Первая была Роза. Цветок распустившийся, ароматный, пахучий, источавший сладчайшие запахи. Женщина лет под сорок, она называла себя врачом-косметологом, профессия, надо сказать, в те годы мало популярная, мало почтенная и отсюда — мало востребованная: в стране Советов не очень поощрялось следить за своей внешностью, если только ты не артист, пренебрежительные словечки «стиляга», «пижон», «модница» ярлыками приклеивались к людям, уделявшим слишком много внимания своей внешности; все помыслы граждане должны были отдавать стремительному продвижению к обществу всеобщего блага и еще тому, чтобы как можно скорее перегнать Америку по всем показателям.

Но вернемся к Розе. Врачом-косметологом она не была, просто некоторое время проработала медсестрой у настоящего косметолога, профессия ей понравилась, и, уйдя от врача, поднабравшись необходимых сведений о выведение прыщей, она решила сама попробовать себя в качестве практикующего дерматолога. Открыла кабинет у себя на дому (в то время на подобные вещи власти смотрели сквозь пальцы и никакими налогами трудящихся не облагали, так что все знали женщин, шьющих на дому, вправляющих вывихи на дому, избавляющих от испуга на дому, плиссе, гофре, картоне на дому — если последнее вам еще что-то говорит, если — нет, то и не надо, в том числе и выводящих прыщи и фурункулы на дому) и поначалу, благодаря соседям, сделавшим ей неплохую рекламу, стала принимать в основном мальчишек, подростков, лица которых были усыпаны возрастными прыщами, мазала им лица и лбы дурно пахнувшей горячей, неприятно стягивавшей кожу коричневато-серой массой собственного изготовления; проводила получасовые и двадцатиминутные сеансы, не забывая в процессе напоминать юным пациентам, что неплохо было бы параллельно с её лечением разок пройти переливание крови. Сеансы стоили двадцать копеек, но, учитывая, что страна всего несколько лет назад пережила денежную реформу (что тоже входило одним из пунктов в тотальное соревнование с Америкой и вызывало у трудящихся гордость за советскую валюту, оставившую позади американский доллар) и двадцать копеек были равны дореформенным двум рублям, то плата была далеко не смехотворной, особенно для подростков, которые должны были каждый раз выклянчивать деньги у родителей. Кроме того, Роза работала медсестрой на полставки в районной поликлинике, и благодаря этой работе имела частную практику: ходила на дом к больным делать уколы и, как говорили, рука у неё была легкая, «укольщицей» слыла великолепной, а потому и знали её не только в ближайших от поликлиники кварталах, и часто приглашали то уколы делать, то системы ставить больным, так что без работы, а, следовательно и без заработка не оставалась.

Блестящая, как начищенное серебро, монета сверкала и искрилась на ладони, и жаль было с ней расставаться, но лучше было расстаться с ней, чем не расставаться с прыщами.

Товарищ, такой же прыщавый, как и он, уже прошедший два сеанса и готовившийся сделать переливание крови, чтобы избавиться от досаждавших его фурункулов, однажды рассказал ему о враче, принимавшей на дому и на его третий сеанс они отправились вместе.

Конечно, до поры, до времени можно было бы прожить и с прыщами, зная, что это издержки подросткового возраста, но он в очередной раз влюбился и, видя, как любимая девочка из параллельного класса с отвращением смотрит на его усыпанное гнойниками лицо, он страдал, не спал ночами и сердце его обливалось кровью, переливание которой и рекомендовалось делать.

— Да, что ты, Эмин, походишь, примешь несколько сеансов и будет у тебя лицо чистенькое, как…

— Как что? — спросил он, не дождавшись продолжения.

— Как зеркало! Все девчонки влюбляться будут в тебя.

Это ему понравилось, тем не менее, он сказал:

— Мне не нужны все, мне одна нужна.

Сказал это Эмин не очень уверенно, потому что кроме Наргиз, девочки сверстницы, ему, может даже больше, нравилась их учительница, красавица математичка Нина Семеновна, в которую были влюблены почти все мальчики их школы; она ему снилась по ночам, по ней он тосковал, её видел перед собой, занимаясь мастурбацией в туалете; и все существо его будто раздваивалось, не зная, что окончательно выбрать — безответную любовь к девочке Наргиз, или вовсе нереальную, фантастическую, которая никогда не пошла бы дальше бесплодных мечтаний, любовь к Нине Семеновне.

— Одна, одна… — повторил он задумчиво.

— Вот одна и влюбится, — покладисто согласился приятель. — Пойдем, а то мне тоже скучно сидеть там по пол часа одному…

Она была в белом халате, видно, рассчитывала произвести этим впечатление на молодежь, и как рассчитывала так и производила. Настоящая врач-косметолог, строгий взгляд сквозь очки со слабой диоптрией, строгая прическа, чистые руки, белоснежный халат. Там уже сидел один на стуле, парнишка лет семнадцати с измазанным дурно попахивающей смесью лицом. Эмин при виде маски на лице незнакомого мальчика, чуть скривился. Она заметила его реакцию.

— Не нравится? — спросила она, мягко улыбаясь.

Он пожал плечами.

— Еще не знаю.

— Я тоже пока не знаю, буду с тобой заниматься, или нет, надо пока обследовать твою кожу, садись. А тебе, — обратилась она к приятелю Эмина, уже на правах старожила усевшемуся на стул в ожидание процедуры, — я же вчера сказала: через день. Кожа должна отдохнуть… Так что — до свидания, придешь завтра, в это же время.

Мальчик ушел.

— Надеюсь, ты будешь более понятливый, чем твой друг, — сказала она Эмину, рассматривая прыщи на его лице через большую лупу.

— Мне тоже через день надо будет?

Она не отвечала, продолжая разглядывать его гнойники.

— Нет, с тобой придется повозиться, поначалу — каждый день.

Она надела резиновые хирургические перчатки и стала месить в миске отвратительную серо-коричневую массу, готовясь нанести её на лицо нового пациента, и строго разглядывая Эмина сквозь очки.

Измазав его лицо этой неприятно жгущей и вонявшей массой, она попросила его сидеть не гримасничая, чтобы маска впиталась в кожу как можно глубже и эффективнее, и перешла к другому пациенту. С его лица она стала снимать маску. Эмин это мог наблюдать только краем глаза, повернуть голову и посмотреть на то, что ожидало его тоже через пол часа, он опасался, чтобы не рассердить врача, но по движениям её рук понимал, что она вытирает мальчику лицо, который уже со снятой маской привычно подошел к умывальнику и тщательно умылся, вытерся полотенцем, и теперь Эмин мог видеть его прямо перед собой. Лицо мальчика было красным как помидор, но женщина, встав перед ним, тотчас заслонила пациента от Эмина, изучая кожу его лица сквозь лупу.

Наконец тот ушел, и женщина, бросив мимолетный взгляд на своего нового пациента, ушла на кухню и стала там греметь посудой, отчего Эмин и сделал заключение, что отправилась она именно на кухню. Квартирка была маленькая, кажется однокомнатная, и комната эта представляла собой застекленную веранду на втором этаже, выходившую во двор…

Как раз тут со двора, нарушив сонную тишину, как выстрел раздался истерический женский голос:

— Миша! Сейчас же домой, пока я тебя не порезала на мелкие кусочки!

Видимо, зов был не первый, и терпение звавшей лопнуло, раз она так серьезно угрожала.

— Иду-у! — раздался столь же истерический крик в ответ.

И вновь наступила тишина.

…В обычный для этого города перезаселенный соседями разных национальностей дворик старого дома с одним туалетом с покосившейся дверью в углу, что из окна веранды был хорошо виден и откуда только что вышел старик с автафой-железным кувшином для подмывания в руке. Посреди дворика, занимая чуть ли не треть его площади стоял котел, в котором двое кирщиков в грязных майках, загорелые почти до черноты кира, орудовали специальными длинными железными лопатами, перемешивая кипящую тягучую массу в котле и непривычно тихо переговариваясь. Дым из котла и запах кира, что готовили для прохудившейся крыши дома, тихие — судя по шипящим и свистящим звукам — ругательства рабочих доносились сюда, влетали в открытое окно веранды, но, тем не менее, окна веранды были распахнуты, не закрывались. Когда старик проходил мимо кирщиков, один из них громко окликнул его:

— Эй, старик, аксакал!

Реакции не последовало.

— Эй, Мамед-киши! — Не отставал кирщик.

— Чего тебе? — неохотно отозвался старик, видимо, утомленный пребыванием в туалете.

— Хочешь, заполним твою автафу киром?

— Заполни свою задницу! — тут же отозвался старик.

Оба рабочих громко захохотали, было заметно — шутка повторялась не раз.

Старик скрылся у себя в доме, и кирщики снова вернулись к своим тихим шипящим и свистящим.

Комната-веранда была разделена надвое плотной занавеской, не до конца сейчас задернутой, за ней была видна неприбранная постель на диване, а на полу, возле дивана — ночной горшок. Женщина, что-то медленно жуя, вернулась в комнату и внимательно посмотрела на лицо Эмина. Но профессиональный взгляд этот был адресован не Эмину, а коже его лица, на которой в настоящее время находилась стянувшая эту самую кожу, косметическая маска. Она склонилась над ним, потрагивая рукой в перчатке отдельные участки этой маски, и он увидел в разрезе белоснежного халата ложбинку между грудей, загорелые груди и фрагмент черного лифчика. Она, не замечая его загоревшегося взгляда, продолжала изучать наложенную маску, корректируя её и полностью уйдя в свое занятие. Он, почти теряя сознание и ничего не соображая от страха, взялся дрожащими руками за её мягкие большие груди.

Она тихо ахнула, чуть не подавившись тем, что жевала, сглотнула, возмущенно, гневно задышала.

— С ума сошел!

Он схватил груди крепче, не зная, что делать дальше.

Она ударила его по рукам.

— Я тебя сейчас выгоню! — спокойно пригрозила она. — Прямо вот так. В маске.

Странно: чем больше она ругала и грозилась, била его по рукам, тем больше он возбуждался, тем хуже воспринимал реальность, тем больше ничего не соображал, тем сильнее кровь кидалась ему в голову и шумела так, что он не слышал ни одного её слова. А она говорила, говорила без умолку, говорила какие-то слова, которые должны были по её понятиям, отрезвить его, заставить оценить обстановку.

— Ты, идиот! — кричала она тихо ему в уши, чтобы не услышали соседи. — Сейчас дочка из школы вернется, скотина!

Но он не слышал и не мог ничего оценить. Он уже тащил её к постели, неприбранной с ночи постели за занавеской с ночным горшком возле дивана. Они рухнули в такой последовательности: она на спину, он на нее, на живот, на её и соответственно — на свой тоже. Она, шипя отбивалась, сколько было сил. У него сил было больше, и, естественно — больше желания. Он добивался.

— Погоди, — вдруг обессилев, прошептала она. — Дверь закрою.

Эту фразу он услышал, и она, эта фраза еще больше возбудила и вдохновила, тем не менее, он не стал слушать её, не мог погодить, не отпустил её. И добился своего именно при незапертой двери. Победа! Но, боже, какая это была победа!? Хуже поражения. Но разве он в свои шестнадцать лет с первой своей женщиной мог отличить победу от поражения?.. К тому же в экстремальных условиях, когда тебя бьют, царапают и, кажется, хотят убить.

Стояло лето, как уже было сказано. Или нет? Тогда скажем: было лето, жара стояла почти под сорок, и не только малолетние неопытные мальчишки, но и взрослые женщины, разведенные почти десять лет назад и не имевшие любовника, женщины с пятнадцатилетними дочерьми, старавшиеся забыть о любви и хоть что-то заработать на жизнь себе и своему ребенку, лишенные алиментов от злостного неплательщика-мужа — бывшего мужа, бывшего — да, даже такие взрослые женщины порой были подвержены столь же жарким, как и июльская жара южного города, мечтам, заставлявшим их краснеть наедине с собой.

В снах своих он часто видел женщину, не какую-то конкретную женщину, а вообще — женщину, женское тело, он неумело ласкал это тело, шептал какие-то слова, плакал от тоски, пенис поднимал одеяло и был так возбужден, словно хотел выпрыгнуть из самого себя; он гладил подушку, представляя на ней лицо учительницы математики Нины Семеновны, в которую был влюблен, как многие мальчишки, лицо красавицы-математички, никому не давал плохо отзываться о ней, был по-мальчишески влюблен в неё; но тела её никак не мог себе представить, будто она была бестелесной, одно красивое лицо на подушке, он целовал это лицо, обнимал во сне самого себя и к утру обнаруживал, что снова была поллюция и он лежит в неприятной липкой остывшей лужице. А наяву он частенько задумывался: как же это должно произойти, если у него вдруг появится женщина, готовая на самом деле отдаться ему, молокососу, как бы ни было это невероятно, но мечты, мечты… Как же должно произойти, что надо будет сказать, что делать, как подступиться, или в таких случаях женщина сама за него все сделает? Последнее его устраивало, все остальное страшило.

Капли пота, смешанные с отвратительной массой, капали на её белый халат, который она не успела и даже не думала снять. Хорошо, хоть недолго. Она с отвращением оттолкнула его, поднялась, с таким же отвращением посмотрела на свой испачканный халат, одернула его на себе, поправляя, торопливо подошла к умывальнику, умыла лицо, вытерлась… И тут к своему изумлению обнаружила его сидящим на стуле на своем месте как ни в чем ни бывало, с почти сошедшей от пота лечебно-гигиенической маской на лице. От неожиданности, она не сразу сообразила, что сказать и несколько секунд смотрела на его обезображенное лицо.

— Умойся, — наконец, произнесла она, протягивая ему полотенце.

Как раз в этот момент незапертая дверь распахнулась и в комнату ворвалась девочка, на которую он не успел обратить внимания, и крикнула с ходу, будто вовсе не замечая возле умывальника его, тщательно трущего лицо:

— Ма, я с подружками в кино! С Натой, Фирой, Гюлей! — она привычная к чужим людям в доме, мельком поглядев в его сторону, забежала на кухню, тут же выбежала оттуда с булкой в руках и исчезла за дверью, успев на ходу с набитым ртом бросить ему:

— Привет!

Произошло все молниеносно, так что человеку неподготовленному могло показаться, что девочка привиделась, а её крик — слуховые галлюцинации.

Через минуту после нее в дверь постучали и, не дождавшись приглашения, вошел молодой человек лет двадцати, поздоровался и уселся на стул возле того стула, на котором только что сидел Эмин. Женщина, было видно, пока все еще пребывала в шоке, который постепенно переходил в простую растерянность, была заторможена и даже не ответила на приветствие нового посетителя. Эмин, кончив умываться, тоже уселся на свой стул, не зная, что делать. Женщина подошла к молодому человеку, оглядела рассеянно его лицо и будто через силу произнесла:

— Нет, пока рано… Завтра придете… А вы, — обратилась она вдруг к Эмину, — пока останьтесь.

При этих словах, сердце Эмина облилось горячей волной радости от неоправданных ожиданий, и он почувствовал, как медленно просыпается и взлетает его воробышек, на лету превращаясь в орла. Но зря он надеялся, зря думал, зря размечтался, забыв поговорку: думай о плохом, но надейся на хорошее. Он и думал, и надеялся, и мечтал только о хорошем, а это понятно: при несбывшихся надеждах приводит к стрессу и дисбалансу в организме, особенно в молодом, темпераментном организме.

— Вот что я вам скажу, — проводив пациента и заперев за ним дверь, налетела на него женщина, потрясая указательным пальцем у него перед носом и сердито перейдя на «вы». — Если только вы осмелитесь кому-нибудь… кому-нибудь… — видно было, что она плохо владела собой, была разъярена до крайности и даже грудь у нее покраснела, но говорила она шепотом, — кому-нибудь о том… что произошло…

И опять её груди были в опасной близости от его носа, его глаз, его рук.

— А как вас звать? — спросил он тоже шепотом.

Она опешила, стала мягче, остекленевший от ярости взгляд утратил свою безадресную направленность, она удивленно посмотрела на него, не находя слов, и первое что пришло ей в голову — ответить на вопрос.

— Роза, — сказала она опять очень тихо.

— Извините меня, Роза, — по-школярски сказал он, поднимаясь со стула. — Я больше не буду.

Но роскошное тело зрелой женщины с ослепительно чистой кожей было слишком близко от него, как он не успокаивал себя, он не мог совладать с собой, и он вцепился в это тело, словно в нем в этом теле, словно в ней, в этой женщине было его спасение, будто она только могла спасти его от чего-то страшного, что мучило изо дня в день, не давало покоя по ночам и старалось опозорить каждую минуту днем.

— Вы… Ты!.. — только и могла произнести она.

Теперь он владел ситуацией и, успешно преодолев несколько раундов утомительной схватки, все ощущал, все чувствовал отчетливо, и обладал ею, как ему показалось бесконечно долго. Он грубо вошел и полностью поместился в ней, причиняя боль и даря наслаждение, она мычала, тихо стонала, закусив зубами край подушки, чтобы не дать вырваться крику, чтобы мычание не превратилось в вопли.

Стоял жаркий июльский день, как не раз уже было сказано, забывчивый мой читатель, и по этому поводу все окна на веранде у Розы были открыты, впуская в квартиру и выпуская из квартиры малейшие звуки в сонную тишину послеполуденного застывшего в ленивом ничегонеделание дворика. Итак, она стонала, он все активнее продолжал свои непристойные телодвижения, и, наконец, она помутневшими от счастья глазами попросила пощады, попросила отпустить её. Но разве он, мальчишка мог понять такие взгляды женщины? Нет, не мог. И домучил её до конца.

Некоторое время оба, отлипнув друг от друга, неподвижно лежали на взмокшей от трудов богоданных постели. Она не в силах была произнести ни слова, а хотела сказать многое.

— Ты… больной? — наконец, отдышавшись, спросила она, чувствуя, что задает ненужный риторический вопрос.

— В каком смысле?

— В смысле: с головой у тебя все в порядке? — пояснила она.

— Ну…вроде бы — да… — сказал он.

Это прозвучало не очень уверенно. Она тихо, переливчато рассмеялась, как человек, которому уже нечего было терять. Этот смех её повлек за собой неожиданные и не очень в настоящее время приятные для неё последствия — он вновь потянулся к ней, но на этот раз она очень решительно и категорически воспротивилась. Резко поднялась с постели, накинула на плечи халат и сказала:

— Вставай. Сейчас ко мне придти должны.

— Кто? — спросил он.

— Такие же, как и ты, — сказала она нарочито сердито. — Прыщавые сосунки.

Он обиделся. Совсем немного, чуть-чуть, но обиделся. Теперь, после того, что произошло между ними, она не должна была его так называть, — подумал он.

— Обиделся? — участливо спросила она, и он тут же растаял и забыл про свою чуть-чуть обиду. — Ну, ладно, поднимайся побыстрее, одевайся. И забудь сюда дорогу. Раз и навсегда! Нечего улыбаться, я серьезно говорю.

Но он не забыл дорогу.

После знакомства с Розой резко изменилось его отношение к своей сверстнице из параллельного класса, к девочке Наргиз. Те романтические, порой сентиментальные чувства, которыми он обрамлял свою несчастливую любовь, истаяли как туман, как дым. Он более трезво посмотрел на девочку и понял, что то безответное чувство, то её отношение к нему, те брезгливые гримасы, что она строила, завидев его, опасаясь, что он подойдет и заговорит с ней, все то, что он до недавнего времени принимал за трагедию, мировую драму в душе своей, была всего лишь очень часто встречавшаяся история неразделенного чувства гадкого утенка, который то и дело влюблялся в поисках сердца, что ответит на его любовь. Но девочке не нужно было его сердце, ей не было дела до его души, какой бы богатой эта душа ни была, её интересовала только внешность парня, как он выглядит, как одевается, влюбляются ли в него другие девочки, на чьем фоне она бы смотрелась выигрышно: вот, мол, вы его любите, а он влюблен в меня и вас в упор не видит. И очень скоро любовь его, не подпитываемая с другой стороны сошла на нет, тем более что и девочки, источника былой любви его не было рядом, она с семьей на все летние каникулы уехала на дачу, а он, как обычно, остался в городе, душном, жарком, вдали от моря, от пляжей городе, который он ненавидел особенно остро в летние месяцы, когда многие из его школьных товарищей разъезжались по дачам, по курортам с родителями, уезжали кто куда и в начале сентября приезжали обратно, загорелые, веселые, полные впечатлений. Он, поначалу строивший планы, как отомстит за неразделенное свое чувство, когда предмет его любви вернется в школу после каникул, теперь даже этому не придавал значения: она ему стала абсолютно безразлична, и самолюбие, совсем еще недавно бывшее столь болезненным в нем, теперь не чувствовало никакого ущемления и никаких страданий.

Он стал ходить к Розе. Он стал избегать товарища, который привел его к ней, и попросил её назначать тому другое время, чтобы они тут не сталкивались.

В дальнейшем, когда она привязалась к нему и с каждым разом привязывалась все сильнее и крепче, она как-то сказала, глядя с постели, как он натягивает на свое мускулистое тело рубашку и брюки, торопясь в школу:

— Ты хоть понимаешь, чем мы занимаемся, понимаешь, как это опасно? Ведь ты — несовершеннолетний, мне тридцать девять, это же прямое совращение малолетних! Ты понимаешь, что меня могут судить за это?

— Плевать, — только и сказал он.

— Да, тебе плевать… А что мне делать? Мне… мне перед собой стыдно! Бог мой, ну за что мне такая напасть?! Что мне делать?!

На самом деле, что ей было делать, если долгие годы спавшее чувство в ней пробудилось теперь и виновником этого пробуждения был именно этот мальчишка, этот прыщавый шкет (кстати сказать, он утратил свои безобразные прыщи после того как стал активно жить с ней), этот малоразговорчивый, по-мальчишески грубый юноша, в глубине души очень даже нежный, боявшийся показать эту нежность, не желавший показаться сентиментальным, а следовательно, по его мальчишеским понятиям — слабаком. Такого на улице она бы и не заметила, не обратила бы на него внимания. Но долгое отсутствие в её жизни мужчины, когда порой она даже стала забывать, что она женщина, женщина в самом соку, в самом, можно сказать, расцвете телесных сил, сделало Розу замкнутой, несколько нелюдимой. И первый попавшийся мужчина, а в её случае мальчик пришелся очень кстати, показался ей желанным, именно тем, кого она так долго ждала. Её любовь проснулась и стала освещать объект любви именно с тех сторон, что ей так нравились, не могли не нравиться, плохого она не замечала, что и было вполне естественно у влюбленных. Но и влюбленной, нельзя сказать, чтобы она себя так конкретно чувствовала: останавливала разница в возрасте, чтобы она могла себя так назвать, но привязанность сказалась почти сразу же. А то чему она невольно учила его в постели из своей небогатой сексуальной практики, он так быстро и активно усвоил и так умело орудовал своим внушительным для такого худенького тела хозяйством, что ей оставалось только благодарить бога за такой неожиданный подарок. Он тоже — она замечала — при всей своей мальчишеской резкости характера привязывался к ней, первоначальное желание только обладать телом её постепенно переходило в стремление узнать её поближе, как человека, полюбить её человеческие качества, и он проникал в её душу все глубже, и это проникновение открывало ему неиспытанные еще в малой его жизни источники духовного наслаждения, что сливаясь с наслаждением физическим давало несказанное удовлетворение. Одним словом, они оба начинали по-настоящему любить друг друга. Но её мучило, что он так молод, что она занимается предосудительным делом, и приняв его несколько раз у себя дома, она категорически запретила ему приходить к ней и пообещала все сама устроить насчет места, квартиры, где они могли бы свободно встречаться, не боясь любопытных соседских глаз и ушей.

Мальчишеская бравада и пижонство в нем с его еще не окрепшей психикой давало ему хороший повод гордиться тем, что у него уже появилась первая женщина, что он живет с ней как муж с женой, но в то же время он понимал, даже без её назойливых многократных напоминаний, что об этом нельзя говорить, нельзя хвалиться этим даже перед близкими друзьями, как бы временами не возникало жгучего желания выделиться среди этих подростков, этих сопляков онанистов еще не познавших плотской любви. Подобные желания он тут же подавлял, что было не очень-то трудно благодаря его замкнутому, неразговорчивому характеру. И еще — в том окружение, в котором он жил среди парней и мужчин, заезженных однообразным, тяжелым трудом за кусок хлеба, не принято было делиться с другими подобными победами, это считалось низостью и трепотней, недостойной настоящего мужчины; и этот кодекс чести, принятый испокон века на улице, в квартале, где он жил и где обитала его семья, с детства впитался в кровь и плоть мальчика, и он даже при большом желание не мог переступить черту, за которой начиналось падение в бесчестие, позор и всеобщее презрение. Но после того как он стал жить с Розой, он почувствовал разницу и в школе и на улице между собой и своими сверстниками-девственниками и даже между парнями, что были старше его на несколько лет, но еще не познавшими женщин. Кстати, и девочка из параллельного класса, Наргиз, что нравилась ему, почувствовав, что он охладел к ней, не бросает больше на переменах в её сторону горящих взглядов (да к тому же избавился от противных прыщей и гнойничков, усыпавших раньше все лицо его, и теперь стал вполне симпатичным парнем, которого неплохо было бы и дальше держать в качестве вздыхателя, чтобы завидовали подружки), честолюбивая девочка эта была очень огорчена свершившимся фактом, утратой обожателя и теперь сама при случае бросала на него любопытные взгляды. Он не реагировал. Не потому, что хотел отплатить ей той же монетой, нет, просто она стала ему неинтересна.

А Роза… Что ей было делать, если она будучи с ним лишалась воли, была сама не своя, умом понимая, что совершает нечто предосудительное, но душой, сердцем, всем телом своим, так соскучившимся по мужчине, не умевшим отлипнуть от него, была не в силах прогнать его. Напротив: пускалась во все тяжкие, чтобы почаще видеть его, любить его, обладать им, сливаться с ним, отдаваться ему, чувствуя в себе вовсе не мальчишескую плоть, умело почти с первых раз пробудившую в ней женщину, самку. Она не в силах была противостоять этому, и потому, словно оправдываясь перед самой собой, невольно выискивала в нем добрые, хорошие черты и, естественно, находила, потому как выискивала с тщательностью, и старалась убедить себя, что полюбила его именно за эти качества, а не за то, что в постели с ним ощущая свою беспомощность перед этим мальчишкой, вся отдавалась, позабыв обо всем на свете той громоподобной, сродни извержению вулкана, силе, что превращало всю её с ног до головы, всю её с душой и сердцем, всю её с бесконечной памятью и скудными воспоминаниями, всю её с многолетней тоской по любви, всю её превращало в одно ненасытное лоно, готовое снова и снова поглощать его, всего его без остатка, всего его с ног до головы, всего его с его душой и сердцем, всего его, не знавшего женской ласки до неё, всего его, не оставляя ни кусочка вне её тела.

— Что мне делать? — часто оставаясь одна, спрашивала она себя, не находя ответа. — Боже, что же мне делать? Ведь это не может продолжаться долго, это не может вообще продолжаться…

Но это продолжалось, делая её все хитрей, все искусней, все лукавей для окружающих в быту, в повседневной жизни. Она становилась другой, непознанной для дочери, для родственников, что время от времени навещали её, для соседей, что часто и теперь слишком уж назойливо заходили к ней по всякому поводу: то соль попросить, то долг отдать, то просто справиться, не нужно ли чего в булочной, куда они отправлялись. Все было как всегда, но теперь ей это казалось подозрительным и казалось, что все они, будто сговорившись, словно заподозрив её и раскусив, узнав о второй, тайной её жизни, слишком уж часто приходят к ней. И каждый жест, каждая невинная ухмылка, каждое необдуманное слово, на что она никогда до этого не обращала внимания, заставляли её страдать и подозревать, подозревать и страдать. Жизнь её сделалась более напряженной, чем раньше, более нервной, но она не променяла бы это беспокойство на спокойствие прошлых лет. Она, несмотря ни на что, была довольна своей жизнью, своей любовью, своим любовником. И изощрялась в разного рода маленьких, наивных хитростях. Как только Эмин появлялся, она усаживала его на стул, как обычно своих пациентов, испуганно поглядывая в окно веранды (окна в хорошую погоду всегда были распахнуты во избежание подозрения со стороны соседей), зацеловывала до синяков, до распухших губ, потом, не слушая его тихие возражения, измазывала его, теперь уже чистое, давно потерявшее прыщи и фурункулы лицо, противной своей фирменной массой, состав которой никому не открывала и ждала других пациентов, которым нарочно назначала в одно время с ним; работала с ними, заканчивала, выпроваживала, чистила Эмину лицо, снимая маску, сама умывала его под краном и, видя его нетерпение, заходила за занавеску, почти теряя сознание от счастья отдавалась ему, позволяя делать все с собой, все что приходило в его голову, претворяя в жизнь все свои и его горячие фантазии, что в жаркой постели не давали ему спать по ночам. Потом приходила из школы дочь, и они успевали к тому времени по нескольку раз умереть и воскреснуть, вернуться к жизни, чтобы еще раз испытать этот сладкий озноб смерти, судорогой пробегавший по телу, по жилам, по сердцу, по гениталиям, и у неё и у него одновременно каждый раз, словно были они одним существом, одной плотью. Они хотели растерзать друг друга, зарыться друг в друга, не выходить друг из друга, навеки остаться друг в друге, стонали в подушку, старались, чтобы ни звука не доносилось до ушей ставших чересчур любопытными соседей. Но время бежало, это противное время, это ненавидимое ими время бежало, стремилось, летело, коварное, незаметное, и приходилось соответствовать, приходилось подниматься с ложа любви, ей срочно приводить себя в порядок, а ему — срочно покидать любимую.

Дочь Розы возвращалась из школы, а ему надо было туда идти, и он благодарил Бога за, то что учатся они в разных сменах, шел в класс вовремя, не опаздывая, и там на уроках мирно засыпал, крайне утомленный, пока окрик учителей, или приставание товарищей не будили его и не возвращали к скучной школьной реальности.

Дома мать, кажется, что-то заподозрила, посматривала на него подозрительно, как он ел после занятий в школе, как амбал, как грузчик после рабочего дня, чего раньше с ним не происходило — даже приходилось покрикивать на него, чтобы доедал обед — теперь он ел за двоих, и с одной стороны её, как мать это радовало (какие бы бедные ни были, какими бы жившими на зарплаты отца и старшего брата ни были, им всегда, слава Аллаху, хватало на еду, всегда у неё, хозяйки дома, был готов горячий, жирный бозбаш, или борщ с котлетами, или суп с курочкой, или голубцы с каштанами, а по воскресеньям и плов с мясом), а с другой стороны это, конечно, было подозрительно. Но семья была простая, как и большинство семей в округе, малоимущая семья тружеников, которая не могла себе позволить забивать голову подобными мелочами. И по поводу так неожиданно прорезавшегося богатырского аппетита Эмина и новой привычки спать после школы не было произнесено ни слова против со стороны матери. Пусть лучше отдыхает после занятий, чем околачивается с бездельниками на улице. Отец же со старшим братом — рабочие в типографии — с утра до вечера занятые на работе, мало обращали внимания на младшего: нет пока серьезных проблем и слава Богу.

Встречаясь с Эмином у себя дома Роза постоянно чувствовала себя неуютно, напряженно, кроме тех моментов когда абсолютно забывалась в его объятиях; все-таки полной раскованности не было: она прислушивалась к каждому звуку извне, к чужим шагам во дворике, к покашливанию соседа за стеной, к истеричному крику соседки, постоянно зовущей ребенка домой, к шороху льющейся воды в водопроводных трубах. Это мешало обоим, и однажды Роза предложила ему встречаться у её близкой, давней подруги.

— Я ей все рассказала о нас с тобой, она единственная, кто знает о нас, если только ты никому не рассказывал…

— Может, хватит об этом? — сказал он. — Я тебе уже не раз говорил…

— Ладно, ладно, не сердись, — сказала она. — Просто я ужасно боюсь этого… Посмотри, в каком окружение мы живем… Меня просто съедят, со свету сживут, если, не дай бог это станет известно… А дочь, а Зара?.. Мне даже подумать страшно, если…

— Перестань, — оборвал он её.

— Ладно… Да, что я говорила?…

— О подруге, — напомнил Эмин.

— Да! Она хорошая моя подруга, надежная. Одинокая женщина, тоже разведенка, как и я, но бездетная… — сообщила ему Роза. — А? Что ты скажешь? Ведь здесь сплошное мучение…

Он пожал плечами.

— Ладно.

Они привыкали друг к другу, и в короткое время привыкли так, как муж и жена, прожившие под одной крышей, в одной постели долгие годы. Когда Эмин, выждав минут десять (что каждый раз казались ему вечностью) после Розы, наблюдая, спрятавшись за углом, как она входит к подруге, трясясь от желания поскорее стиснуть её в объятиях, входил в квартиру Сабины, подруги Розы и забыв переобуться — к великой досаде патологически чистоплотной Сабины — надеть приготовленные для него тапочки, бросался к Розе, осыпая нетерпеливыми поцелуями её губы, лицо, глаза, плечи, Сабина скромно отворачивалась, готовясь выйти из квартиры, а Роза, будто оправдываясь, произносила в сторону подруги, задыхаясь от счастья:

— Соскучился…

— Да вы же вчера виделись! — улыбалась добродушно Сабина. — Ладно, пошла я… Роза, будешь уходить запри, ключ положи под половичок…

— Знаем, знаем, — отвечал за неё Эмин. — Слыхали уже. Положим. Запрем и еще раз положим.

— Как смешно…

Сабина повторяла одно и то же из предосторожности, чтобы подруга не забыла и по рассеянности (что появилась у неё в последнее время, удивляя Сабину) не унесла бы ключ с собой. Она сдержанно улыбалась в ответ на реплики Эмина, выгонявшего её одними взглядами, и уходила, давая влюбленным голубкам побыть одним. И что же они вытворяли, эти влюбленные голубки, какая необузданная, дикая фантазия просыпалась в обоих, оставленных без надзора, без соседских ушей и глаз, без нужды каждый раз прислушиваться ко всякому шороху, кусать подушку, чтобы не кричать громко, без страха, что дочь вернется раньше из школы и прочее, прочее, что постоянно пугало, нервировало, бесило в квартире Розы.

У Розы вечно не хватало времени, чтобы после их бешеной, неистовой любви полежать, поваляться, поговорить с ним, да и сил тоже не хватало на разговоры, хотя ей так хотелось порой просто полежать рядом, погладить, целовать его, понежиться с ним в постели. Она постоянно спешила, то уколы делать, то на работу опаздывала, то дома надо было быть к определенному часу, потому что назначила своим прыщавым пациентам, то в магазин за продуктами, то надо было готовить обед… Да и мало ли забот у одинокой женщины, которая одна ведет дом и должна ставить на ноги дочь! В отличие от него, не знавшего куда девать свободное время, она о свободном времени могла только мечтать, а так крутилась изо дня в день «как белка в колесе», как она говорила, не стараясь быть оригинальной.

Но однажды получилось так, что удачно выпала небольшая, примерно с пол часа пауза. Никуда Розе не надо было спешить, а Сабина должна вернуться только через час, и они с Эмином лежали в постели, молча некоторое время смотрели друг на друга, бездумно улыбаясь, как люди временно чувствующие себя абсолютно счастливыми.

— Какое у тебя красивое имя, — сказала она медленно, лениво выговаривая слова, целуя ему руки, — Эмин, — и повторила еще медленнее, будто смакуя каждый звук этого милого имени, — Эмин… Со мной в училище мальчик учился, Эмиль звали.

— И что? — насторожился он, подозрительно поглядывая на нее, улыбка моментально сошла с его лица.

Она тихо, воркующе засмеялась.

— Какой же ты еще мальчишка! Что, что? Ничего. Отучился, пропал, исчез… Только имя осталось. Ты что надулся, дурачок?

— Ничего, — буркнул он.

— Эмин… Эминчик, — ласково проворковала она. — Ты меня любишь?

— Это имя мне покойный дедушка дал, папин папа. Он тоже работал в типографии, как мой отец и старший брат. Он видел самого Мамед Эмина Расулзаде, и даже как-то разговаривал с ним.

— Это революционер что ли? — спросила она.

— Ну, можно, наверное, и так сказать. Государственный деятель. В честь него меня дедушка и назвал.

— И интерес к истории у тебя отсюда, — дополнила она.

— Не знаю, — сказал он. — Надо же чему-то учиться в школе. Многие ничему не учатся, ко всему равнодушны, строят из себя… А мне история нравится. Надо же знать… хотя бы свою историю…

— Да, да, — рассеянно согласилась она, проводя пальцем по его носу, по щекам, которые уже требовали бритвы, по губам, приговаривая:

— Большой с горбинкой нос, тонкие чувственные ноздри, большие глаза, темно-карие…

— Черные, — поправил он.

Она внимательно поглядела ему прямо в глаза. Он выдержал её взгляд, не моргая.

— Темно-карие, — повторила она. — Поправка не принимается. Надо знать свою внешность, молодой человек.

— Ладно. Пусть будут темно-карие, мне все равно.

— Длинные, длинные ресницы… Ой! Посмотри, в самом деле, какие у тебя длинные ресницы… Впору девушке.

— Посмотреть?

— Пухлые, чувственные губы, — продолжал она.

— Опухшие, — уточнил он, — от твоих засосов.

— Пошел к черту! — шутливо рассердилась она, отталкивая его. — Не нравится — вообще не буду целовать.

— Нравится, — сказал он. — Очень.

— Низкий обезьяний лоб, — продолжала перечислять она.

— Неправда. Лоб как лоб.

— Несколько еле заметных следов от фурункулов, — она, увлекшись, стала профессионально изучать кожу его лба. — Я тебе говорила, чтобы ты поначалу протирал спиртовым раствором? Ты не делал?

— Ладно, оставь. Что, портрет готов?

— Почти, — сказала она. — Добавим к этому большой кадык на худенькой шее, глупый взгляд красивых чувственных глаз…

— Что это у меня все чувственное?

— Таким ты уж уродился. Сам не замечаешь? Надо изучать свое лицо.

— А разве глаза тоже бывают чувственные?

— Вообще-то, нет. Но ты исключение. У тебя все чувственное. Поцелуй меня…

Тут прозвенел звонок у двери.

— Ой! — Роза вскочила с постели, поспешно одеваясь. — Как время пролетело! Или Сабина раньше времени пришла? Одевайся побыстрее!

Да, Сабина пришла раньше времени, не дав ей насладиться разговором с ним, что выпадало очень не часто, но приходилось мириться с обстоятельствами; это и так был подарок, считала Роза, которая вечно ощущала себя неспокойно, считала себя виноватой; что-то ущербное ощущала в своей любви к Эмину, вечно комплексовала и тревожилась из-за разницы в их возрасте, но и покинуть его, расстаться с ним не могла, не находила в себе сил, так сильно желала его. И с каждым днем все больше и больше.

Потом неожиданно заболела Зара, дочь Розы. У нее были слабые легкие, её лечили, и врачи рекомендовали поехать в санаторий после принятого лечения. Роза и Эмин вынуждены были расстаться.

Он возненавидел этот город, опустевший без Розы, город в котором родился, к которому привык, где говорили на странной смеси двух языков: национального и государственного, так что многие иногородние с трудом понимали речь местного населения; возненавидел дома, улицы, людей, что видел каждый день, их походку, глупые возгласы, нелепые жесты, их дурацкую привычку смешивать языки ни одного не зная нормально; все ему теперь казалось глупым и нелепым, хотя всего лишь два дня назад было полно смысла и лепости, и город свой он любил так, что не мыслил себя вне его. Но теперь он возненавидел его гораздо сильнее, чем когда, оставляя его одного в жарком душном городе, разъезжались по курортам и дачам его школьные товарищи.

Первые дни после расставания с Розой Эмин ходил как в воду опущенный, все валилось из рук, не мог заниматься, готовиться к экзаменам в конце очередного учебного года, не мог нормально общаться с друзьями, был мрачен, резок с близкими, не отвечал на вопросы, или грубо огрызался. Он успокаивал себя, что Роза покинула его всего лишь на месяц, но тем не менее, месяц для него состоял не из дней, а из минут и мгновений без неё.

Санаторий находился всего километрах в тридцати от города и на пригородном автобусе, отъезжавшем от вокзала, вполне можно было бы доехать до поселка, где находился санаторий за пол часа. Но Роза, уезжая, строго-настрого запретила ему навещать её там: дочь увидит… А ведь до сих пор им удавалось встречаться втайне от неё, только раз она видела у себя дома Эмина с лечебной маской на лице, так что, и дальше пусть не знает об их отношениях, да и какой толк от его приездов, пусть сидит спокойно дома, а через три с половиной недели они вновь увидятся у Сабины, и встреча после долгого расставания станет еще более желанной и их любовь — еще слаще. Так она его убеждала. Но ослепленный своим желанием, он не воспринимал никаких убедительных доводов и, промаявшись несколько дней, все-таки, несмотря на строгий запрет и в то же время боясь рассердить Розу, он отправился в санаторий повидать её.

Приехав в поселок, он стал расспрашивать прохожих и вскоре очутился возле железных ворот санатория туберкулезников. Некоторое время он стоял возле ворот, не зная, что предпринять и где её искать, переминался с ноги на ногу, отходил на пять шагов и возвращался, так что сторож, сидевший возле проходной и попивавший чай из пол литровой банки, окликнул его.

— Тебе кто нужен?

Он не ответил, но подошел ближе. Что можно было ответить на такой в данной ситуации глупый вопрос? Но сторож видимо, привык говорить с самим собой.

— Если хочешь, можешь проходить, сегодня же воскресенье, вход всем открыт, — продолжил пожилой, заросший трехдневной щетиной сторож и стал дуть в банку, остужая горячий чай.

Эти его слова понравились Эмину больше, чем вопрос сторожа, и он нерешительно вошел в ворота и прошел на территорию санатория. Впереди виднелось большое трехэтажное здание. Видимо, основной корпус, — решил Эмин и направился к нему. По краям аллеи, ведущей к корпусу, сидели на скамейках больные, люди пожилые, многие с изможденными, изжелта-бледными лицами, тихо переговаривались, читали газеты, а один старик даже курил, по всей видимости — незаконно, пряча окурок за обшлаг пиджака и каждый раз, воровато припадая к нему, затягиваясь, отворачивался от окон здания.

Он сразу увидел Зару. Она вышла из дверей и остановилась в нерешительности, не зная, куда направиться. Видно было, что здесь для неё скука смертная. Она пошарила глазами вокруг и остановила взгляд на нем. На этот случай он припас вполне достоверное вранье. Она подошла к нему.

— Привет! Что ты тут делаешь?

Он немного удивился такому панибратскому обращению со стороны, как он полагал почти незнакомой девочки, но оказалось, что, несмотря на ту давнюю вонючую маску, которой её мама обезобразила его лицо, она его запомнила.

— Приехал навестить дядю, — ответил он, не моргнув глазом. — У меня тут дядя… А тебя как зовут? — спросил он, притворяясь, что ничего про неё не знает, ничего из того, что рассказывала ему про дочь Роза в редких перерывах между их соитием. Она гордилась дочерью. И не только ему, всем говорила про неё, это была излюбленная тема, конек Розы, и теперь собственное притворство забавляло Эмина.

— Зара. — Ответила девочка. — Зарифа. А тебя?

Он ответил.

— А-а… — сказала она, посмотрела внимательно ему в лицо. — Я как-то видела тебя у нас. У меня хорошая память на лица. Хотя тогда твое лицо выглядело гораздо страшнее… — она коротко звонко рассмеялась. — Помнишь? Мама мазала тебе лицо своим знаменитым раствором. Ну, как, помогло?

— Как видишь, — сказал он. — Твоя мама волшебница.

Тут как раз на крыльцо корпуса вышла волшебница и, увидев его, да еще и разговаривающего с дочерью, тихо ахнула про себя, охваченная давней, почти позабытой тревогой, когда она с ним прислушивалась ко всяким шорохам, занимаясь любовью.

— Здравствуйте, — сказал ей Эмин недрогнувшим голосом, хотя при виде её сердце у него дрогнуло, затрепетало и стало больно ударяться в грудную клетку.

— А! Здравствуйте, — улыбаясь через силу, ответила она. — Что вы тут делаете?

Если б не улыбка, этот вопрос для него прозвучал бы зловеще.

— Я…я приехал дядю навестить…

— Ма, я пойду прогуляюсь, — сказала Зара и как обычно, не дожидаясь ответа, ускакала, оставив их вдвоем. Они оба посмотрели ей вслед: смешная угловатая девочка-подросток с резкими порывистыми движениями, все еще по-детски всегда стремительная, всегда бегущая, не привыкшая еще нормально ходить. Эмин посмотрел на Розу, глядящую с любовью вслед дочери, в глазах её — море нежности, в сердце его — укол ревности.

Она обернулась к нему, но он не дал ей начать, зная наперед, что она скажет, зная, что начало это будет неприятным.

— Просто хотел тебя повидать, — сказал он.

— Ты псих? — подозрительно оглядев его, будто видела впервые, спросила она.

— Ну… Есть немного…

— Это видно. Я же предупреждала…

Он не дал ей договорить, взял за руку. Она тут же одернула, стараясь не делать резких жестов, воровато оглянувшись на сидевших на скамейках вдали, на аллее.

— Перестань сейчас же! — сердито зашипела она.

— Роза, пойдем куда-нибудь, останемся вдвоем… Я… я так тебя хочу… — голос его в конце фразы задрожал, и эта дрожь невольно передалась и ей. — У меня постоянно встает, когда вспоминаю…

Как только она увидела его перед собой, злость и ярость охватили её, она готова была ругать, избить его за то, что он не послушал её и явился сюда, где она с дочерью, но теперь… теперь она чувствовала — еще немного и она не сможет совладать с собой, наделает непоправимых глупостей и… и надо взять себя в руки. Постаралась. Взяла.

— Уходи сейчас же! — уже немного мягче произнесла она. — Уезжай немедленно! Ты что, хочешь опозорить меня!?

И тут же повернувшись, она пошла в ту сторону, куда только что побежала её дочь.

Он некоторое время стоял, все еще ощущая мгновенное прикосновение её руки, нежно таявшее в его ладони, задышал глубоко, будто приходя в себя после обморока, потом пошел обратно, вышел из санатория, направился к автобусной остановке. Сторож что-то сказал вслед ему, кажется, что-то спросил, он не расслышал, не обратил внимания, не ответил. При виде Розы на него нахлынули совсем недавние воспоминания, которые теперь, казалось ему, остались в далеком прошлом: он вспомнил, как они занимались любовью у неё дома, как она кончала, дрожа, зажав в зубах край подушки и царапая ему спину ногтями, как они любили друг друга у её подруги, у Сабины, дав волю своим эмоциям, наконец-то не таясь, не сдерживая чувств, вспомнил её стоны, непристойные слова, что громко швыряла ему в уши, и как он еще больше возбуждался от этих слов, проникая в неё все глубже, готовый разорвать её, как она и требовала.

— Разорви меня! — кричала она, и он от её крика приходил в неистовство, зверел, становясь совершенно бешеным.

Эмин изо всех сил старался сейчас отогнать эти не ко времени и месту видения, но не получалось; на ходу, шагая по улице, он почувствовал, что мальчик его просыпается и требует, требует, орет, криком кричит, соком исходит. Это становилось так заметно, что он, не зная, как прикрыть, спрятать от глаз прохожих это непредвиденное, чрезвычайное обстоятельство, ускорил шаги, побежал.

Вторую звали Мара и была она отъявленной шалавой. Так её и звали в квартале — шалава-Мара. Было у неё и другое прозвище: Ат-Балаханым, что примерно означало — Дура-лошадь, но эту кличку ей дали уже не за профессиональные качества, как первую, а за грубость в обращение, за похабные словечки, чем любила она сыпать в разговоре. Как говорили про неё женщины — только собакам не давала. И чего она только не вытворяла, сучья дочь! Ей было немногим за тридцать, она следовательно была моложе Розы, и после всех анашистов, пьяниц и наркоманов в квартале очередь дошла и до Эмина.

Время проведенное без Розы стало для него огромным как река в половодье, и она, еле заметная, стояла на другом берегу, все больше уходя в прошлое, все больше забываясь, недели, проведенные без неё превратились для него в годы, в годы, века ожидания. Юношеская нетерпеливость привела его к Маре, ему теперь нужна была женщина. Он не чувствовал никакого удовлетворения от мастурбации, чем занимался как все мальчишки, тоскуя по женской плоти.

Вечером он увидел шалаву Мару на улице, подошел, молча смотрел на неё.

— Найдешь трешку — кое-что тебе покажу, не пожалеешь… — сказала она, сразу же переходя к делу.

— Знаю, что покажешь, — сказал он, — видали и получше.

— Да? Кому ты фуфло тискаешь, сопляк? Иди подрочи.

Он хотел ответить ей так же грубо, но тут взгляд его упал на её пышную грудь, разрывавшую, казалось, платье, просившуюся наружу из узкого платья, грудь, к которой хотелось припасть губами, зацеловать, искусать, и слова застряли у него в глотке, а глотка пересохла и слова сделались сухие-сухие, так что, лучше было промолчать. Так он и сделал.

Но трешку нашел. Выиграл в бабки в школе, в альчики, как их называли тогда. Конечно, не за один раз, трешка — деньги большие для таких юнцов, как он. Но задался целью, а цели он любил ставить и достигать. Стал выигрывать (играл осмотрительно, когда, как правило, проигрывают, но вопреки «закону подлости» везло: выигрывал) то в бабки, то в монетку, или «пожара» — популярную уличную игру, старался участвовать во всех азартных грошовых играх, доступных ему, что затевали в его квартале, собирал монеты в платок, завязывал платок узелком, узелок прятал ото всех, особенно дома, особенно от старшего брата, Сабира.

И вскоре нужная сумма была готова. Он разменял мелочь у полуслепого старика, торгующего всякой подержанной дрянью для бедняков в своей будке в конце улочки, получил взамен горсти монет (каждую из которых старик тщательно ощупывал, будто испытывая его терпение, прежде чем выдать ему бумажку) одну целую трешку, и побежал к своей цели, которая была так же подержана — если не больше — так же облапана и многократно использована, как старые тряпки старика из будки, которые когда-то назывались верхней и нижней одеждой.

Она выхватила из его ослабевших пальцев трешку.

— Приходи сюда вечером, к десяти, — сказала шалава Мара и заметив его недоверчивый взгляд и убитый вид, строго, но тихо прикрикнула:

— Что же мне, среди бела дня с тобой заниматься?! Да не ссы, не обману…

Дома на него мало обращали внимания, отец и брат еще не возвращались с работы с вечерней смены, и когда к десяти часам он выходил из дому, мать просто спросила:

— Куда?

— На улице постою, — как обычно ответил он.

— Знаю, как постоишь, — проворчала мать. — Ни дня без драки не проходит. Чтобы недолго, скоро спать пора…

Он, задыхаясь от тревожного ожидания, побежал на соседнюю улицу, к темному тупику, куда она велела придти, но здесь никого не было. Не было ни её, ни прохожих. В конце улицы, на углу одноэтажного дома с покосившимися окнами поднялся с корточек старик нищий с металлической тростью в руках и, взяв трость под мышку, резво зашагал вниз, завернул за угол, исчез из глаз… Пустая, темная, кривая улица, спускавшаяся круто вниз, с узкими тротуарами и вонючим ручейком из канализационного люка.

«Обманула!» — с облегчением и ужасом подумал он, но тут же увидел темную фигуру, вышедшую из-за угла и медленно приближавшуюся, фигуру с ног до головы закутанную в большой черный платок — чаршаб, что носят старухи, идущие в мечеть. Сначала он не признал её, но походка и осанка были явно не старушечьи. В груди у него сделалось горячо.

Но почему я себя так веду? Ведь это не первая моя женщина… почему же я так волнуюсь? Эта шалава даже не очень мне нравится, так в чем дело?.. — немного рисуясь перед самим собой, думал он, но новизна манила, притягивала: после Розы это была первая женщина, хоть и пропущенная через десятки мужчин, и было безумно интересно, как с ней получится, как она станет действовать. Все это придавало остроту ощущениям, с которыми он ждал свидания, и эта острота заставляла его волноваться и дрожать мелкой дрожью, как в ознобе.

Она подошла, опустила чаршаб на плечи, открыв лицо, легонько двумя пальцами взяла его за ухо, молча потянула за собой в крытый листами шифера тупик, где нельзя было разглядеть даже свои ботинки. Она деловито завязала черный платок, от которого пахло сложными запахами давно немытой старушечьей плоти, узлом на животе. Он с бьющимся сердцем, выпрыгивающим из груди сердцем, падающим в живот сердцем, стучащим в голове сердцем, полным сладостного ожидания сердцем молча следил за ее действиями. С пятью такими сердцами он был грубо втянут в глубь тупика, безжалостно оголен ниже пояса и обласкан горячими, шершавыми губами шалавы Мары.

— О-о! — восхищенно прошептала она.

Путаясь в стянутых брюках, он пока мало что соображал от страха, что кто-то вдруг возникнет тут из темноты и увидит его в такой позе, со спущенными штанами, и почти ничего не чувствовал.

— Готов, — деловито сообщила она. — Теперь повернись лицом туда, — показала она вглубь тупика. — Чтобы мое лицо не видели, понял? А то, если кто увидит, из этого тоже раздуют историю, здесь такие сплетницы…

Она сама его развернула, нагнулась перед ним, подняв подол платья, ловко, привычным жестом просунула руку между ляжек, схватила его, и он вошел. Темнота тупика светлея, поплыла перед широко открытыми глазами его.

— Ох! — тихо застонала она. — Дай бог здоровья твоему птенчику, не у каждого мужика такой найдется…

Почти теряя сознание, он отчалил от берегов, выплыл из темного тупика, поплыл над вонючей улицей, обладая в мечтах не шалавой Марой, а своей любимой красавицей математичкой Ниной Семеновной.

Но очень скоро берега сомкнулись, когда он сосредоточился именно на той, на которой сосредотачиваться не хотел.

Она отряхнулась как-то по-собачьи, оправила платье.

— Все! — объявила она с веселыми нотками в голосе, словно радуясь тому, что все так быстро кончилось. — Натяни штаны и можешь идти.

Он так и сделал. И выходя из тупика, пошатываясь, будто пьяный, услышал, как она сказала вслед, в спину ему:

— Приходи, когда деньги раздобудешь.

Его вдруг охватила ярость, хотелось крикнуть ей в лицо, как она омерзительна, нахамить, обругать, ударить по лицу, чтобы кровь пошла. Но вместо этого он только сжал кулаки и пошел к дому. Образ Нины Семеновны, нагнувшейся, стоя спиной к нему со спущенными не очень свежими штанами, преследовал его до дома и потом всю ночь, когда он не мог заснуть и ворочался в горячей постели, вспоминая угнетающе мерзкие детали своего вынужденного, противного и мимолетного совокупления.

На следующий день, входя в школу, он столкнулся в дверях с математичкой, немедленно залился краской, стал пунцовым, неуклюже загородив ей дверь и не в силах отвести взгляда от её прекрасного-прекрасного, чудесного-чудесного, милого-милого лица, обрамленного прекрасными-прекрасными рыжими волосами. Она удивленно поглядела на него.

— Что с тобой, Эмин? Привидение увидел?

— Нина Семеновна… — только и проговорил он, и рот его остался непроизвольно открытым на последней букве.

— Я уже тридцать пять лет Нина Семеновна, — сказала она. — Дай пройти, звонок уже. Не слышишь?

Он посторонился, пропуская её в узких дверях, провожая горящим взглядом ее великолепные полные ножки, но она, видимо что-то почувствовав, неожиданно обернулась и сердито посмотрела на него.

— Иди в класс! — сказала она, смерив его презрительным взглядом. — Какой урок хоть знаешь?

— Ва… ваш, — заикаясь пролепетал он, и вдруг невольно улыбнулся.

Но ей и улыбка не понравилась. Она молча повернулась и застучала своими прекрасными-прекрасными каблучками в сторону учительской.

Урок не обошелся без происшествия. Сидевший с ним за одной партой второгодник и здоровенный одноклассник Муса во время урока, наклонившись к нему, произнес тихим шепотом:

— Эмин, посмотри на её жопу! Вот это я понимаю, Нина Семеновна — класс! Натянул бы её…

Но он не дал договорить мальчику, вдруг набросился на него с кулаками и, не обращая внимания на сердитые окрики математички, стал яростно избивать опешившего Мусу. Однако, тот вскоре овладел ситуацией и так как был намного сильнее Эмина, повалил его и стал бить смертным боем, что, впрочем, закончилось, почти не успев начаться: на них обоих навалились мальчишки класса и стали оттаскивать друг от друга. Ошарашенный таким коварным, неожиданным, вероломным нападением Муса ругался последними словами и, естественно, тут же был изгнан из класса учительницей. Молчаливый Эмин остался, сел и стал вытирать окровавленное лицо рукавом своей видавшей виды темно-серой рубашки.

— Возьми.

Он поднял голову и прямо над собой увидел Нину Семеновну, протягивавшей ему чистый платок.

— Не надо, — помотал он головой. — Запачкаю.

— Утрись, — она насильно сунула ему платок в руку. — Запачкаешь — постираешь.

Она внимательно посмотрела на него, как он осторожно, чтобы как можно меньше испачкать платок, вытирал кровь с лица и сказала:

— А тебе, Эмин, последнее предупреждение! Еще такое повторится — придешь с родителями.

Муса, конечно, подстерег его после школы и избил. Завязалась крепкая драка, дрались наедине, чтобы никто не мешал, ушли в подъезд соседнего со школой дома, загаженный плевками, окурками, где остро пахло мочой. Эмин изо всех сил старался одолеть соперника, но тот был явно сильнее, недаром слыл первым силачом в классе. Избив противника, Муса, негодуя спросил:

— Что я тебе сделал, что ты набросился на меня?! Сейчас отца вызывают в школу, он с меня шкуру спустит… Говори, сука!

— Ты не дожен бый так гааить о ней, — еле произнес разбитым в кровь ртом Эмин.

— О ком!? О ком, идиот?!

Муса и в самом деле забыл, что говорил в классе на ухо Эмину, он не придавал значения тому, что все мальчики в школе болтали на каждом шагу. И это вдвойне было обидно Эмину. Он не ответил.

— Говори, гад, твой рот, пидараз!.. — настаивал Муса. — А то… А то убью тебя прямо здесь!

— Убивай, — еле ворочая языком, сказал Эмин.

Муса в сердцах оттолкнул Эмина и вышел из парадного, вытирая кровь из разбитого носа.

Эмин вошел обратно в школу, пошел в туалет и тщательно умылся, морщась от ожогов от прикосновения холодной воды к свежим ссадинам. Тут он вспомнил о платке, что дала ему Нина Семеновна, вытащил его из кармана, вытер лицо, потом осмотрел платок и стал его стирать под краном. Почти удалось отстирать, вместо ярко красного теперь на платке оставались лишь слабые розовые разводы. Он аккуратно сложил мокрый платок и, прежде чем положить в карман, понюхал. Платок и теперь, достойно пройдя через печальные результаты двух битв, источал слабый, но очень приятный стойкий аромат женских духов. У матери Эмина никогда таких не было. Эмин воровато оглянулся — в туалете никого. Тогда он поцеловал платок, прежде чем положить в карман.

Ночью ему приснилась она, приснилось, как она протягивает ему платок, чтобы он вытер кровь с лица. Он улыбнулся во сне и тут же проснулся от боли в растянутых от улыбки ссадинах на лице.

А через день на соседней улице он встретил Мару. Теперь она была одета, конечно, совсем не так, когда приходила к нему на свидание. Летнее платье обтягивало её аппетитные формы, загорелые руки и плечи были оголены. Она шла, видимо из базара с полной корзиной-зембилем в руках.

Он, завидев её, засмущался, но и проснулось смутное желание в нем, разбуженное столь же смутными крохами воспоминаний.

— Ну, что? — спросила она, поравнявшись с ним. — Все еще дрочишь?.. Эх, тебя разукрасили!

Он не ответил, хмуро поглядывая на нее исподлобья.

— У меня мама завтра уезжает в район, в Карабах, в деревню к тете, понял? — тихо проговорила она. — Я это потому говорю, что ты мне понравился, и теперь мы могли бы это сделать по-человечески, в постели. Что скажешь? Только приходить ко мне надо поздно, когда соседи улягутся. Не то из этого тоже раздуют историю, такие сплетницы в нашем дворе…

— Денег нет, — сказал он.

— Найди, — сказала она. — Я без денег не дам.

Как ни странно, тут неожиданно помог ему старший брат. Эмин даже не надеясь на результат, сказал ему, что проиграл три рубля мальчикам в школе и не хочет, чтобы об этом узнали родители. Сабир как раз получил зарплату и, поглядев в глаза младшему брату, будто мог там что-то прочитать, вытащил из кармана деньги, отделил три рубля и протянул Эмину.

— Долг надо отдавать, — безаппеляционно заявил он. — Но если еще раз такое повторится, я сам тобой займусь, — пообещал Сабир. — Это будет похуже, чем наказание родителей.

Мара, казалось даже обрадовалась Эмину. Она тут же стала стелить постель, раздела его сама, еще оставаясь в халате, толкнула в скрипучую кровать и Эмин убедился, что секс, любовь физическая не имеет границ, не имеет цензуры, что грубая и жесткая любовь Мары отличается от несколько утонченной, старающейся быть по возможности красивой, когда её не захлестывает безудержная страсть, любви Розы; что такая любовь состоит из многого, очень многого: из взглядов помутневших глаз, из вздохов и вскриков, из стонов и похабных слов, из непривычно нежных и ласковых слов, из поцелуев по всем эрогенным зонам его неисследованного еще должным образом мальчишеского тела, из покусываний, поглаживаний, шлепков и приказов сделать то, сделать так, из дождя за окном.

Обессиленный, он лежал, раскинув руки и открыв рот, уставившись на облупленную побелку низкого потолка комнаты Мары. Она тут же сидела на корточках на полу, раскорячившись над заранее приготовленным тазиком с теплой водой и подмывалась. Поглядела на него.

— Ну, как, очнулся?

Он посмотрел на неё бессмысленным, еще не возвратившимся в эту комнату, взглядом, и вдруг стал рассказывать про Розу, не называя, конечно, ни её имени, ни где, что и когда, рассказывал вообще, что была — или есть? — он теперь это точно не мог сказать — у него такая женщина и как все у них началось.

Мара внимательно слушала, не перебивая. Дослушав до конца, сказала:

— Если б она сама не захотела в тот первый раз, ты бы хрен её отодрал.

Её слова заставили его задуматься. Он до сих пор считал, что это только его заслуга, что он овладел Розой, а теперь оказывалось, что это она овладела им, и это немного принижало его в собственных глазах, хотя, если подумать, большой разницы не было. Просто ему, как и многим мальчишкам, было важно, что он сам добился своей первой женщины. Он ушел от Мары опустошенный, задумчивый.

На следующий день совершенно случайно Эмин встретил подругу Розы Сабину на улице довольно-таки далеко от её дома. В руках у неё был чемодан и заметно — тяжелый. Они издали покивали друг другу, он подошел к Сабине.

— Давайте я вам помогу, — сказал Эмин.

— Помоги, — тут же согласилась она, — если делать нечего.

Они поболтали о том, о сем, она тут же сообщила, что навещала Розу с дочерью совсем недавно, и скоро, через несколько дней они собираются возвращаться.

— Здорово, — сказал он.

— Соскучился? — спросила Сабина.

Он не ответил, глядя по сторонам.

— Я вообще не понимаю, что она в тебе нашла? — сказала тихо, но в то же время с сердцем Сабина. — Ты где, она где.

— А где? — глупо улыбнулся он, думая, что пошутил.

— Не прикидывайся придурком! — сказала она. — Давай чемодан, я уже пришла.

Маленькая квартирка Сабины имела свой отдельный вход через парадный подъезд, тогда как все другие соседи дома входили к себе через двор и потому не досаждали ей, как в доме у Розы, и не могли знать, кто, когда к ней приходит, когда уходит. Для Эмина с постоянно пугливой Розой это было существенное преимущество.

Она протянула руку к чемодану, взялась за ручку, но он не отпускал. Стоял, крепко держа тяжелый чемодан за ручку и улыбался, как идиот.

— Отпусти, — сказала она.

Он не отпускал.

— Отпусти, сказала, — повторила она более требовательно.

Он еще крепче вцепился в ручку, еще шире и глупее улыбаясь.

— Хочу донести прямо к тебе домой, — сказал он, окидывая её плотоядным взглядом.

— Уже донес, — сказала она, наконец, вырвав ручку чемодана из его цепких пальцев. — И запомни, в эту дверь ты можешь войти только с Розой.

— Да?

— Да, — сказала она. — Да и то: я делаю это для неё с большой неохотой.

— Почему? — спросил он.

— Потому что я не одобряю её выбор. Потому что ты мне не нравишься, — сказала она. — И мне не нравится ваше авантюрное приключение.

— А ты пригласи меня домой, и я тогда сразу тебе понравлюсь, — сказал он.

— Не хами, — спокойно ответила она, — и называй меня на «вы», все-таки я намного старше.

Её спокойный, презрительный тон несколько остудил его, он решил чуть оправдаться.

— Мы любим друг друга, — продолжая улыбаться и нахально разглядывая её, сказал он, хотя не любил произносить такие фразы, но хотелось отомстить ей за её откровенные, обидные для него слова, и вместе с нахальной улыбкой, вместе с взглядом, задержанном на её груди, вроде бы получилось.

Она проследила за его взглядом и проговорила:

— Расскажи это кому-нибудь другому… И почаще мой лицо.

Отперев парадное, Сабина вошла и захлопнула тяжелую, с облупившейся краской дверь у него перед носом.

Потом приехала Роза, дочери стало лучше, она почти выздоровела, и Роза была в хорошем настроение. Они договорились перед её отъездом в санаторий, что свяжутся друг с другом через Сабину, но Эмину не хотелось звонить той, и он по утрам до уроков в школе околачивался на улице перед домом Розы, в надежде, что она выйдет и увидит его.

Однако хорошее настроение Розы было моментально испорчено после её разговора с Сабиной. Сначала она пришла в ярость, потом успокоилась, но позже, увидев его, она снова рассвирепела.

— Ты приставал к моей подруге?! Ты, негодяй, значит вот как ждал меня, да?! Так, значит, ты скучал по мне, гаденыш?!

— А что я сделал, что я?.. — он не договорил.

Роза влепила ему пощечину.

Она ждала его у Сабины, заранее отослала подругу и сама открыла ему дверь парадного, когда он позвонил.

Она поначалу вся дрожала, кипела от возмущения, слушая Сабину.

— Я говорила тебе, предупреждала: ни к чему хорошему это не приведет, — выговаривала ей подруга. — Еще неизвестно, скольким он растрепался про ваши отношения, наверняка болтал. Ну, ладно, он мальчишка, сосунок, присосался к тебе, его можно понять, кто ему еще даст… Но ты, ты, дорогая моя, что ты в нем нашла?! Зачем ты с ним так долго, почему не прогонишь?!

Роза вдруг взяла себя в руки, успокоилась, долго не отвечала, потом вздохнула и проговорила тихо:

— Ты не поверишь, я с ним стала по-настоящему женщиной, он меня сделал женщиной… Я только тебе могу такое сказать… Да даже тебе мне стыдно… Я с ним стала не только женщиной, но и развратницей, чего никогда за собой не знала… У меня пробудилась… не знаю, как сказать… появилась фантазия что ли, сексуальная фантазия… Когда он со мной, когда он входит в меня, мне представляется… только не смейся… Я представляю себе, как будто он — один из мальчиков моего гарема… Я хочу развратничать с ним, научить его сексуальным играм, которые преподносит с недавних пор моя разбуженная фантазия… но боюсь, он не поймет, будет смеяться, все испортит, он еще не созрел, ему вполне достаточно секса, что между нами, ему не нужны пока никакие сексуальные фантазии и игры. Он мальчишка… Но я хочу делать с ним все, я с ним абсолютно раскована, как и он со мной… Я хочу взять его всего, вобрать в себя все его тело с руками и ногами, хочу чувствовать его всего в себе, в своем нутре, в своем лоне… Я хочу носить его как ребенка в себе, а потом родить в муках, с кровью, с болью… Понимаешь?

Сабина молча, с открытым ртом, вытаращив глаза, смотрела на подругу.

— Ради Бога! — тихо проговорила она. — Ты с ума!..

— Когда он уходит, я еще долго ощущаю его в себе, у него такой большой, — перебила Роза, не слушая, рассказывая торопливо, как в бреду, не отдавая себе отчета за свои слова, боясь, что подруга перебьет, станет убедительно противоречить и тогда её шаткая уверенность может рухнуть, исчезнуть, раствориться в суровой, жестокой и пустой без него реальности жизни, — он будто взрослый мужчина, хотя, я глупости говорю, при чем тут… Я так с ним кончаю, у меня такой глубокий оргазм, что потом не могу подняться, чтобы пойти помыться, будто я прихожу в себя после обморока…

— Боже мой! А с мужем у тебя не так было?

— Никогда, — тут же ответила Роза, будто ждала этого вопроса. — Я отчетливо помню, хотя почти десять лет прошло. Никогда так не было. С мужем я только успевала аборты делать после рождения Зары… Доделалась, что родить уже не смогу…

— Вай! — изумленно воскликнула Сабина. — Ты еще и родить от него собиралась?! От этого мальчишки?!.. Спаси Аллах!

— Нет, что ты… Я с ума не сошла… Не до такой степени. Но так хорошо в постели — это чудо, это волшебство… У меня с ним потрясающая сексуальная совместимость… Но… Но…

— Что — но? — спросила Сабина.

— Но даже не это главное… Что-то притягивает, какой-то магнетизм что ли?.. Мне трудно от него отлипнуть, а он может это делать часами, было бы время у нас… Но и это не главное… Я так сумбурно излагаю… Тебе понятно?

— Да, — тихо произнесла Сабина и повторила. — Да.

Роза помолчала, собираясь с мыслями, потом продолжила:

— Я не могу понять, это не только физическое влечение, это не только секс, я люблю его. По-настоящему люблю. Как любят друг друга супруги, долго прожившие вместе, люблю его глаза, губы, его словечки, как он дышит, умывается, чихает, как он гордится своим членом, его мальчишескую напыщенность и пижонство, его желание казаться старше и опытнее, люблю его пальцы, его кадык, уши, волосы, волосики на груди… Всего его… Я у него первая, он стал со мной мужчиной… От юноши, который чуть не терял сознание при виде моей обнаженной груди, он вырос до мужчины и теперь меня заставляет терять рассудок, когда занимается со мной любовью… Я его сделала мужчиной, и за это тоже люблю его, люблю, люблю!.. Наши души сливаются, растворяются друг в друге…

— Темный ужас, — пролепетала Сабина и вправду напуганная таким бешеным, ураганным чувством, завладевшим её близкой подругой, взрывом эмоций, что она еще никогда не наблюдала у ней, боясь за неё и боясь за себя, боясь понять до конца это её чувство, проникнуться им и тогда утонуть в водовороте, что потянет её вниз, вглубь, в бездонную глубину, и почувствовать себя несчастной оттого, что не может утонуть. — Тихий ужас…

— Нет, Сабина, нет, это не ужас, дорогая, это то, чего многие ждут всю жизнь, а оно не приходит, и тогда остается жить в серости будней, не замечая этой серости и думая, что так и должно быть, что это нормальная жизнь… Ты понимаешь это?

— Нет, — сказала Сабина, медленно покачав головой. — Это — нет. У вас разница в возрасте в…

— Да! Да, — торопливо перебила её Роза. — Я помню. Но… Я счастлива, Сабина, милая! Может, это неправильное счастье, может, я украла его у судьбы, но… я счастлива… Не ругай меня, Сабина. Я счастлива…

Теперь он стоял перед ней с виноватым, но в то же время вызывающим видом, наверняка, несмотря на оплеуху, почувствовав себя в этот момент победителем оттого, что она, не сдержалась, показала, как соскучилась по нему, как мечтала поскорее увидеть, остаться с ним наедине, а он, этот сопляк, показал ей, что она всего лишь одна из женщин, с которыми ему еще не раз придется встретиться в жизни, что она — один из маленьких эпизодов. Она тоже почувствовала это, пожалела, что не сдержалась, дала волю эмоциям вместо того, чтобы показаться равнодушной, холодной и холодно проститься с ним. Она от бессилия опустилась на стул и горько заплакала. Он подошел к ней. Протянул руку, чтобы погладить по волосам, но она дернулась в сторону, будто её током ударило. Перестала плакать, вытерла глаза с таким видом, будто это не стоило её слёз и больше такого не повторится.

— Ну, что ты, Роза? — стал неумело успокаивать он её. — Ну, в самом деле, что такого?.. Зачем из мухи?..

— Уйди с глаз моих, — тихо, но твердо сказала она немного охрипшим голосом. — Видеть тебя не хочу!

Он, как капризный ребенок, у которого отнимают игрушку, вдруг рухнул перед ней на колени.

— Ну, прости меня, прости, я больше не буду…

Она не ожидала от него подобной выходки, сначала даже приняла за издевательство с его стороны, внимательно посмотрела ему в лицо и увидела, что в глазах его блестят слезы. Она взяла его под руку, поднялась вместе с ним и вывела его за дверь.

— Не сейчас, — сказала она, выталкивая его на улицу, и заперла за ним дверь парадного.

— А когда? — нетерпеливо спросил он запертую дверь.

Дверь молчала.

Он бесцельно шел по улице, не находя себе места. Сейчас он был в шоке, получил жестокий удар за, как ему казалось, безобидную шутку с Сабиной, хотя он понимал — это была далеко не шутка: пойди она ему навстречу — что было, конечно, мало вероятно — и еще неизвестно, чем бы все кончилось… Но мир его рушился, по миру его прошел ураган. С тех пор, как в его жизни появилась Роза, с тех пор как он влюбился в Нину Семеновну, недосягаемую красавицу учительницу, мир его сузился до этих двух женщин, ничего больше его не интересовало по-настоящему, он жил с одной, мечтал о другой, и это было все равно, что одинаково любить и ту и другую, и эта любовь, раздваивающая его душу и все существо его, заполняла всю его жизнь и ни на что остальное не оставалось места; все остальное, все, что окружало его, проносилось, казалось, по краешку сознания, не уходя глубоко, просачивалось, как песок, улетало как ветер. И теперь его маленькому мирку, к которому он привык и привыкал с каждым днем все больше и больше, грозило разрушение, грозила катастрофа.

И в то же время ему было неловко за свой несвойственный ему театральный жест, когда он упал на колени, вымаливая прощения. В душе было гадко, будто прилюдно совершил постыдный поступок, и в то же время маленький огонек надежды светился там же в душе, как огонек свечки в комнате, где только что отключили яркий свет. «Не сейчас», — сказала она, и это означало, что когда-то, когда-нибудь, может даже — в ближайшем будущем, может даже — очень скоро, потому что он почувствовал по её реакции, по её крику, по её гневу, что она тоже соскучилась по нему, и если б он сумел найти нужные слова, если б только у него было больше опыта, а не одних амбиций, они бы сейчас были вместе, занимались бы любовью в кровати Сабины.

Он постарался отогнать от себя назойливо встающие перед глазами воспоминания недавнего и такого далекого прошлого, когда Роза отдавалась ему, крича от восторга, а он отдавался ей целиком, полностью, так, словно стремясь войти в неё весь, всем своим существом, словно она втягивала, засасывала его, стремясь в свою очередь, вобрать всего его в себя, всего: с ног до головы.

Не доходя до своего дома, Эмин увидел знакомых ребят в парадном подъезде дома, где жил его одноклассник. Один из них, Яшка играл на гитаре, безбожно фальшивя и так же ужасно напевая слабеньким голоском какую-то блатную с глупыми словами песенку:

— Можно обойтись без водки и вина, Но не обойтись без женской ласки.

Блеял Яшка, видимо, получая удовольствие от своего блеяния.

Остальные слушали, поглядывали на редких прохожих, провожали голодными глазами женщин, неумело раздевая их взглядами, курили, негромко переговаривались, беззлобно по привычке переругивались.

«Много ты знаешь, без чего можно обойтись», — подумал про горе-певца Эмин.

Тут, наверное, самое время напомнить, что Эмину исполнилось семнадцать, что прошел год их отношений с Розой, что отношения эти были прекрасны до того дня, пока он сам же не испортил их, напомнить, что у Эмина имелись и товарищи, друзья, одноклассники, с которыми его многое связывало, что эти сверстники в большинстве своем, как многие юноши, старались казаться не теми, кем являлись на самом деле, старались играть чужие роли, казаться крутыми, блатными, старались не упускать ни одного случая подраться, покурить легкую травку, выпить в туалете, убежав с урока, дешевый портвейн «777»; иные делали себе наколки с заезженными текстами, или накалывали на руки имена девочек, в которых были влюблены, о чем через год-два жалели… Но были и другие мальчики, готовившиеся стать математиками, физиками, архитекторами, обожавшие хорошие фильмы и мечтавшие стать артистами, или режиссерами. Эмин был где-то посередине, то есть у него в школе был любимый предмет — история, он, не в пример другим школьникам, даже в энциклопедию заглядывал, изучая по собственной инициативе всемирную историю, и естественно, у него по этому предмету всегда были отличные оценки. Но он старался не выпячивать эту свою слабость, чтобы не выглядеть «умником» среди ребят, которые все еще к десятому классу себя не нашли и которым было абсолютно безразлично, куда поступать в институт: куда полегче, куда смогут их устроить родители — туда и поступят. А их было большинство, подавляющее большинство, и это подавляющее большинство подавляло и охлаждало интерес своих сверстников к знаниям, и надо было быть по-настоящему влюбленным в тот или иной предмет, чтобы противостоять школьным бездельникам. Эмин даже теперь, когда почти не разделял интересов своих сверстников, участвовал почти во всех затеях, уже далеко не безобидных, что для некоторых его товарищей оканчивались приводом в милицию: массовые драки с применением кастетов и цепей с учениками других школ по пустяковым поводам, азартные игры, но держался в стороне от выпивки и анаши, довольно слабого наркотика, почти не дававшего привыкания, если, конечно, не злоупотреблять им, который был очень модным в его городе даже среди школьников-старшеклассников. Здесь уже сказывалось воспитание, хоть и в бедной, неимущей семье вырос, но правила насчет недозволенного в этой семье были жесткие; и Эмин хорошо знал какую отбивную сделает из него отец, если узнает, что младший переступил запретную черту, о чем даже не говорилось никогда вслух, но правила эти оба брата, как ранее, в молодости и отец их, усвоили всей кровью своей, всем существом.

Среди ребят он надеялся немного развеяться, позабыть о неприятном инциденте, что произошел сейчас у него с Розой. Но никак не мог вписаться в их компанию, перенять их настроение, был рассеян.

«Представляю, — подумал он, — как бы все они среагировали, эти сосунки, если б я рассказал о Розе, не поверили бы конечно, подумали бы, что треплюсь, потребовали бы доказательств, интимных, постыдных подробностей, а я бы им — шиш! Выкуси! Я и теперь им — шиш!»

Пообщаться почти не пришлось. Был тут парень, которого Эмин ненавидел (и несколько раз у него с ним бывали небольшие стычки), отпетый хулиган, начинающий бандит и законченный наркоман-анашист, учившийся с ними в школе на два класса старше, но бросивший учебу и неизвестно чем занимавшийся. Говорили: приворовывает, общается с какой-то подозрительной шпаной, задирают незнакомых, нападают как шакалы, всей стаей… Одним словом — поганый был паренек, этот Самир, и уличная кличка у него была поганая — «Буйный», и приёмчики в драке были у него поганые: то вдруг обнаружится в кармане у него игла от шприца, которую он пускал в ход, разрисовывая лицо противника, то нож-финка… Увидев Самира, Эмин решил тут не задерживаться, но тот тоже не испытывал к Эмину нежных чувств, и стал с места в карьер задирать его, задавать оскорбительные вопросы, напрашиваясь на драку. На вопросы Эмин не отвечал, или же отвечал неохотно, невпопад, словом — на этот раз ему было скучно с ними, с этими ребятами, и им было скучно с ним… В последний год каждый раз, попадая в компанию сверстников, он ощущал свое незаметное и непонятное для них превосходство, и было это превосходство ему не в радость, оно отдаляло его от товарищей. Они же, как и всякая толпа, как всякая группа единомышленников, не прощали непохожести на себя. И промаявшись минут десять, все это время косо поглядывая на «Буйного», Эмин уже хотел уйти, но Самир стал уже навязчиво напрашиваться на драку. Удалось. Вроде бы шутя, вроде бы играючи, но постепенно удары Самира, от которых Эмин неохотно отмахивался, перешли в настоящую драку, так что остальным, некоторое время пребывавшим в роли зрителей, пришлось переключиться на роль судей и разнимать их. «Буйный» без передышки грязно ругался. Эмин съездил ему по скуле, но тут же получил в глаз и, отталкиваемый ребятами, вытесненный из парадного, ушел с синяком под глазом. Эмин зашел во двор Яшкиного дома, умылся под краном, намочил платок и, прикладывая его к синяку под глазом, направился к школе.

Вслед ему из парадного послышалась новая порция блеяния, но теперь оно было уже хоровым: к голосу солиста присоединилось еще несколько таких же примерно кошмарных голосов, среди которых выделялись победные нотки Самира. Эмин придержал шаг, ему вдруг захотелось вернуться, начать драку заново и по-настоящему, чтобы не оставлять этого подонка победителем, но… подумал, махнул рукой — даже драться не хотелось, такая вдруг овладела всем его существом апатия.

— Встретил девушку я, — Как красива она, — Высока и стройна, словно тополь. — Только денег тогда — Не достал я, друзья, — И сказала мне девушка: — Топай!

Догоняло его хоровое пение.

Возле школы никого из ребят не было. Он слонялся, не находя себе места, непонятно было ему самому — чего он искал, чего хотел, если не хотел в эту минуту никакого общения… Двери в школу были распахнуты, и хромого придурка-сторожа, молодого человека лет тридцати, вечно стрелявшего сигареты у школьников и взамен рассказывавшего им неприличные и несмешные анекдоты, не было на месте. Самир вошел в просторный запущенный холл школы, который давно, как и всю школу следовало ремонтировать, прошел по обветшалому коридору первого этажа мимо дверей в классы, прислушиваясь, не зная еще точно, что хочет услышать… но её голос он мог бы узнать сквозь десяток дверей. Он постоял возле кабинета математики, прислушиваясь, но тут неожиданно посреди урока она вышла из класса. Нина Семеновна. И увидела его, прилипшего к двери.

— Что ты здесь делаешь? — спросила она его.

Он посмотрел ей в глаза, голубые с поволокой, губы надутые, будто у обиженного ребенка, спокойное лицо, две легкие морщинки на лбу. Вдруг дикая мысль пришла в голову — а что если поцеловать её? — и Нина Семеновна, заметив сумасшедшие искорки в его взгляде, немного отступила назад.

— Я хотел услышать ваш голос, — тихо признался он. — Но повезло: увидел вас.

Он сам удивлялся своей смелости и было такое ощущение, будто и не он это вовсе, будто со стороны наблюдает за кем-то очень на него, Эмина похожим.

— Эмин, — тоже тихо проговорила она.

Ему показалось, что в голосе её проскользнули нотки нежности. Скорее он убедить себя хотел, хотел верить в это.

Но она продолжила, очень сухо и холодно:

— Перестань дурачиться. Ты же умный парень… Что у тебя с глазом? Покажи… Опять подрался?.. Иди, иди домой.

— Вы называете это дурачиться? Вы мне ночами снитесь.

— Ты с ума сошел! Уходи сейчас же. Ты… — она вдруг замолчала.

— Что я?

— Ты — я замечаю — в последнее время стал очень нахальным. На себя не похож.

— Нет, — сказал он. — Это не нахальство. Я… я…

— Замолчи, — сказала она. — Молчи. Я должна вернуться в класс.

— А зачем вы выходили?

— Ах, да!.. Мне на минуту в учительскую… — сказала она растерянно, будто отчитываясь перед ним, но тут же почувствовала, что взяла неверный тон, с каждым мигом все больше теряясь и злясь на себя за это.

— Я подожду вас? — сказал он.

— Нет, нет, уходи!.. Сейчас же…

Вдруг он, не сознавая, что делает, схватил её за руку.

— Отпусти. Сейчас же! — еле слышно проговорила она, испуганно оглядывая пустой коридор. — Сумасшедший. Увидят.

— Никого нет, — спокойно сказал он.

Странное дело: чем больше волновалась и терялась она, тем более уверенно чувствовал себя он.

Она не могла поверить в происходящее, чтобы мальчишка, юнец мог так нагло, так вызывающе вести себя с ней, с учительницей, гораздо старше него. Это происходило с ней впервые. Она была оглушена его откровенностью, старалась вернуть ту реальность, которой управляла в классе всего лишь минуту назад, не веря в реальность происходящего.

— Я влюбился в вас, — сказал он, все еще не отпуская её руки.

— Почему? Ну почему в меня? У меня и без тебя проблем хватает.

— А в кого?

— Ну, влюбись в какую-нибудь кинозвезду, и пусть она тебе снится. Вот девочки в вашем классе коллекционируют фотографии кинозвезд. Руку отпусти, говорю! Влюбись в Джину Лоллобриджиду…

— Нет, её уже любит один придурок из нашего класса. Я вас буду любить и видеть во сне.

Наконец она с трудом вырвала свою руку из его цепких пальцев.

— А почему нельзя вас любить? Что, математичек не любят? Вы же не замужем…

Тут она задохнулась от возмущения и готова была влепить ему пощечину, но вовремя сдержалась, вспомнив, где находится.

— Нахал! Наглец, наглец!

— Ну и что? — пожал он плечами. — Что наглец не человек? У него, что, сердца нет? Он влюбиться не может?

Она странно посмотрела на него, впервые в своей не очень-то долгой учительской практике ей встречался такой, такой… она не могла найти слов… такой случай. Его наглость была потрясающей, беспрецедентной. И сгоряча не находя возражений, с чувством сожаления вынужденная оставить за ним последнее слово, она, повернувшись, торопливо зашагала, почти побежала к учительской. Но с пол дороги оглянувшись и заметив, что он по прежнему стоит в коридоре и не уходит, глядя ей вслед, а коридор по прежнему пуст, она вдруг решительно повернула обратно, видимо взяв себя в руки; таким же торопливым шагом подошла к нему почти вплотную, показывая, что не боится его и его фокусов, посмотрела ему в глаза. Он не отвел взгляда.

— Вот что, — сказала она, будто вспомнив что-то очень важное. — Если ты не прекратишь этот свой идиотизм, я пожалуюсь директору, что ты пристаешь ко мне. Он вызовет твоих родителей, и тебя исключат из школы.

— Вы этого не сделаете.

— Еще как сделаю. Мне важна моя репутация. Я десять лет преподаю в этой школе и еще ни разу…

— Вы этого не сделаете.

— Сделаю.

— Не сделаете.

— Сделаю.

— Не сделаете.

— Хорошо. Не сделаю. Но ты должен обещать мне…

— Я вас люблю, это понятно?

— Это невозможно, — она задыхалась от возмущения. — Я вдвое старше тебя.

— Ну и что?

— Ну и что?.. Ты вообще что-то соображаешь?!

— Что-то соображаю.

— Да, я не была замужем, у меня нет семьи, и никогда не было мужа, но это не означает, что такой мальчишка, как ты…

— Означает, — сказал он.

— Уйди! — сказала она уже громко, не сдерживаясь. — Уйди, не то я закричу!..

Он посмотрел на её побледневшее лицо, перепугался и быстро, чтобы не раздражать её еще больше, зашагал по коридору к лестнице.

Весь этот день до отхода ко сну он был в таком удрученном состоянии, что даже отец и старший брат, вернувшись с работы усталые и, обычно, мало что замечавшие, увидев его осунувшееся лицо, невыразимо грустный взгляд, поинтересовались:

— Что с тобой? — спросил старший брат, Сабир. — Пароходы твои затонули?

— Что с ним? — тихо обратился отец к жене. — Не заболел?

На следующий день в школе Нина Семеновна сама подошла к нему на перемене.

— Я буду в кабинете математики, зайди на минутку, надо поговорить, — сказала она сухо и торопливо отошла от него.

Сердце его упало, ухнуло в бездонную неведомую пустоту, будто прыгнуло без парашюта, и там заныло, застонало, закричало, затрепетало в ожидании… Он помчался в кабинет математики. Здесь никого не было. Естественно, подумал он, она хочет поговорить со мной наедине. Сел за передний стол. Стал ждать, дрожа от страха и нетерпения. Оглядел стены. Ничто не показывало, что эта классная комната именно кабинет математики, кроме большого портрета Лобачевского. Он стал вспоминать, как звали Лобачевского и не вспомнил. Хотел подойти к портрету на стене и прочитать полное имя, уже поднялся из-за стола, но тут вошла Нина Семеновна.

— Сядь, — сказала она.

Он послушно сел обратно за стол. Она села напротив него за тот же стол.

— Я тебе должна кое-что сказать, — начала она, но тут же замолчала, закусив по привычке нижнюю пухлую губу, обдумывая с чего начать, хотя готовилась к этому разговору, долго размышляла, как говорить с ним, чтобы он запомнил, чтобы запало ему в душу, чтобы он не мог её скомпрометировать, чтобы раз и навсегда поставить точку на этом глупом эпизоде так некстати возникшем в её жизни.

Он молча ждал.

— У тебя какой следующий урок? — спросила она.

— Неважно, — сказал он. — А как звали Лобачевского?

— Лоба… При чем тут Лобачевский? — она заметно волновалась. — Там написано, — она оглянулась на портрет. — Николай Иванович. Доволен?

— Да, — он кивнул.

— Ладно. Вот что. Я хотела поговорить с тобой потому, что ты один оказался такой прыткий и нахальный из всех мальчиков школы. Ты думаешь, я не замечаю, какими взглядами провожают меня мальчишки начиная с шестого и до выпускного класса, когда я прохожу по коридору, захожу в класс, когда видят меня на улице?

— Вы очень красивая, — сказал он.

— Помолчи! Не перебивай. Так вот, я тебе хочу сказать, чтобы ты знал: между нами ничего быть не может. Не мо-ожет! Усвой это. Запомни. У меня никогда не было семьи, не было мужа, не было любовника. Я — старая дева. Так уж получилось.

— Не может быть! — он и в самом деле был очень удивлен таким её признанием и даже не совсем поверил, сразу посчитав, что она так говорит только потому, чтобы отвадить его; в его представлении старые девы должны были быть старыми, а она была цветущей молодой женщиной. — Вы обманываете!

— Нет. Это правда. И это мало кто знает. Только мои близкие подруги, а их в нашей школе нет. Я это потому так смело тебе рассказываю, потому что знаю, даже если тебе придет в голову посплетничать насчет меня и растрезвонить по всей школе то, что я тебе сейчас сказала, все равно тебе никто не поверит, никто не поверит, что я с тобой так откровенничала. Понял? Так что, можешь не трудиться и не сплетничать.

— Когда это я сплетничал? — обиженно спросил он.

— Не имеет значения. Я просто предупредила. Так вот, живу я с мамой, мужчины меня не интересуют, как, наверное, и я их, и мне хочется спокойно жить и работать. И чтобы такие прыщавые юнцы вроде тебя не путались у меня под ногами.

— Разве я прыщавый?

— Не имеет значения, — она замолчала, о чем-то думая, понимая, что короткий разговор этот все равно получился скомканным, недейственным и вряд ли произведет на него впечатление, потом, как бы самой себе тихо вздохнув, произнесла, глядя на портрет Лобачевского, — конечно, если в мои годы попадется хороший человек, можно и замуж выйти, я не против…

— А сколько вам лет? — спросил он.

— Я тебе уже сказала.

— Когда?

— Я почти вдвое старше тебя. Умножать умеешь? Кстати, тебе надо подтянуться по математике, не то грозит двойка.

Прозвенел в коридоре звонок.

— Все. Поговорили. Надо идти, — сказала она, поднимаясь из-за стола. — Ты все понял?

Он молча кивнул.

— Платок мой отдай, — сказала она.

— Не отдам!

Она помолчала с таким видом, словно устала от его нахального поведения.

— Ну и подавись им!

— Спасибо… Я тоже хочу вам кое-что сказать.

— Говори быстрее, мне уже пора.

— Я этого никому не говорил. Можете не верить, но… — он замолчал, вдруг почувствовав, как трудно сделать такое признание.

— Говори уж раз начал, — с досадой произнесла Нина Семеновна.

— У меня есть женщина. Я живу с ней уже больше года. Она старше вас.

Нина Семеновна вытаращила на него свои прекрасные глаза, в которых загорелись лукавые искорки недоверия.

— Врё-ёшь… — протянула она так мило, что у него забилось сердце.

— Нет. Это правда. Просто я никогда об этом не болтаю, так же как не буду болтать и об этом нашем разговоре, — он замолчал.

— Ну… и зачем ты мне это сообщил? — спросила она.

— Затем, что, когда я с ней… с ней… я всегда представляю вас…

Она обалдело поглядела на него и, ничего не ответив на последнее его признание, торопливо, будто боясь, что он увяжется следом, вышла из кабинета.

Он задумался: правильно ли он сделал, что признался ей? Может, не следовало так откровенничать? Но с другой стороны — ведь только ей он мог открыться, признаться в таком.

Эмин вышел из кабинета, в который уже, вталкивая его обратно, торопливо вливался параллельный класс. На пороге, выходя, он столкнулся с Наргиз, в которую был безответно влюблен и год назад, как только начал встречаться с Розой, разлюбил.

— Привет! — сказала она.

— Привет, — ответил он не очень приветливо.

Она сделала вид, что не замечает его хмурого взгляда, пасмурного вида.

— Что у тебя с глазом?

— Неважно, — сказал он. — Со всяким может случиться.

— Прикладывай что-нибудь холодное, — посоветовала она.

— А я что делаю? — огрызнулся он, показывая платок.

Девочки из её класса, глядя на них, разговаривающих у двери, шушукались с хитрыми улыбками. Ему это не понравилось.

— Ладно, иди в класс, у тебя урок, — сказал он.

— Мы сегодня всем классом идем в кино после уроков, хочешь с нами? — сказала она.

— Я в другом классе, — сказал он. — Ты не забыла? И вообще, я привык идти в кино не после, а во время уроков.

И он отошел от Наргиз, с оскорбленным видом смотревшей ему вслед.

Сейчас она абсолютно не вызывала в нем никакого чувства, никакого интереса. Что с ней делать? Соплячка. Ахи да охи… Переписывание стишков в тетрадку, дневник: «… Сегодня я повстречала… он посмотрел… я сказала…». Скука. Если будешь хорошо себя вести, она прочитает отрывки из своего дневника, который стала вести чуть больше года назад: «… Но он такой противный, прыщи по всему лицу, и глаза такие глупые, как у коровы, которая только что проснулась… Преследует меня. Преследует… Правда, только взглядом. Подойти не смеет. Так называемый — вздыхатель. Ну и пусть себе вздыхает…». Да, больше ничего. Скука… Девчонка. Самое большое, на что она способна — поцелуи в последнем ряду в темном зале кинотеатра после длительной, утомительной возни, руки отталкивающие его приближающиеся губы. Не на-адо… А почему? Ну, просто — не надо, успокойся… Ладно, чего об этом так долго думать. Девчонка, она и есть девчонка. А ведь! А ведь Нина Семеновна тоже девочка! Вот это да! В это трудно поверить… Но не будет же она врать. Старая дева, говорит. Хотя совсем не похожа. А какими они бывают старые девы? Разве обязательно старыми? Ведь они когда-то были молодыми, как… Как Нина Семеновна. Боже мой! Как же теперь её представлять себе, как же её обнимать в горячей одинокой постели по ночам? Вдруг ему пришла на ум Мара, она опытная, она поможет, подскажет, как избавиться от такой напасти, что-нибудь придумает… Но ведь к этой заразе без денег не подходи.

Через два дня выходя из школы после занятий Эмин увидел Сабину. Она явно ждала его, высматривала среди учеников выходящих из школы. Он растерянно подошел к ней. Но не успел открыть рот, она его опередила.

— Меня Роза прислала, — сухо сказала она. — Иди. Она у меня.

Эмин, ничего не сказав, сорвался с места и побежал в сторону её дома. Сабина, как ни старалась, не смогла сдержать улыбки.

— Мальчишка, — тихо произнесла она вслед ему.

Он примчался, запыхавшись, долго не мог отдышаться, преданно, как собачонка, которую хотят приласкать, глядя ей в глаза. Она именно так и подумала, глядя на его выражение лица, взяла его за руки, готовясь поговорить с ним, сказать нечто очень важное для неё, а может и для них обоих.

— Никогда больше не делай так, — сказала она. — Не заставляй меня волноваться, не заставляй меня ревновать. Я правда люблю тебя, хоть со стороны это может показаться смешным: взрослая тетя и мальчик…

— Да, да! — нетерпеливо соглашался он, отнимая у неё свои руки и торопливо расстегивая кофточку на её груди. — Да, да, мальчик…

— Подожди, не торопись, у нас есть время, — постаралась она успокоить его. — Сабина только что ушла на работу, а у меня сегодня свободен весь вечер… Осторожно, порвешь! Погоди, дай сказать…

— Да, да, — бессмысленно повторял он, сдирая с неё одежду.

— Стой! Отойди, я сама… Иначе я могу уйти отсюда в изорванных лохмотьях… Но ты послушай меня. В моей жизни был только муж, можешь верить, можешь не верить… И вот теперь ты… Так уж получилось. Если это судьба, то нельзя идти против неё… Если ты меня станешь обманывать… мне… мне будет очень больно… очень плохо… Ты понимаешь? Ты слышишь, что я говорю!? Ты сумасшедший, сумасшедший! — она переливчато рассмеялась тихим, сводящим его с ума смехом. — Ты буйно помешанный! Ай, я упаду! Осторожнее… Потише. Отвыкла за эти дни…

Но когда он овладел ею, грубо, причиняя боль, вошел в неё, оказалось, что буйно помешанный тут не только он; они оба, казалось, потеряли рассудок: издавали дикие вопли — благо, при закрытых окнах здесь соседи ничего не слышали — и оба отдавались своей страсти так, будто хотели убить друг друга, будто хотели умереть в этой чужой постели, приютившей их с этой их незаконной любовью.

Нет, видимо, все-таки, он соврал Нине Семеновне: он не всегда видел её лицо перед собой, когда занимался любовью с Розой; сейчас он видел счастливое выражение лица Розы и по лицу этому катились слезы, губы бессознательно улыбались, а закрытые глаза её источали щедрую влагу любви, и он в экстазе слизывал эту влагу с её лица, с её щек, с её губ, с её ресниц. Звуки, что срывались с её губ, бездумно, неосознанно складывались в звуки его имени, перемежаясь с самыми пошлыми, грубыми, похабными словечками уличных потаскушек, что они выкрикивают, подбадривая клиента, когда хотят, чтобы он побыстрее кончил и заплатил.

Он зверел, слыша все это. Но то, что прошептали её губы, он не расслышал.

— Я хочу умереть сейчас…

— Что? — остановившись, тяжело переводя дыхание, спросил он.

— Ничего, — прошептала она, вытирая слезы с лица.

Он стал продолжать, задыхаясь от счастья.

— Отпусти, — взмолилась она. — Уже больно.

Он молча неистовствовал, подражая разрушительному урагану.

— Кончай скорее! — закричала она через силу. — Мне сейчас будет плохо!

Тогда он замер и заметил, что на самом деле она очень побледнела. Он осторожно вышел из неё, вскочил с постели.

— Что с тобой?! — испуганно произнес он. — Хочешь воды?

Не дожидаясь ответа, он побежал на кухню и, не найдя на столе никаких стаканов, чашек, прибранных аккуратной Сабиной, проклиная в душе и Сабину и её аккуратность, принес воду в крышке чайника. Эмин приподнял голову Розы и дал ей попить воды. Она отпила глоток и вновь, все еще тяжело переводя дыхание, откинулась на подушку, уже совершенно взмокшую от их усердия, от их пота, от её слез.

— Как ты?

Она улыбнулась, чтобы не пугать его, видя его побелевшее от страха лицо.

— Ничего, — сказала она. — Кажется, Бог впервые услышал меня и чуть не исполнил мою просьбу.

— Что ты говоришь? Какую просьбу?

— Ничего, — повторила она, не вдаваясь в рассуждения. — Там, на кухне, в ящике стола у Сабины нашатырный спирт, принеси… И сердечные капли, увидишь…

Он принес, что она просила и, заметив, что выглядит она уже значительно лучше, пошутил:

— Ну, что, старуха, пора тебя на свалку истории…

— Иди, полежи со мной, историк, — устало произнесла она, переворачивая мокрую подушку сухой стороной.

Он лег рядом. Она окинула его восхищенным взглядом.

— Посмотри, как он у тебя еще стоит, — сказала она. — Тьфу-тьфу, не сглазить…

— А что ему еще остается? — пошутил Эмин.

— Ты не кончил… Давай я помогу, — сказала она, сжав его в ладони.

— Так я себе помогал, когда был мальчишкой, — сказал он.

— Ты и сейчас мальчишка, — сказала она. — Ну, как, кончишь? Тебе приятно так?

— Угу, — промычал он, закрывая глаза от наслаждения. — Хочешь, я выстрелю в телевизор Сабины?

— Не дурачься, — сказала Роза. — Она моя лучшая подруга. И по работе выручает меня. Вот сейчас, например, она заменяет меня в поликлинике… А! Все? Ну, молодец… Иди, помойся.

В этот раз они дождались Сабины, которая принесла бутылку шампанского.

— А! — догадался он. — Заранее договорились?

— В честь вашего примирения, — пояснила Сабина, разливая шампанское по бокалам.

Выпили по глотку, и Роза заторопилась домой.

— Ребенка без присмотра оставила, — сказала она. — Беспокоюсь.

— Ребенка? — не понял Эмин.

— А кто, по твоему, её дочь? — спросила Сабина.

— Зара ребенок? — удивился Эмин. — Она в девятом классе учится.

Роза и Сабина, улыбаясь одинаковыми улыбками, переглянулись.

Проходили дни. Эмин и Роза пользовались любым удобным случаем, любой возможностью, чтобы увидеться, и до сих пор свои встречи им удавалось держать втайне от людей, от родных, от соседей, от друзей-товарищей, от Зары. Знала только Сабина, но она была надежный друг, на неё можно было положиться. И холодные отношения между ней и Эмином постепенно теряли свою отчужденность, становились теплее. В нем было немало хороших черт. Мягкий характер, как бы он ни старался казаться суровым и жестким, сказывался в его отношениях к Розе. Сабина замечала это и ей было приятно, что она заблуждалась насчет Эмина. Но в то же время она отчетливо понимала то, о чем не хотела думать Роза: он молод, у него будут приключения, новые связи, новые женщины, молодые девушки, и эта их любовь обречена умереть в раннем возрасте. Она видела, что подруге не нравятся подобные разговоры, загадывания, забегания вперед и ничего не говорила. Ладно, если она на самом деле счастлива… В конце концов, все в этой жизни временно, ничего нет вечного… В то же время Сабина пока свыклась с мыслью, что этот неравный, неправильный во всех отношениях, незаконный союз становится крепче с каждым днем, и что будет дальше — оставалось только уповать на Бога. Она была верующей, эта Сабина, и ходила в мечеть и в церковь, молилась, в церкви ставила свечки, и одним из её горячих желаний, что она вымаливала у Бога, было то, чтобы подруге её, Розе повезло, чтобы благополучно закончилась её нелепая, тревожная любовная история, чтобы жизнь её Розы вновь вошла в свое спокойное, тихое русло, когда они втроем с ней и её дочерью, Зарой устраивали частенько тихие девишники с чаепитием, чтобы время текло так же, как до того дня, когда появился в жизни её подруги Эмин.

Его же абсолютно не угнетало, что будучи близок с Розой, он непрестанно думает о Нине Семеновне, хотя давно уже понял, что красавица математичка для него всего лишь несбыточная мечта. Но разве можно запретить молодому человеку, у которого вся жизнь впереди мечтать? Он будто раздваивался, находясь между реальной Розой, которой мог обладать и недосягаемой Ниной Семеновной.

И однажды он спросил у Мары:

— Как ты думаешь, может человек любить сразу двоих?

— Ты хочешь сказать, что кроме меня еще кого-то любишь? — расхохоталась шалава Мара. — Изменяешь мне, засранец?

— Нет, я серьезно.

Мара задумалась.

— Я думаю, у мужчин это нормально, — сказала она, потом, немного подумав, прибавила. — Да и у женщин тоже.

— Да? — с облегчением вздохнул он, напряженно ожидавший ее ответа. — А я уже думал, что я псих.

— А кого, если не секрет?

— Что кого?

— Кого любишь, в кого влюбился, расскажи чернявый, черножопый, дай руку, погадаю, — стала дурачиться Мара, хватая его за руку. — Ну?

— Что — ну?

— В кого и в кого влюбился?

— Это я не могу сказать, — ответил он.

— Ишь ты, какой!

Когда уже он собирался уходить, она неожиданно проговорила:

— Хотя, знаешь… Я сейчас подумала… Вот что я тебе скажу: — если ты мечтаешь об одной, то другую, с которой живешь, не любишь по-настоящему.

— Почему?! — неожиданно взъярился он. — Ну почему нельзя любить обеих одинаково?! Ты не права! Люди женятся, имеют любовниц. И любят и жену и своих любовниц, почему же нет?! Даже наш пророк имел четырех жен и всех любил…

— Нет, все равно у него была самая любимая жена, и ту он и любил по-настоящему, — возразила Мара.

Эмин был взбешен возражениями шалавы Мары, но её доводы заставили его задуматься. Его маленький мирок и так был мал и тесен, но он полностью вмещал в себя его чувства к этим двум женщинам, так неужели он не любит одну из них, неужели ему только кажется, что любит, и мир его будет пуст и разрушен? Ну и так далее…

Как только что было сказано, слишком торопливый мой читатель (ради тебя и пишу так коротко и торопливо), Эмин жил в своем маленьком мирке, и мало что его интересовало в большом мире; он жил в огромной стране, супер, так называемой, державе, в состав которой и входила небольшая республика, со своей культурой, наукой, со своими национальными обычаями, праздниками и поминками, со своим национальным языком, республика, в состав которой, в свою очередь входил и сам Эмин. А между тем большой мир, что не знал и не хотел знать — будучи по-юношески максималистом — Эмин, живя затворником в своих чувствах и ощущениях, кипел и бурлил событиями, о чём он и представления не имел, или имел очень отдаленное представление. Поэтому скажем за него.

Шел 1970 год. В огромной 250 миллионной стране началась перепись населения; Америка безудержно насиловала Луну и впервые запускала «Боинг-747»; в Советском союзе отмечали 100-летие Ленина; академик Сахаров решил демократизировать общество с самым тоталитарным режимом — СССР, и по этому поводу разродился открытым письмом, за что и впал в немилость власть предержащих; Пол Маккартни объявил о распаде легендарной ливерпульской четверки, группы «Битлз», свет которой, как свет погасшей звезды медленно — соответственно неторопливости менталитета — достигал и республики, где жил Эмин, популярность «битлов» здесь только сейчас набирала обороты; у женщин в моду входили короткие стрижки, лохматый вид; эталоном женской красоты считалась Одри Хепбёрн с её мальчишеской прической и фигурой подростка, чего многие мужчины, земляки Эмина не понимали — хотелось побольше мяса на бедрах; движение хиппи, от которых дурно пахло, достигало своего апогея, пика, с которого должно было сверзнуться в небытие; в Бискайском заливе затонула атомная подводная лодка К-8 с двумя ядерными реакторами на борту, погибло пятьдесят два члена экипажа; Виктор Корчной стал чемпионом страны по шахматам; год назад во главе партийного руководства республики стал лидер Азербайджана Гейдар Алиев, а с этого года по его инициативе молодых людей, национальные кадры республики стали посылать на учебу в лучшие высшие учебные заведения страны с прекрасно продуманной системой всеобщего образования; двадцативосьмилетний Муслим Магомаев завоевывал мир своим уникальным голосом и безграничным шармом; балет Кара Караева «Семь красавиц» покорив Москву, начал свое триумфальное шествие по планете; КВН, клуб веселых и находчивых, созданный в родном городе Эмина Юлием Гусманом становился все более популярным и в этом году Бакинская команда стала обладателем кубка «Чемпиона чемпионов КВН»; в аэропорту Ленинграда (теперешний Санкт-Петербург) двенадцать очень серьезно настроенных граждан решили захватить самолет и полететь куда-нибудь отдохнуть от слишком советской жизни, не получилось, конечно; Александр Солженицын стал лауреатом Нобелевской премии; из республики, где вместе с пятью миллионами ста семнадцатью тысячами (на тот момент) гражданами обитал и Эмин, люди ездили в Москву за конфетами и пирожными, за детской одеждой и обувью, на человека, вернувшегося из московской командировки без московских конфет смотрели, как на душевнобольного; на экраны страны вышли фильмы «Бег» и «Белое солнце пустыни» — любимый фильм советских космонавтов; в Баку появился азербайджанский фильм-боевик «Семеро сыновей моих» по мотивам поэмы народного поэта Самеда Вургуна; стала выходить первая национальная «Азербайджанская советская энциклопедия»; повсюду и повально стало очень модным, престижным и необходимым получать высшее образование, без дипломов молодые люди автоматически считались отщепенцами и бездельниками; люди в многонациональном Баку, как и во многих других городах страны, жили скученно, но дружно, как говорили — одной семьей, и мало что от этой семьи можно было скрыть; стали появляться эротические кинообразы в государстве, где официально было объявлено об отсутствии секса; бесполезная и страшная, как все войны, война во Вьетнаме с участием Советского союза была в разгаре, но постепенно катилась к своему бесславному завершению; остров свободы Куба на весь мир провозгласил, что выполнит поставленную Фиделем задачу и в этом году произведет десять миллионов тонн сахара; а шалава Мара, мечтавшая когда-нибудь создать профсоюз свободных проституток, продолжала давать за три рубля, несмотря на подорожание продуктов первой необходимости с тех пор как она начала свою индивидуальную трудовую деятельность (видимо, не сбрасывалась со счетов долгая эксплуатация и изношенность материала).

Вот примерно такая была картина, такое было положение в стране и в мире, которые Эмин игнорировал и не хотел замечать, абсолютно не по граждански весь уйдя в себя.

Наконец, разразилась постоянно тревожно ожидаемая буря. Не в стакане. Хотя можно было бы и так сказать. В семье. К счастью, буря пришла не с той стороны, о которой вечно думал и опасался Эмин.

Разъяренная мать, дождавшись, когда они остались одни дома, плотно прикрыв дверь квартиры, чтобы соседи не слышали, подошла к нему и, вся трясясь и заикаясь от возмущения, спросила:

— Ты… ты общаешься с этой… этой уличной девкой!?

Эмин перепугался, сердце упало и там, где-то внизу и осталось, притаившись, не желая отвечать за хозяина.

— С кем? — в страхе спросил он, ожидая услышать то, чего больше всего на свете боялся, опасаясь, что каким-то образом информация просочилась, благодаря их сердобольным соседкам и родственницам, случайно заметившим его выходящего из дома Сабины.

— Он еще спрашивает бессовестный! — сокрушалась мать. — Мне от соседей проходу нет! Уже который раз видели тебя с потаскушкой Марой! Ты в своем уме?! Что у тебя с ней общего?

Эмин с облегчением перевел дух.

— Ну, мама, что ты так переживаешь? — даже весело проговорил он. — Что такого?

— Что такого? Что переживаешь?! — взъярилась она вконец. — А кому еще переживать?! Скажи спасибо — отцу твоему не говорю, он бы тебя отучил… Он бы…

— От чего отучил? Что ты глупости говоришь? — наконец рассердился и Эмин. — Я просто с ней советовался… — сказал он и поздно сообразил, что проговорился, что в таком разговоре каждое слово его было важно для матери.

— Со… — опешила она. — Советовался?! Что же она может тебе посоветовать? И о чем ты советовался с ней? Что, у тебя родителей нет, или хотя бы старшего брата, если не хочешь нам что сказать?..

— Да нет, я не то… — стал оправдываться Эмин. — Просто болтали…

— Болтали… О чем ты можешь с ней болтать, её вся шпана и в хвост и в гриву… Вот заразит она тебя чем-нибудь, тогда поболтаешь, тогда посоветуешься, негодяй!..

— Ну, мама, хватит… Любишь ты из мухи слона…

— Из мухи… Это, по-твоему, муха? Ты еще молокосос, мальчишка, а водишься с такими уличными девками…

Последнее его успокоило, он понял, что мать ничего из его личной жизни не знает, хотя и несколько обидно было выслушивать подобное: он ведь уже давно не мальчишка. Но приходилось в такие моменты наступать на горло своему самолюбию.

Однако время шло, жизнь продолжалась и надо было как-то соответствовать этой жизни, выйти из той скорлупы, из того маленького мирка, что вполне удовлетворял и устраивал его, пока он учился в школе, из мирка, состоявшего на первый взгляд всего лишь из двух составных: из любви физической, из секса, что вполне гармонично сливался с чувством и привязанностью, и любви, так сказать, платонической, без всякой надежды на то, что эта любовь может когда-нибудь перерасти в нормальные отношения между мужчиной и женщиной. Но теперь надо было догонять время, потому что оно стремительно приближало его к выпускным экзаменам в школе, а впоследствии, если получится — к вступительным в институт. Надо сказать, что родители, особенно — отец, очень уповали и возлагали насчет института, потому что в семье не было никого с высшим образованием, а они видели, как в последние годы все вокруг из кожи вон лезут, чтобы их дети получили хорошую специальность и соответственно — диплом, так что — возлагали и уповали, чтобы впоследствии гордиться…

Естественно, он выбрал исторический факультет университета, проклиная в душе и несправедливо возмущаясь вслух непродуманностью советской системы образования, когда наряду с главным предметом, который готовишься избрать себе профессией, приходилось сдавать экзамены и по многим другим непрофилирующим предметам, на что, мягко говоря, не обращал внимания в школе. Теперь приходилось наверстывать, заниматься усиленно, в буквальном смысле — в поте лица. Лето стояло знойное, жаркое, зашкаливало за сорок, тогда еще и в помине не было кондиционеров, завод, которым так гордился его город, стали строить только через три года, через пять лет он стал давать продукцию — Бакинские кондиционеры, спасение от Бакинской жары; а пока что довольствовались милостями природы, устраивали сквозняки в домах, все окна и двери были распахнуты, и тем больше дома и дворики города походили на место обитания одной дружной семьи. Старики-соседи во дворе спорили: один говорил такая жара была в тысяча девятьсот таком-то, другой возражал, нет, в тысяча девятьсот таком-то, но ниже тысячи девятьсот не опускались.

Он в итоге неплохо сдал выпускные, и только потому, что все учителя в школе знали, что он был не последний болван; а так как последним болванам приходилось ставить хорошие оценки в аттестат за подношения от любящих родителей, то и Эмину тоже, который выглядел профессором на фоне подобных маменькиных сынков, приходилось — вспомнив про совесть — ставить соответствующие оценки на экзаменах.

В эти дни Роза гнала его от себя, чтобы он шел заниматься, а Нина Семеновна, как ни странно приняла в нем участие: договорилась с приятельницами, учителями из других школ, чтобы они подтянули Эмина по предметам, которые предстояло сдавать в институт. Занимались с ним бесплатно, что было немаловажно для такой семьи, дотягивавшей от зарплаты до зарплаты. Теперь маленький мирок, где безмятежно (а порой — и мятежно) пребывал Эмин, расширялся с каждым днем, заставляя его считаться с правилами и нарушениями этих правил в большом мире.

Целеустремленность, присущая ему с детства, усиленные занятия, стремление наверстать так глупо упущенное, зубрежка, пот, напряжение, сосредоточенность, бессонные ночи за учебниками, строгий наказ от Розы, что не будет с ним встречаться, пока он не сдаст экзамены, все это, как ни удивительно сделали свое дело: в итоге Эмин поступил на исторический факультет государственного университета в своем родном городе.

Дома был праздник, в котором, естественно, участвовали все соседи: составленные во дворе столы и столики женщины накрыли несколькими скатертями, уставили разными угощениями, все что-то тащили из своих квартир, детей посылали в магазины за продуктами, несмотря на возражения матери Эмина, которая утверждала, что все у них есть и доказывала это делом, торопливо раскладывая по столу посуду с угощениями, одним словом — стол получился несколько цыганский, но веселье было на высоком уровне, высочайшем уровне, сродни съездам партии, которая в то время была одна, любимая.

Ну, что еще? Постепенно жизнь Эмина налаживалась, вливалась в, так сказать, общественную жизнь трудящихся его республики. Он поступил, учился, окончил, работал, женился, стал размножаться, все шло по плану, все шло так как хотели его родители… Но мне лично стала неинтересна его жизнь, и я перестал за ним наблюдать. Конечно, я мог бы убить его в расцвете сил, скажем, от внезапно подхваченного гепатита С, или же в уличной драке, что было бы и логично и оправдано, если вспомнить, что был у него постоянно «на хвосте» мечтавший свести с ним счеты отпетый бандит Самир с ножом-финкой в кармане; мог бы убить его, чтобы не опошлять его яркие любви (а что может быть важнее и прекраснее в жизни?!) последующими скучными обыденностями, но я не стану искусственно придумывать ему финал биографии. Он сделался одним из многих в этом мире, в этой стране, в этом городе, что, конечно, печально… Но надежно. Такие живут долго и беспричинно убивать их ни у одного автора рука не поднимется.

Он, женившись, почти позабыл Розу, почти позабыл Нину Семеновну, стал примерным семьянином, любил жену и детей, старался делать для них все, что в его силах. Отчасти получалось. Быт заедал, на работе постоянные проблемы, интриги между чиновниками, одним из которых был и наш герой, родители болели, дети были совершенно дикими и росли, росли, росли… Поэтому, наверное, ему не до воспоминаний было. Хотя порой, по ночам, глядя на намаявшуюся за день, спящую безмолвно, как полено жену, он вспоминал, как любил Розу, точнее — как она его любила, вспоминал, как мечтал о Нине Семеновне, даже шалаву Мару, которая давно уже куда-то исчезла из их старого квартала (как и он, кстати, получив новую квартиру), вспоминал; что-то зыбкое, еле уловимое, придавленное бытовыми делами-заботами, тихо попискивало в душе его, он чутко прислушивался, ловил отдельные звуки, старался составить из этих звуков свое имя… что-то далекое, медленно тающее, как туман напоминало это, когда же было? — но потуги его не давали нужных, с трепетом ожидаемых результатов. И он засыпал, отвернувшись от жены, утомленный бесполезными поисками прошлого.

Были у него потом и другие связи, случайные, мимолетные, не совсем случайные, продолжительные, были и другие женщины, ну и жена, конечно… Все реже он навещал Розу, все меньше оставалось времени на встречи с ней, все больше сказывалась разница в их возрасте, разница почти в двадцать три года не в её пользу… Многое было после неё… Но то ощущение полного слияния, то счастливое ощущение полного слияния, когда словно растворяешься в другом человеке, в другом теле, в женщине, и ничего не остается от тебя, потому что она всего тебя проглатывает и тело твое и душу, так же как и ты проглатываешь всю её: и тело её и душу, когда ты наконец-то становишься с ней единым целым — то ощущение никогда больше не повторялось. И в те дни он еще не полностью осознавал, как повезло, не понимал сгоряча, что это подарок судьбы, Божий дар; что он получил в свои юные годы то, чего иные не могут найти всю жизнь и не испытывают никогда… И счастье это называется коротко — слияние, когда становишься одним телом и одной душой с любимой женщиной и взлетаешь к небесам, невольно плача и благодаря судьбу и Бога и моля, чтобы не кончалось… Вот это счастье уже никогда не повторялось в жизни Эмина. Никогда не повторялось… А жизнь без этого становилась обыденной, не полной, необъяснимой, страшной. Нет, не для всех. Только для тех, кто хоть раз в жизни познал такое…

Что же Роза? Некогда цветок распустившийся, ароматный, издающий сладкие запахи?.. Первое время она тяжело переживала расставание с ним, но так как была женщиной умной, понимала, конечно, что эта их связь не могла длиться вечно, не могла даже долго. Она преодолела свои депрессии, когда приходили в голову глупые мыслишки разом покончить, примеривалась поначалу перерезать вены, отравиться, броситься под пригородную электричку, но потом взяла себя в руки, посмеялась в одиночестве над своими шекспировскими страстями, стала уделять больше внимания своей дочери, удачно выдала её замуж и медленно отцветала, старела. Она, вспоминая свою любовь… Да разве такое забудешь? Но время, время, привыкшее все стирать и разрушать, делало свое дело, заставляя жить сегодняшним днем, сегодняшними заботами и проблемами… Вспоминая свою любовь, она удивлялась только тому, как в те дни безоглядно и безрассудно тратила свои чувства, как по молодому жила, радуясь и огорчаясь от того, что сейчас ей казались мелочами, недостойными ни радости, ни огорчения… Ей почему-то тяжело было видеть свою некогда близкую подругу, Сабину, и она всячески избегала её, даже перешла работать в другую поликлинику. И уже не принимала у себя прыщавых юнцов, чтобы облагородить их внешность.

Эмину сейчас шестьдесят… Давно умерла Роза, успев понянчить внуков, давно умерла Нина Семеновна, красавица-математичка, утратив с годами былую красоту, так и сойдя в могилу девственницей, гораздо раньше умерла память о них. Эмин в своем городе успешно вписался в двадцать первый век, открыл свою фирму, занимается всеми видами торговли: от лекарств до моющих средств для унитазов, от женского белья до современного оборудования для стоматологических кабинетов; двух сыновей он привлек к своему бизнесу, они помогают ему, старшего женил, отправил молодых в кругосветное путешествие на весь медовый месяц, спит с женой, совокупляется с любовницей, ходит в престижную сауну и там заводит нужные знакомства среди нужных людей, стремится с максимальной отдачей использовать их, стремится расширить свой бизнес и с каждым годом значительно расширяет, уже ездит не просто на «Лексусе», а на «Лексусе» с шофером, прекрасно зарабатывает, но стремится заработать еще больше, стремится все выше и выше подняться, все выше и выше, все выше и выше, одним словом — стремится… Все у него хорошо, живет нормальной жизнью обывателя, ничего выдающегося в его сегодняшней биографии не происходит, ничего, что выбивалось бы из той удобной комфортабельной клетки, которую люди, сами того не сознавая, себе создают, порой пускаясь во все тяжкие. И в конце жизни, обнаружив себя в золотой клетке, ради которой так старались, вдруг начинают понимать, что все было зря, все было напрасно, жизнь прожита не так, как мечталось в далекой-далекой, глуповатой и прекрасной юности.