Русские истории

Расторгуев Андрей Петрович

Осколки

 

 

«Аэробус «Люфтганзы» снижается над сосняками…»

Аэробус «Люфтганзы» снижается над сосняками — ущипните меня, если это и вправду январь… У наследников Гёте опять нелады со снегами: где повыше – бело, а пониже – осенняя хмарь. Наши зимы сибирские здесь поминают не всуе, и едва осыпаются рыхлые тучи с вышин — тормозят автобаны, на летней резине буксуя и гармошки губные творя из разбитых машин… Дело прошлое вроде, заросшее тиной и торфом, но и внукам иным – отчего, догадаться могу — снятся бомберы в небе над Гамбургом и Дюссельдорфом и убитые танки, застывшие в русском снегу. И во времени нынешнем неисправимо неместный, в понарошной атаке сражённый не раз наповал, не английский когда-то я взялся учить, а немецкий не за Гёте и Шиллера… Их я потом прочитал.

 

Упрямец

Каждый крест поодиночке нёс, на покосе-пахоте хлестался. А когда затеяли колхоз, мужики вошли, а он – остался… Командир сказал: не отходить — и тотчас навек отвоевался. Помирать решили погодить. Мужики ушли, а он – остался. Собственно, и всё. А мог бы жить, подпирать на старости наличник. Но такой упёртый был мужик — до корней волос единоличник.

 

«Ещё не прочитанным свитком Плутарха…»

Ещё не прочитанным свитком Плутарха дорожная стелется ткань. За дальним пригорком лежит Таматарха, по-нынешнему – Тамань. Унылы спалённые солнцем равнины, но сквозь микропор сандалет мне колют подошвы сухие травины, под каждою – тысячи лет. Над кем этот ястреб распахивал крылья, суля безымянный покой? Кто стал этой лёгкою тонкою пылью, что я подымаю ногой? Которое племя уйдёт, не горюя, с земли, где приморская грань вместила эллинскую Фанагорию и русскую Тьмутаракань? И чудится: скачут комонные готы. Гляди: половецкий дозор… Но от поворота – бетонные доты, кабаньи глазки амбразур. И в кровную память забытого предка, саднящую в левом соске, вливается свежею струйкой заметка на мемориальной доске.

 

Баллада о кошачьем полку

Блокадники поели всех котов, и город осаждённый был готов склониться перед армией крысиной. В заброшенных подземных этажах она плодилась, будто на дрожжах, удобренных изрядной мертвечиной, и в поисках, чего ещё подъесть бы, обшаривала мёрзлые подъезды. И, от обеда сытного солов, дудел в гармошку гаммельнский крысолов… Хотя страна в ту пору голодала, не вся она кошатину едала. В тылу для фронта и на этот раз нашёлся стратегический запас. По городам и весям кошкодавы возобновили прежние облавы, но, помня соль приказов боевых, отловленных оставили в живых. Ощеривая челюсти охране, кошак не знал, что Родина на грани. Но ежели Россия на краю — в строю найдётся место и зверью… Отбитою железною дорогой пришел состав с хвостатою подмогой, баржою ли по ладожской волне усатое прислали ополченье, а только в битве местного значенья оно с задачей справилось вполне. Порою той у выбитых окошек никто не жил охотою на кошек. А дальний Гаммельн после той войны опять одолевают грызуны… Мы кофе пили. И сибирский кот, раскормлен от хозяйкиных щедрот, урчал и когти вострые топорщил. Казалось, как хлебнувший ветеран, он давние года перетирал и морду угрожающую морщил. Наверно, так ведётся у котов, что каждый слушать родича готов, и правнуки, внимая, не зевают… А, впрочем, у Невы не оттого ль в домах кошачью привечают голь и целый остров Васькой называют?

 

Спас На Крови

На куполе Божьего дома трудился сапёр. Гудел под ударами лома безлюдный собор. Но мерному грому и трепету каменных пор спокойно внимал из-под купола Пантократор. Солдаты кирпичное мясо долбили с утра. К полудню у Спаса в груди появилась дыра. Но смертною охрой осыпан, в дыму закопчён, Всевышний не охнул, не двинул разбитым плечом. Голодною коброй по резкому слову команд в разъятые рёбра просунулся грубый канат. И снова, как будто за тысячелетья привык, от боли не дёрнулся сосредоточенный лик. Вперяя во тьму год за годом внимательный взгляд, он видел висящий под сводом немецкий снаряд и сам возводил к небесам полукружие рук, как будто в операционной военный хирург. Он ведал, что круто замешена жизнь на Руси: уж если затеется смута – святых выноси, и ежели час, то минута, когда о любви, и ежели Спас – почему-то всегда на крови.

 

Баллада о старом кавалеристе

 

I

Повадкою он был исконный конник — поклонник обходительных манер, курсантам назидательный законник и орденов-медалей кавалер. Один в портрете старого вояки не удался художнику мазок: зрачок – и на свету, и в полумраке — всегда напоминал дверной глазок. Но то вблизи, в беседе откровенной, а откровенных он не привечал, малинною порой послевоенной из женщин ни одной не отличал и в мае, лишь разноголосый птичник пробудится опять от вешних брызг, девятого садился в амуничник — и напивался вдрызг…

 

II

Ещё победный день благоговейно не отделяли мы от суеты. Он жёг его бутылками портвейна и пристально глядел на хомуты, но о войне – ни слова, ни полслова, трезвея к наступающему дню… Он начинал в кавкорпусе Белова — с клинками наголо да на броню. Взаправду ли на танки конным строем, легенды врут, а книги подвели: молчал Белов, прославленный героем, молчат его бойцы из-под земли. И выживший молчал. А что хотели? Не из ума – из боя в медсанбат… Он продолжал войну в особотделе — служи, где скажет Родина, солдат. И послужил – по наивысшей мере, верховному из признанных долгов, где воздаётся каждому по вере, глазасты металлические двери… Он верил, что стреляет во врагов. Как сам он докатился до расстрела, не спрашивай – ни ветки без сучка… Он в камере до самого рассвета глаз не отвёл от жёлтого зрачка и в собственном зрачке до чёрной точки запечатлел, белея головой, не загремел пока у одиночки подковками проспавшийся конвой…

 

III

Мы пятна и на Солнце смоем – нате: за этим нас и мама родила… Помилован, он воевал в штрафбате — на пулю шёл, да пуля не брала. Но в свой черёд исправно окровавлен — прошла на волосок от главных жил, из госпиталя в конницу отправлен и там довоевал, и дослужил. И, в правоте воистину неистов: – Всё починить и вычистить к утру! — в манеже распекал кавалеристов, как ранее на воинском смотру. Рассказывал в застольях анекдоты, а точкою зрачковой – начеку… Однажды лишь расслабился когда-то — открылся одному ученику. А более ни слова, ни полслова — ни к школьникам, ни к Вечному огню… Как рассказать о конниках Белова, клинками атакующих броню? Какая поучительная повесть — узнайте, мол, ребята, что почём — родится о служении на совесть безжалостным судьёй и палачом? Исполнится ли духом оболочка телесная над братскою плитой понять, зачем осталась запятой земным огнём обугленная точка? О ржавые края военной жести плоть изодрав и душу занозя, он знал такое смертное о жизни, что никому рассказывать нельзя.

 

ИОВ

Весёлой словесной игры заведённый порядок не нов, но бездною веет иное случайно рождённое слово… На двери больничной палаты написано красною краской: ИОВ. Пора перечесть позабытую книгу о муках Иова. Неведомый ветер уносит их дни и огни — как будто дыра в поднебесье открыта сквозная… Смиренны в постелях они или сдавленно ропщут они — за дверью не слышно, а сам никогда не узнаю. Не мне искушать их при свете вечерней зари, сгорающей неуловимо над кафельным пляжем… Какое короткое слово напишут на белой двери, когда чередою и мы в обороне последней поляжем?

 

«Нам новый век железные иголки…»

Нам новый век железные иголки под ногти загоняет втихомолку. Футболки поменяв на треуголки, на стогнах раскуроченной страны запировали молодые волки. Но все ещё идут из глубины отныне забываемой войны последние корявые осколки. Последние, что с немцем воевали, пока ещё не в камне и металле, идут, начистив ордена-медали, и строятся на площади в ряды. И военком – хребет по вертикали — вышагивает бодро впереди, неся на молодеческой груди не меньший вес латуни и эмали. Но затихает музыка парада, и снова слышен грохот камнепада на улицах Белграда и Багдада, расстрелянных в упор издалека… И снова – свист летящего снаряда, и на зубах – скрипение песка. А против танка – лезвие штыка да тяжесть деревянного приклада…

 

«Ой, черника-вечерника…»

Ой, черника-вечерника, губы девкам не черни-ка. Малые удалые любят только алые. Ой, малина-мáлина, платьице приталено. Пойду с милым во лесок, поясок – на узелок. Земляника зацвела — я миленка завела. Земляника алая — чуть не оплошала я… Голубика голуба, полюбила голубя. Предложила под венец — оказался голубец. На гряде растёт клубника. Я – милёнку: колупни-ка… Думала, с догадкою — обознался грядкою! Сладка ягода ирга, хороша для пирога. Но мы ее с милёночком подсластим маленечко! Вышел милому приказ отправляться на Кавказ. Соберётся – будем делать ребятёнка про запас. Пусть родится сыночка — тоже ягодиночка. Что ни пьянка, то ругня, что ни волость, то грызня: то чеченские набеги, то албанская резня. Ой ты, волчья ягода — едовá, да ядова. Ой, калина-калина, отпади, окалина. Голова бедовая — ничего, что вдовая! Ой, рябина-рябина, жизнью покарябана, солена да перчена — а я гуттаперчева. Так рябина рожена — слаще, коль морожена…

 

Чёрный ангел

Чёрный ангел сложит крылья и присядет у крыльца. Чёрный ангел у крыльца — не видать его лица. В доме тихо, дверь закрыта, сон десятый без конца… Чёрный ангел у крыльца — не видать его лица… Нивы сжаты, рощи голы — всё, как надо в ноябре. Всё, как было в ноябре… Но пятнистые погоны давят плечи на заре. На заре в поднебесье чёрный ангел должен снова улетать. Но к закату чёрный ангел возвращается опять. В высоте меж тьмой и светом прорисована черта. Ничего там, братцы, нету: ни Христа, ни Магомета, ни Эдема – ни черта. А, быть может, от таких же ангелов она черна… В тех заоблачных пределах тело есть иль нету тела, неживой или живой — все. Все, над кем и кто стояли с непокрытой головой… Все, кто вынесен и вышел. Все, кто вывезен и выжил, и не вышел, и не выжил, так же в армии одной. И летят над миром сонным их невидимые сонмы, ищут, что же оправдает эти крылья за спиной… Чёрный ангел сложит крылья и присядет на крыльцо, чтобы крыльями закрыло обожжённое лицо… Чёрный ангел у крыльца — не видать его лица…

 

«Тёзка тёщи моей – мы уже вполовину родные…»

Тёзка тёщи моей – мы уже вполовину родные, а по виду и вовсе за старшую дочку сойдёшь, но майорские звёздочки и кругляши наградные не дают по-отечески сетовать на молодёжь. Доля женщины – ждать: убеждённо, спокойно, упёрто — и сказать долгожданному: я постелила – ложись… Ты взяла бы любые призы по стрелковому спорту, да на полную ставку работаешь: жизнь – или жизнь. Поднимаешь заздравную не за любовь – за удачу, но подмогою случаю – знание горной войны… Время снайперу сыщет всегда боевую задачу, не позволит ему разъедающей дух слабины. Поживём – поглядим, как сойдутся над нами светила и нальётся ли будущий день несусветною тьмой. Осторожно надеюсь, что ты за столом пошутила, намекая, что вслед за семнадцатым – тридцать седьмой. Упаси нас от гнева, Всевышний, на будничном торге и желания ближнему дырку пробить в котелке… Орден Мужества – перелицованный русский Георгий — на слегка оттопыренном чёрном твоём кительке.

 

Баллада о высшей расе

Слову поверь или телом пойди проверь: серая крыса – очень серьёзный зверь и по уму-приплоду, и потому, что человеку сроду несла чуму. В гущу былых историй и глубину нынче добавить стоит ещё одну… Был старичок воистину молоток, чей мозжечок придумал электроток. Лампу зажечь – не штука, но в свой черёд жизненная наука пошла вперёд. Знание лакомо, и червячок догрыз — вслед за собаками дело дошло до крыс. В панцирной сетке – лапою не достать — рядом две клетки, под коготками сталь. По алгоритму, с толком, не для утех этих шибали током, кормили тех — до одуренья, всласть… От чужой беды каждая пятая в пасть не брала еды… Автор эксперимента реально крут — был до сего момента лишь первый круг. Хоть и кормил обедами от щедрот, а сердобольным не дал продолжить род. Месяцы пробежали, что дни прошли — прежних изъяли, новые наросли. Заново не при детях и без помех током пытали этих, питали – тех, пристально и проворно вели подсчёт, скольким сегодня горло кусок печёт. Но без итога всяк понимал на глаз: меньше намного, чем в предыдущий раз… Пять поколений переменились – вжик! Пять преступлений на душу взял мужик, и на шестом обеде по простоте корчились эти – истово жрали те красное мясо и золотую рожь: высшая раса – жалости ни на грош. Можно ударно, коль поперёк и вдоль. Здравствуйте, Дарвин! Сдохни опять, Адольф! Тени забились тьмою в глуби земли, прежние скрылись – новые наросли. А от эксперимента и палача — только легенда, байка военврача… Эти, терпите – и отъедайтесь, те! Я не любитель разных моралите, да напоследок стоит хоть парой фраз — вышел ли прок и с тою из высших рас? Вроде ясна дорога, судьба пряма… Сгрызли друг друга, выжили из ума.

 

«Дымом жизнь уходит от земли…»

Дымом жизнь уходит от земли, да слезой вернуться норовит. Раны вековые заросли, да поверх, а донное болит. Холодеет в ящике стола дедова нагрудная латунь, но покуда память не свела воедино с прочими июнь. Если мимолётные года смогут раны те зарубежить — сыщется у времени всегда, чем людское сердце освежить.