Все лето В. И. Ленин — трусливый немецкий еврей, как называла его тетя Надежда, — укрывшись в своем далеком швейцарском логове, призывал русские войска сложить оружие и заключить сепаратный мир с Кайзером. Красные знамена и большевицкая болтовня начинали понемногу будоражить Петроград. Отец написал из полка нашей встревожившейся матери, что, хотя такая подстрекательская риторика и способна увлечь недовольных жителей города, в деревне нам ничто грозить не будет. На крестьян можно положиться в том, что они останутся безразличными к делу Интернационала.

Однако в последнее время в поместьях наших соседей начали вдруг загораться риги — среди ночи, самым загадочным образом, — и это внушило нам сомнения в справедливости успокоительных слов отца.

— Будь осторожен, — однажды вечером, после того как пожар уничтожил сарай в Батово, сказала Володе мама. Подозреваю, что она и вовсе запретила бы ему совершать ночные вылазки, да знала, что запрет ее не подействует.

Володя, ухмыляясь, вытащил из кармана кастет:

— Если ко мне кто сунется, я познакомлю его с этой штукой.

Мама нахмурилась:

— А отец знает, что ты носишь ее с собой?

— Он-то и купил мне ее прошлой весной в английском магазине.

— Да что ты! — воскликнула мама. А затем, горестно улыбнувшись, добавила: — Ну, во всяком случае, постарайся не попадать в положения, в которых она сможет тебе пригодиться.

В ответ Володя лишь рубанул кастетом по пустому воздуху.

После его ухода мы с мамой уселись за складную картинку, обещавшую обратиться после ее завершения в Рубенсово «Поклонение волхвов». Как я ненавидел эти начальные бестолковые поиски, когда совершенно не знаешь, за что ухватиться. Мать же, напротив, словно раскладывала рассыпанный перед нею хаос по полочкам — с тем сочетанием детского пыла и взрослой основательности, которое так очаровывало всех, кто ее знал. Я вглядывался в пошедший складками лоб мамы, в ее лицо, на котором застыла недовольная гримаска.

— Твой отец и брат так похожи один на другого, — вдруг сказала она. — Право же. Оба считают себя бессмертными.

Она подняла на меня ласковый взгляд, потом взяла наугад кусочек картинки.

— Ты в этом смысле намного разумнее.

Вряд ли она понимала, насколько опасные вещи ношу я в себе — не в кармане, но в сердце.

В тот вечер я улегся в постель пораньше, с завистью думая о том, каким разнообразием благ и богатств обзавелся в последнее время Володя — от любимой девушки до кастета и до Рождествено. Около трех утра, в самый разгар запутанного сновидения, в котором Олег обвил меня руками и почти уж… В чем состояло это «почти», я не узнал, поскольку меня разбудил громкий крик.

— Поехали, поехали все! — кричала моя мать, бежавшая по коридору и стучавшая в каждую дверь.

У моста, по которому Варшавское шоссе пересекает Оредежь, горела давно заброшенная конюшня.

Русский человек любит пожары. Такова одна из странностей нашей национальной души, и, хотя сам я обаяния их никогда до конца не понимал, наблюдать эту странность мне доводилось довольно часто. В городе ли, в деревне, не только крестьяне, но и профессора, священнослужители, аристократы сбиваются в толпу, чтобы поглазеть на горящее здание.

Мама тоже была в этом отношении русской до мозга костей. Весь ее — и немалый — западный лоск слетал с мамы, точно шелуха, и из-под него проступало нечто необузданное, схожее с песнями, которые мы слышали в модных цыганских ресторанах, что стояли на островах в устье Невы.

Все еще полусонный, я присоединился к моим сестрам, четырехлетнему брату Кириллу и их гувернантке мадемуазель Гофельд, занявшим места в старом шарабане. Цыганов уже увез в нашем автомобиле маму с ее новой таксой. Володи, разумеется, нигде видно не было, и его отсутствие повергло моих сестер в немалый испуг.

— Понятия не имею, куда он подевался, — сказал я им, сидя в шарабане, все больше отстававшем от стремительного авто. — Вы лучше у мамы спросите.

Слова эти явно не понравились мадемуазель Гофельд, близкой подруге мамы, хорошо знавшей, какую тревогу внушают той ночные блуждания Володи.

Непривычный час, возбудивший меня до последней крайности сон об Олеге, приступ норовистого упрямства — все это, соединившись, странно воодушевило меня.

— Не исключено, что наш-то брат конюшню и поджег. И мы застанем его на месте преступления, ха-ха-ха, — весело продолжал я, и девятилетняя, обожавшая старшего брата Елена немедля залилась гневными слезами, до того обильными, что их хватило бы для тушения и самого сильного пламени.

— Довольно, — строгим тоном произнесла мадемуазель Гофельд.

Но я еще не закончил. Я и сам себя удивил, когда под покровом тьмы, едва-едва рассеиваемой оранжевым заревом далекого пожара, прижал ладони к груди и запел-застонал:

— Он влюблен. Наш юный пастушок влюблен. Он сгорает от любви: пожары сердца озаряют его путь, пламя желания. О, роскошный жар в крови! О, герой нашего времени!

Весело мне было до чрезвычайности, я даже заикаться перестал. Елена, Ольга, мадемуазель Гофельд смотрели на меня во все глаза. Наш кучер, Захар, и тот обернулся, желая убедиться, что с его пассажирами не стряслось ничего дурного. Я различил в темноте, как он покачивает головой, слушая произносимые молодым барином глупости.

— Ты пьян? — спросила Ольга. — Признайся, ведь пьян.

— Пьян от любви, — взвыл я, не зная уже, от чьего имени говорю, Володиного или своего. — Любовь опьяняет сильнее сливянки, — вопил я. — Сильнее, чем водка, шампанское или «токай»…

Конец моему вдохновенному концертному номеру положило лишь наше прибытие на место пожара. Сюда уже съехалась целая праздничная толпа — кто на чем: в коляске, в автомобиле, на велосипеде, верхом, на возу сена. Из стоявшего за рекой Батово прикатили бабушка Набокова, Христина, тетя Надежда, а с ними и разномастная свита слуг и служанок, которые образовали бестолковую до нелепости пожарную бригаду и таскали из реки воду к ставшему уже неукротимым пламени.

Внимание мое привлекла парочка молодых деревенских парней, обменивавшихся на самом краю толпы добродушными пинками.

Я видел их несчетное множество раз — для меня они были двумя безымянными винтиками в сложной машине нашего поместья. Теперь же пламя пожара преобразило их. Или у меня всего лишь разыгралось воображение? Чем дольше я наблюдал за ними, проворно пинавшими друг друга, а после повалившимися кучей на землю, тем с большей уверенностью понимал: у них есть некая общая тайна. Ни малейшего доказательства этого я не имел, если не считать таковым алогичность желания, но, когда батовский слуга, старый косоглазый татарин, заехал одному из парней в ухо и приказал обоим заняться тушением пожара, я вдруг понял, что конюшню подожгли именно они.

Мама извлекла из своей сумки две стопки и бутылочку портвейна, дабы подкрепить им свои и мадемуазель Гофельд силы. Мои сестры, увидев бутылку, покатились со смеху, сильно удивив маму.

— Что такое, mes enfantsl [25]Дети мои (фр.).
— раз за разом спрашивала она, не получая ответа. — Что вас так насмешило?

В конце концов рассмеялась и мадемуазель Гофельд:

— Ну что за глупые дети! От треволнений совсем с ума посходили!

Пока мама, бабушка и тетя Надежда беседовали, а мои сестры бесцельно сновали в толпе, — всем становилось скучно, и скука эта возрастала в обратной пропорции к силе огня, почти уж полностью испепелившего конюшню, — я снова увидел парочку злодеев и испытал восторг почти экстатический, всего лишь наблюдая за тем, как один из парней кладет ладонь на шею другого, притягивает его к себе и шепчет ему на ухо нечто несомненно заговорщицкое.

Увидь я, как они размахивают выдающим их с головой факелом, и то не изумился бы сильнее. Я понял вдруг, что нынешний пожар был лишь репетицией, а драма ими задумана куда более серьезная. Вскоре настанет день, когда они с их флагами цвета пламени придут и в Выру, и в Батово, и в Рождествено. И никто этого пламени сдержать не сумеет — ни наши ночные сторожа, бывшие по совместительству агентами царского охранного отделения, ни патрулирующие столичные улицы казаки в багряных мундирах, ни императорские гвардейцы Царского Села. А я любуюсь ими, поджигателями!

Домой мы возвращались притихшими. Кирилл и Елена спали, привалившись с двух сторон к мадемуазель Гофельд, Ольга еле слышно напевала странную песенку собственного сочинения. Я, уже устыдившись и шутовства, которому предавался по пути на пожар, и испытанных на нем изменнических чувств, смотрел на скользивший мимо нас лес. Первый свет русского летнего утра окрашивал деревья в пепельные тона. Между деревьями брели, держась за руки и помахивая ими, двое. Володя сплел своей Валентине венок из ночных цветов, на лице его застыло выражение полнейшего довольства.

Должно быть, Ольга разбудила Елену: обе принялись взволнованно указывать на него пальцами, Володя же поприветствовал их единственным галантным взмахом руки, приведшим девочек к вспышке еще более истерического обожания.

Через несколько дней после пожара, под вечер жаркого дня, я ехал на велосипеде, выписывая ленивые восьмерки, по проселочной дороге, что вилась вдоль дальней границы нашего поместья. И что же привлекло мое внимание? Пара косарей, примеченных мной еще издали на золотистом лугу. То были мои поджигатели, и сейчас каждый из них, описывавших косами широкие, волнующие сердце дуги, более всего походил на пресловутую Старуху с косой. И мне захотелось оставить велосипед в траве — проделать то, к чему призывал наших солдат Ленин: побросать винтовки в грязь, поднять руки вверх и направиться к позициям врага.

В тот же миг двое работников прекратили, словно повинуясь некоей команде, свои труды. Отбросив косы в сторону, они занялись грубой возней — ни дать ни взять жеребчики, роющие копытами землю, бодаясь и ржа от удовольствия. Всякий раз, как они падали, сцепившись, на землю, их скрывала высокая трава, но вскоре над нею вновь поднимались обритые головы и голые торсы обоих. «В общем и целом селяне своей жизнью довольны», — любила повторять тетя Надежда, и в тот миг ее утверждение казалось мне неопровержимым.

Я был вне себя от радости, однако вспышка их веселья скоро угасла. Они стояли лицом друг другу и о чем-то серьезно разговаривали, но о чем, разобрать я не мог, расстояние скрадывало их слова, и мне оставалось лишь гадать, какими нежными признаниями могут обмениваться посреди наполовину скошенного луга два злоумышленника.

В голове моей беспорядочно роились мысли: о крепостной Христине, подаренной бабушке вместо куклы; о египтянине Хамиде — хоть и мерзавце, но мерзавце, всей душой преданном дяде Руке. И мне захотелось вдруг, чтобы у меня был мой собственный раб и верный спутник. Желание на редкость глупое, но, с другой стороны, — много ли проку в богатстве и власти, коими обладает моя семья, если я ощущаю себя таким несчастным, таким нуждающимся?

И я, бросив велосипед, пошел к косцам по высокой, по пояс мне, траве.

— Здорово, — окликнул я их, хоть мне и было строго-настрого запрещено заговаривать с работниками наших поместий. Впрочем, единственное мое желание, пусть и смутное, состояло в том, чтобы разделить с ними их радость. Сделать ее и моей тоже. А если они действительно такие злодеи, какими я их считал, то тем и лучше, ибо я успел уже убедить себя в том, что, раз порок мой преступен и эти деревенские парни тоже преступники, значит, и они должны быть приверженцами того же порока. Мне кастеты ни к чему! Пусть сделают со мной что захотят.

Выйдя из еще не скошенной части луга в круг сладко пахнущей стерни, я увидел картину, которая меня поразила. Косари, словно решив исполнить каприз моей фантазии, спустили до щиколок штаны и неторопливо ублажали друг друга!

Оба замерли, испуганные неожиданно появившимся невесть откуда раскрасневшимся, тяжело дышащим, очкастым незнакомцем, и в один голос зашипели, отгоняя меня:

— Пошел отсюда! Пшел вон!

Однако я не сдвинулся с места. Вблизи мои большевицкие ангелы выглядели неимоверно чумазыми — лица в потеках грязи, черные ногти, кажущийся смутно угрожающим смрад потных тел. Кремовое бедро старшего пересекал уродливый багровый шрам.

Оба быстро сообразили, кто я такой. Сын их хозяина. Барчук Сергей Владимирович.

— Так-так-так, — произнес я с надменностью, перенятою мной у моих любимых злодеев со сцены Мариинского. — И чем же мы тут занимаемся?

(Эх, нет у меня наездницкого хлыстика, которым я мог бы похлопывать себя по затянутой в перчатку ладони!)

Я напугал их, и это меня возбудило. В направленных на меня глазах работников читались и неверие, и жалкое изумление, и смертельная ненависть.

— Баклуши-то бить вам не след, — сообщил им я. — Мой отец бездельникам не платит. Но уж коли вы начали эту забавную игру, так, милости прошу, продолжайте.

Они колебались — угрюмые, испуганные.

— Давайте-давайте, — не унимался я, наслаждаясь взятой на себя ролью. — Помогите друг другу, товарищи. Ну же, живее!

Точно таким тоном разговаривал дядя Рука с раболепной прислугой Рождествено, за что мой отец совершенно справедливо его упрекал. Однако в тот миг я и был дядей Рукой, сеньором Содома. Я скрестил на груди руки и взирал на моих жертв с таким спокойствием, с каким мог бы смотреть на кобылу, рожающую жеребенка в одной из наших — еще не сожженных — конюшен.

Как легко эти двое могли свернуть мне шею — и были бы совершенно правы. Но нет, не свернули. Годы спустя в парижском «Зимнем цирке» я видел, как безвкусно разодетый молодой укротитель раскрывает с помощью клина пасть престарелого льва и с безумной неторопливостью засовывает в нее голову. И с каким же неописуемым терпением позволял своему мучителю многострадальный лев унижать его на глазах публики. Точно так же и мои мужички покривились, пожали плечами, и тот, что был постарше, негромко сказал второму:

— Озорнику посмотреть охота? Ну, пущай смотрит.

И они занялись подручной работой, как занимались любой другой, заполнявшей их долгие дни. Да и какой был у них выбор? В конце концов, их деды были рабами Набоковых и Рукавишниковых, да и отцам жилось немногим слаще. И все же меня не покидало ощущение, что парочка умных мышей в который раз обвела вокруг пальца глупого кота.

Конечно, они не могли не заметить возбуждения, в которое их соединенные труды приводят порочного сына их же доброго барина, — сын этот понемногу обращался в наполнившуюся до краев, готовую вот-вот пролить свою влагу чашу.

Я часто думал впоследствии, что именно в те предвечерние часы мы и потеряли Россию. Даже на миг не допускал я мысли, что случившееся тогда ни малейшего отношения к гибели нашей родины не имело. Собственно, я пытаюсь сказать сейчас вот что: в самое то мгновение, когда я злоупотребил моим богатством и властью, я доказал, что решительно их не достоин. А ведь мой поступок в миллионах вариантов повторялся по всей империи людьми одного со мной положения, одних привилегий, и эти наши совместные действия вели к неизбежному концу, которого никто из нас не мог в то время предвидеть.

Когда мужики стерли с пальцев добытую ими млечную жижу, я услышал свой голос: «Надеюсь, вы получили удовольствие, грязные скоты». И, бодро устранив непорядок, случившийся под моими фланелевыми брюками, покинул сцену, унося с собой то немногое, что уцелело во мне от барского достоинства. Тусклая пелена стыда уже начала облекать мою душу. Впрочем, едва я сделал от силы десяток шагов, как меня вновь осенило вдохновение: я выгреб из кошелька горсть копеек, обернулся и метнул их в сторону моих ухмылявшихся компаньонов. Солнечный свет уже тускнел, монеты не заблестели в нем, и ни один из получателей моего щедрого дара не поспешил их подобрать.

— Давалка, — крикнул мне в спину мужик помоложе, однако старший его товарищ, более благоразумный, тот, что со шрамом, поспешил закрыть ему рот ладонью.

Усаживаясь на мой спортивный «Энфильд» — случилось ли им хоть раз, хоть раз в жизни проехаться на такой прекрасной машине? — я увидел, как они усердно шарят в стерне, собирая монеты.

В следующие недели на стволах деревьев, спинках скамей, перилах моста и даже в стоявшей у оврага беседке с цветными стеклами начали появляться грубо процарапанные надписи, обвинявшие меня в утехах до крайности скверных. Я пытался соскабливать перочинным ножом те, что попадались мне на глаза, но, подобно ученику чародея, быстро обнаружил, что поступок, совершенный мной в только что описанный день, породил разлив, сдержать который невозможно. На смену соскобленным мной словам приходили во множестве еще более грубые, и вскоре прогулка по лесу обратилась в чтение обвинительных актов, выносимых мне со всех сторон. Я-то думал, что мои покорные мужички грамоты не знают, — ан нет, по-видимому, сельская школа, которой дядя Рука пожертвовал несколько лет назад немалые деньги, научила их выражать свои мысли с самой что ни на есть скотской прямотой.

— Похоже, ты стал предметом широко распространившейся клеветы, — сказал отец, на неделю приехавший к нам из полка.

Лицо его скрывала от меня издаваемая им газета с ее мрачными заголовками.

Я ответил, что не понимаю, о чем он говорит.

— Не притворяйся, будто ты ничего не заметил. Все остальные заметили.

Последние три слова застали меня врасплох и изрядно усилили мое заикание.

— Хотел бы я знать, что из этого следует, — продолжал отец, опуская газету и вперяясь в меня вопросительным взглядом. — Такие обвинения из ничего не рождаются.

— Я не знаю, откуда они взялись, — соврал я.

— Ты готов поклясться, что не уступил своему пороку? Доктор Бехетев считает, сколько я знаю, что ты пошел на поправку и сделал большие успехи. Софи, ведь так ее зовут?

То была удобная выдумка, на которую с легкостью клюнул мой врач.

— Клянусь, — снова солгал я.

Некоторое время отец смотрел на меня спокойно и холодно, как на свидетеля, дающего в суде показания не весьма убедительные.

— Что же, мне остается счесть это неразрешимой загадкой, — сказал он. — Хотя все, что у меня есть, это твое честное слово. Помни, однако ж, что человек без чести — ничто.

Я — по очевидным причинам — стыдился совершенного мной поступка, не могу, однако, сказать, что ничего, кроме стыда, он мне не внушал. За десять позорных минут, проведенных мной посреди наполовину скошенного луга, я узнал о себе много больше, чем за все мои встречи с доктором Бехетевым вместе взятые.