25 октября 1734 года родился Ретиф де Ла Бретонн, предшественник Золя и Бальзака, дедушка реалистического романа, один из интереснейших писателей XVIII века. Много лет спустя Эдмон де Гонкур скажет: наипервейшая задача писателя — собирание человеческих документов. В произведениях Ретифа перед нами встает такое обилие человеческих документов, как мало у кого другого. Главный его труд, шестнадцатитомный роман «Господин Никола», представляет собой настолько откровенную и подробную хронику жизни, душевных переживаний, поступков одного человека, что писатель с полным правом дал ему подзаголовок: «Le coeur humain devoile»

Об этом романе Вильгельм фон Гумбольдт писал Гете, что это самая правдивая и жизненная книга из всех, какие когда-либо видели свет. Упоминает роман в письме к Гете и Шиллер: он называет его творением непревзойденной ценности. Ретиф и сам понимал огромное значение своей книги.

Правда, он не мнит себя выше Руссо, но видит свое место рядом с ним. Он пишет, что Руссо в «Исповеди» показывает во всех подробностях великого человека, тогда как он, Ретиф, — человека обыкновенного, раскрывая его действия с помощью самого беспощадного самоанализа.

«Я дарю нации мой труд, который превосходит „Естественную историю“ Бюффона, поучителен для современников и весьма полезен для потомков, ибо никогда уже, пожалуй, не появится больше на свете писатель такой безграничной искренности».

Потомки во многом признали его правоту. Функ-Брентано в толстом труде, посвященном Ретифу, указывает сорок три исследования о писателе; его книга стала сорок четвертой. Из известных литераторов творчеством Ретифа де Ла Бретонна занимались Жерар де Нерваль, Монселе, Поль Лакруа, Ассеза, Альмера, Анрио, Гран-Картере, Коттен. Самую пространную и основательную (объемом в 32 печатных листа) монографию о нем написал немец Эуген Дюрен (псевдоним Ивана Блоха). Всех их покорила ни перед чем не останавливающаяся, ничего не приукрашивающая, не имеющая себе равной откровенность Ретифа; их влекло к нему то же волнение, которое чувствует врач, вскрывающий тело человеческое, — и которое когда-то заставляло великого Везалия похищать с виселиц трупы и затем дома, при свете лампады, исследовать тайну тайн: человека.

Мы, как правило, с некоторым недоверием — хотя и не без уважения — читаем мемуары, написанные авторами по памяти в преклонном возрасте. Ретиф работал совсем не так. У него сохранялась не только вся его переписка (в том числе и собственные письма в копиях), но и дневниковые записи, которые он вел с пятнадцатилетнего возраста вплоть до сорока пяти лет. К ним относится и знаменитый дневник на камне. За парижским собором Нотр-Дам есть маленький остров Сен-Луи; оставаясь вне парижской суеты, парижского шума, он и поныне сохраняет особую атмосферу древности и покоя. Здесь всегда селились поэты, писатели. Здесь жили Готье и Бодлер. В эпоху Ретифа остров был, вероятно, еще более тихим и старомодным. Здесь он бродил по вечерам, погруженный в пережитое.

Ретиф был из тех, кто живет воспоминаниями. Когда с ним что-нибудь случалось, он записывал это, а после отмечал годовщину события: записи воскрешали в душе прошлое, позволяли заново его пережить. Годовщина важна была для него не менее, чем само событие. Он часто пишет (на милой его сердцу латыни): «Hodie dico: quid anno sequent, tali die, sentiam, dicam aut again». Он испытывает бесконечное наслаждение при мысли: все, что год назад в этот день было неведомым, не поддающимся предвидению будущим, сегодня превратилось в известное настоящее. Сентиментальная натура Ретифа в такие дни заставляет его — в зависимости от характера события — трепетать от счастья или, расчувствовавшись, лить слезы и страдать от душевной боли.

Вдоль берега Сены на острове тянулся низенький каменный парапет, покрытый сверху каменными же плитами. На этих-то плитах и выцарапывал он — поначалу ключом, потом специально для этого подобранным стержнем — знаменательные даты своей жизни, сопровождая их кратким латинским комментарием. Конечно, экзальтированная душа его воспринимала в самых ярких красках даже такие события, которые нормальный человек посчитает ничем не замечательными. Каменные скрижали увековечивали не только начало и конец любовных его увлечений и все то, что наполняло этот период, но и дни, проведенные в веселом кругу друзей или, наоборот, омраченные перебранкой с недругами; дни, когда он начинал или заканчивал новую работу или нес ее цензору; дни, когда он просматривал корректуру или имел счастье увидеть стройные женские ножки.

В течение целых семи лет, с 1789 года по 1795-й, гулял Ретиф вечерами по берегам острова Сен-Луи, занося на камень свои заметки. Слухи о его странной мании стали распространяться в литературных кругах; но над ним не смеялись, напротив, считалось честью, если он брал с собой на прогулку кого-нибудь из собратьев по перу и они вместе, просматривая его заметки, вели философские беседы. Но в один прекрасный день романтическим прогулкам, тихому празднованию годовщин и занесению на камень новых впечатлений пришел конец.

Жители острова Сен-Луи мало что понимали в литературе и в тонких движениях души; они видели в Ретифе всего лишь чудака, который бродит по берегу Сены и выцарапывает на парапете непонятные слова. Ретиф был в их глазах не знаменитым писателем, а смешным уличным чудаком. Взрослые не обижали его — разве что посмеивались да пожимали плечами; ребятишки были куда более безжалостны. Окружив его, они кривлялись, хохотали, выкрикивали издевательские прозвища. «Грифон!» — кричали они ему вслед; «грифон» — это гриф, но можно понимать это слово и как «писака», «бумагомаратель». Но это бы еще ничего: маленькие варвары соскребали с камня его заметки.

Уличные дети отравили вечерние прогулки и сладостные мечтания Ретифа. Он перестал приходить на остров.

Гранитный дневник мало-помалу стал исчезать. Дождь и снег стирали его с камня; плиты постепенно крошились, их заменяли новыми. В середине прошлого века почитатели Ретифа пытались отыскать его заметки, но от них и следа не осталось.

Спустя сто лет после смерти Ретифа де Ла Бретонна, в 80-х годах XIX века, при разборке архива Бастилии была обнаружена связка бумаг с трудно поддающимся прочтению текстом. На первом листе стояло название: «Mes Inscripcions». Своеобразная орфография заголовка обратила на себя внимание исследователя Поля Коттена: изучив рукопись, он убедился, что перед ним почерк Ретифа. Не жалея времени и труда, он разбирал почти нечитаемые каракули, и вскоре, к неописуемому удивлению и радости ретифоведов, выяснилось вот что.

Вынужденный из-за уличной шантрапы прекратить вечерние прогулки по острову, Ретиф решил хотя бы спасти свои записи — и перенес их, в хронологическом порядке, в дневник. Таким образом, найден был исторический документ, с помощью которого можно было проверить истинность событий в его литературных произведениях.

Еще более интересной найденную рукопись делало то, что краткие латинские заметки Ретиф снабдил в дневнике пространными объяснениями, так что они обрели ясный и точный смысл. Таким образом, это был случай, когда копия оказалась гораздо ценнее подлинника — выцарапанного на камне и исчезнувшего. Самая интересная часть дневника — та, где стареющий Ретиф пишет о своей последней, романтически начавшейся, но скандально и унизительно закончившейся любви. Историю эту Ретиф использовал дважды: сначала описал ее в отдельном романе под названием «La derniere aventure d'un homme de quarantecinq ans», а позже вставил в роман «Господин Никола», где она заняла весь 12-й том.

Сопоставление романов и дневника помогает вскрыть даже мельчайшие детали этой поздней любви. Еще в 1776 году Ретиф снял квартиру у некоей дамы по имени Дебе-Леман, из Бельгии переселившейся в Париж. У нее была дочь Сара, в то время четырнадцатилетняя девочка. Ретиф был занят своими делами, литературными и сердечными, и не обращал на девочку внимания. Но вот миновало четыре года, и Сара превратилась в очаровательную девушку. Она была белокура, высока и стройна; свежему, румяному лицу ее придавало необычность застенчивое, почти печальное выражение.

Ретиф начинает заниматься с нею, дает книги, читает ей вслух свои новеллы — словом, они становятся друзьями. Сначала они играют в отца и дочь; Сара даже зовет его mon papa. Но игра принимает все более опасный оборот. В один прекрасный день «папа» целует «дочку» в губы, и та не только принимает это без сопротивления, но и отвечает поцелуем на поцелуй. Следуют обычные приметы расцветающей любви: в театре Ретиф и Сара держатся за руки, за обедом касаются друг друга коленями под столом. В день Нового года они поклялись друг другу в вечной дружбе; два месяца серая гусеница дружбы плела вокруг них свой кокон — и в конце февраля из кокона выпорхнула пестрая бабочка страстной любви.

Но пускай об этом расскажет гранитный дневник. Под датой 25 февраля 1780 года на парапете набережной Сены были выцарапаны слова: «Felicitas: data tota». Что именно имеется в виду под «все», сомневаться не приходится, ибо в последующие дни тесно выстраивается одно лишь слово: «Felix», а некоторые дни были, видимо, особо памятны: там после даты стояло «Bis felix». Вплоть до конца мая идут дни счастливой любви; о подробностях дает представление роман.

Только раз случилось, что в чистом небе любви Ретифа мелькнула тень. 27 апреля парапет у Сены сообщает: «Fere lupanaris modo agit». Как? Мечтательная Сара, дочка своего папы, ведет себя подобно девице из публичного дома? Ретиф, опытный сердцеед и соблазнитель, поражен до глубины души — однако его подозрения быстро рассеиваются; скорее всего, он сам постарался их рассеять, чтобы без помех снимать и дальше урожай поцелуев. Но вскоре глаза его открываются.

21 мая. «Hie Lavalette». To есть появляется соперник по имени Лавалет, богатый пятидесятилетний адвокат, с физиономией смуглой, как у мулата. 30 мая разражается гром небесный: «Sara cubat foras, me non monita».

Краткости ради приведем строки из романа:

«Сара была совершенной бестией, настолько распущенной, насколько распущенной может быть лишь блондинка с мечтательными глазами. Она, быть может, на свой манер даже любила сорокапятилетнего Ретифа; во всяком случае, ее тесно привязывали к нему 12 франков в неделю „на булавки“, не говоря уж об обедах, ужинах, шелковых чулках и прочих подарках. Но когда появился кавалер более богатый, она без малейших колебаний изменила кавалеру бедному».

Последовали дни страданий и унижений. Ретиф познает вероломство, но у него нет сил, чтобы порвать с Сарой. «Arctum cor indignitate», — записывает он на камне. И все же он не отказывается от нее. Иллюзии его разбиты, но без прекрасного ее тела он жить не может. 10 июня. «Reconcilitatio: cubat mecum».

Затем — ссоры, взаимные обвинения, сцены, кончающиеся чуть ли не рукоприкладством. «Я не могу ее уважать — и все-таки люблю», — вырезает на камне потерявший голову влюбленный. Магическая власть женского тела увлекла его в такую пропасть, что он уже на все махнул рукой, лишь бы не потерять ее. 27 июня на парапете появляется одно слово: «Pax». Под прекрасным этим словом скрывается самое большое унижение, которое способен вынести мужчина: «Мы заключили мир: Сара пообещала поровну делить себя между нами…» То, что следует дальше, представляет несомненную ценность для собирателя человеческих документов; но читатель с отвращением следит за событиями. Снова поссорились, снова помирились; девушка холодна, насмешлива, враждебна; перед носом Ретифа закрывают дверь. Потом Сара изменяет обоим с кем-то третьим, Ретиф злорадствует. Он съезжает с квартиры, чтобы облегчить разрыв; но, не выдержав, возвращается. Так продолжается целый год. Наконец, 22 июля следующего года на гранитной плите появляется заключительный аккорд: «Abitus postremus». Одна из более ранних записей делает понятным, что облегчило разрыв.

30 июня. «Deambulatio cum puella Leve». Эта крошка Леве была ученицей ремесленника и занималась гравировкой по меди. Она готовила гравюры для новой книги Ретифа, огромного тома новелл «Современницы», находя время утешать перенесшего сердечную травму автора. Но и эта любовь была недолгой. Совсем не потому, что девушка наскучила Ретифу, — нет, совсем по иной, необычной причине. Писатель взял в нем верх над любящим мужчиной.

«Я бросил ее, — пишет он в комментарии к дневниковым записям, — ибо она испортила четыре гравюры; если так пойдет дальше, она испоганит мне всю книгу…»