими, а от них в таком деле толку нет никакого, потому что с точки зрения государства все мы практически не существуем.
От олимпийской уверенности в себе, которую привычно источал Володя, не осталось и следа. Когда он сворачивал сигарету, я заметил, что у него дрожат руки.
— Кокто и Деборд, — сказал я, вспомнив нашу давнюю встречу в «Мишо». — Последний, скорее всего, ничем помочь не сможет, а вот первый — не исключено. Одно из его хобби — знать каждого, кто хоть что-то собой представляет. Буду счастлив попробовать сделать все, что в моих силах.
Володя поднял на меня полный надежды взгляд, и я только тогда заметил под его глазами темные круги, придававшие ему сходство с дядей Рукой.
— Я буду страшно благодарен тебе, Сережа, что бы ты ни сделал. Страшно, страшно благодарен.
Все выглядело так, точно Судьба по какому-то непостижимому капризу решила на время поменять нас местами, посмотреть, что произойдет, если принц получит роль нищего, и наоборот. Хотя кого из нас она считала принцем — не знаю.
Я телеграфировал Герману, что задерживаюсь в Париже на неопределенный срок: брат нуждается в моей помощи. А затем приступил к поискам Кокто.
Печальная истина состояла в том, что после нескольких лет близости — или, во всяком случае, очаровательной видимости ее — мы почти раззнакомились. С Дебордом он разошелся, вполне учтиво, и, как мне сказали, жил теперь с американским негром, боксером по имени «Панама» Ол Браун, чью европейскую карьеру пытался устроить, — но, увы, не с тем же успехом, с каким управлял когда-то ночным клубом.
Чтобы напасть на след моего старого друга, потребовалось несколько дней: обычных его кафе он теперь избегал. Прежние друзья Кокто уверяли меня, что он обратился в параноика, — все считали, что ему самое время снова полечиться от опиумной зависимости. Я послал Кокто записку на новый его адрес, ответа мне пришлось ожидать почти две недели.
Тем временем положение Володи становилось все более отчаянным, он заболел псориазом, да еще и в острой форме, — на нервной почве, сказал ему врач, к которому он обратился.
— Я начинаю сходить с ума, — признался он. — Среди ночи мне приходит в голову мысль, что, если бы у меня был Верин пистолет, я приставил бы его к виску и нажал на курок.
— Ну, значит, и слава Богу, что у тебя его нет, — ответил я. — Пожалуй, ей все же лучше не приезжать сюда, — по крайней мере до того, как ты поправишься.
— Нет, она должна приехать как можно скорее. Помимо прочего, я соскучился по Митючке. Тебе не случилось стать отцом, ты не знаешь безумной нежности, адской тревоги, которая охватывает мужчину, когда он думает о такой беспомощной, чудом сотворенной жизни, о смешении длинного шлейфа одной крови со шлейфом другой. Впрочем, твое предрасположение наверняка заставляет тебя сокрушаться о многом. Как это, должно быть, нелепо — ощущать себя настолько не приспособленным к миру, в который ты попал.
— Уверен, ты не пытался осмыслить по-настоящему мое, как ты назвал его, «предрасположение». Иначе ты знал бы, что самые большие неприятности доставляют его обладателю поиски губной помады нужного оттенка.
— Неужели ты обязательно должен острить так плоско? — спросил Володя.
Когда Кокто наконец позвонил, трубку снял мой брат. И протянул ее мне, как некий неприятный предмет, от которого ему не терпелось избавиться:
— Какой-то человек пытается уверить меня, что я — это на самом деле ты, и переубедить его мне не удается. Кроме того, он пожелал узнать, не прослушивается ли твой телефон.
И в ухе моем зазвенел голос Кокто:
— Mon cher, я уж решил, что ваше очаровательное заикание покинуло вас. Голос у вашего брата почти такой же, как у вас, но только менее музыкальный и, скажем так, более мускулистый. Ваши сладостные интонации для меня предпочтительнее. Я хотел бы, чтобы сладостными были и мои, но, увы, я налетел с разбегу на кирпичную стену — вернее сказать, бумажную, сложенную из неисчислимых бюрократических формуляров. Вы уверены, что никакого иного пути не существует? И неужели вашей протеже так уж необходимо найти работу сию же минуту? Мне представляется, что за последние годы в наш прекрасный город забрело множество русских. Их видишь повсюду — не обязательно процветающих, да ведь кто же из нас теперь процветает? — но доказывающих, что они отличнейшим образом сносят тяготы жизни, не получив на нее официального «разрешения».
И потому, боюсь, mon cher, что никакой помощи вам от меня не дождаться. В прежние дни я позвонил бы Гюго, которые прекрасно разбираются в делах житейских, однако они покинули меня, как покинули практически все — и даже, как я иногда начинаю опасаться, моя гениальность. Впрочем, я рад представившейся мне возможности возобновить знакомство с вами. Знаете, я ужасно по вам соскучился. Вы просто обязаны снова одарить меня вашим светозарным обществом, и как можно скорее.
Он примолк, а затем пробормотал тоном проказливого дитяти, неспособного воспротивиться искушению:
— И может быть, вам захочется выкурить в память о былых временах пару трубочек.
В дневные часы Володя работал над своим новым романом, «Дар», о котором сказал мне только: «Во всей русской литературе ничего подобного не было». А вечерами вращался в эмигрантских кругах, которых сам я давно уже избегал. Впрочем, Париж — город маленький, особенно для изгнанников, и от слухов в нем деться некуда. С женщинами, которые слетались на его пламя, как мотыльки, Сирин был очарователен. А вот литературные его суждения нередко вызывали гнев. Он обидел Сорокина. Открыто оскорбил Адамовича. Одно упоминание его имени доводило нобелевского лауреата Бунина до судорог. А кроме того, он завел роман.
От последнего слуха я поначалу отмахнулся как от смехотворного и злобного, однако в скором времени они начали поступать ко мне из источников самых разных, и не сходились они только в имени женщины — одни называли Нину Берберову, другие Ирину Гуаданини.
Решив уведомить брата об этих измышлениях, я предложил ему встретиться 28 марта, в пятнадцатую годовщину смерти отца. Однако он заявил, что у него этот день уже занят, и перенес нашу встречу на вторую половину следующего. Едва увидев брата, я понял, что он чем-то ужасно подавлен, и спросил, что случилось. Володя объяснил, что весь предыдущий день ждал письма от Веры, однако оно так и не пришло.
Я сказал, что письмо могло и задержаться в пути, не пришло вчера, придет сегодня, — Володя ответил на это, что и сегодняшняя почта тоже уже поступила, а письма в ней не было.
— Она сама не своя, — сказал он. — И почему-то не желает перебираться в Париж. Одну неделю она твердит, что нам следует попробовать обосноваться в Бельгии, другую говорит только об Италии. Как-то раз даже до Австрии додумалась. А теперь у нее появилась новая идея — поехать первым делом в Чехословакию, показать маме ее внука и заодно полечиться от ревматизма. Как будто от него во Франции лечиться нельзя! Я понимаю ее желание познакомить маму с Митючкой, внук он замечательный, но почему именно сейчас? Неужели нельзя подождать несколько месяцев, которые уйдут на наше устройство здесь?
Я слушал его, и меня начинала тревожить мысль: а что, если и до Веры дошли те самые слухи? Что, если в них и состоит причина ее неприязни к Парижу?
— Возможно, это никакого отношения к делу не имеет, — сказал я, — но мне кажется, что ты должен знать о вредоносной сплетне, которую о тебе распустили. Я уверен, что это совершенная…
— Чушь! — рявкнул он. — Полная чушь. Нина Берберова мой близкий друг, ей сейчас нелегко, она разошлась с Ходасевичем, с которым прожила столько лет. Вот мы и встречаемся с ней то в одном кафе, то в другом. Неужели кто-то и вправду думает, что я способен поставить под угрозу мои отношения с величайшим поэтом нашего времени, заведя интрижку с покинувшей его женой? Уверяю тебя, Сережа, нас с ней соединяют лишь дружба и любовь к литературе.
Пораженный его откровенностью, я сказал Володе, что благодарен за разъяснение и знаю, как тяжело далась ему эта весна.
— Да перестань ты так трястись надо мной, — ответил он. — А то еще задушишь меня в родственных объятиях.
— Я и не трясусь, — возразил я.
— Вот и хорошо. Спасибо тебе за участие, но я вполне способен сам о себе позаботиться.
Последняя фраза меня немного обидела, однако я постарался этого не показать, сообщив взамен, что на следующей неделе Герман приедет в Париж и нам очень хотелось бы позавтракать втроем.
— О, хорошо, что напомнил, — ответил Володя. — Я совсем забыл спросить тебя о нем. Мне тоже очень хочется позавтракать с вами.
Лишь спустя какое-то время я сообразил, что об Ирине Гуаданини он не сказал ни слова.