Средневековые праздники дураков

Жаркой лавой бурлили дискуссии на теологическом факультете Парижского университета. Причиной такого извержения страстей послужило желание церковников запретить праздники дураков.

С расстояния половины тысячелетия вижу, что в защиту дурачеств наиболее мудро выступил один памфлет, который среди прочих аргументов блеснул таким искренним признанием:

«В каждом человеке таится его вторая натура — дурака. И совершенно необходимо хоть раз в год давать ему возможность выплеснуться. Винную бочку разорвет, если ее время от времени не выветривать. Человек, что та бочка, до верху наполнен вином благочестия, а уж если забродит, то точно взорвется. Несколько дней мы валяем дурака, чтобы тем прилежнее вернуться к благочестию».

Средневековая жизнь в наших глазах полна гротескных странностей.

Чтобы их воспринять современным разумом, надо понять средневекового человека: его своеобразный склад ума, грубые обычаи, капризы, оборачивающиеся дебоширством. Шутки его топорны, неотесанны и тяжеловесны, будто он и тут не снимал с себя железные вериги и даже подтрунивал так, будто грозил забодать пикой.

Прежде чем ввести моих читателей в Реймский собор, где большей частью и проходил Fête des fous, праздник дураков, я должен рассказать еще об одном, на полтора тысячелетия старшем, празднестве.

Итак, мы в Риме. Декабрьские сумерки только опускаются над огромным городом. Из храма Сатурна выходит жрец, проходит вперед до самой середины форума и зычным голосом возвещает:

— Сатурналии! Сатурналии!

Это знак. И бегом, вприпрыжку, ликуя, вопя, на улицы валом валят многотысячные толпы рабов.

Сегодня, 17 декабря, начинается неделя Сатурналий, ее празднуют ежегодно в память о том, что когда-то давно под покровительством бога Сатурна процветал счастливый золотой век. Не было тогда различий между господином и слугой-рабом, все были равны, всех кормили дары земли-матери. Сатурналии как бы возвращали людей в прежнее состояние равенства, конечно, только на недельку.

Рабы могли поснимать свою одежонку-гуню, указывающую на их рабское состояние, могли переодеться в одежду свободного гражданина, надеть тогу, даже с пурпурным подбоем, а па головы напялить символ свободы — фригийский колпак. Перед ними распахивали двери термы Рима, они могли купаться в свое удовольствие, а выкупавшись, садились за пиршественные столы хозяев. Вместе кутили, вместе напивались господин, гость и слуга-раб, и во многих случаях хозяйские домочадцы прислуживали челяди.

Дозволялись всевозможные потехи, балагурство, розыгрыши, поддразнивания; многочисленная армия рабов широко пользовалась предоставленной свободой. Вышучивались благородные и неблаговидные обычаи хозяев, передразнивали их жесты, походку, резали неприятную для хозяев правду-матку прямо в глаза. Хозяевам на этой неделе приходилось проглатывать все — всякое притеснение запрещалось законом.

Была у них еще одна привилегия: перед началом пира по жребию избирали короля. В его задачу входило пародировать приказы правителей и тем веселить всю честную компанию. Если верить Лукиану, тиранские приказы такого «правителя на час» были таковы: одному намазать себе образину жиром, другому сунуть голову в ведро с водой, третьему отчаянно нахамить каждому, четвертому взять на закорки флейтистку и обежать трижды вокруг дома. Когда уж и сам король порядочно нагружался, то повелевал кому-нибудь раздеться наголо и так петь, плясать да веселиться под аккомпанемент флейтисток.

Рабы высших сановников, судей, адвокатов в домашнем саду-атриуме разыгрывали комедию судоговорения. Наряжались консулом и претором, ораторствовали, обвиняли, произносили речи в защиту и выносили дурашливые приговоры.

Город целую неделю жил как в горячке. Школы и учреждения закрывались на неделю, все и каждый в обязательном порядке ел-пнл, танцевал и веселился. Граждане делали друг другу подарки, причем по законам Сатурналий это не были ценные вещи. Письменные принадлежности, восковые свечи, оливки в корзиночке либо фиги, сливы, коробочка зубочисток, Маленькая губка, на крайний случай томик стихов, в которых автор хотел почтить одаряемого. Богатые умудрялись поднести дешевый подарок на свой шикарный манер. Например, полфунта гороху или дюжину устриц в подарок доставлял парадный эскорт из восьми человек.

Но случались и богачи пуританской морали, эти серьезно воспринимали праздник и старались деньгами помочь друзьям, оказавшимся в стесненных обстоятельствах, оплачивали чьи-то долги. Находились даже такие домовладельцы, которые отпускали (снижали) жильцам квартирную плату.

Через семь дней все становилось на свои места. Снова можно было заставлять рабов трудиться до седьмого пота, избивать, а то и, — чем Ювенал попрекает римлян, — распинать на кресте.

Язычество сменилось христианством, но память о Сатурналиях невозможно было вытравить из души народной. Там продолжала накапливаться жажда радостного беспамятства на празднике освобождения, и наконец, как говорилось в парижском памфлете, оставалось просто выдернуть пробку. Так родились празднества дураков — Сатурналии в рясе христианства. Пришлись они весьма по душе и массе рядовых священников — те были рады насолить начальству, высшим церковным иерархам.

Мы вспомнили об этом, чтобы понять кажущиеся бессмысленными шутовские церковные игрища, и ничего похожего этому не было в истории культуры.

А теперь заглянем внутрь Реймского кафедрального собора, этого чуда средневековой архитектуры, за столетия пропахнувшего тяжелым ароматом воскурений. Перед главным алтарем идет служба, только служит не обычный священник, а шутейный епископ (Episcopus Stultus). Дьяконы с помощниками избраны из своих же, так что всю эту торжественную шумиху они и режиссируют.

Шутейный епископ в полном церковном облачении служит мессу, но что за сумасбродное столпотворение вкруг него! Страшные рожи масок, ряженные в шкуры медведя, волка, прочих диких зверей; молоденькие попики так и вовсе нагишом, прочая поповская гильдия, вырядившись в женское платье, трясет бедрами словом, разухабистое святочное мужское стадо.

Развеселая толчея целых три дня, с 26-го по 28 декабря, взрывала тишину не только Реймского собора, но многих других храмов Франции. Праздник дураков отмечали и во многих других местах, только местные обычаи придавали им особый местный колорит.

Вообще высшей точкой веселья были прибаутки шутейного епископа, едко высмеивающего высшее духовенство. Пока он со всей серьезностью служил перед алтарем, верующие «дураки» сбивались в хор и горлопанили светские песни. Другие, рассевшись на алтарных ступеньках, играли в карты, в кости, закусывали колбасой. В кадиле вместо ладана зажигали обрезки старых подошв и размахивали им перед епископом, чтобы дым чадил ему прямо в нос. С окончанием службы разгульная орава вываливалась на улицы, вскакивала на груженые навозом телеги и грохотала на них по городу, обстреливая собравшихся зевак комьями конского навоза.

В Антибе новички-послушники тоже умели гульнуть. Надев драные рясы наизнанку, усаживались на монастырских хорах, нацепив на нос огромные очки, вместо стекол в которых таращилась апельсиновая корка. В руках держали перевернутые молитвенники и делали вид, будто читают по ним, только вместо того бормотали всякую несуразицу.

В Вивьере у шутейного епископа был еще и бродячий поп с сумой. Когда служба заканчивалась, он требовал тишины: «Silete, silete, silentium habete!» Шум стихал, епископ благословлял собрание, а бродячий поп объявлял всеобщее отпущение грехов такой формулой: «Monseigneur епископ шлет вам полную корзину отпущения грехов и просит Господа ниспослать вам болячек в достославные печенки».

Другую формулу так и распирал своеобразный средневековый юмор: «Monseigneur сим посылает вам зубной болести на двадцать корзин и прочие красные дары, средь оных облезлой клячи хвост».

Дневной кутеж переливался в вечерний загул. Именно переливался: вино бочонками лилось в дьяконские глотки. Как во французском каламбуре: Fête des sous-diacres, то есть «праздник псевдодьяконов», это и было официальное название праздника, в устах народа оно превратилось в похожее по звучанию Fête des saouls diacres, то есть праздник пьяных дьяконов.

Высшему клиру, конечно, хотелось бы оттащить от алтаря шутейного епископа, подрывавшего авторитет высшего духо-венства. Оно мобилизовало церковные л светские авторитеты, и, как я уже говорил, в 1444 году организовало обсуждение на теологическом факультете Парижского университета. Однако народ встал горой за рядовое духовенство, упрямо цепляясь за святочный маскарад, и малое число умных не справилось с тьмой дураков. Вплоть до начала XVI века во многих французских провинциях сохранялся обычай декабрьского карнавала, пока с большим трудом дураков удалось вытеснить из церквей на улицу. Там они продолжали резвиться и дальше как шутейные компании.

Шутовские сообщества

Я остановился на том, что дураки оказались вытесненными из церквей на улицы.

По всей Франции подняло головы ряженное в шутовские колпаки с бубенцами общество, кокетничавшее названием «дураки».

Получила известность «Компания дижонской дурацкой матери», которая, впрочем, присутствовала только в изображении на знамени объединения как женский образ, обвешанный бубенцами и прочими шутовскими аксессуарами.

Вокруг предводителя собирался дурашливый двор, шутейное подобие феодальных дворов.

Был там свой канцлер, главный егерь, главный сокольничий, главный конюший, главный виночерпий, главный стольник, главный… И прочие сановные чины, и все как один — шуты.

Зеленый, красный и желтый были официальными цветами компании. Полосы этих трех цветов рассекали полотнище знамени, этими тремя цветами пестрела одежда ее членов. Пестрый кафтан дополнялся колпаком с бубенцами, а также жезлом профессиональных придворных шутов, увенчанным дразнящейся дурашливой головой.

Члены этого общества были из ведущих граждан города. Более того, им была оказана такая честь, что в 1636 году в их ряды вступил «принц крови», герцог Анри Бурбон-Конде. Он тоже получил написанный на пергаменте трехцветными буквами, заверенный печатью «дурацкой матери» патент. Такого рода патенты искрились юмором в его тогдашнем понимании, но по прошествии трех столетий искорки эти потухли, а собачьи шкурки (на них тогда печатали патенты) в обрамлении пышного трехцветия обернулись серым скучным чтивом.

В год по нескольку раз детки «дурацкой матери» изумляли город великолепными шествиями. Впереди вышагивали четыре герольда, за ними капитан гвардии, йотом две шестерки лошадей везли парадную двухэтажную телегу, всю резную, расписную, покрытую богатыми коврами. На белой кобылке восседал сам предводитель, за ним следом 6 пажей, 12 лакеев, знамя «дурацкой матери», 60 офицеров, 50 рыцарей, в парадной одежде сановники, завершала шествие пестрая толпа прочей челяди. Шествие по очереди останавливалось перед домами губернатора, председателя парламента и мэра, с парадной телеги читали дурашливые стишки.

Этот ослепительный парад — даже лошади на нем красовались в бархатных трехцветных попонах — поначалу не имел иной цели, как веселить народ шутовством, а ликование улицы веселило самих шутов. Но позднее деткам Матушки-дурищи слава ударила в голову. Если в городе происходило нечто, что было им не по нраву, то одного из своих рядов они наряжали героем событий и с приветственными криками прокатывали его по городу, а декламации теперь уже не щипали, а язвили.

Да то б не беда, ведь речь идет о выражении народного мнения: они восстанавливали справедливость, когда закон лишь пожимал плечами, не имея юридического повода вмешаться. Сварливые супруги; изнывающие под каблуком или от выросших рогов мужья; побитые жены и девицы с подмоченной славой; чиновники, подозреваемые в казнокрадстве; врачи-душегубы — их имена по приговору шутейных судей попадали на доски позора. Наконец они совсем обнаглели: мелкие скандалы раздували в крупные, за неимением виновных стали гоняться за ни в чем не повинными гражданами.

Настолько стали они нарушать мирное течение жизни города, что правительство было вынуждено навести порядок: королевским указом от 21 июня 1630 года шутовской парламент дижонских дураков был распущен.

Остальные похожие братства дураков во Франции творили вещи нисколько не умнее, чем дижонское.

В Эвре и Руане они назывались Les Cornards, то есть «рогоносцы». (Титул касался, однако, не известного украшения обманутых мужей, под ним следует понимать ослиные уши, торчащие из-под шутовского колпака.) Объектами своих нападок они избрали почему-то аббатов: обряжали в церковное парадное облачение, сажали на осла и с великим гвалтом, сильно жестикулируя и размахивая руками, ходили по городупод хохот уличной толпы. Эти тоже раздавали своим членам такие же смешные патенты, что и дижонцы, также возмущали грубыми пасквилями мир и покой, и их точно также распустили.

Был в Париже один кружок дураков, который не удовлетворился аббатами, а выбрал в качестве своей мишени герцога. Как бы по-дурацки это ни звучало, но правами и обязанностями герцога дураков однажды серьезно занялся парижский парламент.

Случилось так, что два члена общества восстали против некоего Николя Жубера, законно избранного герцога, и потащили его в суд. Видать, он небрежно исполнял свои обязанности, потому что иск гласил:

«Просим суд обязать Николя Жубера устроить торжественный вход дураков в Париж через ворота Сен-Дени, провести торжественное собрание с церемониями, освященными обычаем. Ежели он того не сделает, уволить его от должности и вместо него избрать нового главу государства».

Характерно, что суд совершенно серьезно, что вполне в духе того времени, призвал герцога к ответу.

Тот, прежде всего, выступил с формальным возражением: два дурака не имеют права судиться от имени всего общества.

Не помогло. Суд отклонил возражение, удовлетворил иск и обязал герцога Жубера 1 мая провести традиционное шествие с участием свиты в полном составе и подданных. Если он этого не выполнит, считать герцогский трон опустевшим и возвести на него более подходящую (то бишь дурацкую) персону.

Жубер обжаловал это постановление суда в парижском парламенте как в высшей судебной инстанции. У парламента, видать, оказались дела посерьезнее, потому что только через три года соблаговолили вынуть его жалобу на свет. Постановлением от 19 июля 1608 года решение суда низшей инстанции было пересмотрено, истцам было отказано, а Николя Жубера сочли возможным оставить при всех его регалиях и правах главой герцогства.

Невинные дураки

Улица со временем посерьезнела. Над затеями деланных дураков и паяцев больше никто не смеялся. А если кого распирало от желания подурить, таковые вынуждены были запереться в четырех стенах. Вот тут-то они могли смело изливать свою дурь, в закрытом лоне престраннейших обществ.

В Париже в эпоху Директории писатели и актеры основали Академию зверей. Пристанище они нашли у подножия Монмартра, потому что эта часть города в давние времена славилась… ослами. Среди многочисленных кафе, буквально наседавших друг на друга, они выбрали то, хозяином которого был некто по имени Годен (Gaudin). Из этого имени получалась анаграмма Nigaud, что означает название породы птиц (баклан), в народе так звали дураков.

При приеме в члены Академии каждый получал имя какого-нибудь зверя. Редактор «Journal de Paris» из-за своей грузной фигуры стал Слоном, оперный тенор со своей луженой глоткой — Зябликом, актер амплуа герой-любовник — Пеликаном, сам директор театра, уж не знаю по какой причине, — Ослом, а писатель-романист (ну за что?) — Волом (набитый дурак).

В соответствии с уставом на сходках членов этой академии запрещалось говорить что-то такое, что имело бы хоть какой-нибудь… смысл. Можно было нести только невообразимую чепуху, перебрасываться только глупейшими фразами, забавлять друг друга перевернуто-вывернутыми анекдотами и каламбурами, остротами, изощренными загадками — короче говоря, нести чушь, по-французски называемую coq-à-l'âne.

Чрезмерная популярность для развеселого зверинца стала роковой. Он вошел в моду. Слух о веселье, бушевавшем в кафе на Монмартре, достиг квартала Сен-Жермен, и парижская знать возжелала богемы. Громкие имена просились в члены Академии зверей, и приходилось принимать, какой бы шлейф великой скуки ни тащили они за собой.

Тут возникал один деликатный вопрос: с какими салонными зверями их можно соотнести? Не могли же они, никого не обидев, назвать парламентского оратора Попугаем, сановника — Сорокой, генерала — Зайцем, члена скакового общества — Лошаком. Богема только меж собой могла искриться весельем; настроение померкло, писатели и актеры потихоньку отстали. Общение оставшихся чужаков, правда, не противоречило уставу, потому что смысла там было мало, впрочем, оно и не отличалось от их обычных разговоров.

Зверинец потихоньку опустел.

Более всего невинных гротескных клубов вырастила Англия XVIII века. («Spectator» за 1710 год в номерах 9, 17, 30, 72, 78 приводит их описания.) Таковыми были: Adam-Club, то есть клуб Адамов. Не подумайте чего плохого. Прием связывался не с костюмом Адама; просто таково было условие: всех членов клуба звали Адамами.

King-Club — клуб королей. И этого не стоит пугаться, тут главное — фамилия: просто собирались носители фамилии King (Король).

О клубе Георгов и говорить не стоит, что они собирались в день своих именин, и если кто-то, что-то утверждая, очень настаивал, то вместо подкрепления «Ей-Богу!» (что по-английски звучит как «Ву Jovel», то есть «Клянусь Юпитером!») клялся св. Георгием.

Клуб живущих на одной улице не требует особого пояснения, а вот о клубе Hum-drum, то есть о «Клубе скучающих», следует знать, что его члены, все исключительно почтенные джентльмены, сидя сообща до полуночи, не произносили ни единого слова, молча дымили трубками и пили.

Сходные цели ставил «Клуб немых». Кое-что из жизни этого клуба просочилось. Когда герцог Мальборо (1650–1722) выиграл битву при Гехштетте (1703), один из членов клуба, узнав эту новость, в порыве патриотического воодушевления поспешил в клуб и на радостях воскликнул: «Мы победили!» и был немедленно исключен. Голосование, естественно, происходило не живым словом, а на римский манер, pollice verso: повернутый вниз мизинец означал — помилованию не подлежит. Другое известное событие произошло при приеме в клуб нового члена. Новичок подошел к задумчиво сидящему в кресле старому члену и представился. Собственно, этим он еще не нарушил правил. Но потом необдуманно прибавил: «How do you do, Sir?» (Как поживаете?) Несносного болтуна тут же единогласно исключили.

Нельзя назвать невинным — но, воспользуюсь парадоксом и уделю место в силу его серьезной дурости «Клубу дуэлянтов». Он возник в эпоху короля Карла II (1630–1685, правил 1660–1685). Членом его мог быть только тот, кто убил Или хотя бы ранил противника на дуэли. За трапезой члены клуба рассаживались за двумя столами. За главным столом получал место тот, кто отличился на дуэли со смертельным исходом. За малым столом теснились те, кто нанес противнику только рану. Этих, конечно, подогревало честолюбие оказаться за главным столом, поэтому они старались воспользоваться любыми предлогами, чтобы ввязаться в дуэль. Однако закон карал дуэлянтов смертной казнью, поэтому получалось так, что тот из членов клуба, кто не погибал на дуэли, либо бежал за границу, либо был повешен. Клуб проработал короткое время, потом за убылью своих членов прекратил существование.

Тем более долгой жизни был «Вечный клуб». Такое претенциозное название означало только, что его члены (100 человек), постоянно сменяя друг друга, несли вахту в помещении клуба, то есть днем и ночью там постоянно должен был находиться хотя бы один член клуба. Дежурный не мог уйти до тех пор, пока не придет следующий и не сменит его. Поэтому каждый член клуба мог с полной уверенностью рассчитывать, что, придя в любое время суток, он найдет там общество. Уставом провозглашалось также, что хозяин клуба (steward) никогда не умрет. Хозяину на все времена полагалось огромное кресло во главе стола, и его он не мог оставить, пока не явится для несения службы очередной стюард. Надо было также заботиться о поддержании огня для раскуривания трубок, для этой возвышенной цели держали старушку-работницу.

Однажды все-таки на клуб обрушились куда более страшные языки пламени — в 1666 году: пламя пожарищ, которое выжгло дотла большую часть Лондона. Документы клуба хранят память о тогдашнем стюарде, словно морские ежегодники о капитанах, остававшихся на тонущем корабле до самого конца. Пожар рассеял членов клуба, они не смогли прийти на смену караула, но герой-стюард не сдвинулся со своего кресла. «Jam proximus ardet Ucalegon», - мог бы сказать он вслед за Вергилием, если б знал латынь.

Уже горел соседний дом, но стюард, оставаясь верным своему долгу, сидел и пил. Спустя какое-то время туда пробрались несколько членов совета клуба, и только по их официальному приказу неустрашимый хозяин наконец покинул свое кресло и кучу пустых бутылок. После небольшого перерыва, вызванного обстоятельствами vis major (непреодолимой силы), клуб продолжал свою бессмертную жизнь, и старая весталка продолжала хранить святой огонь.

Что касается общения, то оно не было уж таким многообразным. Речь велась только о событиях клубной жизни. Обсуждались подробности громких партий в вист, выигранных в многотрудной борьбе членами клуба; воздавали должное прилежанию того из членов, который каждый божий день в течение двадцати лет завтракал в клубе; склоняли голову перед величием тех, кто в один присест выкуривал по сто трубок.

По случаю празднования нового, 1700 года, рубежа столетий, клуб подытожил свои достижения. С момента основания было искурено 500 центнеров табаку, выпито 3 000 бочек пива, 200 бочек бренди, 1 000 хогсхедов (hogshead — мера объема, равная 238 литрам) красного вина, съедено 1 000 кабаньих голов, «поизносилось» бессчетное количество карточных колод. О книгах упоминания нет.

Такой результат во всем его великолепии мы оценить не можем, поскольку год основания клуба неизвестен. Аддисон со товарищи будто бы слышали об одном ветеране клуба, хваставшем тем, что в былые времена напивался еще с дедами некоторых нынешних членов клуба.

Кроме статьи в «Spectator» больше сообщений о клубе мы не получали. Кажется, нет такого бессмертия, которое не оказалось бы смертным.

Не только общее имя или общие причуды толкали в один загон скучающую клубную публику. Дети мачехи-природы тоже объединялись; среди подобных себе не так угнетал собственный горб, не так смущала собственная побитая рябинами физиономия.

Более того, членство в одном из таких клубов было чем-то вроде награды. Это тухлое яичко клубных объединении снесли в Кембридже. Официально оно называлось «Клубом уродливых рож», но в порядке исключения общество, состоявшее из двенадцати членов и одного председателя, и ради разнообразия «разбавили», приняв в него горбатых, кривобоких и прочих калек. Попасть к ним было очень трудно; правила приема были строгие. Чтобы успешно претендовать на членство в клубе, надо было предъявить немилосердно длинный или абсолютно приплюснутый нос, хорошей рекомендацией была заячья губа, испещренное оспинками лицо, бесформенный череп, мертвенная бледность и т. п. Когда ограниченный штат клуба был заполнен, сверх нормы был принят господин, который представил двух надежных свидетелей того, как однажды он открыл дверь в комнату, а находившиеся там двое де-тем закатились плачем, а у молодой леди, бывшей в интересном положении, со страху случились преждевременные роды.

Известно, что король Карл II мог бы претендовать на членство в клубе, и клуб довольно нагло послал ему приглашение, мол, сделайте милость, Ваше Величество, при случае посетите нас. Король посмеялся, но не поехал. Вместо себя послал одного сановника, тот за короля извинился и заодно ввел в зал противного вонючего козла как почетный дар Его Величества клубу. Зал, между прочим, был декорирован в гармонии с названием клуба: с его стен на членов клуба подбадривающе взирали Терсит, Эзоп, Скаррон и прочие прославленные уроды.

Правилами клуба не исключалось участие женщин. Клуб даже опубликовал в печати, что охотно примет и дам, если они пройдут обязательный при приеме осмотр.

Ни одна из дам не появилась.

«Клуб толстяков» мерой отсчета назначил отнюдь не вес-тела на единицу линейного измерения. (Извините за страшную картину для воображения.) Перед претендентом распахивалась только одна створка двери, его вежливо приглашали войти. Если ему удавалось протиснуться, то он мог тотчас же поворачивать обратно. Но если же он был настолько толст, что не мог втиснуться, то перед ним торжественно распахивали вторую створку двери и под аплодисменты признания тут же принимали в братство.

Люди более мелкого сложения тоже не забыли себя. Они основали «Клуб карликов». Помещение сняли на площади Little-Piazza, потому что это была самая маленькая площадь Лондона. Первое заседание, посвященное открытию клуба, провели 21 декабря, в самый короткий день года. Стол в зале заседаний доставал сидящим до подбородка, а председателя вообще не было видно, он просто тонул в кресле. Несмотря на это, воспрещалось прибегать ко всяким ухищрениям, позволяющим увеличивать рост, например, подкладывать на сиденье подушку или толстую книгу, подкладывать в башмаки толстые вкладыши, носить высокие каблуки, высоко взбитые парики или шляпу-цилиндр с очень высоко торчащей тульей. Духами-хранителями клуба были: низкорослый Давид, победивший великана Голиафа, Александр Великий, который был маленького роста, и Пипин Короткий, франкский король.

Вступил в клуб маленьких человечков и один великий человек — поэт Поуп. Право на членство в клубе он получил в силу своего карликового роста и непропорционально длинных по отношению к большому животу рук и ног. «Похож на паука», — говаривал он сам.

Непристойные дураки

Клубную жизнь Côterie des Anti-Façonniers (я бы перевел как «Общество бесцеремонных») описал аббат Лоран Бурделон в книжечке под таким же названием (Париж, 1716). Он не раскрыл в ней, где собиралось это интересное общество, поэтому было подозрение, что он сам все придумал. По нему выходит, что его основали люди, ненавидящие церемонную атмосферу салонов и презиравшие пустые формальности. Члены клуба, посещая заседания, ни с кем не здоровались, не следовали правилам вежливости, не говорили комплиментов, не льстили, не употребляли пустых любезностей. Напротив, говорили друг другу в глаза суровую правду, а сердиться за это воспрещалось. В общем, могли делать и говорить все, что хотелось, безо всякого удержу, но все же в рамках приличий, потому что членами клуба состояли три дамы: одна девица, одна замужняя женщина и одна скромная вдова.

В знак доверия к слову аббата Бурделона скажу, я знаю кое-что и постраннее. Имею в виду застольное общество, собиравшееся по субботам в парижском салоне мадам Сабатье. Его завсегдатаями были: Теофил Готье, Бодлер, Флобер, Монье и еще несколько заметных писателей и актеров. Единственной женщиной была сама хозяйка — председательница. С любовью и пониманием славного дружочка внимала она пестрому словоизлиянию представителей богемы, порой витавших в философских высотах, а порой соскальзывавших на уровень привычной в мужском обществе грубости благородной простоты. Слова слетели, а письмена остались: дневник Готье, посвященный путешествию по Италии, увидел свет в форме письма к председательнице («Lettre a la Présidente»). То есть совсем не увидел света, потому что в нем хрюкали такие «поросячества», и его распространяли только из-под полы. В этом, по сравнению с компанией Готье, клуб аббата Бурделона мог сойти за манерное эстетство.

Застолье извиняет богемная суть гостей и их молодость: Готье тогда было всего 24 года. Еще один клуб, сложившийся из господ зрелого возраста назывался «Общество свободных ветров». Название говорит само за себя, а если все же кому-то непонятно, могу специально сообщить, что свое ежегодное собрание они проводили 15 марта, в дни великопостных ветров. Поэтому не стоит удивляться, каким способом, лучше сказать, чем открывал заседание председатель, чем приветствовали его члены клуба и как они голосовали. Согласно уставу цель клуба: борьба с предрассудками. Каждый член клуба обязывался подавать хороший пример в семейном кругу, на улице, в кафе, на публичных сходках, даже во время обеда. Правила клуба предусматривали ряд частных случаев, но выветривать их здесь я не стану.

Общество с легчайшими ветряными целями возникло в конце XVIII века, но жизнь его была недолгой.

Его сдуло ветром революции.

Примерно в такую же свинячью банду сбились немецкие юнкеры, о которых пишет в своем знаменитом дневнике рыцарь Ганс фон Швайнихен. Сам он относил себя к высшему, привилегированному слою дворянства и так гордо понимал себя: «Я во дворце родился, а не в хлеву». Итак, рыцарь пишет в дневниковой записи, датированной 1571 годом, об одном кружке приятелей. Они называли себя «двадцатью семью», но вообще стали известны как «замарашки». Двадцать семь рыцарей дали обет, идя в гости, вести себя там как замарашки: вообще не умываться и раскрывать рот только для грязных речей. Рыцарь Швайнихен позабыл добавить, что при таком-то поведении эти двадцать семь благородий не столько из дворца вышли, сколько из хлева.

#img946D.png

Надо отметить, что в ту эпоху люди вообще блюли чистоту совсем не так прилежно. Но давайте перескочим на два столетия вперед и заглянем в Англию, где знатный джентельмен ежедневно менял рубашки, притом тонкие, вышитые, отделанные кружевом, батистовые рубашки. В противовес этому часть мужской половины общества в одном из подземелий Лоу Холборна вывесила знамя восстания и основала «Клуб грязнорубашечников». Название отражает уставные правила. На свои заседания члены клуба могли приводить гостей, но в приглашении было сказано: «Посторонние без рубашек не допускаются». То есть от общего правила немытости гостю нельзя было уклониться, явившись без рубашки. Пожалуйста, поносите дома ее три-четыре недельки и, когда ее основательно покроет паутина, тогда можете рассчитывать на гостеприимство в клубе замарах.

В довершение всего надо рассказать еще об одном клубе, который являлся неким синтезом предыдущих. Как он назывался, не знаю. Странно, но это так. Мои источники почли за благо замолчать его название, поскольку оно само указывало на непечатаемые клубные правила. Дино в уже цитировавшейся книге пишет о нем только и всего:

«В начале XIX столетия в Париже был один клуб, который под хамской вывеской доводил цинизм до крайнего предела. Набросим покров забвения на это объединение, которому просто нельзя было появляться на свет на родине хорошего вкуса и утонченных форм общения».

Так называемый «Большой словарь Ларусса» в 4-м томе, на странице 482 занимается возникшим на родине утонченных форм общения центром неотесанного общения. Настоящее имя этого центра словарь тоже не сообщает, зато рисует увлекательную картину его клубной жизни.

По четырем углам помещения клуба красовались скульптурные портреты знаменитейших циников м стражей грязи за всю историю: Антисфена, основателя афинской кинической языческой философии, Диогена, вернейшего его ученика и последователя, жившего в бочке, богобоязненного Иова, почесывающегося на мусорной куче, а чтобы и дамы не могли пожаловаться на отсутствие духа-хранителя — Золушки первого периода своей жизни, проведенного в грязи.

Основное правило: находясь в обществе, старательно обходить все формальности, что, собственно, после антифасонистов не такая уж и новость. Здесь тоже дозволялось все, что в аристократических клубах было занесено в черный запретный список. Зато воспрещалось посещать цирюльника и парикмахера, стирать белье, далее воспрещалось употреблять ароматические средства для смягчения последствий запрета на мытье и умывание. Трапезничали, сидя на недубленых заячьих шкурках, на столе вилок, ножей не было, ели обеими руками.

Словарь сообщает об одном эпизоде приема нового члена клуба. Один разбогатевший на чистке выгребных ям предприниматель жаждал общения и подходящего общества, но сознавал, что от аромата его профессии все остальные клубы закроют перед ним двери, и достучаться он сможет только в этот. Ему сразу же захотелось показать, какого энтузиаста получает клуб в его лице. Ради этого он написал свое заявление о приеме на таком листе бумаги, который был им найден… в процессе своей работы… Собрался совет клуба, кандидат заранее радостно потирал руки. Неожиданный поворот: ему отказали. Но с какой мотивацией! «Тот, кто вообще употребляет подобные средства, недостоин быть членом клуба».

Так сообщает словарь Ларусса.

Умничающие дураки

Случилось это в аристократическом обществе Парижа в эпоху правления Людовика XIV. Один господин жаловался на ужасную головную боль: «Моя голова точно сжата свинцовой шапкой, я уже стал совсем дурак». Другой мигом нашелся: «Тогда значит, у всех головы сжаты такой шайкой (calotte), потому что весь мир дурак». Обществу страшно понравилось выражение, и тут же был основан полк Калотт.

Цель была обозначена так: наблюдать общественную жизнь Парижа и подмечать всякого, кто выкинет какую-нибудь чрезвычайную глупость либо влипнет в какой-нибудь очень странный скандал. Таковая персона получает почетный с печатью диплом, в котором ему сообщается, что в честь признания его особых заслуг он принят в члены этого клуба. Дипломы в стихотворной форме увековечивали эти заслуги: лучшие перья упражнялись в насмешках.

От лая издевательских стишков спасу не было; не было и таких, которые, окажись они в скандальной ситуации, избежали бы насмешек — положение, ранг, авторитет не принимались во внимание. Защититься от них можно было только одним способом — смеяться вместе с насмешниками и встать в их ряды. Придворная знать изо всех сил старалась заслужить право носить значок избранного кружка — шапку калотт в окружении бубенчиков. Полк Калотт разросся и стал страшной силой, успех настолько избаловал его членов, что вместо невинного подтрунивания оно стало беспощадно-злым.

Вольтер никогда не простил им пасквиля, которым они увенчали позорный случай его ссоры с Роганом. Известно, когда писатель крупно повздорил с шевалье де Роганом, аристократ избрал тот способ урегулирования конфликта, что попросту велел своим лакеям поколотить противника. Свое мнение о калотте писатель кратко выразил так: «Надо повесить этих подлецов, которые своей дурью развращают публику».

Кребийон мало огорчился, узнав, что его «протащили» из-за обилия жестоких и кровавых сцен в его трагедиях.

Фонтенель, бессменный секретарь Академии, низкопробные борзописания превозносил до небес, если они соответствовали отжившим академическим канонам. И ему на его железный шлем борца напялили свинцовую шапку.

Незадачливые политики, никчемные дипломаты, проигравшие сражения военачальники, заводилы известного своей безнравственностью французского двора — все получали стихотворный диплом и радовались, если сверх того в знак особого признания нм не присваивался какой-нибудь титул или чин.

Потому что присвоение таковых отличий угрожало многим новым членам. В городе Нанси епископ запнулся, произнося приветственную речь, по сему его сделали официальным оратором Калотты. Епископ суассонский написал серьезное жизнеописание юродивой девушки — его назначили полковым историографом. Грекур — поэт, известный своими скользкими виршами, стал исповедником весталок. Не были забыты и бессмертные академики: они стали инвалидами полка.

Позаботились и о маркитантках. Этот чин за заслуги на любовном фронте выдавался великосветским дамам. В начальницы им поставили мадам Филон, популярную в высшем свете сводню.

Подглядывали они и за тайнами спален. Так, благодаря своей супруге, членом полка стал ужасно богатый налоговый откупщик де ла Попелиньер, сколотивший миллионное состояние на выжимании денег из налогоплательщиков. Всему Парижу было известно о связи его жены с пресловутым соблазнителем герцогом Ришелье, только муж не ведал ни о чем. Слово связь в данном случае надо понимать в том смысле, что Ришелье приобрел соседний с особняком налогового откупщика дом на чужое имя и пробил в стене проход прямо в спальню мадам Попелиньер. Тайный проход маскировал камин. Великолепная идея сама напрашивалась в стихи.

За идеями кавалерам «старого порядка» далеко не приходилось ходить. Калотта воспела один знаменитый ужин, за которым на шампанское собралось сплошь аристократическое общество: титулованные мужчины от графа и выше, дамы — от графини и ниже. Мужья не беспокоили. Советник Сен-Сюль-пис вообще остался дома, отчасти не желая вмешиваться в дела супруги, отчасти потому, что его не пригласили. Хлопки открываемых бутылок шампанского навели одну молодую герцогиню на отличную мысль. Она залезла под стол, подобралась к месту мадам Сен-Сюльпис, сунула ей под юбку — в тот момент она еще была на ней — маленькую петарду и взорвала ее. Несчастная так испугалась, что чуть было не умерла на месте. Но шутка удалась на славу, как тогда писали: «Весь Париж смеялся».

Со временем Калотта стала наглеть. В процессе охоты за «добычей» им на зубок попадали, так сказать, люди всех рангов и положений. Наконец, в калотины попал сам король Людовик XV. Неизвестно, каким образом им удалось сочетать зубоскальство врученного ему диплома с верноподданническим преклонением, но только прошел слух, что король смеялся. По всей вероятности, вымученно.

С ним вышел случай, весьма характеризующий масштаб власти и наглости Калотты. Король, желая показать, что он тоже может шутить, обратился к одному из приближенных:

— Интересно было бы провести смотр всему полку Калотты. Нельзя ли их всех собрать для парада?

Приближенный с глубоким поклоном:

— Непременно, Сир, только никого не останется, чтобы смотреть на них…

Когда же большой петардой взорвалась революция, она повергла в руины весь мир «старого порядка» вместе с Калоттой.

Первоапрельские розыгрыши

Первооснова некоторых обычаев настолько ушла под многовековые пласты наслоений, что современные исследователи просто не в состоянии откопать ее. О первоапрельском обычае нам известно только, что он из Франции распространился на Англию, Германию, а потом дошел и до нас. Разными теориями пытались объяснить его природу, но все они остались только теориями.

По старому французскому календарю год начинался 1 апреля. В этот день по древнему обычаю знакомые подносили друг другу сюрпризы. Король Карл IX в 1564 году повелел начинать год 1 января. Стало быть, день подношения подарков перешел на 1 января, но старый Новый год еще долго сохранялся в людской памяти. Поначалу дары подносили и к 1 апреля, потом, учитывая двойной расход, первоапрельские подарки стали усыхать, вместо ценных предметов стали дарить шутливые, и, наконец, сложился обычай отмечать ложное начало года разными обманками.

Кому это объяснение не по вкусу, может выбрать другое. В числе таковых не стоит отвергать и то, которое сваливает грех 1 апреля на старика Ноя. Известно, что Ной выпустил из ковчега первого голубя, когда воды потопа стояли еще высоко, его голубь вернулся обратно, ведь ему негде было сесть. А, как известно, случилось это именно 1 апреля, поэтому этот день с его обычаями хранит память о напрасном полете птицы.

Один ученый искал первопричину в связи с эпизодом похищения сабинянок: ведь Ромул на апрельские праздники Нептуна пригласил сабинян, и вот прибывших на празднества доверчивых гостей ожидало пренеприятнейшее разочарование, потому что вместо праздничных игрищ у них вполне серьезно отняли дочерей.

Приверженцы северной мифологии не уступают славу ни Ною, ни Ромулу. Просто апрельские празднества в честь германского бога Тора породили в силу какого-то словоблудия первоапрельского дурака, потому что Тор (Thor) означает еще и дурак.

Куда романтичнее и непритязательнее вариант с прекрасной девой-великаншей Скаде. Ее отца убили асы, боги в германской мифологии. Великанша поклялась отомстить, во всеоружии она предстала перед богами и вызвала их на бой. Но асы оказались хорошими знатоками женщин, они не вышли из своих домов, а обратились к ней из окон: «Хорошо, но сначала скажи, что ты хочешь больше: драться или выйти замуж?» Вопрос застал Скаде врасплох, ведь она была уже давно влюблена в Бальдера, в самого красивого юношу-бога. Сделав вид, что они согласны на мирное разрешение проблемы, боги сделали только одну оговорку: Скаде должна угадать своего суженого по ногам. То есть все боги с головы до лодыжек будут укрыты, только ступни будут выставлены на выбор. Так и сделали. Скаде мороз пробирал по коже при виде ужасных мозолей, открывшихся ей. Наконец, ей попались две стройные лодыжки. «Вот Бальдер!» — воскликнула она и припала к лодыжкам. Но то оказался не Бальдер, а Ньйорд, бог дождя, который был ей противен. Все же ей пришлось выйти за него, и вот память об этой ошибке сохранилась в первоапрельских играх, которые в честь бога дождя устраивали в начале весны. Кошмар!

Но следуем дальше. Перед нами возникает рыба. Ведь французы называли апрельские игры poisson d'avre, то есть апрельская рыбка. Может быть, рыба поможет нам раскрыть секрет? В апреле погода переменчива, капризна, а солнышко в этот обманчивый месяц входит в зодиакальное созвездие Рыб. У этой теории много приверженцев: они даже сделали небольшое дополнение, что из всех зодиакальных зверей рыба самая глупая, и поэтому-де ее сделали духом-хранителем апрельских розыгрышей.

Вокруг французского рыба крутится вполне разумное мнение, которое выводит этот обычай из средневековых игр пассионов (драматическое представление страстей Господних). Эти мистерии в наивном фольклорном изложении представляют и фы к Пилату, от Пилата к Героду, от него опять к Пилату. Память об этом эпизоде хранит и венгерская пословица: кого-то гонять аж до самого Понтия Пилата. Под влиянием этих представлений в народе возник глуповатый обычай в преддверии Пасхи посылать доверчивых простаков туда-сюда с ложными ту часть суда над Христом, когда его гоняют туда-сюда от Каиа-поручениями. Может и вправду, объяснение апрельской рыбы кроется вот в чем: французское poisson (рыба) не что нное, как искаженное, тоже французское, passion (терпение). В этом что-то есть, на это указывает старинный шотландский обычай. Здесь легковерного человека под любым подходящим предлогом просят отнести письмецо к далеко живущему адресату. Тот, получив послание, разрывает конверт и находит в нем стишок, который в переводе звучит примерно так:

Первое апреля, Шли олуха далее.

Получатель аккуратно заклеивает письмо, пишет новый адрес и посылает простака к другому далекому адресату. И так далее, пока даже самый большой простак из простаков не спохватится.

Но я еще не закончил. Самое интересное впереди. Но это уже не теория, а самая что ни есть удивительная реальность. В Индии подобные розыгрыши вошли в моду с древности. Там самый последний день весенних праздников, праздников Хули, приходится на 31 марта. В этот день знакомые развлекаются тем, что стремятся каким-нибудь хитроумным способом оставить друг друга с носом! Наиболее распространенный для этого способ, хотя не слишком уж и хитроумный, таков. Сначала выведывают, какого семейства в этот день не будет дома. От имени этого отсутствующего семейства рассылают приглашения на обед или ужин. Удачной шуткой считается, если приглашенные, нагуляв хороший аппетит, приходят и никого, естественно, не застают дома.

Дурашливый дух 1 апреля даже с самыми премудрыми разыгрывает шутки, гоняя ученых от одной теории к другой в попытке отыскать исторические первопричины дурацкой традиции.

Первыми жертвами апрельских посыльных розыгрышей были дети. Подчеркиваю были, потому что теперь даже маленькие — те еще тертые калачи, и не принимают таких поручений, как принести из молочной лавки сто граммов птичьего молока или из бакалеи столько же соломенного масла, не говоря уж о петушином зубе либо о щуке без костей.

Что касается розыгрышей взрослых, то прекрасным образчиком немецкого юмора может послужить первоапрельская шутка, которую запечатлел в своих мемуарах герцог Сен-Симон.

Кельнский курфюрст находился с визитом в Валансьенне. Ему хотелось показать, что он вполне способен конкурировать в остроумии с французами. Под барабанный бой и звук труб он объявил, что в такой-то и такой-то день он лично прочтет проповедь в храме. Действительно, в указанный день храм был полон, все хотели быть свидетелями исключительного княжеского выступления. Курфюрст взобрался на кафедру, обвел взглядом застывшее в напряженном ожидании собрание и прокричал: «Первое апреля!» С тем слез с кафедры и отлично повеселился над обведенными вокруг пальца французами.

Куда удачнее была затея, придуманная графом Тулузским, сыном Людовика XIV и мадам де Монтеспан. Жертвой пал маркиз Грамон. Ночью 31 марта, пока маркиз спал, граф с сообщниками выкрал его одежду. Каждый отдельный предмет одежды был распорот и перешит заново поуже. Утром маркиз стал натягивать панталоны — не налезают. В тревоге берется за жилет — не застегивается. То же с камзолом. Он долго возится с одеждой, как вдруг открывается дверь и к нему входит один из сообщников и притворно восклицает, изображая на своем лице неподдельное изумление: «О, Господи! Маркиз, что с вами случилось? Вы весь опухли!» С маркиза пот градом, да, в самом деле, какая-то ужасная болезнь. Побежали за врачом, врач тоже посвящен, осматривает больного, пишет рецепт, в тяжкой задумчивости удаляется. Бегут с рецептом к аптекарю, тот отсылает их назад, не понимает, что написано. Еще бы ему понять, потому было написано: «Accipe cisalia et dtissue purpunctum».

To есть: возьми ножницы и распори жилет.

В мыслительное пространство широкой публики поставляет духовную пищу газета. В старые времена газета имела патент на первоапрельское головоморочение; в этот день на первой полосе громоздились фантастические новости, а на последней публиковалось разоблачение, что, мол, все это только первоапрельская шутка. Иначе поступила лондонская «Evening Star», в номере от 31 марта за 1848 год было помещено объявление, что завтра утром в ислингтонском зале сельскохозяйственных выставок открывается первая выставка ослов. Большая толпа интересующихся пришла назавтра в выставочный зал и там с некоторым разочарованием приняла к сведению, что участники выставки, собственно говоря, они сами. Насколько увеличила количество подписчиков эта удачная шутка, данных нет.

Такой первоапрельский розыгрыш через газеты раньше был лондонской особенностью. Не всегда организатором выступала газета, находились и частные лица, тешившие себя таким манером. В 1798 году во всех лондонских газетах появилось объявление: «Через неделю, считая с сегодняшнего дня, точно в 12 часов невиданное шествие пройдет в собор Вестминстерского аббатства. В шествии примут участие следующие лица. Старые женщины и мужчины. Обоего пола вдовые и дети. Женатые и разведенные мужчины. Замужние и разведенные женщины. Посмотреть на это торжественное шествие приглашаются представители всех чинов и сословий». В этой совершенно дурацкой шутке самым замечательным было то, что никто не заметил в тексте того фортеля, что, собственно говоря, все и каждый может стать участником шествия, любого возраста, пола и состояния. Когда в указанный день приличная толпа заколыхалась перед Вестминстерским аббатством, густой голос загремел: «Первое апреля!» Толпа — а что она могла поделать? — разошлась, посмеиваясь.

В Лондоне долго вспоминали известную историю с купанием львов. В конце марта 1860 года почта разнесла жителям города всех чинов и сословий красиво отпечатанные, заверенные штампом приглашения. В тексте говорилось:

«Комендатура лондонского Тауэра. Билет на посещение 1 апреля 1860 года ежегодной церемонии купания белых львов. Вход только через Белые ворота. Просим воздерживаться от дачи чаевых служащим».

На обещавшую быть интересной церемонию потоком потянулась толпа пешеходов и экипажей в направлении к Тауэру. Один прохожий спросил у другого, где эти самые Белые ворота? Их, конечно, нигде не было. Потом выяснилось, что в Тауэре ни белых, ни другого какого цвета львов не держат и этих несуществующих львов ни ежегодно, ни в какие другие промежутки времени не купают. Авторы проделки точно знали психологию любопытной толпы. Среди огромных башен Тауэра одна носит название Белой Башни. Один из ворот называются Львиными Воротами, потому что когда-то в этой части замка в самом деле держали львов для развлечения властителей. Эта схожесть названий составила зерно проделки. Разгоряченная собственным любопытством толпа, жадная до зрелищ, не заметила путаницы названий, ей даже не пришло в голову, что львы уже давно живут в зоопарке, она могла подумать что-то вроде: если существуют белые слоны, может и белые львы бывают. Удостоившихся приглашения совершенно ослепил оттиск официальной печати в уголке, а посмотри они повнимательнее, так увидели бы, что это не что иное, как оттиск шестипенсовой монетки.

Под конец я оставил самый странный случай. Король Людовик XIV по политическим мотивам велел схватить и посадить в Нантскую крепость Франциска, герцога Лотарингского, вместе с женой. Друзья хотели устроить им побег. Время действия случайно пришлось на 1 апреля. Им раздобыли крестьянскую одежду, и так переодетые, с поленьями на плече, они счастливо вышли из замка. Но уже снаружи возникла неожиданная угроза. Там проходила служанка, обычно прислуживавшая им. Она-то и узнала беглецов и с колотящимся сердцем помчалась к стражнику: «Герцог с женой бежали!» Солдат только захохотал: «Первое апреля, никому не верь!» — только и сказал, игриво ущипнув служанку за щечку. Девушка побежала к капралу, лейтенанту, капитану, но все ее только щипали и посмеивались, дескать, знают: сегодня первое апреля. Беглецов уже ждали с оседланными конями, так что, пока о побеге узнали правду, они уже были далеко.

Из всех первоапрельских розыгрышей с посылками и хождениями этот оказался в своем роде единственным.

Придворный шут

История придворного шута очень древняя. Один из его прародителей появился в Риме: парасит, или дармоед. Этот безрадостный тип человека создали утопавшие в роскоши богачи-римляне. Парасита терпели на пирах, но за лакомые кусочки он был обязан веселить пирующих. Это производилось двояким способом: либо иарасит выкидывал какую-нибудь шутку, либо гости издевались над параситом. Подчас несчастному приходилось сносить грубые и унизительные выходки. Прежде чем дать лакомство, в него впихивали разное гнилье, затхлое и противное, под хохот веселящихся гостей. Салат ему заправляли ламповым маслом, в пирог запекали камешки. В вино подмешивали горчицу и уксус, и ему приходилось эго пить, прыгая на одной ножке. На десерт он получал оплеухи и подзатыльники, и при этом его долгом было смеяться, если кто из гостей хорошо въезжал ему в нос или давал пинка пониже спины.

В королевских замках Европы придворные шуты появились около X века. Во Франции их дела шли особенно хорошо: они были включены в штат придворных чинов. Шут был настоящим чиновником, с постоянным годовым окладом и прочими благами и привилегиями. Его ранг находился где-то посредине между камергерами и прислугой. По старым документам можно точно установить официальный статус шута. В целости и сохранности до нас дошли сметы на содержание двора французского короля Иоанна в 1356 году, когда король после битвы при Пуатье попал в плен к англичанам. Пленного короля из Бордо отправили в Лондон, в его свите был и непременный шут. Сметы упоминают эту особую персону как «Мастер Жан, шут». Из записей узнаем, что мастера Жана его хозяин-король ослепительно одевал — в шелка и бархат, в меха, даже жемчугами щедро одарял. За столом он пил не из обычной кружки, у него был отдельный серебряный кубок. Когда король отправился в плен, за ним следовало пять телег. В первых трех ехали придворные сановники, в четвертой павлином восседал мастер Жан, а в пятой теснилась прислуга. Более того, лично у мастера Жана было два собственных лакея, в смете упоминаются даже их имена: Жирардин и Мажистер.

Эти официальные придворные шуты не были простыми клоунами, как древнеримские параситы. Они готовились к своей карьере. Они должны были уметь музицировать, петь, декламировать баллады и стихи; анекдотами и загадками приправлять застолье. Конечно, истинные таланты моментально обменивались возникавшими идеями, ну а если вдохновение подводило, шут имел в запасе чужие остроты. Позднее их выпускали сборниками.

Процитирую несколько загадок из самого старинного сборника. По меркам сегодняшнего дня это не бог весть какой юмор, но если представить застолье пяти-шести вековой давности, то тогда они сверкали и искрились остроумием.

Сколько нужно воловьих хвостов, чтобы достать до облаков? — Много не надо, только один, если он достаточно длинен.

Что это такое, чего никогда не происходило, да и впредь не случится? — Чтобы мышь сложила гнездо в ухе у кошки.

Каково расстояние между поверхностью и дном моря? — Один бросок камня.

Какова плохо оказанная благотворительность? — Подавать милостыню слепому, потому что он рад был бы видеть своего благодетеля повешенным.

Придворные шуты носили форменную одежду. На протяжении столетий едва ли что-то изменилось в традиционном костюме шута. Голова была покрыта капюшоном с двумя ослиными ушами. Здесь объяснений не требуется. С пояса у него свисала дубинка, на первый взгляд символизировавшая скипетр господина страны дураков, но годилась она и на то, чтобы шуту защищаться, если кто из-за острого словца захотел бы поколотить его. У французов дубинка-скипетр называлась marotte — этим словечком и сегодня называют причуды взбалмошных людей.

Капюшон, костюм, дубинка были увешаны погремушками-бубенцами. Интересно происхождение этих бубенчиков. Носить их начали в Германии. Предположительно переняли их у венгров: если правду говорят старинные хроники, будто бы захваченные в битве при Лехмезе венгры носили одежду, обвешанную бубенчиками. Человек средневековья просто ухватился за новое украшение, потому что оно не только блеском золота указывало на знатность его обладателя, но и звоном как бы возглашало: «Смирно! Идет господин! Прочь с дороги!» Невообразимая мода тут же перестаралась: некоторые господа и дамы нашивали на платье по пятьсот-шестьсот бубенцов. Такой треск-перезвон поднимался, что пришлось запретить ношение этой забавной одежды в церквях, потому что она возмущала серьезность богослужения. И только по прошествии длительного времени осознали, какой неблагодарной глупостью наградил свет этот сумасшедший каприз моды. Бубенчики-погремушки исчезли с одежды господ и дам и попали туда, где им и было место — на дурашливый костюм шута. Оттуда они и стали возвещать: «Осторожно! Шут идет!»

Необычное, примечательное одеяние стало своего рода патентом для всякого, кто хотел привязаться к дураку. А он, опять же, защищался, как мог: то ли своим острым языком, то ли прямо дубинкой. Но и у шута была привилегия — под прикрытием шутовства он мог быть запросто с великими мира сего. Попадались очень остроумные, мудрые дураки-шуты; такие не раз подавали своим хозяевам дельные советы в причудливой упаковке.

Таким был знаменитый шут французского короля Франциска I Трибуле. Вел он записную книжицу, куда заносил имена тех, кого считал дурнее официальных дураков. Король однажды разрешил своему самому большому врагу, императору Карлу V, свободный проход через территорию Франции во Фландрию. Тогда шут достал свой блокнот и стал туда что-то записывать. Король увидел это: «Кого ты на этот раз посчитал глупее себя?» — «Императора, потому что ты можешь захватить его в плен». — «А если император окажется прав, и беспрепятственно пройдет через мою страну?» — «Тогда я вычеркну его имя и впишу твое, потому что ты был таким дураком, что не схватил его».

Этот же шут слонялся поблизости, когда король Франциск перед итальянским походом, имевшим печальный конец, держал военный совет. Был разработан план нападения на Италию. Шут с презрительной физиономией шагал туда-сюда, что-то бормоча себе под нос. Наконец всем это надоело и его спросили, что случилось? Он гак отвечал: «Вы так хорошо спланировали, как войти в Италию, а вот позаботились ли вы о том, как будете выходить?» Он оказался прав: в битве при Павии французы были разбиты наголову, а сам король попал в плен.

Шапка с бубенцами давала право шуту даже на дерзкие выходки по отношению к августейшим особам. Был у герцога Феррарского знаменитейший шут Гонелла. Его шутками и выходками на протяжении веков жили позднейшие шуты. Массу прибауток отнесли они на свой счет, а ведь первоисточник их бил фонтаном в Ферраре. Вот примеры изощренного ума Гонеллы.

Однажды герцог повелел Гонелле привести свою жену, герцогиня-де хочет познакомиться с нею. Шут почесал в ухе:

Да она туговата на ухо, только крик и понимает.

Ничего, пусть придет.

Пошел шут к жене, сказал ей про великую честь, да предупредил, герцог-де на ухо туговат, будешь говорить с ним, кричи громче, сколько сил хватит. Герцог и жена шута встречаются в покоях герцогини. Каждый, думая, что другой глух, кричит на ухо тому во все горло. Герцогиня от этого крика сама чуть не оглохла. Герцог, догадавшийся о проделке шута, когда лукавая физиономия Гонеллы заухмылялась в отворенную дверь, рассмеялся и простил — а что он мог поделать?

Тому же Гонелле молва приписывает другую, куда более серьезную проделку. Герцога четыре дня мучил жар. В ту пору существовало поверье, будто все хвори вернее всякого лекарства лечит неожиданный испуг. Вот Гонелла и придумал: во время прогулки вдоль берега реки неожиданным толчком в спину столкнул герцога в воду. И побежал из Феррары, не останавливаясь аж до самой Падуи. Но услышав, что герцог и в самом деле выздоровел, все же вернулся. Там его, однако, схватили за ухо и потащили в суд. Приговор был строг — смерть. И повели бедного шута на казнь, завязали глаза, положили голову на плаху. Но тут вышел поворот: по приказу герцога палач не топор обрушил на него, а вылил ему на шею ушат холодной воды. Каков же результат? Бедный шут, как только холодная вода окатила его шею, тут же помер от испугу.

Наряду с умными дураками большим спросом пользовались разные уродцы — с лица и телом. Своим нелепым видом и убогой угловатостью они вызывали смех. Таким, должно быть, был дурачок Габора Бетлена. По старинным описаниям, звали его Судья Михай и был он «поелику дурен с лица». На свадебных празднествах Габора Бетлена ему тоже пришлось показать свое искусство. Это происходило так: разыгрывали пародию на рыцарский турнир, он ломал копья с другим дурачком по имени Черкес. Можно себе представить, с каким восторгом находившие особое удовольствие в грубых развлечениях господа наблюдали за схваткой двух уродцев. О результате автор хроники вспоминает: «Победа стала Черкесова, возле носа удар настиг Судью Михая, который более дурен тем самым стал».

Царь Петр Великий тоже любил шутки, а чтобы шутки не иссякли, держал при дворе даже не одного, а сотню шутов и уродцев. По большей части это были юродивые или бесформенные человеческие уродцы. Однако в их списке попадались все больше громкие имена: капитан Ушаков, граф Апраксин, князь Волконский и прочие. И это были не прозвища какие, забавы ради. В шапки с бубенцами и ослиными ушами, да в шутовские наряды царь в наказание за провинность облачал настоящих офицеров, графов и князей. Ежели кто из придворных согрешил или не склонил головы, царь отдавал того в придворные шуты. От какого бы древнего, столбового рода ни происходил, какой бы высокий чин ни носил, — напяливали на его голову шутовскую шапку, а затем знай выделывай те же унизительные коленца, что и самые подлые из дураков, коли не хочешь поплатиться жизнью.

С совершенствованием вкуса шуты при феодальных дворах полиняли. Их простоватые затеи уже не имели прежнего эффекта. Официальный чин шута исчез. Теперь уже только на подмостках сцены он продолжал жить тенью былого. Вместо шута примерно в XVIII веке при немецких княжеских дворах появилась новая фигура — советник по увеселениям. Этим странно-парадным чином удостаивали ученых мужей, которые в угоду княжьей милости опускались до уровня парасита. Их задачей было заботиться об увеселении гостей на пирах, даже ценой собственного унижения.

Мне известно об одном венгерском советнике по увеселениям, его звали Дьердь Вида. Вообще-то он был адвокатом, но претендовал на большее и пошел в шутники-затейники к Ми-хаю Телеки. И достиг-таки своей цели, став лейтенантом, что в те времена, в конце XVII века, было весьма почетно. Вида не был параситом, не строил из себя паяца, скорее из других делал посмешище. О его проказах говорит один стихотворный сборник. Конечно, в наши дни шут имел бы меньше успеха, как о том свидетельствует следующий пример.

Когда представители разных сословий страны направились в зал заседаний, он высмотрел одного помещика по имени Бенедек Шереди и стал строить за его спиной ослиные уши. Шутка сия, судя по стихотворению, имела большой успех:

За спиною Шереди Вида стоял, Руками уши ослиные строя, Громко смеялись, а тот, глядя в сомненьи, Что так смеются? качал головой с сожаленьем.

Шереди не мог понять причины смеха, пока не вошли в зал заседаний.

Наконец, пригласили всех, И, проходя, хохотали, Оборотился Шереди: видя смеха причину, Крепкого дал тумака в видину спину.

Но тут на бедного Шереди опять обрушился взрыв смеха, потому как если кто ударит человека благородного в зале заседаний, тот обязан уплатить большой штраф.

Вида у главного тут же печать испросил И двести форинтов у Шереди взять не забыл.

Надо признать, что строить ослиные уши сегодня едва ли достигает уровня школьных шуточек. Но тот юмор, по крайней мере был невинным, не то что грубые, неотесанные шутки иной клоунады.

#img1296.png

Кунц фон дер Розен был придворным забавником императора Максимилиана I. Император так любил его, что просто не мог жить без него. Одной из его затей была охота слепых на свинью. Дело происходило в Аугсбурге. Он велел привязать к жерди толстенного хряка, собрал со всего города слепых и объявил им условия охоты: каждый получает дубину, и по знаку «Начинай!» наступает на свинью, кто ее забьет, тот и получит ее в дар от императора. Ох, и веселье же было, когда слепцы в толкотне вместо свиньи дубасили друг друга. Император чуть не лопнул со смеху.

Гонелла тоже славно подшутил над тремя слепцами, побиравшимися на церковной паперти. Он подошел и ласковым, участливым голосом обратился к ним: «Вот вам талер, нет у меня мелочи, поделите меж собой». Но… не дал им ничего. Отошел с компанией и со стороны стал наблюдать, что-то будет дальше. А то и стало, что слепые заподозрили друг друга в утайке злополучного талера. «У кого он? — У меня нет. — Он у тебя. — Он мне не давал. — Врешь! — Ты сам врешь!» — и так все громче и громче. От криков и оскорблений перешли к тумакам, самым отвратительным образом вцепились друг другу в волосы и славно отдубасили друг друга к великой радости Гонеллы и его приятелей.

Смеющиеся лошади

Хозяин Гонеллы, герцог Феррарский Борсо, был не только большим любителем шуток, но и сам, как мы видели по ложному смертному приговору, любил подшутить. Эта его склонность увековечена в одной из феррарских пословиц. Если кто-то начинал сверх меры дурачиться, его останавливали так: Non é ріù il tempo del Duca Borso. Живем, дескать, не во времена герцога Борсо.

Однажды Гонелла прибыл во дворец верхом и привязал лошадь в конюшне герцога. Узнав об этом, герцог придумал очень остроумную шутку: он приказал отстричь хвост его лошади под самый корешок. Гонеллу при виде обкорнанной лошади обуял гнев, в гневе он сделал ответный ход: подрезал верхнюю губу герцогским мулам. Когда его за ухо привели к взбешенному герцогу, он попросил его только об одном — пройти с ним в конюшню.

— Да вы только взгляните на мою лошадь с лысым задом. Это же просто смех! Даже мулы и те смеются над ней!

В этом поединке двух шутников не то примечательно, что Гонелла переиграл герцога, а то, что во времена этих самых шутников и любителей подобных шуток самое дикое варварство со смехом воспринималось как блестящий образец остроумия. На протяжении веков это варварство ухмыляется нам со страниц шутейных сборников той эпохи.

В качестве примера сошлюсь на вышедшую в 1700 году книгу «Придворный шут». Согласно этой книге, один из герцогов савойских в издевку над своим шутом велел отрезать его лошади хвост и уши. Шут подкараулил, когда конюхи пойдут обедать, и всем верховым лошадям герцога рассек ноздри. Герцог в гневе хотел перевешать своих конюхов, только шут охладил его уже знакомой нам формулой: «Конюхи не виноваты, вышло так, что, когда кони господина герцога увидели мою бесхвостую и безухую лошадь, они так заржали, что порвали свои ноздри».

История фиалки

В венской церкви св. Стефана, у бокового входа Зингертор, в стене выдолблена готическая ниша, в ней вырезанный из камня могильный памятник: скульптура рыцаря во весь рост, покоящаяся на саркофаге, с маленьким каменным львом в ногах. В эпоху рыцарей подобного почета удостаивались только царствующие особы, военачальники, знаменитейшие мужи.

Этот памятник в Вене поставил герцог Отто Габсбург в 1334 году своему усопшему другу и наперснику Найдхарту Фуксу, придворному шуту.

Он был затейником высшего полета: поэт, эдакий трубадур, скатившийся до лизоблюдства, впрочем, у него был дворянский герб. Дворянин, на манер обыкновенного шута задевавший и ссорившийся с придворными. Зато свою дворянскую спесь отыгрывал на крестьянах. Он с таким упорством морочил их и злил, что они приклеили к его имени титул «притеснителя крестьян», Bauernfeind.

Скучающий венский двор использовал малейший повод развлечься. Таким поводом служил повторяющийся каждую вес-ну обычай выкапывать из пробуждающейся земли первые ростки фиалок.

Счастливчик, которому улыбнулась первая весенняя фиалка, замечал место и во весь дух мчался к герцогу — доложить. При этой вести все придворные, от мала до велика, под веселую музыку отправлялись на это место, вкруг цветочка пели, танцевали — великая поднималась суета, — ели-пили, веселились.

Однажды такая удача выпала Найдхарту, где-то в траве приметил он первую фиалку. Скорехонько прикрыл ее своей рыцарской шапкой и помчался с радостной вестью во дворец. Двор мигом собрался и с музыкой отправился на фиалкины смотрины.

Но надо же было такому случиться, что несколько крестьян, проходя неподалеку от того места, заприметили, что там вытворяет со своей шапчонкой Найдхарт. Они подкрались, подняли шапку — ага, под ней благоухает первая фиалочка. Зная, что этот маленький росточек станет чуть ли не венком славы для их врага, они вырыли из земли с Корнем фиалку, а на ее место положили нечто совсем другое, что разительно отличается от ароматного вестника весны. Прикрыли аккуратненько шапчонкой нашего рыцаря и отошли.

К тому, что последовало за этим, мне приходится призвать читательское воображение. Представьте блестящую толпу придворных: дамы в нежнейших шелках и бархате во главе с курфюрстиной, богатыри-рыцари, юркие пажи — у всех на лицах предвкушение веселья. Найдхарт ведет их на заимку и с улыбкой героя дня подымает свою шапку…

Танец в честь фиалки был, только Найдхарт плясал его один. Курфюрстина, увидев этакое, дернула носиком, а рыцари так заставили поплясать подозреваемого в дурной шутке поэта, что он едва ноги унес.

Громкая вышла история. Даже на могильном памятнике в Вене один барельеф увековечивает сцену, когда Найдхарт сообщает герцогу весть о первой фиалке. Время и войны попортили каменную резьбу, однако до нас дошел не подвластный времени памятник: Ганс Сакс «Der Neidhart mit dem Feygel» — веселая карнавальная комедия, увековечившая сие печальное событие.

Стало быть, история сия достоверна.

Много позднее одним из ее вариантов усилили занимательность сборника шуток профессора Таубманна.

Таубманниана

Кем был этот профессор Таубманн?

В Виттенбергском университете преподавал поэтику, сам незаурядный сочинитель латинских стихов, гуманист широких познаний, впрочем, советник по увеселениям при Христиане II, курфюрсте Саксонском, а также официальный парасит за столом курфюрста (годы жизни: 1565–1613).

У таких придворных весельчаков бывал еще и другой чин — Tischrath, то есть «застольный советник». Само название проливает свет на природу института придворных шутов.

В старину было такое понятие, и, должно быть, оно справедливо, что во время еды человек должен гнать от себя мрачные мысли, должен весело метать в рот вкусные кусочки, даже может весело смеяться, потому что смех способствует пищеварению. Придворные шуты знати, собственно говоря, и обслуживали эту медицинскую теорию.

Словом, задачей профессора Таубманна было веселить застолье покровителя. По большей части это происходило таким образом, что под крылышком своего патрона он задирал гостей, и если ему удавалось вывести их из терпения, то это весьма способствовало пищеварению курфюрста.

Однажды профессор оказался за столом в соседстве с епископом венским Клеселем, с которым он уже давно был в состоянии войны. Застольное общество развлекалось тем, что задавало друг другу загадки. Таубманн спросил: «Как можно одним словом написать три слова: сто пятьдесят ослов?»

— Ерунда, — сказал епископ.

— Сначала извольте, ваше преосвященство, написать ваше имя.

Епископ, пожав плечами, написал большими печатными буквами: «CLESEL».

— Хорошо, — кивнул профессор. — Итак, первые две буквы вашего имени, CL, в римском числовом ряду означают сто пятьдесят. За ними следует ESEL (по-немецки — осел). Таким образом, не только в одном слове, но и в одном лице присутствуют сто пятьдесят ослов.

Что и говорить, шутка была вызывающе грубой. Епископ, обидевшись, покинул дворец курфюрста, а тот строго призвал профессора к порядку, но на другой день простил его. Пищеварение…

Была у Таубманна достойная ученого латинская поговорка о среднем пути, которым надлежит следовать в жизни: Medium tenuere beati (Середину занимают счастливцы). Придворные, и дамы в их числе, переделали эту фразу специально для профессора: hi medio pisces et mulieres sunt meliores (У рыбы и женщины лучшее в середине). Курфюрсту тоже захотелось подшутить на тему пословицы. Он пригласил профессора вместе с его студентами на обед, посадив их в середине стола, где блюда сверкали пустотой.

Вот, дескать, середина не всегда хороша, не так ли?

Эго была отличная шутка, общество задыхалось от смеха. Таубманн покорно проглотил шутку курфюрста и тут же экспромтом увековечил ее в латинском дистихоне. На что курфюрст милостиво кивнул лакеям, и профессор со своими студентами смогли вволю насытиться выставленными перед ними деликатесами.

Но это не все. Своему хозяину застольный советник не мог отплатить, зато дамам из смеющегося хора преподал урок насчет срединных дел.

Был во дворце один темный коридор, а в его самой темной части была одна темная-претемная будочка; вот сюда-то придворные дамы заглядывали время от времени. Таубманн раздобыл ведро сажи и старательно вымазал толстым слоем отверстие в сидении. Подождал несколько дней и, когда женщины по обыкновению опять начали его поддевать этой пословицей, отозвал курфюрста в сторону и что-то пошептал ему на ухо. Тот разразился смехом, что вызвало любопытство его супруги. Таубманн скромно заметил, что у дам нет причины уделять столько внимания восхвалению вещей средних. Курфюрст опять что-то шепнул супруге, на что та приказала дамам пройти в соседнюю комнату. Там старшая гофмейстерина произвела досмотр и подтвердила, какому низкому и подлому покушению они подверглись.

Не забудем: с тех пор много воды утекло…

Что касается варианта поисков фиалки, то здесь история такова.

Таубманн после вкуснейшего придворного обеда вышел в парк подремать и растянулся под кустом. И тут заметил, что к нему, прогуливаясь, приближаются придворная дама с кавалером. Любезничают, хотят посоревноваться, кто скорее найдет в траве первую ягодку земляники. Речь шла даже о поцелуе, который получит в награду рыцарь, если окажется счастливчиком. На том разбежались. Юнкер — а его Таубманн почему-то особенно не любил — искал ягоду поблизости, вдруг от радости подпрыгивает: крупная красная ягода заалела ему навстречу. Он накрывает ее шляпой и бежит звать свою даму.

Об остальном можно догадаться. Таубманн ягоду съел, а ее подменил известным продуктом обмена.

Только кувшин по воду ходит, пока не треснет. Знаю, довольно старая и затасканная мораль, такая повсюду найдется в кладовых народной мудрости. И все же прибегаю к ней, потому что где-то прочел, что один немецкий князь осадил этим сравнением своего слишком самоуверенного любимца, на что тот ответил так: «Только мой кувшин не на колодец ходит, а прямо к винной бочке». Памятуя о хозяйских погребах, Таубманн мог бы сказать и о себе так же, да только его кувшин все-таки треснул.

Однажды в подпитии он все же перегнул палку, и курфюрст сильно рассердился. Вытурил его из дворца и запретил попадаться ему на глаза. И это были не пустые слова. Всем стражам, лакеям и псарям было строго-настрого наказано, если Таубманн только посмеет ступить на порог, спустить на него собак. А дело было нешуточное, потому что в те времена, когда охота была главным развлечением крупных феодалов, целые своры охотничьих псов крутились и во дворе, и в дворцовых коридорах, и даже в личных апартаментах курфюрста.

Советник по увеселениям печально повесил нос. Едва ли оставалась надежда, хоть когда-нибудь вернуть княжью милость. Но память о придворной кухне, дорогих подарках и прочих разностях оплодотворила его ум. Он раздобыл трех живых зайцев, спрятал их под плащом и полный решимости отправился во дворец. Едва ступил во двор, как псари натравили на него с полдюжины охотничьих собак. Таубманн стойко встретил дико гавкающую свору и в подходящий момент швырнул им навстречу одного зайца. Первая псовая атака была отражена. Напрасно кричали на собак псари, вся свора кинулась за зайцем, а профессор без помех прошествовал до самой лестницы.

Там опять псовая атака, еще один заяц у охотничьих собак опять победил древний инстинкт, — пока они погнались за зайцем, Таубманн стремглав взлетел вверх по лестнице. Зная дорогу, он направился прямо в тот покой, где курфюрст в обществе особо приближенных к персоне псов отдыхал от дел государственных. Государь не мог поверить своим глазам, кровь бросилась ему в голову и он в гневе натравил своих верных телохранителей на дерзновенного. — Третий заяц вперед, собаки за ним, князь схватился за живот и простил.

Профессор Таубманн продолжил житье парасита, мог вдосталь лизать пятки хозяину и щелкать по носу придворных.

Как-то раз, слоняясь по дворцовым коридорам, он оказался впереди одного важного вельможи.

— Возмутительно, — вознегодовал тот, — нынче всякий дурак впереди человека ходит.

— Ну, я лично не так чувствителен, — сказал Таубманн и вежливо пропустил вперед высокородного господина.

Да, только в другом месте читаем нечто подобное, случившееся с поэтом и переводчиком Клеманом Маро, таким же образом пристыдившего одного спесивого придворного шаркуна.

И вот так с большинством шуток придворных дураков. Ученые, изучающие литературные анекдоты, обнаружили, что, к примеру, идея создания «книги дураков» исходила не от Трибуле: в испанском сборнике XIV века речь о ней уже заходила. Мало того, она обошла пол-Европы, удалось разыскать двадцать три ее варианта.

Еще один листочек из венка героя-сплетника Трибуле выдернули ученые. Не он первым подсказал строящему планы военного похода хозяину, что-де хорошо бы позаботиться и о возвращении из похода. Такое предупреждение намного раньше, в 1386 году, получил австрийский герцог Леопольд III. А у нас шуту Дьёрдя Ракоци II рукописный сборник исторических анекдотов «Надьенедский Гераклит» (1759–1762) приписывает, что якобы он спросил готовящегося к польскому походу князя: «А вы разработали план, как возвращаться обратно?»

А что касается проделок с глухими и слепыми, то несть числа таковым, и специальные исследования ставят под вопрос приоритет авторства шута Гонеллы.

Нас сегодня уже не волнует, кто был и кто не был автором всех этих старинных шуток. Тем более, что в наше время необозримая масса сборников анекдотов, шуток, прибауток и побасенок донельзя избаловала читателей.

Принадлежавший к кружку Ференца Казинци епископ Янош Киш в 1806 году издал книжку анекдотов под названи-ем «Для приятного времяпрепровождения остроумные любезности etc.». Но он при этом и не скрывал своего в целом негативного отношения к подобным сборникам, которые, по его мнению, «только таким приятны, кто вкуса и знания лишь на первом градусе находятся».

Я ввел моих читателей в мир тронов и придворных шутов, чтобы они сделали из этих иллюстраций вывод: сколько бы ступенек лестницы ни вело к этим самым тронам, те, кто восседал на них, пошли ли они дальше этого «самого первого градуса»?

Граф в шутовском наряде

Когда аббат Фигеак нанес визит графу Монбрюну, тому пришлось переодеться в честь господина аббата. Это нужно понимать так, что он приоделся, но не в парадный кавалерский костюм, а напротив: с головы до ног в шутовское платье. То есть не совсем до ног, потому что его правая нога ниже колена должна была оставаться голой.

Граф, богатый и могущественный владетель, в одежке шута горохового принимал сановного священнослужителя, который верхом на коне въезжал в город. Он помог вылезти аббату из седла и все время, пока тот отправлял службу в храме, держал его лошадь под уздцы.

По окончании службы аббат садился за стол, а граф, стоя за его спиной, наполнял ему бокал.

Наш современник, поразмыслив, спросит: эти господа из ума выжили, что разыгрывают пред всем белым светом ярмарочный балаган?

Разъяснение.

При феодальном строе одним из наиболее строго исполняемых принципов был следующий: нет господина без земли, нет земли без господина. То есть дворянское звание связывалось с владением землей, имением, а имение кто-то давал, а кто-то получал. Король — герцогу, герцог — графу, граф — барону, барон — простому дворянину. В эту цепочку августейшая милость включала и высшее духовенство. Так и случилось, что аббат стал сеньором, а граф его вассалом.

Вне этих ленных отношений имения случались редко, как исключения. Таковым являлся германский аллодий (allodium), не подпадающее под вассальную зависимость свободное владение (имение). В этих имениях, не имеющих над собой власти сеньора, время от времени происходила очень странная церемония. Вообще при смене владельца был заведен такой порядок, что нового хозяина вводил в его права сеньор при соответствующем случаю традиционном церемониале. А что же получается, если меняется хозяин свободного имения? феодальная мысль не могла смириться с тем, чтобы эта перемена происходила тихо, по-домашнему, безо всяких публичных церемоний. Вот и придумали такую фикцию: мол, самый первый хозяин свободного имения получил его от кого-то в ленное владение. От кого? Можете удивляться — от Солнца. Зерно этой необыкновенной фикции определенно надо искать в язычестве, но только совсем не это интересно и важно, а занятно то, с какой невероятной серьезностью леннозависимый мир принимал эту выдумку.

Церемониал ввода во владение происходил так: новый хозяин рано, еще до рассвета, в латах и при мече верхом выезжал в поле и дожидался восхода солнца. Когда солнечный диск в полном сиянии поднимался над горизонтом, рыцарь поворачивался к нему лицом и обнаженным мечом трижды чертил в воздухе крест. Солнце не отвечало на приветствие, значит, принимало к сведению: новый помещик, исполнив долг вассала, вступал в свои права и мог спокойно возвращаться теперь уже в свой замок.

За этим отступлением я, собственно, возвращаюсь к началу истории. Итак, граф Монбрюн был ленником аббата Фигеака, и, как таковой, имел перед своим господином определенные обязанности. Но что заставляло его одеваться как чучело и наполовину босиком на своих двоих тащиться подле лошади аббата?

Чтобы понять это, надо знать следующее.

От сеньора зависело, какими условиями и привилегиями в свою пользу оговорить акт дарения. Они иногда были совершенно символическими, и целью их было лишь признание факта зависимости. Средневековый способ мышления, витиеватый и напыщенный, однако, не всегда удовлетворялся простым признанием, исполнением неких безобидных процедур и здравым смыслом. Его надо было расцветить в соответствии с модой того времени, таким образом, сеньор обретал массу возможностей удовлетворить свои прихоти и капризы, если таковые найдутся, да еще блеснуть при этом изобретательностью.

Модно было включать в договор о ленном владении какое-нибудь невероятное условие. Один даритель потребовал, чтобы его ленник предоставил ему белого дрозда и черного лебедя, другой пожелал красную розу к Рождеству, а в середине лета снежков; третий обусловил свой дар тем, чтобы ему на Троицу доставили корзину свежесобранного винограда. (В скобках замечу, что тогда не существовало ни оранжерей, ни холодильников.)

В явной несообразности этих условий скрывался один лукавый трюк: если ленник не мог их выполнить, платил выкуп, а размер выкупа опять же определялся произволом сеньора.

От другого вида услуг вообще было невозможно откупиться. При том, что любой вассал мешками тащил бы талеры, только бы откупиться. Их диктовал не шутливый каприз, а чванная вельможная спесь. Унизить, спустить с высот другого именитого господина, которого тоже распирает чванство, но все же на вассальной лестнице стоящего на ступеньку ниже. Какое удовольствие графу, дающему ленное владение, опозорить физиономию барона эдакой небольшой пощечиной либо легонько щелкнуть его по носу. А барон вынужден, жмурясь, сносить и подобострастно принимать эти пощечины и щелчки, потому что иначе теряет право лена.

В этом объяснение того, почему монбрюнскому графу из года в год приходилось доставать одежонку паяца, почему приходилось сносить тихие ухмылки собственных подданных, когда он наполовину босиком тащился за лошадью аббата. А тот и не собирался отменять этой официальной комедии. Пусть народ смотрит и разумеет уничижение гордецов.

А вот семейство Куси тешило свое тщеславие и спесь тем, что могло подвергнуть унижению даже представителей высшего духовенства. Эти Куси настолько распухли от своего высокомерия, что даже свой дворянский девиз сформулировали так: «Королем быть не могу, герцогом не желаю, ибо я — Куси». Это могущественное, богатейшее семейство владело одним имением, которое отдало в лен ногентскому аббатству. Обязательная услуга при этом называлась львиный вассал. Ибо согласно семейной легенде когда-то очень давно на Востоке рыцарь Куси, охотясь, завалил льва. В память об этом во дворике замка был поставлен вырезанный из камня лев. Из года в год в этом дворике со львом господину аббату надлежало появляться верхом на лошади и в знак признания вассальной зависимости вручать сеньору хлеб с паштетом. А условие было таково, чтобы священнослужитель такого высокого сана при этом был одет в простое крестьянское платье, а лошадь его была не породистым скакуном, а обыкновенной рабочей клячей с соответствующей крестьянской упряжью. На этой кляче господин аббат должен был трижды объехать вокруг каменного льва, громко щелкая кнутом. Конечно, это было грубое унижение, но доброе имение того заслуживало. Позднее все же удалось смирить высокомерие спесивых сеньоров, и с тех пор они удовлетворялись визитом заместителя господина аббата. Однако их изобретательный ум измыслил новое условие. Сие явление в крестьянском виде и на крестьянской кляче было дополнено еще и собакой, которая несла бы паштет, привязанный к ошейнику. Если бы собака по пути не удержалась и сожрала паштет либо не устояла перед соблазном оросить камни в замковом дворе, которые так и таращились на нее, то аббатству приходилось платить за собачью опрометчивость серьезный денежный штраф.

Главнейшим сеньором в стране был король. Перед лицом короля разницы между герцогом, графом или бароном не было. Всем одинаково приходилось гнуть спину, если ленное владение доставалось от коронованной особы. Бывало так, что августейшую милость приходилось оплачивать серьезными услугами, и уж совсем плохо, если мысль о дарении в ленное владение посещала его величество в капризную минуту. Память об этом по большей части растворилась в дымке времен, но есть одна страна, Англия, где почитание традиций сохранило в целости некоторые из них до наших дней.

Один из герцогов Эйлсбери много столетий назад получил большое имение на том условии, чтобы всякий раз, когда король, направляясь в те края, посетит герцога, тот выходил к ворогам и трижды дул бы в рожок, который получил вместе с имением. Этот рожок бережно хранится в доме до сих пор, как знать, если какому-нибудь королю придет в голову по пути завернуть к ним, а у них рожка не окажется, могут возникнуть сложности с имением. Известно, что еще король Георг II потребовал исполнения этого условия, когда ездил в те края. Стар был уже глава семейства, но вышел к воротам и просипел в рожок трижды. Правда, громкого звука не получилось, но в старой грамоте на владение говорилось только о том, чтобы дунуть в рожок, так что король вполне удовлетворился и тем.

Эти королевские наезды накладывали на хозяина-вассала разные прочие обязанности. То его семейству надлежало заботиться о белье короля, то они были хранителями королевских шахмат. Им приходилось доставать шахматы, если король желал играть, и опять убирать после игры, возможно лет на сто.

Лендлорды так называемых канальных островов собирались на берегу моря, если ожидалось прибытие королевского корабля. Один из них, обладатель ленного имения в Роузеле, получил в наследство от предка, получившего это имение в лен, очень странную обязанность. Ему следовало одному скакать верхом навстречу королю, но не по суше, а по воде. Грамотой на владение ему предписывалось въезжать в воду, пока вода не дойдет до подпруги коня.

В эпоху парусников путь от английских берегов до канальных островов порою был весьма неприятным. Море, великий демократ, не знает разницы между королем и простым подданным. Короче: в штормовую погоду королю так же может выворачивать желудок, как и простому смертному. Грамота на ленное владение провидчески мудро предусмотрела эту возможность и заранее обусловила, что если у короля начнется приступ морской болезни, то лорду-вассалу надлежит стоять рядом и поддерживать голову короля.

Ну а теперь, поскольку я уже много слов потратил на знатных феодалов, следует вспомнить об одной скромной фигуре при их дворах. Я бы назвал ее феодальной собакой. Потому что таковая имелась. Сошлюсь на свидетельство великого французского историка Мишле. Он выудил из массы средневековых жалованных грамот ту, которая занималась вопросом о собаках. Может так случиться, — записано в грамоте, — что собаки дарующей лен аббатисы и вассала подерутся из-зажирного куска. В таком случае псину вассала надлежит отогнать, чтобы дворняга аббатисы могла без помех насладиться пиршеством. И только после того как она насытится, на оставшиеся куски может претендовать псина вассала.

На обеде у герцога

В старину придворный этикет испанцев был ужасно замысловат и аристократичен, даже о французском дворе, известном своим этикетом, они отзывались с пренебрежением. Говаривали: французский король обедает, точно простой сапожник — вместе со всеми домочадцами, на глазах у всего белого света. С истинно королевским достоинством вкушать умеет только испанский король. Он обедает в особом покое, сам-друг. Единственно придворный врач стоит у него за спиной, блюда подносит ему испанский гранд, к тому же преклонив колено.

В древней Абиссинии роль коленопреклоненного гранда считалась бы одним из обычаев простых обывателей. А вот с достоинством императора никак не сочетался простонародный обычай подносить рукой еду ко рту. Вместо этого пажи разрывали на куски жареное мясо и своими мытыми или немытыми руками нежно клали лакомый кусочек прямо в рот своего великого господина.

Один потрясающе дурацкий обычай бытовал в Германии с XIV века. В самых аристократичных домах благородные пажи не пешими носились с блюдами, а въезжали в пиршественный зал верхом на лошади и прямо с седла угощали гостей. Кто не верит в такую жуткую чушь, может разыскать хранящийся в архиве города Кобленца так называемый «Codex Balduinus», а в нем рисунок с современным тому изображением «конюшенного» пира у архиепископа Балдуина.

Средневековая Германия была поделена более чем на 300 больших или меньших герцогств, княжеств, графств и прочая. И даже в самом крохотном из них, каком-нибудь лилипутском государстве, на шее у своих поданных сидел правитель-деспот, обладавший абсолютной властью. И у этих тоже на испанский или французский манер особые правила регулировали возвышенный акт, когда отец народа садился за стол. Для наглядности приведу отрывок из дворцового этикета, изданного баварским герцогом Вильгельмом V в 1589 году.

Скажу наперед, что упоминаемые в указе камергеры и камердинеры были не какими-нибудь там челядинцами низкого звания, а знатными аристократами, придворными сановниками высокого чина, которые почитали великой честью прислуживать персоне герцога.

Итак, смотрим указ.

«В том случае, если мы утром или вечером кушаем в нашем внутреннем покое, нам прислуживает только наш внутренний штат. А именно: наш главный камергер-хранитель серебра с помощью лакея-хранителя серебра в корзине доставляют наверх всю столовую сервировку и на вспомогательном сервировочном столике красиво ее расставляют. Затем подобающе накрывают наш стол; раскладывают хлеб, нож, вилку ложку; аккуратно подготавливают ножи и вилки для нарезания, салфетки и прочие необходимые предметы. (Напоминаю, все эти действия были обязанностью не лакеев, а старшего камергера. — Авт.)

Когда объявляется выход к столу, все тотчас же должны быть наготове: все наши камергеры и камердинеры, а также наш guardaroba (гардеробмейстер), брадобрей нашей персоны вместе с благородными пажами. За обедом всякое блюдо прежде должен попробовать старший по возрасту камергер, затем передает его нашему личному повару, затем камергеры и камердинеры вносят блюдо наверх. Главный камергер, а ежели ему что-либо препятствует, то старший по возрасту камердинер, подает вино, притом, что наливая вино из бутылки в кувшин, дает на пробу виночерпию (винмейстеру); затем за столом он самолично и подает вино. Кубок подает нам с преклонением колена, а пока мы испиваем, одной рукой придерживает откинутую крышку кубка. С окончанием трапезы камергер-хранитель серебра и камергер-нарезыватель собирают со стола, после чего камергер-нарезыватель убирает сервировочный шкапчик. Все исполняют свои обязанности с почтением, чинно и с прилежанием к тому.

После этого наши камергеры могут отойти к обеду, а с его окончанием могут приступить к своим делам либо к честным, дозволенным, главным образом, рыцарским развлечениям».

Я изучил и прочие разделы указа, но на один вопрос объяснения так и не нашел: существовало ли что-то вроде курсов, на которых дворян обучали бы официантскому делу?

Опять же мне попадалось множество всяких распоряжений, которые учили придворный люд приличному поведению во время еды. В этой связи должно быть были неприятности. Для наглядности опять же прибегну к цитированию.

В 1624 году мажордом одного из австрийских великих герцогов счел необходимым предупредить господ кадет инструкцией, как надлежит вести себя за столом великого герцога, если они будут к нему приглашены.

В инструкции говорилось:

«Хотя, вне сомнения, что приглашаемые господа офицеры за столом Его императорского и королевского Высочества всегда соблюдали правила чистоплотности и вели себя как подобает рыцарям, все же необходимо привлечь внимание менее отесанных кадет к следующим правилам.

Во-первых. Его Высочеству надлежит отдавать приветствие всегда в чистой одежде и сапогах и не являться в полупьяном виде.

Во-вторых. За столом не раскачиваться на стуле и не вытягивать ноги во всю длину.

В-третьих. Не запивать каждый кусок вином. Если управились с тарелкой блюда, то можете выпить только половину кубка; прежде чем испить, утрите чисто рот и усы.

В-четвертых. Не лезть в тарелку руками, не бросать костей себе за спину либо под стол.

В-пятых. Не обсасывать пальцев, не сплевывать в тарелку и не вытирать нос о скатерть.

В-шестых. Не напиваться до такой степени, чтобы падать со стула и быть не в состоянии ходить прямо».

Из отеческого наставления следует, что цвет австрийской армии проделывал-таки запрещенные действия. Лез руками в тарелку, швырял кости за спину и на пол, употреблял скатерть вместо носового платка и не только что обсасывал пальцы, но и допивался до степени, «чтобы падать со стула и быть не в состоянии ходить прямо».

Что до того, какие же яства дымились и благоухали на торжественно разносимых блюдах, на это легко ответить. Кроме обычных, общепринятых блюд, все то, что было редкостью и стоило дорого. В начале XVIII столетия майнский курфюрст щекотал гастрономические вкусы китайским супом из ласточкиного гнезда. Гости отнюдь не с восторгом черпали его, потому что его вкус напоминал клейкую древесную смолу, выступающую на стволах хвойных деревьев. За иными вельможными столами гости ломали зубы о жесткое мясо жареных лебедей, либо маялись с жареными павлинами, эту царственную птицу подавали с раскинутым во всю ширь первозданным оперением. Еще менее аппетитными, зато еще более дорогими были блюда из бобриного хвоста и медвежьих лап, а также из черепахи, тогда еще большой диковинки.

Поварская честь

1671 год, апрель 23.

Это был великий день Франции.

Король Людовик XIV посетил принца Конде в его дворце Шантильи.

Это событие государственного значения происходило с соответствующей торжественностью.

Вслед за королем бесконечным шлейфом потянулся к Шантильи весь двор: высочайшие особы, родовитая знать, высочайшего ранга вельможи и сановники, высшие чины и офицеры, прочие персоны, все со своими дамами и со своими большими и малыми дворами. Шесть тысяч человек атаковало гостеприимного герцога. Кто не уместился в замке, тот нашел пристанище в окрестных деревнях.

Радушный хозяин, Великий Конде — как его прозвали за военные и прочие заслуги, — мешками бросал ливры на оплату блестящего празднества. Была музыка, танцы, охота, иллюминация, фейерверки. В празднично украшенных залах на шестидесяти столах, сверкающих золотом и серебром, благоухали букеты и гирлянды живых цветов. В день столы накрывались трижды, и каждый раз для не менее пятнадцати блюд.

Чтобы насытить этакую ораву пришлось мобилизовать целую армию закупщиков и поставщиков, поваров, кухарок, поварят, обслуживающих лакеев, и прочего кухонного персонала. В авангарде всей этой армии главнокомандующим был поставлен повар самого Великого Конде великий кулинар Франсуа Ватель.

Ватель пользовался громкой славой в мире кулинаров. Любое знатное аристократическое семейство могло гордиться, если бы ему удалось заполучить в свое распоряжение столь знаменитого мужа. После падения его последнего хозяина, финансиста Фуке, его удалось переманить принцу Конде. Уже два года вел он хозяйство принца, как вдруг разразилась драма.

Исторические дни в Шантильи имели своего летописца. И надо сказать, что имя этого летописца стоит в одном ряду с Великим Королем, Великим Принцем и Великим поваром — Мария де Рабютен Шанталь, маркиза де Севинье, Великий мастер эпистолярного жанра.

В письмах к дочери она по своему обычаю описывает некоторые из эпизодов королевского визита.

Нити роковой судьбы Вателя Парки начали прясть уже с вечера первого дня. Случилось так, что гостям за последними двумя столами не хватило жаркого. Вождь кухни был неповинен в этой трагедии; он хорошо рассчитал порции, но к остальным столам присоединилось столько лишних гостей, что на последние по очереди столы не хватило мяса, перед ними все было съедено до кусочка. Он горько переживал это несчастье, и хотя сам герцог пытался его утешить, он в глубокой меланхолии только качал головой.

На другой день вечером череду блюд разнообразила морская рыба. Ватель заказал двадцать пять партий, но с утра из них прибыло только две. Этот второй удар совершенно разбил несчастного шеф-повара. В отчаянии он все твердил: «Этого позора я не переживу!» Окружающие думали, что это он говорит в сердцах, от досады, не может же он, в самом деле, ничего поделать, если его люди где-то застряли.

Но они не знали Вателя. Он заперся в своей комнате и долго не выходил, на стук не отвечал, дверь взломали.

И точно, он лежал в луже крови, великий повар! Он покончил с собой, уперев шпагу в дверь и навалившись на нее, словно ищущий добровольной смерти римлянин.

Бедняга поторопился, потому что к полудню отовсюду в Шантильи в огромных количествах стала прибывать заказанная им рыба. «Неприятный случай на таком празднестве, — пишет мадам Севинье, — который обошелся принцу в пятьдесят тысяч ливров».

Покойного быстро вынесли из замка и похоронили на ближайшем кладбище.

Роковая рыба все же попала на стол, дав повод гостям обсудить это печальное событие. Мнения расходились. Одни считали, что Ватель поступил необдуманно, своим самоубийством нарушив общий праздничный настрой. Ему следовало бы подумать о впечатлении, которое произведет его поступок, прежде чем совершать его. Другие хвалили его чувствительность и смелость, постановив, что Ватель погиб на поле чести.

Долго, однако, о нем говорить не могли, потому что король не любил, когда во время еды говорят о смерти.

«В остальных отношениях, — пишет мадам Севинье, — ужин был очень хорош. После ужина гости прогуливались в парке, играли в залах, повсюду все благоухало ароматом цветов, все были в восхищении».

Таково было прощание с героем чести.

Господская свадьба

В замках знатных аристократов порою хранятся важные документы. Столетиями пылятся они в каком-нибудь забытом закоулке, пока наконец на них не наткнется удачливый исследователь и не откроет миру свою находку в назидание публике и во имя обогащения науки.

Такой поучительный документ удалось откопать в архиве одного замка в Чехии. Столетиями лежал он среди считавшихся ненужными бумаг по хозяйству, но когда с него счистили слой пыли, из-за выцветших чернильных строк в полном блеске предстало великолепие аристократической свадьбы.

В старой Чехии члены рода Розенбергов были могущественными и богатейшими феодалами. Они даже кичились собственным особым призраком: по семейной традиции пресловутая женщина в белом была не кто иная, как родоначальница клана Берта фон Розенберг.

В 1576 году, 26 января, Вильгельм фон Розенберг заключил брак с баденской принцессой Анной Марией. Упомянутый документ представляет собой список, составленный хозяйственным управлением жениха, всего того, что было съедено и выпито на свадьбе, продолжавшейся пять дней.

Итак, вот полный текст списка, пугающего своей точностью. Израсходовано:

#img5F4F.png

Добросовестные чиновники сосчитали, сколько корзин овса скормили в конюшнях, однако ж упустили записать, сколько лошадей и гостей накормили на этой редкой по масштабам свадьбе. Так что невозможно подсчитать, сколько вышло на одну живую душу из этого несметного количества еды, питья и фуража.

Желудки и животы

Вообще хроники содержат мало данных о возможностях и размерах желудков августейших особ. Некоторые из античных писателей обращаются к этому вопросу, но, разумеется, эти сведения надо воспринимать с осторожностью.

Юлий Капитолин, живший в III веке латинский историк, оставил нам жизнеописания тридцати четырех римских императоров, среди них и биографию Альбина Клодия, соперника Септимия Севера. Так вот, он пишет, что сей великий муж на завтрак поглотил 400 устриц, заел их 500 штуками плодов инжира, 100 абрикосами, 10 дынями, умял 20 фунтов изюма и сгрыз 50 пар бекасов. В биографии, однако, не сказано, совершил ли император сей подвиг один раз или геройствовал так каждый день.

Древнегреческие источники упоминают об Артидаме, лидийском царе, его каждодневный рацион составлял 60 фунтов мяса, столько же хлеба и 15 кувшинов вина. Писатели древнего мира не видели в этом ничего невозможного, ведь в народе была жива память о шестикратном олимпийском чемпионе Милоне Кротонском, который пронес четырехлетнего вола на 325 шагов, потом одним ударом кулака свалил его, там же на месте жарил-парил все съедобные части туши и съел их один.

Известна история афинянина Мегакла, изгнавшего из Афин тирана Писистрата (правил в Афинах в 561–528 годах. — Прим. ред.), потом он помирился с ним и в залог мира выдал за него свою дочь. Тут надо сказать об этом самом залоге. Девушка привлекла внимание историков тем, что могла в один присест съесть 12 фунтов мяса (1 римский фунт = 327,5 г), заедая 8 фунтами хлеба и запивая 6 секстариями вина (1 секстарий = 0,55 л). Жених, по всему видать, серьезно хотел мира.

А теперь один более современный и совершенно достоверный пример.

Во времена Августина Сильного при дрезденском дворе существовал обычай перед началом пира взвешивать гостей-аристократов и их вес официально заносить в так называемую книгу веса. Книга эта, кроме всех прочих, сохранила для потомков данные двух тучных особ: одна из них — вице-канцлер Липски, другая — Понятовский, хранитель сокровищницы. Первый, будучи взвешен до обеда, тянул на 273 фунта (1 современный фунт = 453,6 г), по крайней мере так показывали гирьки весов, а после обеда гирек надо было прибавлять до 278 фунтов. А когда на весы вставал хранитель сокровищ, то результат был таков: до обеда — 207 фунтов, после обеда — 212 фунтов. То есть оба они увеличили свой вес, который и без того был около центнера, на пять фунтов, то есть на два килограмма с четвертью. Книга, однако же, умалчивает об одном существенном моменте: не покидали ли именитые гости время от времени обеденную залу? Видите ли, если учесть эти выходы, то можно было бы к этим пяти фунтам смело добавить еще один-другой фунт.

Насколько разбухало тело больших господ, не знающих меры, от несметного количества еды и питья, об этом да будет представлено здесь несколько фактов.

Граф де ла Гард в своих очерках о Венском конгрессе, состоявшемся после поражения Наполеона, пишет также и о вюртембергском короле Фридрихе Вильгельме I, который славился тем, что голова у него распухла от непомерного высокомерия власти, а брюхо — от непомерного обжорства. Император, учитывая необъятный размер его живота и желая оказать ему любезность, против его места во время придворных обедов приказал выпилить в столешнице полукруг, дабы вместить это ужасающее чрево. Однако в зале заседаний конгресса упустили оказать ему такую трогательную услугу, и он был принужден эту свою опухоль как-то запихивать под стол. На заседании зашла речь о суверенитете вотчинных князей, раздавались голоса, что-де надо бы ограничить права королей, — конечно же, не в пользу народа, а в пользу дворянства. Король некоторое время слушал эти бунтарские речи, но его все больше и больше обуревал гнев, долго он не вытерпел, взорвался, вскочил, и вместе с ним дернувшееся пузо опрокинуло стол совещаний.

Это его еще больше разозлило, он в тот же день покинул Вену и конгресс и поехал к себе домой охотиться. Потому что наряду с обжорством охота была его главной страстью. Порой до двадцати тысяч крестьян заставляли гнать кабанов под дуло королевского ружья, бедолаги мучились голодом и жаждой, потому что охота могла продолжаться по нескольку дней кряду. Доклад об этом делает следующее знаменательное прибавление: «за все это не получая ни крейцера».

Приоритет австрийского императора в оригинальности идеи должно оспорить. Он принадлежит кардиналу дю Прату, канцлеру французского короля Франциска I. Тот тоже, вероятно, был изрядным толстяком, хотя о нем единственно известно, что из-за чрезмерно выпуклого живота он велел в столешнице своего обеденного стола выпилить полукруглую выемку и свою припухлость размещал в этом «декольте*.

Портрет бранденбургского маркграфа Георга Фридриха, хранившийся в ансбахском замке, был известен тем, что на его обратной стороне записаны его личные данные. Согласно этим данным росту он был 7 локтей (примерно 210 см) и весом 400 фунтов (около 180 кг). В 1603 году от этого гигантского тела отлетела душа. Тело вскрыли и положили на чашу весов его печень и легкие: первая весила 5 фунтов, вторая качнула язычок весов на 4 фунта. Взвешивание продолжили: желудок — его объем превысил 10 пинт. Справедливости ради отметим: в современной системе измерения это меньше 4,8 литра.

О епископе либавском Станисласе авторы его хроники сочли нужным сообщить, что перед смертью, последовавшей в 1571 году, он отрастил такой живот, что когда выходил из дому, двое слуг, идя впереди, подвязав платком, тащили его пузо, грозившее обвалом. Шедший за ним третий слуга тащил стул, чтобы он мог присесть, потому что через каждые несколько шагов идти он уже не мог.

Для сравнения, на что способно бюргерское благополучие, приведу случай двух англичан, которые заслужили звание олимпийцев в мировом соревновании толстяков.

Даниель Ламберт вытопил даже коммерческую пользу из накопленных слоев жира, когда в 1806 году из Ленстера двинул в Лондон и там стал за деньги демонстрировать себя. Он дал объявление:

«М-р Даниель Ламберт — самый увесистый человек, который когда-либо жил. В возрасте 36 лет его вес составлял 739 фунтов (больше 335 килограммов! — Авт.), то есть на 91 фунт больше, чем весил большой Брайт. М-р Ламберт с удовольствием принимает интересующихся на своей квартире, Пикадили 53, с 11 часов утра до 5 после полудня. Входной билет — 1 шиллинг».

К «большому Брайту» перехожу без промедления; а про Ламберта добавлю только, что через три года он помер. Гроб был размером с большой платяной шкаф. Ни в дверь, ни через окно он не проходил, пришлось пробить наружную стену и через образовавшуюся пробоину с большими усилиями по дощатым настилам удалось его протащить.

«Большой Брайт», еще до Ламберта поражавший свет как самый толстый в мире человек, был торговцем пряностями в Мальдоне, графство Эссекс. Все члены его семейства славились огромными размерами тела и хорошим аппетитом. Он достиг наибольшего: раскормил себя до 648 фунтов, то есть до 294 килограммов. С наибольшей наглядностью его размеры демонстрировал его жилет — в него могли с комфортом поместиться семь человек, при этом его еще можно было застегнуть на пуговицы. Умер он в возрасте 30 лет. Гроб при соответствующей длине был 3 локтя 6 дюймов шириной (105 сантиметров), кроме того, его пришлось сделать на 3 локтя глубже (почти на метр), чтобы огромное тело можно было в него вместить. Везли его на кладбище двенадцать человек на телеге с низкими колесами, опускали в могилу с помощью специально для этой богоугодной цели сконструированного подъемного крана. Юлий Цезарь был того мнения о толстяках, что они-де доброго нрава и обычно не сварливы. В самом деле, не массивный же Антоний оказался для него роковым, а тощие Брут и Кассий.

Большой Брайт, должно быть, был самым добродушным человеком на свете. Было отмечено, что в городке его любили и уважали, он был хорошим другом, хорошим соседом, хорошим начальником, хорошим мужем и отцом.

Это уж точно. В свои двадцать два года он нашел девушку, которая не испугалась его семиместного жилета. Она вышла за трехцентнерного мужчину, приняла на себя заботы о его хозяйстве, даже подарила счастливому бакалейщику пятерых детей.

Размеры их супружеского ложа неизвестны.

Герцог отобедал

И будет обедать завтра, послезавтра и после тоже.

Да, только новый жилец сможет въехать в квартиру, если старый уберется оттуда.

Veteris migrate coloni…

Старые поселенцы, снимайтесь и уходите!

Смена жильцов обслуживалась неким интимным предметом мебели. Французы изящно называли этот стул с дыркой посередине garderobe. Я же, за неимением другого, более тактичного поименования, присваиваю сему интимному предмету мебели, выполняющему роль уборной, название — туалетный стул.

Подробнейшие сведения о нем мы имеем благодаря особому жанру мемуарной литературы, основанному на сплетнях и слухах, в которой перетряхивались секреты жизни при французском дворе. Так, из воспоминаний маркиза д’Аржансона мы узнаем, что для мадам Помпадур некий краснодеревщик по фамилии Мижон сотворил шедевр, богато украшенный деревянной резьбой, за что получил в награду тысячу ливров годового дохода. Столь высокая цена награды все же не так уж невероятна, если иметь в виду безумную страсть королевских фавориток швырять деньгами, а также благородное предназначение предмета.

Восприемница королевской любви мадам Дюбарри пользовалась предметом, по стилю подходящим к остальной мебели в спальне: инкрустированное красное дерево, позолоченные подлокотники, крытое сафьяном мягкое сидение.

Герцогиня Ламбаль получила такой подарок от Марии Антуанетты в знак высочайшей милости. Его (подарок) украшала позолоченная резьба по дереву, обивка — кармазинного цвета (ярко-алого), штоф с золотым позументом.

У Екатерины Медичи было два туалетных стула: один обтянутый голубым бархатом, другой — красным. После трагической смерти мужа, Генриха II, она больше не пользовалась ни одним из них. Она заказала третий, распорядившись в знак траура покрыть его черным бархатом, и в продолжение своего печального вдовства только на нем искала облегчения.

По-видимому, туалетный стул при французском дворе играл такую же роль, что и камин в буржуазных семьях: вкруг него собирались для доверительного общения члены семьи и гости. Сын Людовика XIV, великий дофин, любил, чтобы его в это время развлекали. Супруга герцога Орлеанского Луиза (Лизелотта), принцесса Палатинская, немка по происхождению, страдавшая эпистолярными приступами, пишет в одном из своих писем, что герцог по таким торжественным случаям приглашал и ее вместе с другими дамами, однако прием проходил в границах приличия, потому что дамы стояли, повернувшись спиной к герцогу, пока он корчился на стуле.

(Каким образом трактовались приличия при французском дворе — тому хорошим примером может служить письмо все той же Лизелотты, датированное 25 августа 1709 года. Она пишет о престолонаследнике: «Я чуть было не закатила ему пощечину, потому что у него была такая привычка: когда кто-нибудь присаживался, он в шутку подсовывал ему под заднюю часть кулак с выставленным кверху мизинцем». В ее же письме от 18 января 1693 года содержится отчет о тонах, обычных для ее семейного круга. Супруг ее, герцог Орлеанский, и сын, будущий регент Франции, соревновались друг с другом на тот предмет, что позднее стал привлекать приверженцев в клуб «Свободных ветров». Концерт происходил в присутствии герцогини, и она тоже поучаствовала в нем парочкой звуков).

О герцоге Вандомском, знаменитом полководце, Сен-Симон пишет в своих мемуарах:

«В походе он вставал поздно, садился на стул с дыркой, на нем же занимался своей корреспонденцией, отдавал приказы и распоряжения. Старшие офицеры и знатные особы именно в это время стремились к нему на прием.

Он совершенно приучил офицерский корпус к этому бесчестию. Тут же завтракал, по большей части с двумя-тремя наперсниками, во время еды сразу же и облегчался, и всегда в присутствии большого собрания зрителей. Когда наступал день бритья, ту же подставную посудину употребляли для взбивания пены. По его мнению, это было доказательством приверженности его пуританской морали, достойной древних римлян, и в немалой степени служило к отбитию охоты к роскоши у других».

#img5418.png

Своеобразная церемония вокруг стула нуждается в объяснении. Не считая публичности, в условиях которой протекало туалетное восседание, современный человек, пожалуй, призадумается: а с чего бы это высокопоставленные особы часами рассиживали на нем?

А с того, что чрезмерными застольными возлияниями они так портили свои желудки, что желаемого результата могли достичь только с помощью особых пилюль. Таким аптечным средствам также существовало утонченное именование — médicine. Попросту — слабительное.

Эти самые médicine встречаем в самом странном на свете любовном письме. Генрих IV писал своей любезной маркизе де Вернейль:

«Mon menon, еще сегодня намереваюсь принять médicine с тем, чтобы по наступлении облегчения души моей быть к твоим услугам во всем. Нет у меня иного желания, как, угождая тебе, сохранить твою любовь, знаменующую полноту моего счастья. Вдали от тебя меня убивает скука. Дай мне Бог увидеть тебя прежде, чем опадут листья с дерев. Небо с тобою, драгоценнейшее мое сердце. Миллион поцелуев!»

Необычная, но вполне королевская идея: слабительным разгонять серые тучи скуки и на туалетном стуле лелеять розовые мечты любви.

Простой буржуа не мог, конечно же, совать свой нос в дела великих. Он принимал к сведению культ туалетного стула отчасти из верноподданнических чувств, отчасти подчиняясь силе обстоятельств. Нашелся, однако, некий безымянный автор времен Людовика XIV, сочинивший пасквиль, в котором он воспользовался случаем высмеять драгоценный предмет и несколько притушить сияние славы вокруг стула с дыркой.

Книжица сия называется так: «Повествование об истории любви императора Марокко к вдовствующей принцессе де Конти» (Кельн, Пьер Марто, 1700). Следует знать, что никакого Пьера Марто из Кельна не существовало и в помине, просто безымянные авторы того времени называли в качестве издателя любое понравившееся им имя и место издания. Книжка эта, естественно, представляет собой памфлет. Упомянутый в названии марокканский император, его имя Мулей Измаил, желает, помимо военных успехов, обрести славу и по части отцовства. В его гареме родилось восемьсот детей. Возможно, их было больше, только детей марокканского императора считали по количеству мальчиков, девочек в счет не принимали. Автор под именем вдовствующей принцессы Конти выво-дит побочную дочь Людовика XIV, родившуюся от герцогини де Лавальер.

О самой любовной истории речи нет, я просто следую за автором там, где он повествует о восшествии султана, то бишь императора, на седалище.

Когда марокканский император ощущал приближение великого момента, народу об этом возвещали 12 трубачей, 12 барабанщиков и 12 дударей. В городе немедленно останавливалась всякая работа. Из дворца выходило торжественное шествие и направлялось к закрытой со всех сторон расшитым золотом шатром ложе. Впереди всех шествовал придворный, несший над головой трон. Другой придворный, проникшись важностью момента, держал над ним зонтик. Следом за ним — четыре министра во всем белом, а за ними сам султан. В ложе султан размещался на троне и в окружении министров восседал около получаса. А с башни все это время гремела музыка. О наступлении самого события народу возвещало полотенце, взвивающееся на флагштоке, при появлении которого народ впадал в радостное неистовство. По окончании процедуры народ принимался за работу, а султан с эскортом возвращался во дворец.

Из самой природы явления следует, что в мире знати более скромному прародителю туалетного стула — туалетной посудине — выпадало схожее почитание. Уже в древности сей низкий предмет обихода отливался из благородного металла — из золота. Плиний Старший, творец «Естественной истории», попрекает за непомерное расточительство Марка Антония (книга XXXIII, глава 14), который отдал голову за такое бесчестие, хотя даже такая безрассудная мотовка, как Клеопатра, и то поостереглась бы совершить эдакое. Из золота были и посудины египетского фараона Амасиса.

Им даже выпала честь попасть в «Историю» Геродота. Отец истории пишет об Амасисе, что ему удалось из самых низов пробиться в полководцы и министры, а затем в результате переворота захватить верховную власть. Конечно, кнут фараона сдерживал знать Египта, однако между собой они презирали самопровозглашенного мужика-властителя. Перешептывания дошли до его ушей, и тогда он сделал следующее: при-казал переплавить все ночные посудины, а из полученного золота отлить статую бога Осириса. Жрецы и высшая знать с благоговением совершали паломничество к статуе из чистого золота, возносили молитвы и приносили жертвы. Когда эти лицемеры намолились вдосталь, перед ними предстал сам фараон и поведал им правду: «Вот, как прежде низко было предназначение этого золота, а теперь вы ему поклоняетесь. Воспримите сердцем этот поучительный урок и живите в мире с вашим повелителем». Историк при этом добавляет: остроумная идея принесла пользу и пристыженные аристократы ушли в себя. Кто этому поверит?

Дальнейшая судьба туалетной посудины к моей теме не относится. Достаточно сказать, что позднее перешли на серебряную, потом на фаянсовую и фарфоровую. В некоторых аристократических спальнях из-под кровати белел китайский фарфор, в других улыбался майссенский с нарядными розами и очаровательными фигурками. Людовик XV и его двор взяли в свои руки дело королевского фарфорового завода в Венсанне и, дав простор выражению патриотических чувств и инициативе, ввели в моду шедевры этого завода.

Мадам Дюдеффан, одна из известных корреспонденток в Париже (она сорок три года состояла в переписке с Вольтером!), получила один такой экземпляр в подарок; когда его распаковывали, окружающие в восхищении воскликнули: «Как жаль использовать его для ночных нужд, сделаем его лучше соусником!»

У Наполеона была дорожная посудина с позолоченной ручкой, на которой горделиво блистала золотая литера «N» с изображением императорской короны наверху.

К этому предмету искусства восходит память о следующем чувствительном эпизоде.

Жил в Париже седельный мастер по имени Ганьери, один из самых фанатичных приверженцев Наполеона. В бытность свою молодым офицером он давал Наполеону в долг и, когда тот, ставший уже известным генералом, готовился к египетскому походу, снабдил его снаряжением на кругленькую сумму в 10 тысяч франков, естественно, в кредит. Император, конечно, был ему весьма признателен и за это впоследствии его по-царски отблагодарил: Ганьери стал поставщиком императорского двора и сколотил состояние.

Однако колесо судьбы повернулось и в лепешку раздавило разбухшую до гигантских размеров императорскую власть. Наполеон отрекся от престола и засобирался в свою первую ссылку на остров Эльба. Перед посадкой на корабль он, уже в порту, раздавал памятные сувениры собравшимся проводить его многочисленным приверженцам, которые продолжали считать его своим императором. Был там и Ганьери, но как-то оказался в последних рядах, и когда очередь дошла до него, у Наполеона не осталось ничего для подарка. Но все же не пристало отпускать такого верного сподвижника с пустыми руками, и за неимением ничего другого он сунул в руки Ганьери свою ночную посудину. Сей предмет искусства пользовался большим почетом у нового владельца. Отправившись на покой он в своем деревянном доме поставил реликвию на почетное место под стеклянный колпак. Время от времени он принимал у себя своих боевых товарищей, свидетелей великих событий, ветеранов великой армии. Тогда реликвию доставали из-под колпака, до краев наполняли шампанским и пили из нее в память об императоре.

Коронованные дураки

Барон Нейхоф, король Корсиканский.

Леди Эстер Стенхоуп, королева Пальмирская.

Антуан О рели Туненс, король Арауканский.

Жак Лебеди, император Сахарский.

Кто они были такие?

Авантюристы, разум которых затуманило безумие?

Или безумные, в жилах которых бурлила кровь авантюриста?

Предстаньте перед нами!

Барон Теодор Нейхоф, король Корсиканский

В лондонской церкви св. Анны на стене есть памятная табличка с надписью:

«На кладбище этой церкви похоронен Теодор, король Корсики. Умер 11 декабря 1756 года, немного спустя, как вышел из долговой тюрьмы. Королевство свое передал кредиторам».

Эту странную надпись сочинил лондонский покровитель короля Теодора, писатель и политик Хорас Уолпол. Кому неизвестна авантюрная история первого и последнего короля Корсики, тот не много поймет из этого странного текста. Что же это за король, который попадает в долговую тюрьму и освобождается из нее, только передав свою страну в руки кредиторов?

Но сначала нам надо познакомиться с тогдашним политическим положением Корсики. Остров был собственностью Генуэзской республики. Генуя показала себя беспощадным тираном. Она не интересовалась благосостоянием народа, его правами и свободами, единственной ее целью было выкачать как можно больше податей. Патриоты-корсиканцы мечтали сбросить иноземное иго, взялись за оружие, по острову прокатился призыв к борьбе за свободу. Три года гремела война в горах Корсики. Тогда Генуя предложила мир. Она пообещала амнистию, снижение податей, права и свободы. Оружие умолкло, но и Генуя тоже. Она знать не желала о своих же обещаниях, вожди восстания были брошены в тюрьму. Борьба вспыхнула вновь. Генуэзские сухопутные части были разбиты сражающимися за свободу горцами, но на море господствовала Генуя. Она заняла своим флотом гавани, и вследствие морской блокады над островом нависла тень голода.

Таково было положение в 1736-м, когда барон Теодор Нейхоф решил вмешаться в дела Корсики.

Его судьба складывалась также бурно, как и у его будущей страны. Родился он в 1690 году, начинал солдатом, сражался на полях разных европейских битв; потом перекинулся на дипломатическое поприще и здесь проявил себя чрезвычайно ловким интриганом. Его карьера достигла высшей точки в Испании. Всемогущий министр Альберони сделал его своим доверенным лицом и назначил полковником. Женился он на богатой англичанке, фрейлине королевы. Богатое, удобное и обеспеченное будущее ожидало его.

Но натура авантюриста взяла верх. Вдруг он оставляет должность, жену и без единого слова исчезает из Испании. То есть кое-что он прихватил с собой. Бриллианты жены. Он забрал их с собою в возмещение месяцев скуки, которые ему пришлось отбывать подле некрасивой и скучной супруги. Последовали Париж, Англия, Швеция, Германия, Италия. Этот век был веком проходимцев; такая личность, как Нейхоф, обладающая незаурядным даром убеждения, человек скорых решений и решительных действий, не боявшийся рисковать, умеющий вывернуться из любого положения, — такой человек мог прожить где угодно, если не на что другое, так в долг. Кроме того, он не был особой темного происхождения — имел настоящий баронский титул, был человеком военным, дипломатом.

Во Флоренции он столкнулся с беженцами-корсиканцами. Ему не составило труда убедить их, что все их попытки восстания пойдут прахом без помощи извне, если их не возглавит очень авторитетный, сведущий в военной науке вождь. Конечно, это было и его собственное убеждение, и тогда у него зародилась вера в то, что именно он доставит Корсике свободу.

Корсиканские эмигранты, должно быть, были готовы заключить договор хоть с самим дьяволом, только бы он помог им сбросить генуэзское ярмо. Нейхоф блеснул перед ними своими дипломатическими связями, незаурядными военными познаниями, употребил все свое красноречие — и легко загорающиеся, горячие корсиканцы с воодушевлением признали в нем своего человека.

Итак, теперь у них было все, только трех вещей недоставало, которые Монтекукколи (австрийский полководец, фельдмаршал. — Прим. ред.) считал совершенно необходимыми для ведения военных действий: денег, денег и еще раз денег. Нейхоф бросился вдогонку за возникавшим то тут, то там призраком денег. Он обшарил всю Европу, заглянул даже в Константинополь, где другой такой же авантюрист, француз Бонневаль-паша, представил его самому султану. Но султан на удочку не клюнул, деньги опрометью бежали от барона Нейхофа, так будущий освободитель Корсики попал в долговую тюрьму в Ливорно. Это была его первая встреча с бессердечием кредиторов.

Но все же как-то ему удалось выбраться на свободу, и тогда в его судьбе произошел крутой поворот. Европа стала тесна для его деятельной натуры, и он перебирается в Тунис. Наудачу: выйдет, не выйдет; ему все же удалось втереться в доверие к тунисскому бею, и в один прекрасный день произошло чудо: бывший узник долговой тюрьмы попрощался с Африкой с капитанского мостика галеры, битком набитой оружием и десятью пушками на борту, и поплыл на Корсику. До сих пор с полной уверенностью нельзя утверждать, как удалось вовлечь бея в эту авантюру.

#imgB7EA.png

15 марта 1736 года галера бросила якорь у корсиканской Алерии. Население еще не знало, в чем дело, только видело и слышало, что с корабля сошел очень элегантный мужчина в пурпурном плаще, а собравшиеся для его встречи главные лица Корсики величают его «милостивым государем». Знатного господина сопровождали несколько офицеров, секретарь, придворный капеллан, придворный гофмейстер, три сарацина-раба, прочая челядь. Процессия направилась в епископский дворец. Знатный приезжий расположился здесь на постой, тотчас выставив перед воротами четыре пушки.

Цель таинственного незнакомца скоро обнаружилась.

С корабля выгрузили на берег пушки, а также четыре тысячи ружей, три тысячи пар сапог, семь тысяч мешков зерна, много других военных припасов и, что самое главное, ящики, полные золота и серебра.

Воодушевление прокатилось по горам Корсики. Пришел Вождь, Освободитель, молотом разобьющий цепи генуэзского рабства. Нейхоф в короткий срок поставил под ружье двадцать тысяч человек, он платил солдатам, назначал офицеров. Его казначеем был Гнацинто Паоли, отец того самого Паскуале Паоли, который сыграл большую роль в борьбе за освобождение Корсики.

Через месяц избранные островитянами делегаты собрались на сессию конституционного собрания. Своего освободителя провозгласили королем, Теодором Первым. Значит, барон Нейхоф, по сути дела, был законным, избранным свободной волею народа правителем, и если бы борьба корсиканцев за свободу увенчалась тогда успехом, его потомки, возможно, и сегодня бы сидели на троне. Но, с одной стороны, предприятие оказалось неудачным, а с другой — авантюрный характер нашего героя, короля Теодора, драму превратил в оперетту.

Знаменитая конституционная грамота гласит:

«Во имя преславной Святой Троицы, Отца, Сына и Святого Духа, а также Пречистой Девы! Сегодня, в воскресенье, апреля 15-го дня 1736 года, созванное указом верховных лиц Корсиканского королевства народное собрание по зрелом размышлении решило избрать короля и подчиниться власти его правления. Королем провозглашаем господина Теодора, барона Нейхофа, на приводимых ниже условиях, каковые условия названный барон под присягой признает обязательными как для себя, так и для своих потомков. До тех самых пор, пока он собственноручно не подпишет конституционной грамоты, не скрепит ее собственной печатью, не принесет присяги, — в права главы государства не вступает».

Итак, в силу основного закона король становился не самодержавным тираном, а конституционным правителем. Право объявлять войну, заключать мир, повышать подати принадлежало национальному собранию.

Великий господин Теодор, действительно, все подписал и во всем поклялся. Его коронация состоялась второго мая. За неимением короны на лоб ему надели лавровый венок, хотя на торжественную церемонию он отправился в парадном пурпурном плаще. Затем местные руководители присягнули ему на верность, а потом, согласно древнему корсиканскому обычаю, подняли нового короля на плечи и показали народу.

Пошли золотые недели его правления. Король Теодор устраивал свой двор. Назначал графов, маркизов, генералов, раздавал придворные чины. Мстил своему извечному врагу — деньгам, а чтобы показать, что есть власть посильнее денег, сам стал чеканить деньги для внутреннего обращения. На монетах горделиво красовался его вензель: T.R. (Theodorus Rex). Но монеты звенели как-то фальшиво, и это, так сказать, было первым аккордом последовавшей за тем оперетки. Народ с недоверием принял даровой вензель и так растолковал его: Tutto Rame — чистая медь.

Но пока все шло гладко. Король Теодор на свой лад объявил войну генуэзцам, хорошенько вздув их в двух выигранных сражениях. Генуе пришлось поднапрячься, чтобы одолеть недооцененного противника. И ей пришлось бы нелегко, не окажись у нее отличного союзника. Деньги стали на ее сторону, деньги — неуловимый и давний враг короля Теодора. Деньги сослужили службу Генуе самым тривиальным способом: они попросту утекли из казны короля Теодора. Кончились. Освободитель не смог заплатить солдатам, не смог снабдить свои войска артиллерией, боеприпасами, провиантом. Тогда он попробовал помочь себе тем, что учредил орден. Кавалеры ордена Освобождения имели небесно-голубую форму, на ней болталась орденская звезда с королевским гербом. Кавалеры ордена должны были единовременно уплатить тысячу дукатов, за это получали отличные привилегии, среди прочих — могли присутствовать на богослужении с обнаженной шпагой. За два месяца Теодору удалось опустошить двести бочек тщеславия, ибо столько подданных пожелали вступить в орден.

Потом и эти дукаты исчезли как остальные. Обещанная помощь извне не пришла, первоначально золотой блеск славы стал меркнуть. Агенты Генуи начали распространять среди населения прокламации, в которых соответствующим образом по-давались сомнительные делишки бывшего барона Нейхофа. Один очень странный эпизод окончательно подорвал и без того пошатнувшийся авторитет короля.

Король Теодор не был надменным, он соприкасался и с простыми детьми своего народа. Одним таким простым дитятей была девушка, к тому же хорошенькая. Похоже, что девица была склонна распространить королевские права и на частную жизнь, да ее родной брат был другого мнения, и, повинуясь велению корсиканской морали, нещадно избил сестру. Братец со столь плохими манерами служил в королевской гвардии. Король Теодор как раз обедал со своими генералами, когда узнал об этом. Он тотчас приказал привести виновника пред очи свои и велел посадить его. Гвардейцы, однако, не подчинились. Парня не только не посадили, он раскрыл рот и из него полились весьма неприятные истины. Теодор понял, что наступил момент действовать решительно. Он приказал в порядке устрашения немедленно повесить оскорбителя своего королевского величества перед воротами дворца. Приказ чуть было не обернулся против самого повелителя. Парень схватил стул, намереваясь размозжить королевскую голову, генералы набросились на него, а гвардия встала на сторону бунтовщика, в общей свалке король был вынужден спасать свою шкуру, выпрыгнув в окно.

Жизнь свою он спас, но королевский авторитет потерял окончательно. Он понял, что в стране ему больше нельзя оставаться. Поцарствовав восемь месяцев, он заявил, что вынужден лично выехать за границу, чтобы поторопить обещанную помощь. Управление страной переложил на государственный совет, а сам на всех парусах отплыл в Ливорно. Это был первый акт корсиканской пьесы.

Второй разыгрался в Амстердаме. Он прибыл сюда после отчаянной игры в прятки со своими кредиторами буквально по всей Европе. Однако… попал прямо в объятия своих старых кредиторов, которые не взирая на его королевский ранг засадили голубчика в долговую тюрьму, теперь уже во второй раз. И опять сказалась его невероятная способность убеждать. После кратковременного тюремного заключения он-такн вышел на свободу, а в ближайшей гавани уже три военных корабля с вооружением ожидали, когда он в своем королевском пурпуре займет место на командирском мостике флагмана. Есть основания полагать, что это новое предприятие финансировала одна банкирская фирма, но, вероятнее всего, за этим стояло само голландское правительство, которое посчитало, что стоит рискнуть ради прекрасной средиземноморской военной базы. Восемь тысяч ружей и две тысячи пистолетов лежали в трюмах кораблей, кроме того, тысяча палаток и шесть тысяч пар сапог.

А в это время на Корсике продолжались революционные схватки. Генуя обратилась за помощью к Франции. Это стало роковым для Теодора. К острову-то он пристал, сторонники встретили с восторгом вновь прибывшего Освободителя, но на море его постигла неудача. Французы захватили один из его кораблей вместе с оружием. Капитан флагмана со своей банкирской логикой пытался спасти то, что было возможно: он покинул Корсику и вместе с Теодором отплыл в Неаполь. Там высадил короля, а сапоги увез назад в Голландию.

Закончился второй акт драмы.

С трудом верится, что после такого потешного конца второго акта может быть еще и третий акт игры в королька.

А он-таки был.

Теодор из Неаполя перебрался в Лондон, куда, естественно, опять прибыл без гроша в кармане. Какое-то время пожил в долг и, когда волны вот-вот уже смыкались над его головой, ему удалось ухватиться за протянутую в последний момент руку помощи. А рука эта принадлежала самому английскому правительству. В этом необыкновенном человеке таились необыкновенные возможности. Никогда у него не было ничего, кроме долгов, и с этим грузом на шее, сам по себе, безо всяких влиятельных покровителей, он оказался способен оседлать сначала тунисского бея, потом голландское правительство, наконец, государственных мужей Британской империи.

Король Теодор в третий раз прибыл в свое королевство, на этот раз в сопровождении двух английских кораблей. Выпади ему счастье собрать разрозненные корсиканские части борцов за свободу в организованную армию, власти Генуи навсегда пришел бы конец, потому что на море ей угрожали военные корабли Англии. Да вот только горы на Корсике не отозвались на призыв короля Теодора. Предыдущие разочарования отрезвили народ, и знамя великого Освободителя бессильно повисло, никто не встал под него. Английский адмирал, видя такой провал, поднял якоря, а Теодора опять высадили на континенте.

Игра закончилась, все оставили его. Одна только гвардия осталась, на которую он всегда мог рассчитывать: гвардия кредиторов.

По возвращении в Лондон они оказали ему радушный прием и тут же засадили в долговую тюрьму. Вот уже в третий раз попал он в это грустное место и тут уж совсем пропал бы, не найдись — на этот раз впервые в жизни — доброжелательный, бескорыстный покровитель. Как я уже упоминал, Хорас Уолпол был тем, кто старался вытащить из трясины телегу жизни Теодора. То ли из сострадания, то ли смеха ради принял он на себя устройство странных дел этого странного человека.

Он через газеты призвал добросердечную публику к сбору средств. Объявление вышло под таким заголовком: «Date obolum Belisario». Подайте грош Велизарию! Известна одна историческая сплетня: когда Велизария, византийского полководца-победителя, неблагодарный император лишил чина и имущества, а потом и ослепил, бедняга именно этими словами просил милостыню. Хитроумный заголовок привлек внимание читателей к объявлению. Сам текст объявления тоже был ловко составлен. Уолпол хорошо знал ход мысли богатых английских буржуа и знал, какими присказками можно выманить из их сундуков золотые. В тексте говорилось:

«Одна персона, игравшая в Европе большую роль, в настоящее время так же несчастна, насколько была почитаема некогда, и вынуждена вынести на публику свое настоящее бедственное положение. Обстоятельства, которые привели ее в долговую тюрьму, чрезвычайно сложны, а это место совершенно не подходяще, чтобы публично вскрыть тайные пружины. Бедствие таково, что он непременно бы погиб, если бы не помощь достойных людей, каковых подвигла его недостаточность. Их помощь, однако, недостаточна для того, чтобы ему вновь обрести свободу, поэтому он обращается к милосердию и человечности друзей и просит направлять пожертвования банкирской фирме “Айронсайд и компания”, Лондон, Ломбард-стрит. Там же можно узнать о личных обстоятельствах упомянутой персоны, а также просмотреть список пожертвователей».

Объявление принесло результаты. Король Теодор вышел из тюрьмы «Kings Bench», где, впрочем, принимал посетителей, сидя на тронном кресле под балдахином и в своей знаменитой пурпурной мантии. Но превратности судьбы подточили его силы, вскоре он освободился также и из тюрьмы земного бытия.

Последним его королевским делом было то, что все доходы от своего королевства он оставил тем своим кредиторам, которых не сумел удовлетворить полностью.

Леди Эстер Стенхоуп, королева Пальмирская

Эстер Люси Стенхоуп родилась 12 марта 1776 года. После смерти матери отец, лорд Чарльз Стенхуоп, женился во второй раз. Воспитанием Эстер мачеха не слишком-то интересовалась, и строптивый, властный характер девушки превратился в упрямый и даже тиранский. Атмосфера родного дома ей стала невыносима, и она перебралась к брату, Уильяму Питту, который, как известно, уже в свои двадцать четыре года стал премьер-министром Англии.

Известный политик и надменной интеллигентности девица превосходно ладили меж собой. Эстер стала не только вести хозяйство брата, но и превратилась в его секретаря. Ей едва минуло двадцать лет, как перед ней открылись все секреты внутренней и внешней политики империи. Она вникала в тайные интересы, лежавшие за партийными схватками, умела видеть внутренние пружины интриг и так уверенно чувствовала себя на скользкой почве политики, как иная девушка-аристократка на паркете бальных зал.

Она грелась в лучах политики, да и сама могла бы стать политической звездой, потому что ее брат абсолютно доверял ей и даже позволял леди Эстер разрешать небольшие дела своей белокурой головкой самостоятельно. Он только посмеивался и подписывал документы.

Давайте же приглядимся к белокурой головке повнимательнее. Ее обожатели писали, что она обладала королевской внешностью. Но эта песенка стара и не очень-то наглядна, потому что история знает низеньких и толстеньких королев тоже. Леди Эстер была росту шесть локтей, то есть 192 сантиметра. Плечи, руки и прочее гармонично соответствовали ее росту валькирии. О коже ее писали, что нитку светлого жемчуга, охватывавшего ее шею, едва можно было отличить от на удивление белой кожи. Ярко-алые губы открывали два ряда безупречно белых зубов, а из глаз «сверкали серо-голубые лучи».

Писали о ней также, что ума у нее было больше, чем у иного мужчины, только и этим мало что сказано.

Питт однажды под руку с сестрой предстал пред очи короля в Виндзорском дворце. Георг III был в шутливом настроении и так напугал его:

— Питт, я имею намерение назначить другого премьер-министра на ваше место.

Могущественный премьер проглотил шутку, но послушно поклонился:

— Как будет угодно Вашему Величеству.

— Видите ли, — продолжал король, — я нашел более достойную персону на ваше место.

Питт сделал удивленное лицо:

— Смею спросить, кто же это?

— Да вот же она, — рассмеялся король и указал на леди Эстер. — Во всей Англии я не знаю равного ей политика. Говорю вам, Питт, гордитесь не своим постом первого министра, потому что министры приходят и уходят, гордитесь сестрой, единственной в своем роде. Эта дама соединяет в себе все то, что делает в отдельности мужчину и женщину великими.

Впрочем, Питт скончался молодым, в возрасте 47 лет.

И правая рука всемогущего министра в одночасье превратилась в простую барышню-графиню, каковые сотнями роились в лондонских салонах. Леди Эстер, натура властная, гордая и надменная, не могла перенести, что она уже отнюдь не первая леди Англии. Она оставила Лондон и целый год скиталась на Востоке; эта поездка определила ее судьбу: она решила обрести на Востоке новую родину, где она сможет вновь воссиять на фоне серой толпы.

Английское правительство, принимая во внимание ее прежние заслуги подле старшего брата, назначило ей годовую ренту 1 200 фунтов. В турецких пиастрах это были очень большие деньги. Кроме того, она продала свои имения, таким образом ей с лихвой хватало на царственную роскошь, которой ей удалось ослепить свою новую родину — Сирию.

В блеске восточного убора, в тюрбане, увешанная драгоценностями, она отправилась верхом на лошади по городам и весям. Восемнадцать всадников скакали за ней следом, за ними тащились двадцать груженных багажом мулов, конюхи, погонщики, целая армия слуг завершала этот пестрый караван. Народ с восторгом глядел-таращился на это великолепное зрелище, а когда пошла молва, какими щедрыми подарками осыпала эта чужестранка вождей друзских и арабских племен, — они свято уверовали, что эта белая княгиня привезла с собой сокровища «Тысячи и одной ночи» и прольет золотой дождь на сирийскую пустыню.

Знала ли она тогда, чего, собственно, хочет?

Говорят, что она посетила прекрасную даже в руинах Пальмиру, и ей представился образ древней амазонки, царицы Пальмиры Зенобии, основавшей свою империю в Сирии, провозгласившей себя царицей и посмевшей распространить власть свою над римскими провинциями на Востоке. Ей пришлось выступить против римских завоевателей, она храбро сражалась с ними и только тогда сдалась, когда на ее город обрушились превосходящие силы легионов Аврелиана.

Должно быть, в ее голове вертелось: если уж Зенобию считали второй Семирамидой, так почему бы ей не стать второй Зенобией?

Политическая ситуация к тому располагала.

Сирия, правда, принадлежала Турции, но правитель Египта Мехмет Али восстал против султана. Туземные племена становились на сторону то одного, то другого, а временами служили обоим сразу. Весьма выгодное положение для искусного дипломата, мастера тасовать карты.

Она расположилась вблизи Пальмиры. Поначалу взяла в аренду монастырь, а потом, когда с помощью подарков наладила хорошие связи с пашами и шейхами, на одном из холмов выстроила дворец по своему очень оригинальному вкусу. Дар Джун — так назывался этот замысловатый замок: лабиринты залов и коридоров, тайные ходы, беспорядочное нагромождение флигелей и строений, замаскированные провалы, тайные подземные казематы.

Помимо волшебной силы денег, таинственность лежала в основе того особого рода воздействия, которым чужестранка вовлекала в круг своего притяжения склонных к суевериям сынов пустыни. И, по-видимому, воздействие было обоюдным. Англичанку сразил мистицизм Востока, она совершенно погрузилась в оккультизм. Арабы-дервиши, гадатели, колдуны постоянно гостили в замке; сама госпожа по ночам наблюдала звездное небо, гадала по звездам, снам, ладоням и кофейной гуще, стращала народ сглазом, порчей, вампирами и прочими кошмарами. Арабы с суеверным ужасом почитали и боялись сивиллу Дар Джуна, таинственную белую ведьму, которую духи не иначе как наделили сверхъестественной силой.

В один прекрасный день в замок Дар Джун заявился некто вроде дервиша, то ли шаман, то ли колдун, одним словом, авторитет в мире пустыни. Он принес в дар госпоже замка старинную книгу, написанную арабской вязью.

Переплет был источен жучком и обгрызен мышами, что придавало некую достоверность заключенным в ней прорицаниям. Ведь в книге были собраны гадания о будущем, свершающимся по мановению таинственной руки. Одно из них предрекало, что долгожданный Махди, Спаситель арабского мира, появится здесь, в окрестностях Ливана, и отсюда прошествует дальше, устанавливая новый, лучший мир. Он проедет по Сирии на коне, родившемся под седлом, а сопровождать его будет белая женщина-европейка, скачущая рядом с ним…

Так никогда и не выяснилось, то ли дервиш надул уже начинавшую опьяняться леди Эстер, то ли оба они вместе обманывали легковерные массы верующих. Верно одно, с того момента леди Эстер начала демонстративно готовиться к своему призванию. В ее конюшнях было отведено почетное место двум будущим участникам миссии: Лулу и Лейле. Лулу была хорошей кобылкой арабских кровей, а у Лейлы спина была впалая. У нас про таких говорят «седлообразная», и таких среди верховых лошадей ценят меньше. Из Дар Джуна полетела весть: вот-де, предсказание начинает сбываться, появилась белая женщина и нашлась родившаяся под седлом лошадь. На Лейле отправится в Дамаск Махди, а на Лулу с ним рядом белая госпожа Дар Джуна.

Когда герцог Пюклер-Мускау, немецкий писатель и путешественник, посетил леди Эстер, она удостоила его чести представить его лошадям. Вот так: лошадям. Как он пишет, изнеженные животные встретили его наклоном головы, словно царственные дамы, дающие аудиенцию. У каждой из них был свой конюх, который каждое утро с мылом мыл лошади ноги, хвост и шкуру, ну и прочими косметическими процедурами лошадиной красы готовил свою подопечную к приему. Кроме всего прочего, отнюдь не каждый мог предстать перед ними, потому что леди Эстер сначала сверялась со звездами, согласуется ли гороскоп гостя с лошадиным.

Разбрасываемые полными горстями денежные дары навербовали белой герцогине сторонников среди вождей племен, а воображение простого люда заворожили таинственность и мистицизм, исходившие из Дар Джуна, а также фанатичная вера в пришествие Махди. Леди Эстер с ловкостью искусного дипломата настраивала мелких князьков друг против друга, и наконец села им всем на шею, возвеличившись до фактического положения суверенной хозяйки большого куска земли.

Ее власть молчаливо признавали воюющие стороны, они сговаривались с ней, просили ее помощи или нейтралитета. Это придавало леди Эстер с ее деспотическими наклонностями столько самоуверенности, что однажды она ответила Мех-мету Али так, как это могла сделать только сама царица Зенобия, отвечая римскому императору. После падения Акры множество албанских воинов искало убежища в Дар Джуне, и «белая женщина гор» укрыла их своим плащом. Мехмет Али потребовал выдачи албанцев, но королева Пальмиры надменно ответила: «Приходите и заберите их, если сможете».

Паша, конечно, не пошел за ними. Возможно, он и сам был суеверен, а может быть, просто не хотел вступать в перепалку с женщиной.

Итак, королева Пальмиры!

Так ее назвал народ, и в Европе тоже так стали титуловать эту необыкновенную женщину. (Мифом, конечно, оказалось то, что якобы 50 000 арабов провозгласили ее королевой Пальмиры.)

Путешествующие по странам Востока европейцы очень стремились встретиться с ней лично, но она принимала посетителей в исключительных случаях, да и они могли предстать пред лицом ее только при соблюдении церемониальных формальностей. Когда у нее побывал Ламартин, она очень обиделась на него, потому что поэт, разговаривая с ней, держал руки в карманах.

Ее гости рассказывали, что бывшая леди совершенно преобразилась, приобретя вид настоящей восточной властительницы. Это еще ничего, что свой замок она убрала в восточном стиле, а сама одевалась султаншей и курила наргиле. Азиатской была сама атмосфера, которую она создавала вокруг себя. С целой армией слуг она обращалась как настоящий восточный деспот. В случае малейшего проступка или небольшой лжи уже шуршала в ее руках бамбуковая трость, которой она стегала виноватого по чем попало. Для более серьезных случаев она держала дубину и гак обхаживала ею несчастных, что у них только кости хрустели.

В один прекрасный день, чтобы ужесточить дисциплину, она повелела во дворе замка вкопать в землю два кола. Такие же точно, какие местный суд применял для казни больших злодеев, сажая их на кол. Армия слуг серьезно восприняла намек, считая строгую госпожу вполне способной привезти палача из Дамаска, который кого-нибудь из них насадит на кол, как на вертел.

Но даже мираж в пустыне держится не вечно. Как приходит, так и исчезает.

Фата Моргана власти стала бледнеть. Блеск золотого света, пробудивший ее к жизни, погас. Опьяненная величием власти женщина так бездумно тратила деньги, что они кончились, а долги наоборот — опасно возросли. Королева Пальмиры брала кредиты в Англии как леди Эстер Стенхоуп, когда ее задолженность составила около 10 000 фунтов, кредиторы пригрозили наложить арест на пожизненную ренту.

Небо над Дар Джуном потемнело. А если уж потемнело, то — не стоит и говорить — пошел дождь; дождь промочил комнаты, потому что денег не хватало ни на ремонт комнат, ни на ремонт крыши. Ни на что другое. Стены осыпались, сады роз поросли сорняками, из зал исчезали дорогая мебель и ковры, из шкатулок госпожи — драгоценности. А поскольку шейхи из Дар Джуна уезжали с пустыми руками, то больше и не возвращались. Доверие народа тоже поколебалось. Если уж сокровища «Тысячи и одной ночи» могли иссякнуть, определенно, белая женщина могла потерять расположение духов. В тумане растворился и образ Махди, нет, не придет он скоро на сирийскую землю верхом на лошади, родившейся под седлом…

А Лейла и Лулу? Достоверных сведений об этих знаменитых животных не осталось. Возможно, хозяйка зарезала их, когда близился конец, чтобы они не попали в чужие руки.

А конец приближался. Только несколько слуг еще крутилось вокруг нее, албанцы-телохранители испарились, английского врача и компаньонку она отправила в Европу. Гости больше не напрашивались на аудиенцию. Последним гостем пожаловала худая болезнь: приступы судорог свалили ее, обмороки следовали один за другим.

Весть о ее болезни пришла в Бейрут, к тамошнему английскому консулу. Он тот же час сел на коня и в сопровождении одного американского миссионера помчался в горы.

Прибыли они в Дар Джун 23 июня 1839 года поздно вечером. Ни одна живая душа не вышла к ним навстречу. Глубокая тишина, полная тьма. При мигающем свете фонаря блуждали они по вымершим коридорам и нежилым залам. В некогда полном пестрого люда дворце была только одна покойница. В абсолютно обобранной пустой спальне, точно всеми заброшенная старуха-нищенка, лежала королева Пальмиры. Слуги ее все до единого разбежались, неся на спине украденное добро, кто сколько утащит. Маленькая девчушка-арабка, сиротка, которую она приютила и воспитывала, выкрала у нее из-под изголовья дорогие часы и исчезла вслед за остальными.

Двое мужчин вышли в сад и стали копать могилу под миртовым кустом. Покойницу вынесли и закопали, просто так, даже без гроба, поставив только знак над могилой.

Была уже полночь, когда они закончили. В небе пустыни молча и равнодушно сияли звезды, у которых леди Эстер Стенхоуп, иначе королева Пальмиры, столько раз просила совета.

И которые уже тысячелетия вводят в заблуждение прибегающих к ним.

Орель Антуан Тунен, король Арауканский

Кто такие были эти арауканцы?

Цветом кожи чуть светлее бронзы южноамериканская туземная народность, обитавшая вдоль границ Чили и Аргентины. Жили они небольшими племенами, занимаясь охотой, немного земледелием, скотоводством и конокрадством. Если их табуны редели, то они нападали на соседних поселенцев, в основном чилийцев, и угоняли все, что попадалось под руку. А те бросались в погоню и убивали их на месте, где настигнут. А в общем, арауканцы были народом воинственным и храбрым; большую часть жизни проводили в седле, оставляя домашнюю и прочую работу на женщин.

Им и в голову не приходило объединиться под одной рукой, и уже сильным народом вклиниться меж недружественными соседями. Однако ж кое-кто все же догадался.

Он не был ни арауканцем, ни патагонским племенным вождем, а простым французским адвокатом из Перигье. Орели Антуан де Тунен родился 12 мая 1825 года в местечке Лешез на юге Франции. Отец его был зажиточным крестьянином, сына своего он выучил и отдал в адвокаты. Указывающую на дворянское происхождение частицу «де» молодой адвокат сам приставил к своей фамилии, исходя из каких-то туманных разговоров о том, что семейство Тунен с древнейших времен, еще до нашествия римских завоевателей, жило в этих местах, даже имело княжеский титул. (По-французски prince, принц, значит больше, чем duc, герцог, и употребляется применительно к членам королевской семьи.)

С голубой кровью в жилах Орели Антуан понапрасну тратил чернила на марание бумаг в адвокатской конторе. Потихоньку он отодвинул своды законов и припал к чтению иных книг, которые увели его воображение в далекие, сказочные страны западного полушария. Так он в какой-то из географических книг наткнулся на описание живущей в отрыве от цивилизации арауканской народности. Он начал собирать сведения о ней, и понемногу в его голове сложился дерзкий план: разыскать эту необыкновенную часть суши, которая в два раза больше Франции, встать во главе этого народа, объединить разрозненные племена, создать сильное, цивилизованное государство, которое могло бы стать союзником Франции.

План и в самом деле был неплох. При соответствующей подготовке и официальной помощи со стороны государства, включая военную, из него вполне могло бы что-то получиться. Однако Орели Антуан хотел действовать сам по себе, в одиночку.

Он продал свою адвокатскую контору и на английском пароходе отплыл в Южную Америку. К великому делу готовился основательно. Целый год занимался лишь тем, что изучал испанский язык и искал связи с арауканскими племенными вождями. Мало-помалу ему удалось достичь того, что они усвоили выгоды от объединения и уже были готовы вступить в некое национальное единство. От республиканского государственного устройства он отпугнул их, что в общем-то было нетрудно, ведь враждебное им Чили было республикой.

Опять же, сиявшая в ореоле прежних испанских королей идея монархии понравилась вождям племен, они согласились: пусть Араукания станет королевством.

Но кому отдать корону?

Это выясняется из выпущенного национальным собранием, проведенным прямо в седле, манифеста:

Мы, герцог Орели Антуан де Тунен, принимая по внимание, что племена независимой Араукании и интересах общего благополучия желают объединиться, сим заявляем о нижеследующем.

Статья первая. Араукания становится конституционным и наследным королевством. Герцог Орели Антуан де Тунен избирается королем.

Статья вторая. Если король не оставит после себя наследников, корона переходит членам его семьи, в порядке очередности, регулируемом в особом королевском указе.

Статья третья. До тех пор пока не соберется конституционная коллегия, королевские указы имеют силу закона.

Араукания, 1860 год, ноябрь 17.

Орели Антуан I.

В тот же день новый король опубликовал проект конституции. Бывший адвокат, он сам разработал его по французскому образцу. О конституционной коллегии, соответствующих министерствах, о всеобщем избирательном праве и, не в последнюю очередь, об обязательстве уплаты налогов говорилось в нем.

Арауканцы с восторгом приняли новую конституцию, тем более что ничего из нее не поняли, не умея ни читать, ни писать.

Через три дня появился новый манифест, потому что прибыли вести, что патагонцы тоже с удовлетворением восприняли решения проведенного в седле народного собрания:

«С сегодняшнего дня Патагония присоединяется к нашему арауканскому королевству на условиях, указанных в нашем указе от 17 ноября».

Пока все шло гладко.

Но теперь нескольким племенным вождям захотелось воочию увидеть пользу от их объединения и почувствовать силу власти королевского скипетра. Они потребовали решительного выступления против Чили. До сих пор они смотрели сквозь пальцы на то, что на их берегу пограничной реки с мелодичным названием Рио Био-Био разбивают шатры чилийские поселенцы, но королевство такого терпеть далее не может, надо отогнать их назад, на противоположный берег.

Король Орели вынужден был уступить и начал собирать войско для проведения кампании. Однако Чили пронюхало о затее и решилось на подлость. Оно подкупило ближайших из людей короля, те, улучив подходящий момент, напали на беззащитного, схватили, переправили через границу и передали чилийским властям.

#img4D84.png

Чилийское правительство, ввиду явного нарушения международного права в отношении суверенного королевства-соседа, не решилось заключить его в тюрьму и начать против него судебное дело, как против заурядного злодея. Месяцы его держали взаперти и не могли найти подходящего параграфа, на основании которого можно было бы прилично случаю его осудить. Наконец, не придумав ничего умнее, суверенного короля объявили сумасшедшим и посадили в дом для умалишенных в Сантьяго.

Но тогда в дело вмешался французский консул, обжаловал это решение и отправил соотечественника на родину.

Здесь посчитали вполне мотивированным решение чилийцев, и многие читатели газет дивились странной фигуре короля без королевства. Его это не смущало. С неутомимой настойчивостью он продолжал будоражить общественное мнение. Выпускал один за другим манифесты, прокламации, строчил газетные статьи, снова и снова призывая Францию колонизовать Арауканию, направить туда поселенцев, и именем Разума и Труда призывал объявить крестовый поход против Незнания. А на все расходы, связанные с этим, пусть французский народ подпишется на заем в 30 миллионов франков, деньги — на текущий счет короля Орели I.

Не подписались ни на сантим, и экс-королю с большим трудом удалось выцарапать лишь несколько франков на хлеб свой насущный.

Целых семь лет бедствовал он на своей старой родине, вдали от своего королевства и племенных вождей. Пока наконец не забил финансовый источник, хотя и тонюсенькой струйкой. Не в 30 000 000, а четырьмя нулями поменьше, всего-навсего в 3 000 франков!

Эту скромную, в сравнении с величием цели, сумму другой адвокат с задатками авантюриста по имени Планшу урвал у своего семейства, руководствуясь туманной задумкой уехать с королем Орели I в Арауканию и там составить словарь арауканского (индейского) языка, и на том основании быть избранным во французскую Академию!

О нем мне особенно нечего рассказать. Оба искателя приключений сели на корабль, добрались до Бразилии, оттуда перебрались в Патагонию. Скромные 3 000 франков кончились, и Планшу спасло от голодной смерти только то, что он утонул в патагонской реке с красивым названием.

Королю Орели повезло больше. Без гроша в кармане он все же добрался к своим подданным. Они встретили его с удивлением, потому что коварные чилийцы пустили слух, что он якобы пытался бежать из заключения, но при попытке к бегству был застрелен. Значит, надо было свершиться чуду, что он все-таки вернулся живым и невредимым!

Сие чудо и впрямь вернуло ему поколебленное было доверие народа, вожди племен вновь присягнули ему на верность, и король Орели I, выпустив еще несколько соответствующих манифестов, вновь принял управление королевством.

Прежде всего из числа наиболее верных вождей племен он назначил кабинет министров. Вот список.

Касик (вождь) Квилапан, Quilapan — военный министр,

Касик Монтре, Montret — министр иностранных дел,

Касик Квелауеке, Ouélaoueqe — министр внутренних дел,

Касик Калфукханх, Calfouchanh — министр юстиции,

Касик Мариуаль, Marioual — министр сельского хозяйства.

Вожди племен приняли назначение, не смущаясь тем, что ни один из них не умел ни читать, ни писать.

Они, впрочем, были первыми, кому король Орели I вручил большой крест учрежденного нм заодно ордена Стальной Короны. Это была высокая награда, потому что согласно уставу только десять высших чиновников и десять военачальников могли получить этот орден: стальной крест, выполненный в форме созвездия Южного Креста в венке из дубовых листьев, на красной ленте с окантовкой стального серого цвета.

Число простых служащих и военных устав мудро не ограничивал.

Итак, король Орели I во второй раз взялся было нести достижения цивилизации в южноамериканские пампасы, если бы ие его заклятый враг — государство Чили, которое опять выступило против него.

1 февраля 1870 года чилийский генерал Пинто послал ультиматум вождю, военному министру Квилапану, чтобы в пятнадцатидневный срок ему выдали авантюриста Орели Антуана, который смеет называть себя королем Араукании.

Ультиматум разгневал гордых племенных вождей, теперь они уже душой и сердцем встали за своего короля и даже не удостоили генерала ответом.

Тогда Пинто выслал батальон своих солдат: он-де не собирается воевать, просто хочет схватить Орели и снести ему голову.

Воинственные вожди племен заступили путь солдатам Пинто, а сам король Орели отдал приказ окружить чилийскую команду и не давать им возможности маневра до тех пор, пока не иссякнут запасы продовольствия и солдаты не изголодаются, а тогда схватить и вместе с офицерами перевешать, но не как солдат регулярной армии, а как банду наемных убийц.

Таким образом, положение опасно обострилось. Что произошло после обмена столь жестокими приказами, мы не знаем. Здесь в истории короля Орели обнаруживается пробел. Возможно, чилийцы выступили с превосходящими силами, возможно, вожди племен отшатнулись от своего короля, потому что ему неоткуда было взять денег: достаточно сказать, что их отношения настолько испортились, что жизни короля стала угрожать непосредственная опасность.

Ему пришлось бежать.

После многих превратностей в августе 1871 года он вновь заявился во Францию. На этот раз он обосновался в Марселе, естественно, не успокоился и опять стал рассылать свои призывы о подписке на 30-миллионный заем.

Случайность, конечно, но следующий поворот его судьбы очень уж напоминает судьбу Теодора Нейхофа.

И в третий реи он отправился, чтобы занять свое королевское место.

Из затеи с 30-миллионным займом, конечно же, ничего не вышло, но ему каким-то образом удалось подбить на это дело четырех богатеньких французов. Он раздобыл оружие и начеканил монеток по 10 сантимов с такой надписью: Орели I, король Араукании и Патагонии. На обратной стороне монеты стояло: Nouvelle France, 1874. То есть своему королевству он присвоил название Новая Франция.

Летом 1874 года, снарядившись должным образом, под именем Джона Пратта он прибыл в Буэнос-Айрес, а отсюда отправился дальше, в Патагонию.

Но злонамеренное Чили помешало и в третий раз. Чилийское правительство узнало, кто скрывается под псевдонимом, и попросило аргентинское морское ведомство отправить за Праттом-Орели военный катер. Катер догнал его в открытом море и вернул в Буэнос-Айрес.

Некоторое время Орели продержали взаперти, просто не зная, что с ним делать, а потом выпустили и отправили назад, во Францию.

Но его фантазия все еще не отпускала туманного образа трона Араукании. Сам-то он уже отказался занять его, потому что нищета и болезни доконали его. Он попал в больницу в Бордо и 28 сентября 1878 года скончался.

Однако перед кончиной он позаботился о династии: своим преемником назначил племянника Лавиарда, который под именем Ахилла I взошел на трон Араукании… у себя дома, в Реймсе. Его деятельность как правителя исчерпывалась тем, что он раздавал ордена Стальной Короны разных степеней, смотря по тому, какой дурак сколько заплатит. В 1902 году с его смертью династия Орели I пресеклась.

Жак Лебоди, император Сахары

В 1903 году, 12 июня, яхта «Фраекита» бросила якорь у западных берегов Африки, возле мыса Юби, лежащего к востоку от Канарских островов. Что искал прибывший на этом первоклассном пароходе человек в этом диком краю, в пустыне Сахаре, где лишь несколько нищих арабских поселений ютились среди нескольких жалких куп деревьев, прозванных оазисом?

Он искал себе империю.

Жак Лебоди, хозяин яхты, навсегда оставил Париж, где с кучей миллионов, заработанных его сахарными заводами, он вкусил прелестей великосветской жизни, в том числе и любви. Сияние миллионов освещало дорогу во дворец Лебоди наипрекраснейшим женщинам Парижа. Одну из них, опереточную диву Маргариту, Пелье даже взял замуж. Про запас содержал звезду тамошнего полусвета Лину Кавальери, чей портрет и поныне улыбается нам со страниц иллюстрированных великосветских журналов того времени.

Можно понять: человек пресытился, ему хочется чего-то остренького. Но этот человек с миллионами поехал не за новыми впечатлениями, которые смогли бы оживить течение его однообразной жизни, он навсегда покинул свою родину.

Столь необычное решение было вызвано совсем крохотной причиной. Миллионер, хозяин дома, разошелся во мнении со своей дворничихой. Подробности остались неизвестны, но произошло что-то вроде ссоры, Лебоди даже ударил эту женщину, за что она плеснула какой-то подозрительной жидкостью на хозяйскую шею, более того, за побои она потащила его в суд.

Тут сахарный Крёз страшно возмутился. Что это за страна, где такое возможно, где закон не делает разницы между людьми, где всякий судья может наказать некоронованного короля парижского высшего света (и полусвета тоже) как какого-то заурядного уголовника.

Раз так, тогда он добудет себе настоящую корону.

Как знать, этот ли случай подбил его на столь масштабный проект или он уже и раньше вынашивал подобные планы. Как бы там ни было, когда он ступил на берег возле мыса Юби, в его богатом воображении на месте песчаной равнины возникли вдруг оазисы и плодородные поля; он увидел города, дворцы, железные дороги, арыки (каналы) с живительной водой — одним словом, ему представилась новая, процветающая империя, хозяином которой станет он, Жак I, император Сахары.

К этому, казалось бы, фантастическому проекту он приступил, однако, со всей серьезностью.

Для начала он взял на службу некоего Мохаммеда Шами, бывшего секретаря великого визиря марокканского султана, и поручил ему донести его идею до шейхов арабских поселений. И нашлись двенадцать старейшин разных племен, которые с искренним воодушевлением готовы были принять месье Жака в качестве своего императора, за соответствующее вознаграждение, разумеется. Будущий властитель пообещал также, что в его будущей столице, которую он окрестил Троей, для будущих его подданных-мусульман построит богатую мечеть. И чтобы это не казалось пустым обещанием, он в самом деле заказал в Италии мрамор и разные строительные материалы для мечети и будущего императорского дворца. Инженеры и прочие специалисты-техники стали прибывать в пустыню; они обозначили место будущей столицы, ее улицы, они чертили, измеряли, делали расчеты, готовя великолепные проекты.

Поскольку будущие подданные были магометанами, месье Жак счел целесообразным самому пококетничать восточными обычаями.

Мохаммеду Шами было поручено приобрести для императора Жака и его придворных роскошную восточную одежду. Однако в этом вопросе между императором и его агентом возникли первые серьезные расхождения, что выяснилось из следующего письма, которое адъютант месье Жака направил Мохаммеду Шами:

«Его Величество получили закупленную Вами одежду, но остались совершенно не довольны ею, потому что это не более чем обыкновенное базарное тряпье, даже выглядит невозможно старым. Его Величество (да благословит Аллах его имя!) желает получить новую и отличного качества. Далее, Они возражают против предложенных Вами цен. Вы полагаете нас слишком наивными. Это не способ, чтобы Его Величество (да пошлет Аллах ему славу!) и в дальнейшем облекал бы Вас своим доверием и пользовался бы Вашими услугами…»

Спор об одежде позднее был как-то улажен, но это и неважно, важен самый тон письма, очень напоминающий фирман турецкого султана. Очевидно, месье Жак (да благословит Аллах его имя и т. п.) был полон решимости настаивать на императорском сане и августейших правах. Свою резиденцию он основал в Лондоне, собрал двор из международных авантюристов, нанятых за большие деньги.

Мохаммед Шами позаботился и о военных. Для начала он завербовал полсотни моряков для будущего флота и полсотни гвардейцев для личной охраны императора. Императорский штандарт был белого цвета с разбросанными золотыми пчелами, что содержало намек на наполеоновский герб, ну и напоминало медовую карамель.

С Францией он порвал полностью, распродав всю тамошнюю недвижимость. В газетах появились объявления следующего содержания:

Империя Сахары. Его Величество Жак I всю свою недвижимость во Франции выставляет на продажу. Предложения направлять в европейское посольство Империи Сахары, Брюссель, июль 1904.

Точные данные о результатах распродажи неизвестны, как и о количестве миллионов Жака Лебоди. Газетная информация не всегда достоверна, потому что газеты сообщают только о самых вопиющих случаях дуракаваляния и по своему усмотрению многое искажают и преувеличивают, преподнося материал в еще более дурацком виде.

Во всяком случае достоверна одна, самая известная выходка императора Жака I. В 1905 году в испанском Алгесирасе собрались представители тринадцати стран, чтобы попытаться сгладить франко-немецкие противоречия из-за господства в Марокко.

Совещание едва началось, как председательствующему была подана дипломатическая нота, в ней говорилось:

«Ваше Превосходительство, по поручению Его Величества императора Жака I осмелюсь заявить протест в связи с тем, что на совещание в Алгесирасе уполномоченный моего правительства приглашения не получил.

Империя Сахары претендует на приглашение в первую очередь, потому что оба государства имеют общую границу, их официальная религия, ислам, тоже общая. Таким образом, без содействия императора Жака I невозможно выносить решения в таких вопросах, которые затрагивают страны, живущие по законам Пророка.

Христианские государства тем самым могут снова разжечь пока что дремлющие религиозные противоречия, и если народ Марокко объединится с моим народом под знаменами Пророка, то неверные пожалеют о своем вмешательстве.

Единственно Его Величество Жак I, с его авторитетом, влиянием и несомненными личными высокими достоинствами, может воспрепятствовать мировой катастрофе.

По сему вынужден предостеречь Ваше Превосходительство, что положение, созданное европейской коалицией, нарушает права Империи Сахары.

Почитаю необходимым направить сей протест Вашему Превосходительству, имея в виду ответственность совещания перед Историей.

Остаюсь Вашего Превосходительства и т. д. Тефик-паша, министр иностранных дел Империи Сахары».

Напоминание о суде истории не имело иного результата, как того, что в прессе завихрились смерчи злословия вокруг Жака I и его империи. За четыре месяца — если, конечно, верить статистике в газетах появилось 4 082, то есть четыре тысячи восемьдесят две большие и малые заметки об империи в Сахаре.

Жак I время от времени наезжал в свою империю, но из строительства Трои не вышло ничего. Вся эта комедия скоро надоела французскому правительству, и оно изгнало императора Жака из Африки.

Теперь он обосновался в Нью-Йорке и продолжал играть свою роль. Когда разразилась Первая мировая война, император Сахары объявил войну Германии. Объявил публично, с большой торжественностью: верхом на коне, в сопровождении герольдов с гербами он объехал весь Нью-Йорк, объявляя о своем смелом императорском решении.

Только самые верные его телохранители — а это были, собственно, его миллионы — оберегали его от того, чтобы его окончательно не объявили сумасшедшим. Жена его тоже бросила, она вернулась домой, во Францию.

В январе 1919 года его нашли застреленным на собственной вилле на Лонг-Айленде. Подробности убийства остались неизвестными. Говорили, что его застрелила любовница, и она, как предполагали, тоже была сумасшедшей.

Во всяком случае Жак Лебоди был таковым.

Сумасшедшие на троне

Те реальные властители, которых случай рождения либо каприз поворотов политической жизни возвел на трон, — все они подтверждают глубокий смысл старого изречения: кому Господь положил править, послал ли разума на это?

Как бы не так!

Если бы какой-нибудь неутомимый ученый-исследователь удосужился и поискал в истории более или менее полоумных властителей, то смог бы дополнить хронику власти прелюбопытным каталогом размером с брошюру. Римские императоры идут в авангарде.

Три десятилетия три законченных дурака размахивали императорским жезлом над головами угнетенного и униженного народа.

За человеконенавистником, превратившимся в садиста, Тиберием, последовал насквозь прогнивший от распирающих его миазмов власти эпилептик Калигула, а затем, после Клавдия, душевнобольной матереубийца Нерон.

Ими ряд не исчерпывается. На трон всходили: чревоугодник Вителлий; превративший жестокость в искусство Домициан; недостойный сын Марка Аврелия Коммод и, наконец, обогнавший в рекордных достижениях всех психопатов, коронованный юноша Элагабал.

О душевном вывихе первых шестерых подробно рассказывает Светоний (ок. 69 — ок. 140. — Прим. ред.) в «Жизнеописании двенадцати цезарей». Все, кто позднее выводил их образы в своих серьезных или романических описаниях, пригоршнями черпали из этой бесподобной в своем роде книги. Развивая мою тему, я тоже буду прибегать к сокровищнице фактов этого великого собирателя курьезов классической эпохи.

#img3285.png

Грегоровиус остроумно пишет о неистовых римских императорах, что в один прекрасный день случай бросил к их ногам Рим и весь мир вместе со всеми его соблазнами; от этого они совсем потеряли разум и захотели выпить, словно яйцо — одним глотком — весь земной шар.

Калигула однажды выразился несколько иначе. В цирке, где проходило соревнование колесниц, публика приветствовала не его фаворитов, а своих любимцев, это разозлило императора, и он гневно воскликнул: «Вот если бы у Рима была одна голова, чтобы я одним ударом мог снести ее!»

Вообще римские императоры, не колеблясь, посылали на плаху не только предполагаемого противника, не только надоевшего любимца, не только богатых граждан по наговору, особенно если властитель точил зуб на их имущество. Кровожадность Калигулы переходила все границы, ибо он убивал и заставлял убивать ради самого убийства.

Я выразился точно: он убивал. Сам, лично. Например, однажды он почтил своим присутствием церемонию жертвоприношения, притом в роли жреца: до пояса обнаженный, а снизу опоясанный пурпурным фартуком. Задачей жреца было убить жертвенное животное обухом топора. Потом ножом своего помощника, резника-культрария, выпустить кровь и разрезать на куски. Калигула подошел к алтарю, на котором жертвенное животное уже ожидало смертельного удара. Поднял секиру, обрушил ее — только не на подготовленную жертву, а на несчастного культрария.

Император был в шутливом настроении…

Человеческая жизнь стоила для него не больше жизни убойной скотины. Любой, кто по самой ничтожной причине навлекал на себя гнев императора, должен был умереть…

Египетского царя Птолемея Рим вынудил вступить с ним в союз. Приобретенный таким образом новый друг — впрочем, внук Антония и Клеопатры, а через то сродственник Калигуле, — прибыл в Рим, где народ встретил его с подобающими почестями и ликованием. Только всякое торжество имеет свои границы. Когда по случаю боя гладиаторов Птолемей вошел в амфитеатр, при виде его роскошного пурпурного плаща шум восторженного изумления волнами прошел по рядам мраморных скамей. Восторга, обращенного к другому, самовлюбленный деспот был не в состоянии перенести. Он по-своему возместил ущерб, нанесенный собственному тщеславию: подослал наемных убийц к Птолемею, своему союзнику и родичу, и погубил его.

В самом амфитеатре никто не был в безопасности. Одного молодого мужчину по имени Эзий Прокул за крупное телосложение и необычайную пригожесть римляне ласково прозвали Kolosseros — Колосс-эросом, что-то вроде «очаровательный колосс». Калигула в больном самообожании не мог этого стерпеть. Однажды, когда на арене происходили бои гладиаторов, он вдруг наслал на ничем не провинившегося юношу своих приказных, они сдернули его с места, потащили на арену и поставили перед ним двух профессиональных бойцов. «Приказ императора: схватись с ними!» Колоссерос выстоял и победил обоих к великому ликованию зрителей. Вот так обернулось подлое покушение. Но это еще больше взбесило совсем озверевшего Калигулу. Последовал новый приказ служкам, они вывели победителя с арены, связали, вместо одежды набросили на него лохмотья и прогнали по улицам Рима, чтобы женщины увидели своего любимца в его позоре. Под конец прихвостни коронованного палача задушили несчастного.

В ту пору на сцене шли модные комедии бурлеск, называвшиеся ателланами, atellae fabulae.

В текст одной из них, преднамеренно, нет ли, закрался двусмысленный намек, направленный против императора. Так он в злобе повелел несчастного автора сжечь на костре прямо посреди сцены.

Один римский всадник тоже попал на арену. Теперь уже не известно, в чем его обвинили, но только приговор был суров: ad bestias! Бросить диким зверям! С арены тот отчаянно закричал в публику, что его казнят невинным, на что Калигула так заставил его замолчать: велел вывести с арены, отрезать язык и вновь отвести на арену, только уже немым, на съедение львам.

Отцов принуждал смотреть на казнь сыновей. Когда какой-то отец отказался, сославшись на болезнь, он послал за ним носилки и велел принести его на место казни. Других же после казни детей приглашал в гости к своему столу, обращался с ними весьма ласково, стараясь приободрить веселыми шутками.

Однажды он захотел повторить деяние Ксеркса, построившего мост через Геллеспонт. Тогда он перегородил залив между Байями и Путеоли (современные Байя и Поццуоли) шириной 3 600 шагов гружеными кораблями, собранными со всей страны. (В Поццуоли по сей день мол называют «ponte dia Caligola» — мостом Калигулы.) Он так гордился своим творением, что целых два дня ездил по нему; один день верхом на лошади, другой — на колеснице в сопровождении двора и военных. Простом люд, конечно, повалил на берег поглядеть на великолепное сооружение. Император дружелюбно приглашал стоящих на берегу пройти на мост, а оттуда солдаты… сталкивает их в море. Кто пробовал спастись, тех веслами толкали в глубину.

Зрелище человеческих мучений относилось к разряду его любимых развлечений. Даже посреди пиров он призывал приговоренных к пыткам, чтобы на его глазах на них испробовали пыточные инструменты. Был у него один солдат, особенно ловко отсекавший головы, ему поручалось приводить из тюрем заключенных и, пока император закусывал, рубить им головы.

Однажды во время официального торжественного пира он вдруг разразился ужасным хохотом. Справа и слева от него сидело по консулу, похолодев, они спросили, чему он так смеется? Любезный ответ был таков: «Как же не смеяться, как подумаю, стоит мне только кивнуть, и вам обоим перережут горло!»

Диких зверей для зрелищ откармливали мясом. Случилось как-то, что в городе сильно подскочили цены на мясо. А Калигулу вдруг охватил приступ бережливости. Он обошел тюрьмы, произведя смотр заключенным, и лично отобрал тех, мясом которых предстояло впредь досыта кормить диких зверей. Но посылал он их на бойню не за какую-то провинность, а просто так, наугад или… шутки ради. В одной тюрьме, остановившись в дверях, рассматривая строй заключенных, в котором случайно оба крайних были лысыми, отдал приказ: «от этого лысого до того лысого — всех».

И это дикое чудовище в человеческом обличье, любующееся муками других, сам был таким трусом, что боялся грома и молнии. Даже при малейшем шорохе он вздрагивал, накрывал голову, а уж если гремело, со страху лез под кровать.

Видимо, была у него причина страшиться гнева Юпитера, сыплющего небесные камни. Ведь он не удовольствовался полагающейся римским императорам посмертной консекрацией, то есть обожествлением: он уже при жизни сделал себя богом. Построил храм, назначил жрецов, совершал жертвоприношения богу Гаю Цезарю Калигуле. В храме воздвиг себе, как богу, памятник в натуральную величину, покрытый позолотой, который каждый день обряжали точно в такое же платье, какое было на нем тогда.

Однако эти повседневные одежды не были будничными. Он показывался то в сверкающей драгоценными камнями кур-тке с капюшоном, то в великолепном женском платье, то в солдатских сапогах, то в женских туфлях. Однажды появился весь напыщенный с позолоченной бородой, а в другой раз — в известном наряде богини Венеры.

Культ своего покровителя, бога Юпитера, он осквернил тем, что велел привезти из Греции его наиболее известную статую, отбить ей голову и на ее место приладить свою, — и это с главным-то богом-олимпийцем…

Поскольку он вообразил себя не только императором, но и богом, то и относился к каждому из своих подданных с величайшим высокомерием и надменностью, причем не делал никаких различий: и к владельцам дворцов, и к населению бедных кварталов он относился одинаково.

Бывало, самых авторитетных и уважаемых сенаторов заставлял он пешими идти за своей колесницей, и им приходилось в их длинных тогах тащиться за ним, делая несколько тысяч шагов. Других сенаторов приглашал к столу, но не за тем, чтобы они с ним разделили трапезу, а чтобы те, подобно слугам-рабам, надев фартук, прислуживали ему.

Он плохо спал, по ночам мог только дремать несколько часов. Однажды его и без того кратковременный сон был прерван шумом, проникавшим во дворец с улицы, — народ уже за полночь толпился перед его воротами, чтобы получить бесплатные места на завтрашнее представление в цирке. Рассвирепев, он послал своих телохранителей, и они кнутами разогнали многотысячную толпу. Началась страшная паника. В дикой давке и столпотворении погибли сотни мужчин и женщин.

Бои гладиаторов происходили в дневное время. Натянутые над амфитеатром козырьки из парусины защищали зрителей от солнца. Калигула, будучи порой в игривом настроении, повелевал свернуть козырьки и бросал в жертву палящим лучам знойного южного солнца публику на дешевых местах. А чтобы никто не мог сбежать, его солдаты перегораживали все выходы.

«Хороша» была и другая «шутка»: когда в голодные годы народ более всего нуждался в обычной бесплатной раздаче хлеба, он вдруг закрывал все житницы. И только с тем, чтобы родить новый каламбур. Выражение «объявить войну» он переиначил шутки ради: теперь-де он «объявляет голод народу».

Цирк он любил больше всего и особенно состязания возниц. Возницы, aurigae, были объединены в четыре фации (группы): белые, красные, синие и зеленые. На состязаниях носили соответствующего цвета короткую тунику и шапочку, а зрители соответственно этому демонстрировали, за кого они стоят. Любимцами Калигулы были зеленые. Он нянчился с ними, осыпал подарками, ночи напролет кутил с ними в конюшнях.

У него самого была скаковая лошадь по кличке Инцитат (Быстроногий). Это достойное животное содержалось в мраморной конюшне, кормили его из ясель из слоновой кости, пурпурная попона укрывала его от холода, а уздечка была усыпана драгоценными камнями. В канун состязаний солдаты императора обходили соседние дома, призывая народ к соблюдению тишины, чтобы какой-либо шум не потревожил покоя любимого животного. Кроме ослепительной конюшни, у благородного коня был еще собственный дворец, чтобы «принимать гостей», причем приглашения рассылались от имени коня. Потомкам известно, что Калигула назначил своего коня консулом. На самом деле этого не было; такое намерение было, это правда, только исполнить его не было времени.

Деньгами сорил он без оглядки; оставшиеся от Тиберия миллионы за год растаяли. Пришлось залезать в карманы подданных. Богатых граждан «за предательство» император приговаривал к смерти, их имущество подлежало конфискации в пользу «казны», то есть в пользу Калигулы. При составлении завещаний сам определял, какую сумму завещателю надлежит оставить императору, а когда документ был составлен, благодарный император проявлял заботу о том, — как правило с помощью отравленного питья, — чтобы наследство поскорее перешло в его руки. Когда у него родилась дочь, он разахался: вот-де теперь еще и отцовские заботы сваливаются на его бедную голову, и объявил сбор средств на будущее приданое девочки. И горе тому, кто не делал взноса.

С бедняков, у которых не было ни кола, ни двора, тоже взимал налог, и немалый. Например, с грузчиков взимали восьмую часть их заработка. Никакого освобождения от податей сборщики не знали. Внимание жадного до денег императора распространялось даже на уличных девиц: они должны были заявить, сколько стоит у них любовное свидание, исходя из этого им определяли налог с оборота.

Однако Калигула не мог устоять, чтобы не навредить ремеслу этих несчастных созданий и не уменьшить их заработка. На Палатине он открыл дорогущий бордель и стал в принудительном порядке заставлять знатных замужних аристократок служить в нем. Он разослал глашатаев на форумы и в прочие публичные места в городе, и они приглашали всякого, от мала до велика, посетить перечисляемых по именам знатных римлянок. Если у кого-то не хватало денег на такое, надо полагать, дорогое удовольствие, он помогал: давал в кредит под проценты, а его люди выкликали имя достойного гражданина, способствующего таким образом росту доходов императора.

Разнообразными способами выуживания денег он нагреб их кучу. Порой золотых монет в казне скапливались целые горы, так что он засыпал ими пол в одном из залов дворца и, обуянный страстью почувствовать монеты наощупь, ходил босиком по этому золотому настилу, а потом, ненасытный, катался по монетам всем телом.

Среди прелестей мира, которые ему жаждалось испить одним махом, были и женщины. Были у него жены, были любовницы, среди них даже собственные сестры. По своему усмотрению он мог располагать всеми женщинами Рима. И делал это. Самых прекрасных вместе с их мужьями приглашал в гости в императорский дворец. Разглядывал их, пока глаз не останавливался на какой-нибудь одной. Вставал, вызывал ее и на какое-то время покидал пиршество. А потом возвращался и рассказывал обществу, что происходило в спальне цезаря. Подробно живописал достоинства и недостатки очередной прелестницы, хвалил или бранил, рассказывал, как вела себя жертва в его объятиях, объятиях ненасытного чудовища…

Муж и пикнуть не смел, если не желал оставить жену вдовой.

И во всем Риме не нашлось мужа, который отомстил бы за бесчестье? Неужели не было последователей Брута, чтобы спасти народ от сумасшедшего злодея? Императорский Рим не рождал более героев, доблестных и отважных, а только безмолвных рабов. Вместо удара ножа Брута случилось иное. Дворцовый переворот. От дворца Калигулы осталось немногое. Наиболее сохранился один длинный criptoporticus — темный подземный коридор.

Здесь убили Калигулу в 41 году н. э., января 24 дня.

Он пал не от кинжала борца за свободу. Собственные приближенные сговорились покончить с ним. Как каждый тиран, Калигула вечно трясся в страхе перед заговорами, и едва ли был среди его придворных и дворцовой охраны хоть один, кого бы он не подозревал. Этот страх передался и его окружению: они боялись, что безумный хозяин в какой-нибудь безрассудный час без разбору повелит сложить гору из их голов. Офицер его личной охраны Кассий Херея отважился нанести первый удар. Не как его тезка (Кассий — участник заговора против Цезаря) — из любви к свободе, а потому что ненавидел и боялся Калигулу, который постоянно его унижал и издевался над ним.

Император, вернувшись из театра, намеревался пообедать. Но до этого не дошло. В темном коридоре Херея как старший дежурной охраны предстал перед ним и спросил, какой на сегодня будет пароль. «Юпитер», — бросил ему император. «Да падет его гнев на тебя!» — воскликнул офицер и ударил императора мечом в затылок. Другой трибун когорты по имени Сабин пронзил его спереди. Калигула упал на землю, остальные заговорщики-преторианцы набросились на него и тридцатью ударами кинжалов подстраховались, чтобы тот больше никогда не встал.

Ему тогда было 29 лет, он правил 3 года, 10 месяцев и 3 дня.

* * *

О других сумасшедших на троне, о которых говорит Светоний, я мало что могу добавить. О безумствах Тиберия и Нерона читатели биографических романов осведомлены предостаточно.

Самым выдающимся качеством Вителлия была его страсть к еде. Можно сказать, что свое короткое восьмимесячное правление он прообжорствовал. Приношу извинения за такое грубое выражение, но вряд ли подойдет другое слово для характеристики невероятно прожорливого человека, который продолжал ублажать свое брюхо, даже когда в глаза ему заглядывала смерть.

Каждодневные приемы пищи он мудро распределил на завтрак, обед, полдник и ужин. Что означало: ежедневно набивал брюхо по восемь-двенадцать раз. Ведь, закончив угощаться, он всякий раз принимал рвотное, а срыгнув всю череду блюд, заново принимался за еду с самого начала.

А меню у него бывало изобильное. На пиру, устроенном в честь его прибытия в Рим, как рассказывают, было подано отборных рыб две тысячи и птиц редких и дорогих семь тысяч. Дабы ублажить императорский аппетит, его гонцы и корабли объехали много дальних стран и морен в поисках наиболее редких лакомств.

Самое известное творение его поваров — чудесный паштет. В него намешали печень редких морских рыб, фазаньи и павлиньи мозги, язычки певчих птиц, молоки мурен и угрей и все это запекли на немилосердно большом серебряном блюде. Блюдо было такого размера, что не входило ни в одну плиту, поэтому — как сообщает Плиний — под открытым небом была сооружена специальная жаровня, в ней и запекали паштет. Император остался доволен шедевром, и это было отмечено тем, что серебряному блюду он сам придумал название — «щит Минервы Градодержицы».

Не зная в чревоугодии меры, он не знал в нем ни поры, ни приличия — даже при жертвоприношении, даже в дороге не мог он удержаться: «тут же, у алтаря хватал он и поедал чуть ли не из огня куски мяса и лепешки, а по придорожным харчевням не брезговал и тамошней продымленной снедью, будь то хотя бы вчерашние объедки» (Светоний). Даже когда легионы его главного противника Веспасиана приблизились к Риму, он обжирался, наблюдая из своего дворца уличные бои и пожар храма Юпитера на Капитолийском холме. Когда же стало очевидно приближение конца, он попробовал бежать в сопровождении двух своих приближенных — повара и придворного пекаря. Воины победителя Веспасиана схватили его, накинули петлю на шею, руки связали за спиной и, избивая и издеваясь, прогнали вдоль всей виа Сакра, а народ забрасывал грязью и навозом вчерашнего бога. Потом он был заколот и сброшен в Тибр.

Телосложения он был могучего, огромность его размеров подчеркивало отвратительно толстое брюхо. Лицо покрывали коричневые пятна — следствие немыслимого количества выпитого вина.

В культе безмерного чревоугодия у него оказался последователь — Домициан. Ему посвящена сатира Ювенала «Rhombus» (камбала).

Невиданных размеров морская рыбина попала в сети рыбака. Счастливчик что есть духу помчался в Рим, чтобы принести редкую добычу в подарок императору. А если бы не принес, то у него все равно бы отняли ее, объяснив, что рыбина из императорских садков уплыла в море.

Домициан ужасно обрадовался подношению. Но радость сменилась серьезной озабоченностью: как приготовить эту тварь достойно цезаря? В обычную духовку морской гигант не помещался. Разрубить на куски? К такому святотатству Душа не лежала. Принять решение сам, в одиночку, он не осмелился, тогда — как это было принято при решении важных государственных вопросов — срочно созвал сенат.

Можно себе представить, в каком душевном состоянии пошли в императорский дворец оторванные от работы или поднятые ото сна государственные мужи. Как знать, чего хочет от них неистовый цезарь: только ли совета, либо и головы тоже. Как пишет Ювенал

…но уши тирана неистовы: друг приближенный Речь заведет о дожде, о жаре, о весеннем тумане, — Глядь, уж повисла судьба говорящего на волосочке.

На их счастье выяснилось, что речь идет только о рыбе. Только и это оказалось трудным вопросом, вздохнули члены сената с облегчением, когда слова попросил Монтан, гурман и чревоугодник, который был известен тем, что по вкусу устриц мог установить, в каком море они пойманы. Его предложение, наверняка исходившее из идеи щита Минервы, было таково: запекать целиком. А поскольку у поваров нет судка подходящего размера, надо разыскать самых умелых гончаров Рима, чтобы они немедленно изготовили и обожгли обливной судок по длине и толщине рыбины. Vicit digna viro sentencia. Победило мужа достойного мнение.

Встали: распущен совет; вельможам приказано выйти. Вождь их великий созвал в альбанский дворец изумленных, Всех их заставил спешить, как будто бы он собирался Что-то о хатах сказать, говорить о диких сикамбрах, Точно бы с самых далеких концов земли прилетело На быстролетном пере письмо о какой-то тревоге. Если б на мелочи эти потратил он все свое время Крайних свирепств, когда он безнаказанно отнял у Рима Славных люден, знаменитых, без всяких возмездий за это! [82]

Последние строки Ювенала подходят почти ко всем безумным цезарям. В их времена ремесло палача стало одним из самых доходных.

У самого Домициана был свой особый каприз: предшествующая казни лицемерная любезность. Один из его любимцев попал под подозрение, и этого было достаточно, чтобы назначить казнь. Но в день перед казнью он был намного более милостив к нему, чем обычно, — усадил рядом в носилках, что было уже великой честью. Фаворит просто распух от удовольствия, а милостивый хозяин смеялся про себя: как будет тот на другое утро удивлен, когда палачи постучатся к нему в дверь. Однажды он очень разозлился на одного сборщика по-датей, но ни за что на свете не дал бы ему почувствовать этого. Более того, позвал его к себе в спальню, усадил на край постели, даже позволил несколько блюд со своего стола отнести домой. И в то время как осчастливленный заранее наслаждался вкусом императорских блюд, Домициан тоже наслаждался сознанием завтрашнего сюрприза, когда бедолага увидит крест и ему сообщат, что по приказу императора его сейчас распнут на нем.

Впрочем, если развить сравнение Грегоровиуса с яйцом, выпиваемым в один глоток, то можно сказать, что поступки и симпатии безумных цезарей были похожи, словно одно яйцо на другое. Дикая жестокость, сумасбродные траты денег, цирковые и гладиаторские бои, чревоугодие, безудержный разврат. Например, Коммод (Луций Элий Аврелий, 161–192; император 180–192), — о котором я не пишу только потому, что не могу сообщить ничего нового о его безумствах, — содержал в своем дворце триста девушек и триста юношей для своих утех.

Даже в кончине императоров поражает сходство: ни один из них не умер естественной смертью.

О конце Калигулы и Вителлия мы уже говорили, из Тиберия вышибли душу горшком; Нерон был вынужден сам перерезать себе горло; Клавдия отравили; Коммода — по подстрекательству его же любовницы — задушили.

Когда же память об этих безумных цезарях стала бледнеть, на шею Риму посадили дурака, безумства которого превосходили все прежние.

Но об этом отдельный разговор.

Элагабал

Придется начать с императора Септимия Севера (146–211, император 193–211), который достойно правил Римом, естественно, пока его не убили. Полагают, что убийцей стал его собственный сын Каракалла (188–217; император 211–217).

Каракалла пока что мог царствовать только наполовину, ему приходилось делить трон с младшим братом Гетой. Однажды во время семейного разговора, на котором, кроме него, присутствовали только мать и брат Гета, он положил конец двойному правлению. Выхватил кинжал, напал на брата и, хотя тот побежал спасаться к матери, беспощадно поразил его. Кровь брызнула на платье матери.

Очевидно, что такой дикий зверь мог чувствовать себя хорошо только среди себе подобных. Жил он среди солдат, вместе с ними участвовал в военных походах, с ними праздновал победы, с ними оставался, когда одержавшие победу грабили и убивали всех подряд. Армия наемников, конечно, обожала себе подобного предводителя, который множил свою популярность тем, что без оглядки поднимал им плату в ущерб прочим государственным расходам.

Он тоже был тираном. Его ближайшее окружение постоянно жило в страхе, что он напоит их ядом в кубке с фалернским. Команднр преторианцев Макрин почуял, что со стороны императора повеяло недобрым. Самое лучшее лекарство, подумал он, — это предупредить болезнь. Сговорился с одним преторианцем по имени Марциал, который за казнь своего старшего брата пылал местью к Каракалле. Свой долг он вернул 8 апреля 217 года смертельным ударом кинжала.

Народу Каракалла был противен, при вести о его убийстве никто не возмутился. Впрочем, все уже привыкли, что смена власти происходит именно таким образом, скорее удивлялись, если кто-то из цезарей умирал своей смертью. Сенат повелел разрушить статуи бывшего императора и отверг консекрацию.

А вот легионы… Он был их идолом, этот живущий среди них, делящий с ними ратные труды и радости — сиречь грабежи и убийства — император-сообщник. Они осаждали сенат, дескать, пожалуйте объявить Каракаллу богом.

Отцы народа сдались: ладно, пусть будет богом. И сделали его таковым под именем Divus Antonius Magnus.

Эти подробности нам понадобятся, чтобы понять последовавшее за этим.

Макрин оказался большим мастером лицемерия. На его счастье, Марциала забили до смерти, пока тот еще не заговорил. Так что Макрин скоренько встал во главе скорбящих: оплакивая боевого друга, простился с ним, справил траур. Слезы и золото проливал с большой пользой: растроганные легионы провозгласили его императором.

Первым делом он сослал родную тетку Каракаллы по имени Меса, что имело для него роковые последствия. У этой сказочно богатой и честолюбивой женщины было две дочери, двоюродные сестры Каракаллы: Соэмиада и Мамея. Обеих сестер небо одарило сыновьями, рожденными не в браке, а от любовной связи с кем-то. Сейчас открою, кто был этот кто-то, герой семейного свального греха.

Госпожа Меса дозналась, что легионеры начинают разочаровываться в Макрине. И причиной тому была не проводимая им политика, а его непопулярные действия: просто он уменьшил легионерам плату за службу. Да и шепот пошел, что он-де приложил руку к покушению на Каракаллу.

Итак, представлялся случай женщине вмешаться в судьбу Римской империи.

Меса воспользовалась случаем, богатыми подарками стала она привлекать легионеров на свою сторону.

Ее агенты проникли в легионы, стоявшие в восточных провинциях. Старшим офицерам рты позатыкали деньгами, а среди простых людей скупердяю Макрину искусно сложили славу бешеного, а под конец разнесли великую весть: здесь, среди них живет сын Каракаллы, по праву крови законный наследник трона.

Сын Каракаллы? Да не было у него детей!

Нет были.

Покойный император имел любовную связь с обеими двоюродными сестрами, и обе родили от него по мальчику. Сын Соэмиады Варий Авит Бассиан — старший, стало быть, он должен наследовать трон раньше, чем младший Александр, сын Мамен.

Сплетня насчет любовной связи императора со своими двоюродными сестрами отнюдь не была невероятной, потому что нравственность женщин в императорских семьях не многим отличалась от морали уличных девок. Но чтобы отцом детей был именно Каракалла? Если кто собирает дикий мед, да на него налетят осы, как знать, какая оса ужалила?

Однако если кто захочет верить чему-то, тот и поверит. Хитроумие и деньги госпожи Месы взяли верх: восточные легионы 16 марта 218 года провозгласили Бассиана императором вместо Макрина.

Так, словно Афродита из пены, вышел из навозной жижи, заливающей императорский трон в Риме, новый император под именем Цезарь Марк Аврелий Антонин Август. В историю он вошел под именем Элагабал или Гелиогабал.

Четырнадцати пятнадцати лет от роду, не по годам развитый, очень красивый мальчик. По словам его биографа Геродиана, он был «самым красивым юношей своей эпохи». (Если он на самом деле был таковым, то не понимаю, почему так легко поверили в отцовство Каракаллы, от скульптурного портрета которого, пугающего посетителей Неаполитанского музея зверски злобным выражением, с отвращением отворачивается каждый.)

До этого момента нового императора занимало другое.

В Сирии, помимо других богов, большим почитанием пользовался культ Ваала, бога Солнца. Римлян не особенно занимало, что наряду с их собственными культами в провинциях поклоняются и другим богам. Даже в самом Риме уделялось место, например, египетской Исиде или персидскому Митре. Там рассуждали так: не помешает быть в хороших отношениях с чужими богами, по крайней мере, эти последние не станут вредить.

В Эмесе, куда сослали Месу с детьми, был особенно пышный храм Ваала. Самого Ваала олицетворял большой черный камень в форме конуса. Это был камень метеоритного происхождения, и поскольку он свалился с неба, не было никакого сомнения, что это сам бог Солнца ниспослал его видимым заместителем своей невидимой сущности.

Меса деньгами и влиянием добыла для своего внука, предназначаемого в императоры, сан верховного жреца. Она знала, что делает. На легионеров производил глубокое впечатление прелестно одетый в пурпур юноша, почти ребенок, сверкающий камеями и геммами даже на сандалиях, в венке из цветов на ниспадающих волосах, особенно когда танцевал в облаках дыма пьянящих курений под сладострастные звуки восточной музыки перед мистическим алтарем чужого божества.

Мальчишке страшно нравилась жреческая служба. Он так и не расстался с камнем, свалившимся с неба. Увез его с собой в Рим и наряду с императорским титулом гордо носил сан верховного жреца.

Свое имя он тоже изменил на Элагабал (Гелиогабал). В Сирии имя бога Солнца было Elah Gabala, греки солнце называли Гелиос — из этих слов он и сложил громкое имя богу Ваалу, заодно указывающее и на его собственную божественную сущность.

Но как скоро над Римом восходил новый бог Солнца, так же скоро клонились к закату дни Макрина. Битву за битвой проигрывал он приверженцам Элагабала; в двадцать дней закончилось его короткое императорство. Его схватили и, соблюдая старый добрый обычай, казнили вместе с маленьким сыном.

Элагабал вошел в Рим.

Вернее даже и не он, а бог Ваал, — а еще вернее, метеорит. Сей достославный небесный булыжник покоился теперь на пьедестале, выложенном драгоценными камнями; его повозку везли шесть белых лошадей, она двигалась в окружении сенаторов, легионеров и придворных сановников. Весь путь их следования был посыпан золотым песком, народ размахивал факелами и забрасывал путь цветами. Император, он же главный жрец бога Солнца, выступал впереди шествия, с упоением танцуя и совершая пышные священнодействия, понятные только его соплеменникам-фнникийцам. Рим воочию узрел восточные обычаи: владыка мировой империи в шелковом женском платье финикийского покроя, расшитом драгоценными камнями, низко кланялся божественному камню; на голове — жреческая тиара, также отделанная золотом и драгоценными камнями; брови насурьмлены, лицо выкрашено белым и красным.

В Риме варвар-император воздвиг храм своему любимому богу Солнца, устроенный со всей помпезностью сирийского культа. Потом дошла очередь и до жертвоприношений. Жрец-император слегка растянул губы в улыбке: уж не воображают ли в Риме, что его бог удовольствуется вынутыми из рассола волами и козами? Даже если и свежатинку… так от нее богу достанутся только внутренности, потому что мясо насадят на вертел и съедят жрецы.

Вот еще. Ваал великий бог, ему нужна человеческая жертва. И Риму пришлось терпеть: по приказу сумасшедшего мальчишки по всей Италии собрали самых красивых мальчиков и прикончили их на алтаре чужого бога. Не только красота принималась во внимание при отборе. Требовалось, чтобы дети происходили из знатных семей, чтобы их отец и мать были живы, потому что родительская боль усиливает ценность жертвы перед Ваалом.

Взбесившийся малец проявил заботу и о семейном счастье своего любимого бога. Он его женил. Это, пожалуйста, примите буквально. В невесты Солнцу он приглядел богиню Луны Астарту. Ей был посвящен богатый храм в Карфагене, значит, вместе со статуей богини полагалось привезти в Рим и храмовую сокровищницу — приданое невесты. Свадьба проходила обычным церемониалом. По приказу императора вся Италия должна была в тот день ликовать и веселиться, хотя всеобщую радость несколько омрачал другой приказ императора: каждый в меру своих возможностей должен сделать свадебный подарок молодоженам.

Император-молокосос и себя воображал богом, не связанным никакими рамками морали, богом, которому все дозволено. Его правление было не чем иным, как чередой таких вывертов, каких мир еще не видел.

Следуя примеру Ваала, он тоже женился. Взял девушку из старинной патрицианской семьи, но тут же развелся с ней. Важная причина вынудила его к этому: он обнаружил на ее теле родинку.

В другой раз взял невесту еще знатнее: похитил из святилища вечного огня девственницу-весталку и принудил ее стать своей женой.

Такое беспримерное надругательство народ Рима не мог стерпеть. Люди начали негодовать, поднялся ропот, император посчитал нужным как-то оправдаться перед сенатом. Оправдание было простеньким: «брак жреца и жрицы — дело обыкновенное». Естественно, очень скоро весталка ему надоела, и он отринул ее.

Мне неприятно писать об этом, потому что мне отвратительны извращения, болезненные страсти, и все же не могу не сказать, что этот безусый юнец попробовал-таки и любви мужчин. Более того, вполне насытился ею. Его окружение кишело подобными типами, а он награждал их военными чинами и доходными придворными должностями. Из танцовщика у него получился городской префект, из циркового возницы — начальник стражи, из брадобрея — начальник снабжения продовольствием.

С этой его порочной страстью связаны его привычка одеваться в женское платье и стремление во всем быть похожим на женщину. Однажды он устроил во дворце балетный спектакль «Парис и Венера», в котором сам танцевал в роли Венеры. В другой раз созвал всех проституток Рима, сам лично председательствовал на этом сборище, да к тому же одетым в официально признанный хитон уличных девиц, держа перед ними слово об их правах и обязанностях.

Свою божественную персону он ублажал соответственно своим собственным фантазиям. Спал на ложе из кованого серебра, подушки и матрац были набиты пухом, выщипанным из-под крыльев фазанов. Купался в розовой воде и благородных винах. В Риме он один носил шелковые одежды, что по тем временам считалось неслыханной роскошью: за фунт шелка давали фунт золота!

Если выезжал, то демонстрировал себя народу в повозке, обитой золотом или серебром. Обычную конную упряжь не считал достойной: его везли запряженные слоны, львы, тигры, олени, а уж коли каприз такой случится, то дышло навешивали на шею четырем обнаженным девушкам. В таком случае он сам лично погонял их, а чтобы они не стеснялись, сам стоял на передке обнаженным.

На его пиршествах обычно подавали двадцать два блюда. Каждое из них было порождением мотовства. Следуя пресловутым обычаям древних римских гурманов, он допускал к столу исключительно редкие и дорогие блюда. Язычки павлинов и фламинго, мозги попугаев и соловьев, верблюжьи ноги, какая-нибудь редкая рыба не из ближних вод, а из самых что ни на есть дальних морей. От себя он добавлял к рецептам изготовления блюд свое собственное изобретение: роскошные и изысканные блюда он распорядился приправлять растертыми в порошок жемчужинами, амброй и золотым порошком.

Его пиршества имели еще одну пикантность: на них разыгрывали и бесили соседей по столу. Лучше сказать, лизоблюдов. Бывало, приказывает запоздать с подачей, подождет, пока у тех зубы не защелкают с голоду. Тогда прикажет подавать яства, одно аппетитнее другого, только каждое из них — муляж: из воска либо мрамора. В утешение одаривал их дорогими серебряными сосудами, когда же, придя домой, их открывали, из них так и сыпались змеи, лягушки, скорпионы и прочие гады.

Изысканной шуткой у него за обедом считалось уложить своих параситов на подушечку, наполненную воздухом. По знаку императора слуги выдергивали затычку. Воздух со свистом выходил, подушечка спускалась, а почтенный гость оказывался на полу.

А иной раз измысливал шутку куда злее. Напоив парасита допьяна, оттаскивали пьяного в другой зал, а там, протрезвев, он обнаруживал себя в совсем другой компании: львы, тигры, медведи и волки кружили возле него. Игривый настрой хозяина все-таки не означал еще, что его сотрапезник отдан на растерзание диким зверям. Это были усмиренные хищники, зубы у них были заранее вырваны, когти подрезаны.

Кем же были его сотрапезники? Лижущие пятки царедворцы, евнухи, мальчики для утех, танцовщики, брадобреи, цирковые возницы вперемешку с девицами в легких одеждах и с легкой моралью. Однажды он почтил приглашением к царскому столу 40 избранных гостей. Круг приглашенных состоял из 8 лысых, 8 косоглазых, 8 сарацинов, 8 пузатых и 8 подагриков.

Так развлекался самодержавный владыка самой могущественной империи древнего мира. А чтобы наглядно демонстрировать всему свету эту неограниченность власти, его свихнувшиеся мозги порождали одну бредовую идею за другой.

Таков был его приказ достать десять тысяч крыс. Авторы его хроник не говорят, живыми или дохлыми следовало доставить их пред очи его, умалчивают и о том, что он с ними делал. Такое впечатление, что большие цифры и огромные живые массы возбуждали его болезненное воображение, потому что потом он пожелал наслаждаться видом сразу десяти тысяч кошек, а потом таким же количеством куниц.

Без сомнения, самым бредовым его приказом был приказ о сборе паутины. Массе людей, обливаясь потом, пришлось собирать паутину, пока ее не наберется тысяча фунтов, говоря нагляднее, пять центнеров. Лампридий не сообщает, хотел ли он сложить паутину в копну, либо отмерять мешками добычу этой совершенно безумной охоты.

Постоянно пребывающий в состоянии одури выродок (официально прижитый от Каракаллы) в редкие моменты просветления догадывался, что жизнь римских императоров висит даже не на волоске, а на паутинке. Кто знает, когда острый меч заговорщиков рассечет ее? Его охватывал страх смерти, но даже и тогда, сквозь этот парализующий страх, простреливало сознание собственной божественной сущности. Нет, он не может умереть, как умирают простые смертные. Если уж доведется пропасть от яда, то для этой цели держал в великолепных сосудах из горного хрусталя и аметиста моментально убивающие яды. Позаботился он и на тот случай, если вдруг его задушат, как не одного его предшественника, — стало быть, не какой-то завалящей веревочкой, нет, пусть его шею сожмет шелковый, пурпурный с золотыми нитями шнурок, достойный божественной шеи.

Он подумал даже, если уж попадет окончательно в передрягу, то сам покончит с собой. К тому же способом, достойным императора бога — на лету, то есть спрыгнув с высокой башни. Для этого он повелел выстроить таковую. Вот только, пожалуй, совсем будет не по-царски, если он расплющит божественную голову о грубые камни.

Поэтому подножие башни ион велел выложить мозаикой из мрамора, полудрагоценных камней и золота. На этом произведении искусства он уже спокойно может размазать свои императорские, верховножреческие и божественные мозги.

Однако все эти страхи смерти как приходили, так и исчезали. На Палатине продолжали неистовствовать невиданные оргии. После этих оргий оставался какой-то мертвящий осадок во всем теле. Император пребывал в особо дурном расположении духа, он становился подозрительным и недоверчивым. Прежде всего, стал косо поглядывать на двоюродного брата Алексиана, которого он по настоянию бабки, Месы, видевшей фантастические безумства и откровенную глупость своего внука-императора, усыновил и взял в соправители, изменив ему имя на Александр. Тот был его полной противоположностью: образован, умерен во всем, спокойной души человек. Преторианцы любили его, а вот Элагабал к тому времени потерял в их глазах многое. Поскольку о нескольких попытках убрать брата стало известно широкому кругу, гвардия заволновалась и потребовала перевести популярного юношу в безопасное место.

Тут царственный шкет перепугался не на шутку. Но все еще полагаясь на авторитет императорской власти, захотел успокоить кипение страстей: он посадил в носилки рядом с собой Александра, в другие носилки его мать (свою тетку) и пышным эскортом отправился в лагерь преторианцев за город.

Здесь, однако, его постигло трагическое разочарование. Солдаты не попадали на колени перед его августейшей персоной; они просто не обратили на него внимания, зато восторженно приветствовали Александра. Императора охватила ярость: он приказал схватить нескольких легионеров и казнить как бунтовщиков.

Но тут и в самом деле вспыхнул бунт. Обозленные солдаты напали на императорский эскорт, освободили своих товарищей, тут началась опасная потасовка, перепуганный мальчишка попробовал бежать. Но до своей башни с золотой мозаикой вокруг добежать не успел; спрятался в месте намного более прозаичном: в походной латрине (баня, купальня, отхожее место, публичный дом). Долго прятаться ему не пришлось: солдаты обнаружили его, прогнали через торжествующий город, отрубили голову и бросили в клоаку.

В тот же день 11 марта 222 года для порядка убили и его мать Соэмиаду.

Самому гнусному в истории деспоту тогда еще не было и восемнадцати лет.

Солдаты провозгласили императором Александра Севера, но позднее, недовольные его военной политикой, убили его и его мать Мамею, имевшую чрезвычайное влияние на своего сына. После смерти Александра в течение почти пятидесяти лет власть захватывали многие императоры, вырывая ее друг у друга, но никто из них не правил более трех лет.

Его преемником стал Максимин Фракиец. Он известен тем, что даже не входил в Рим, потому что постоянно воевал; история сохранила о нем воспоминание как о подлинном варваре, который отличался нечеловеческой жестокостью и полным отсутствием интеллекта.

С тех пор (с Максимина) назначать императоров стал сенат, по нескольку человек сразу.

Пупиена убила гвардия.

Затем царствовал единолично и Гордиан, царствовал, пока гвардейцы и его не убили.

Совсем дурацким стал тогда этот Рим. Плохо стало в нем быть императором.

Посланцы Бога

С исчезновением язычества государи Европы уже не тщились называть себя богами. Они оставили этот нескромный стиль поведения и довольствовались тем, что провозглашали себя посланцами Бога и верили в это сами.

Юристы и теологи, естественно, наперебой старались подкрепить веру научными аргументами. Поток научных рассуждений и доводов обычно выливался на подданных тремя руслами:

1. государя даровал народу сам Бог;

2. высшее право государя тоже исходит от Бога, поскольку Бог является источником всякого естественного права и, таким образом, источником образования государства;

3. государя из своей среды порождает народ, но происходит это по Божьей воле.

Простой человек возможно и поверит, но эти почерпнутые из высоких научных полемик положения легко опровергнуть одним совсем ненаучным возражением: а плохих или полоумных государей тоже следует считать посланцами Бога?

Ученый улыбнется. Действительно, много есть тому примеров, что над народами властвовали злобные и глупые государи, но все же правильность теории никоим образом это не затрагивает. Ответ таков: таких государей в наказание Господь посылает на голову народа за его грехи в целом.

Великая французская революция, конечно, покончила со многими теориями, но к моему большому удивлению, мне попался все-таки один гораздо более поздний тому пример.

Это случилось в 1824 году во французском городке Клермон-Ферран. Редактора газеты «Ami de la Charte» привлекли к суду за оскорбительную для короля фразу. Прокурора охватил такой порыв верноподданнических чувств, что в конце обвинительной речи он уже от себя бросил в лицо обвиняемому редактору следующую фразу:

«Выучите же вы, наконец, не знающие почтения журналисты, не то мы научим вас, что французский король больше, чем человек».

Итак, беру на заметку того французского короля, который, несмотря на всю свою придурковатость, был больше, чем человек.

Карл VI (1368–1422) был от природы наделен необычайной физической силой, что пошло явно в ущерб его мозгам. Блестящее подтверждение силы он показал во время охоты в лесу Манси. Вдруг ему навстречу попался какой-то оборванец. Должно быть, сбежал из ближайшего сумасшедшего дома. Своими безумными речами он так напугал Карла, что того охватил настоящий приступ мании преследования. Ему казалось, что кругом враги, покушающиеся на его жизнь. Выхватив шпагу, он тут же проткнул скачущего рядом алебардщика, потом задал коню шенкелей и поскакал вперед, поражая всякого, кто посмел стать у него на пути. Он убил четверых и буйствовал бы дальше, не сломайся у него шпага. Тогда его скрутили, положили в повозку и отвезли домой.

Король, как известно, стоит выше законов и за свои действия ответа не несет. Пятью человеческими жизнями его никто не попрекал. Тем более, что они не стоили денег…

Но тем глубже пришлось залезать в государственную казну, возмещая тот ущерб, что причинил венценосный дурак дома.

Он бил и крушил мебель, посуду, в лоскуты раздирал дорогие шелка и бархат. Кстати, он очень любил красиво и модно одеваться, а тут вдруг охладел к одежде и побросал всю ее в камин.

Шпагу в руки ему больше не давали, но палку свою он не отдавал. Ею он сокрушал всякого, кто приближался к нему.

Этот силач и драчун был чрезвычайно мнителен в отношении своей персоны. Временами он воображал, что он стеклянный и если упадет, то непременно разобьется. Чтобы такого несчастья не приключилось, ему делали эдакие ходунки, словно ребенку, который учится ходить; когда на него находило, он цеплялся за них и успокаивался.

Стеклянную идею он развивал шире. Не дозволял прикасаться к своему телу: не умывался, не мылся, не брился, в постель ложился прямо в одежде. Пять месяцев терпели эту его причуду, пока насекомые не завладели полностью его телом. Он запаршивел, обовшивел, облошивел, тело его покрылось язвами. Наконец в момент просветления его удалось раздеть, вымыть, соскоблить с него слой грязи.

Дворцовая драма в Копенгагене

Всего пятнадцать лет было Каролине Матильде, сестре английского короля Георга III, когда ее, вытряхнув из детской, отдали замуж за датского короля Христиана VII.

Вот личные данные жениха: родился в 1749 году 29 января, на трон взошел в 1766 году 14 января, брак с Каролиной Матильдой заключил в 1766 году 8 ноября. То есть ему исполнилось всего 17 лет, а его биографы уже записали: рано проявившиеся у него безудержные всплески необузданного поведения указывают на слабость рассудка.

Но пока его рассудка хватало на то, чтобы уважить красивую англичанку и не выплескиваться на другое. Как результат уважения в 1768 году 28 января Дания получила наследника престола. Однако молодому мужу скоро прискучила пресная домашняя жизнь, и он стал жадно искать пряного разнообразия вне дома. От ненасытности своей дурел еще больше, государственными делами не занимался, старых министров недолюбливал, предпочитал играть и возиться со своим лакеем-сарацином, повышибал окна в королевском замке, а в парке мраморным статуям посшибал головы, руки и ноги.

Государственный совет догадался, что дальше так нельзя. Из короля, как из снежного кома, надо бы слепить правителя.

Решили послать его за границу, там он много что услышит, увидит, приобретет опыт, может, и поумнеет. И в самом деле, он много чего увидел, но все, чему научился, чем обогатил свой жизненный опыт, — так это опыт парижских увеселительных заведений с их легкомысленными артистками.

В это время бесхозный скипетр власти одна придворная клика рвала из рук другой. Финансы государства пришли в плачевное состояние, народ голодал, государственный долг разросся непомерно. Партии, приходившие к власти, деньгами из государственной казны набивали карманы своих сторонников, им раздавались чины и должности; поспешавшие сюда на запах денег иностранные авантюристы тоже помогали опустошать государственную казну.

Все же заграничная поездка означала поворот в судьбе Дании. К королю в поездке приставили врача. Выбор пал на 33-летнего немецкого доктора по имени Струэнзе Иоганн Фридрих.

Тем самым Случай привел в ближайшее окружение короля человека необычного, интересного, разносторонних талантов.

Струэнзе уже в 19 лет стал доктором медицинских наук. Наряду с этим он совершенно проникся учениями французских энциклопедистов, как тогда говаривали, стал «философом». Он не был красавцем. Интересная сухопарость донжуанов ему тоже не была присуща. Он был толст. Английский посол сообщал о нем, что манеры у него были совсем необаятельны, скорее суховаты, даже неприятны. И все же, к всеобщему удивлению, ему удалось совершенно подчинить своему влиянию короля и королеву.

Король не пожелал расстаться со Струэнзе. По окончании поездки по Европе он удержал его при себе в Копенгагене в качестве придворного врача и королевского чтеца. Жил он во дворце, имея свободный доступ к королю, а также к королеве…

Королева Каролина жила предоставленной сама себе средь придворного люда. Англичанку, чужеземку, ее не любили. Как супруга короля, несмотря на свой 15-летний возраст, по рангу она стояла выше своей свекрови, вдовствующей королевы Юлианны; эта надменная, ущемленная в своем тщеславии женщина, а с нею вместе и прибившиеся к ней придворные, ненавидели молодую королеву. А той рядом со все более глупевшим королем при его податливой воле далеко было не уйти; ведь он держался мнения того человека, с кем говорил напоследок.

И вот при дворе появляется настоящий мужчина, первым делом которого было предложить себя королеве в качестве готового к услугам друга. Тогда еще только друга. Ведь у доктора Струэнзе появились далеко идущие политические планы. Он сразу же подметил общее болезненное состояние страны, упадок и отсутствие порядка и решил во что бы то ни стало оздоровить и исправить положение, он чувствовал в себе решимость и способности многое сделать и изменить к лучшему.

Клика вдовствующей королевы Юлианны и придворная правящая партия погрязли в безделье и затхлой атмосфере духовной отсталости — от них ничего хорошего ожидать не приходилось. Стало быть, нужно создать новую партию во главе с королевой и навязать свою волю слабоумному королю.

Так и вышло.

Струэнзе, не имея никакого официального титула или придворного чина, только ввиду дружбы короля, проник на политическую кухню и лишил кормушки правящую партию. Королева во всем играла ему на руку; общими усилиями они подчинили себе беспомощного короля. Понемногу им удалось вырвать нити управления страной из рук старых чиновников, и Струэнзе крепко держал их в своих собственных. Королевское перо послушно подписывало указы, которыми один за другим отстранялись старые управители, а на их место назначались сторонники Струэнзе.

В стране и за границей с изумлением наблюдали, как доселе неизвестная фигура простого гражданина постепенно возвышается над королевским троном и его воля движет рукой государя. Его ум был способен изобрести разные планы и проекты государственного переустройства, а его воля претворяла их в жизнь.

Он уменьшил подати, умерил барщину, улучшил бедственное положение крестьян, оборвал пасынковые ростки бюрократии, смягчил средневековую жестокость уголовного права. Он запретил допрос с пристрастием, убрал из свода законов варварский параграф, требующий смертной казни за нарушение уз брака.

Главным образом аристократия стояла поперек горла у «философа» Струэнзе. Он лишил ее привилегий, он совершил «чудовищный» поступок, провозгласив королевским указом: перед законом все равны!

Он не побоялся нанести по ней последний удар. В Дании существовал реально ограничивавший королевскую власть орган: тайный совет. Этот очень влиятельный орган, состоящий из высших аристократов, не раз в своей практике останавливал и не давал ходу народофильским проектам реформ, которые готовились из лучших побуждений. И вот однажды Струэнзе вышел от короля с только что подписанным указом в портфеле: тайный совет распускается! Видимый повод: «надо чтить древние институты власти и восстановить абсолютный авторитет короля».

Наконец он взобрался еще на одну ступеньку, ведущую к полноте власти. Королевский приказ: за сим граф Струэнзе непосредственно начальствует над всеми ведомствами, его распоряжениям королевская подпись не требуется.

Струэнзе граф?

Да.

Вездесущий фаворит не удовольствовался обладанием реальной властью, потребовав для себя ее внешние атрибуты, чтобы поднять ее авторитет в феодальном обществе. Сказал королю, и тот сейчас же назначил его министром и сделал графом. Новый граф нарисовал на дверцах кареты герб и корону с девятью ветвями и теперь мог появляться на придворных балах в парадной одежде, полагающейся вельможе высокого ранга.

Но, быть может, у этого стремления к высокому рангу была еще и тайная причина? А не желал ли он даже во внешнем блеске приблизиться к самой блестящей женщине двора?

Красота королевы Каролины к этому времени расцвела пышно. Она уже не была принцессой-Золушкой. Благодаря попечению Струэнзе она превратилась в поистине первую женщину и первую красавицу Дании. Ей открылись тайные пружины государственного правления, она могла участвовать в обсуждении важных государственных вопросов, она вдыхала пряный аромат поклонения.

Полоумный король подписывал все, что перед ним ни клали, и был абсолютно доволен новой ситуацией. Ведь к нему приставили графа Брандта, друга Струэнзе, в качестве главного придворного увеселителя. Брандт обеспечивал короля развлечениями, соответствующими слабости его рассудка, с другой стороны, не позволял приближаться к нему господам из старой клики.

Таким образом, королеву Каролину и графа Струэнзе в полном блеске освещало солнце власти. Однако вскоре появились признаки наступающего солнечного затмения..

За королеву принялись языки придворных сплетников. Консервативная знать и без того фыркала по поводу поведения англичанки, но особенно ее возмутило, когда Каролина в мужском костюме и в мужском седле прогарцевала по улицам Копенгагена.

Потом случились роды у королевы, и новорожденную девочку принимала не повитуха, а двое мужчин: Струэнзе и ассистировавший ему еще один врач.

Сплетня не довольствовалась ужасами по поводу нарушения приличий таким родовспоможением, нет, она мерзко выплюнула: Струэнзе познал тайны тела королевы не только у постели роженицы…

Над министром, обладавшим почти неограниченной властью, небеса тоже начали темнеть. Как я уже упоминал, манеры у него были грубые, да он вовсе и не старался возбудить симпатию к себе. Вольно или невольно порой он обижал даже своих друзей. Не знал логики мышления датчан, даже языка их не понимал. Его преобразования сталкивались с интересами то одной, то другой группы. Наиболее жестко он обошелся с аристократией; и вскоре в Дании уже не было ни одного знатного семейства, которое не кипело бы ненавистью к нему.

Постепенно у него не осталось при дворе ни одного по-настоящему преданного человека. Но он не обращал на это внимания, полагая, что ему никто не может повредить, потому что король у него в руках. Конституция Дании настолько раздула авторитет короля, что даже одурей тот совсем, все равно все склонялись бы перед ним в верноподданническом смирении.

До времени непримиримые понапрасну выпускали пар, понапрасну шептались, ворчали там и сям, напрасно в салоне вдовствующей королевы Юлианны знатные вельможи потрясали сжатыми кулаками: недоставало твердой руки, которая не только в беспомощном гневе вонзала бы ногти в сжатые ладони, но была бы способна и крепко держать оружие.

Наконец и она появилась.

Перед королевой Юлианной предстал полковник по имени Келлер — богатырского сложения, прямой, невоздержанный на язык солдафон. Без обиняков сразу же перешел к делу: графа Струэнзе ненавидит смертельно из-за какой-то нанесенной ему обиды, на все готов, располагайте нм по своему усмотрению.

Итак, кулак нашелся.

И нашлась этому кулаку пара в обличье полковника Айх-штедта. Этого довольно ограниченного солдата увлек мираж политиканства, и после недолгих уговоров со стороны королевы Юлианны он встал в ряды заговорщиков.

Но кулакам требовалась еще и голова. Выбор Юлианны пал на графа Рантцау, до того времени верного сторонника Струэнзе, а теперь по какой-то личной причине его противника. К нему подключился и Оде Гульдберг, в то время еще преподаватель академии, домашний учитель сына Юлианны, герцога Фридриха, позднее ставший точно таким же полновластным правителем Дании, каким был до него Струэнзе.

1772 год, январь 17. На Копенгаген опустилась тьма зимней ночи. Только в королевском дворце окна были ярко освещены; тысячи свечей язычками пламени рассекали тьму.

Во дворце был бал.

В то время в моду вошел танец аллеманда. Под мягкую музыку пары, двигаясь одна за другой, покачиваясь и скользя в такт, продвигались то вперед, то, сменив руки, назад. В старинных хрониках об этом танце писали, что именно вот эта игра сплетающихся, потом на повороте расплетающихся, а потом снова сплетающихся рук делала аллеманду чрезвычайно грациозным танцем.

Рука королевы Каролины покоилась на руке герцога Фридриха, сына королевы Юлианны, за ними шла в танце сама Юлианна с графом Струэнзе. Дружеские улыбки, дружеское расположение к министру излучала вдовствующая государыня в этот вечер, на этом бале масок лицемерия и коварства.

В самом деле, кому могло прийти в голову, глядя на переплетенные руки, что звенья арестантских цепей сплетаются похожим образом?

Внизу в караульном помещении собрались офицеры полковника Келлера…

Подозревали — что-то готовится, но полковник не торопился отдавать приказы.

К часу ночи музыка умолкла, гости стали разъезжаться, загасили свечи в люстрах. Все отправились на покой.

Три часа утра.

По коридору, ведущему в апартаменты короля, крадутся четыре фигуры, приближаясь к спальне: Юлианна, Фридрих, Рантцау и Гульдберг. Один со свечой в подсвечнике, другой с бумагами подмышкой. Подделанным ключом пробуют открыть дверь спальни, но замок не поддается. Растолкали спящего камердинера, тот с испугу послушно отдает высочайшим посетителям свой ключ. Они врываются в комнату.

Король просыпается на шум и свет, выскакивает из кровати. Рантцау заранее припасенной ложью до смерти пугает его:

— Народ восстал! Хочет ворваться во дворец, караул уже не в состоянии их удерживать. Люди требуют отстранить от дел Струэнзе и удалить королеву!

Король с тяжелой головой, от неожиданности он вообще не понимает, чего от него хотят. Рантцау кричит:

— Речь идет о жизни и смерти! Народу надо уступить!

С этим кладет перед ним готовые бумаги: приказы об аресте Струэнзе и королевы.

Той же самой рукой судьба свергла Струэнзе с высот власти, которой в свое время туда и вознесла. Слабый, безвольный король и на сей раз уступил давившей на него сильной воле. Ему сунули в руку перо, и он чиркнул свое имя под приказами об аресте.

#img5247.png

В это время в караульном помещении Келлер топал ногами от нетерпения. Где застрял этот Рантцау? Тут ему докладывают, что драгуны Айхштедта уже окружили дворец и ни одной души не впускают и не выпускают. На кой черт ждать этих бумаг! Прихватив с собой нескольких офицеров, взбегает по лестнице и врывается в покои Струэнзе.

Могущественный вельможа, сонно потянувшись, недовольно спросил, что понадобилось стольким людям в его комнате глухой ночью? Но очень скоро узнал, о чем речь, потому что Келлер, схватив его за горло, враз сбил с него сон.

— Именем короля! Вы уже не министр, а узник!

Струэнзе в лапах Келлера обмяк и, сникнув, позволил себя схватить и увести.

В это время солдаты Айхштедта арестовали графа Брандта и схватили доверенных лиц Струэнзе.

Но предстояло еще самое черное дело: арестовать коро леву Дании!

Вызвался Рантцау, прихватив с собой трех офицеров Келлера.

Постучался в дверь спальни королевы, поскольку ее тотчас не открыли, начал колотить по ней кулаком, угрожая взломом. Дверь открылась, королева шагнула навстречу рвавшимся в ее комнату. Гордая и полуодетая.

Рантцау предъявил ей приказ короля.

Каролина не испугалась. «Несчастный предатель!» — крикнула она Рантцау и двинулась, чтобы идти к королю и отменить обманом выуженный у него приказ. Рантцау заступил ей дорогу и грубо заорал, чтобы она одевалась и следовала за ним. Негодующая королева воскликнула: как смеет ничтожный слуга в таком тоне говорить с ней! Рантцау кивнул одному из офицеров.

Последовала отвратительная сцена.

Офицер грубо схватил королеву, она оттолкнула его и закричала, зовя на помощь. Никто не появился. Офицер снова налетел на нее, началась жестокая схватка между полуодетой женщиной и вооруженным воякой. Понадобилась помощь второго офицера, чтобы совместными усилиями принудить вконец обессилевшую, задыхающуюся женщину сдаться.

Ей позволили одеться в соседней комнате, потом вместе с камеристкой усадили в карету напротив двух солдат с ружьями; тридцать драгун сопровождали карету в крепость Кронбург. Там королеву Дании заперли в убогую комнатушку с забранным решеткой окном.

Она стала узницей.

Sic transit gloria mundi…

В коронационной церемонии римских пап имеется такой традиционный ритуал. Вперед выходит один из служек, поджигает несколько сухих веток, помахивает ими перед новоизбранным папой, а когда дым рассеивается, произносит именно эти слова предупреждения:

Sancta pater, sic transit gloria mundi…

Святой отец, так проходит мирская слава…

Это изречение едва ли подходит лучше кому-нибудь другому, чем этим двум фигурам в истории Дании…

В бальной зале еще трепетал в воздухе аромат платья удаляющейся королевы Каролины, а в ушах графа Струэнзе еще звучала музыка аллеманды, и даже во сне его преследовала благосклонная улыбка королевы Юлианны: и вот, прош. т всего немногим более двух часов, как рассеялись и власть, и слава во всем их сиянии, как дым от сожженного хвороста.

* * *

Сначала надо было покончить с королевой Каролиной.

Сестра английского короля Георга III даже в тюрьме представляла собой опасность. Как знать, не кружат ли возле вечно колеблющегося короля с противной стороны, и не совершит ли он по случайности какую-нибудь глупость. На жену надо повесить клеймо нарушения брачных уз, тогда с ней можно спокойно расправиться.

Обвинение поначалу хромало. Оно не имело иной опоры, как свидетельства придворных дам. Протокол их допроса гласит:

«…допрошенные Ее Величества придворные дамы показали: много раз, когда королева вставала утром и шла одеваться, они по состоянию кровати заключали, что королева лежала в ней с мужчиной… Желая разобраться с этим, посыпали мукой прихожую пред спальней. И, действительно, на утро на полу увидели мучные следы ног, они вели в комнату графа Струэнзе…»

Прокурор чувствовал, что достоверность слов этих дам может вызвать возражения, кроме всего прочего, именно поэтому он ссылался на них, как на «безупречной жизни, высоконравственных девиц».

Хотя, впрочем, в какой именно период своей безупречной жизни эти высоконравственные девицы усвоили те практические познания, которые безошибочно позволяли им установить, что замеченные ими в кровати королевы признаки указывают на присутствие посетителя-мужчины? Не говоря уже о том, насколько прилично высоконравственным девицам столь хитроумно шпионить за секретами спальной комнаты?

Кроме того, было известно, что одну такую «специалистку по простыням», некую фрейлейн Эйбен, именно граф Струэнзе и выгнал, да и остальные потихоньку были уволены от придворной службы. Да и выглядело все как-то не очень убедительно и красиво, что против самой королевы Дании свидетельствуют «безупречной жизни, высоконравственные» камеристки, уволенные со службы.

Следовало искать иные доказательства, — нечто такое, что одним ударом могло бы сразить ненавистную и опасную женщи-ну. И это нечто удалось найти. И, как бы это странно ни звучало, рука, поднятая для удара, была рукой самого Струэнзе.

Павший фаворит уже пятую неделю томился в камере. Руки и ноги его были закованы в двенадцатифунтовые кандалы, а конец цепи был заделан в стену, так что узник едва мог пошевелиться. Никому не разрешалось его навещать, читать ему не давали, даже бриться и то не дозволялось.

Строгость содержания была смягчена после четвертого допроса 21 февраля. Цепи выдернули из стены, и, хоть в кандалах, но он все же мог теперь передвигаться по камере. Ему дали книги, разрешили бриться. Правда, при этом два стражника держали его за руки, чтобы узник бритвой не нанес себе вреда.

Что же произошло в этот решающий для их судьбы день 21 февраля?

Струэнзе сознался, что состоял с королевой Каролиной в разрушающих законный брак отношениях. Его признание было занесено в протокол, и он собственноручной подписью удостоверил его.

Сейчас уже трудно разобраться до конца, каким образом несчастный пошел на этот поступок. Разные авторы хроник дворцовой драмы по-разному объясняют причину.

Вариант первый: ему показали фальсифицированный протокол допроса, в котором королева якобы сама признает факт нарушения супружеской верности. Так что ему не было смысла запираться дальше.

Вариант второй: Рантцау, бывший друг, уговорил его. Дав такой мерзкий совет, он убеждал его, что если королева будет замешана в этом процессе, то двор побоится скандала на всю Европу, и, чтобы замять дело, его освободят.

Вариант третий: ему пригрозили пытками, убоявшись которых, он и поколебался.

Итак, велика же была радость в лагере королевы Юлианны: главный обвиняемый превратился в главного свидетеля! По горячим следам в Кронбург к королеве была направлена следственная комиссия из четырех человек. Ее председатель, министр Шак-Ратлау, заранее плел сети, в которые должна попасть августейшая добыча.

Королева Каролина с младенцем поначалу пребывала в сыром и холодном помещении. Комендант крепости, сжалившись над ней, перевел ее в свою комнату. Возможно, и сегодня цело окно этой комнаты; несчастная женщина бриллиантом своего перстня нацарапала на стекле следующую фразу: «Защити мою невинность, сделай других великими!»

Но рука защиты не протянулась…

Одно анонимное произведение в мельчайших подробностях сообщает о том, что происходило в комнате допросов. Его автор, как выяснилось позже, — герцог Гессенкассельский Карл. Совершенно очевидно, что сведения свои он получил из надежного источника.

Королева на все расспросы о любовной связи гордо и холодно отвечала: наветы, неправда это, все неправда.

Тогда министр Шак-Ратлау сделал вид, будто колеблется, стоит ли говорить об очень неприятном, но, в конце концов, он ведь вынужден.

— К сожалению, — пожал он плечами, — теперь мы не можем молчать об этом: Струэнзе сделал признательное заявление.

— Неправда! Неправда! — вознегодовала королева. — Он не мог этого сделать!

— Вот протокол с его признанием, вот его собственноручная подпись.

— Все равно, неправда!

Ну хорошо. Тогда раскинем сети.

— Итак, это злостный навет, оскорбляющий особу Вашего Величества, — все, что он тут признает. Но этого преступления самого по себе достаточно, чтобы он головой поплатился за это.

Каролина сникла. Несколько минут она думала, потом тихим, надломленным голосом заговорила:

— И если я признаю, что все, в чем сознался этот несчастный, правда? Что тогда?

Добыча оказалась в сетях.

— Наверняка, чтобы избежать европейского скандала, король прекратит следствие против Струэнзе.

С этими словами он положил перед королевой заранее заготовленный протокол, содержащий ее полное признание. Осталось только поставить подпись.

Бедная женщина некоторое время размышляла, ведя борьбу сама с собою, и подняла перо, чтобы начертать свое имя.

Карол… — дошла она до этого слога, когда нечаянно взглянула на Шака. Взгляд ее упал на лицо человека, выражавшее злобное коварство, едва сдерживающего нетерпение.

Она отбросила перо.

— Какая низкая подлость! Это ловушка! Все неправда!

По словам герцога, автора хроники, тут королева в полуобмороке откинулась назад, а Шак, схватив перо, зажал его меж пальцев почти потерявшей сознание женщины, и ее рука, ведомая его рукой, продолжила писать свое имя: Каролина.

Получилось!

Господа-рыцари, характер твердый, снялись с места и довольные собою, в радостном настроении сели в санки и помчались назад, в Копенгаген. Теперь дело было готово для суда.

Наскоро собрали суд из 35 человек. Среди них были пятеро епископов, четыре министра, четверо главных судей, по два офицера от армии и флота, трое городских советников и т. п.

Приговор, безусловно, был готов заранее. Защита могла говорить, что угодно. Могла требовать очной ставки придворных дам с королевой, могла возражать против признаний, полученных при весьма подозрительных обстоятельствах, могла играть на человеческих чувствах — это было все равно, что атаковать ворота Кронбурга снежками.

Приговор, вынесенный 6 апреля 1772 года, установил факт нарушения супружеской верности, и брак был расторгнут.

Речь шла также и о том, чтобы девочку считать незаконнорожденной. Но поскольку в свое время английскому двору было сообщено о ней как о дочери короля Христиана, в конце концов, почли за лучшее про нее помалкивать.

Приговор содержал только решение суда. Аргументацию к нему не прилагали. В таком виде он был предъявлен Каролине и в таком же виде был положен в государственный архив.

Таким образом, честь королевы была растоптана и уничтожена, такой королевы больше опасаться было нечего.

Однако в Юлианне кипела куда большая ненависть, чтобы ее удовлетворило просто унижение раздавленного врага.

Она жаждала крови!

Однажды из дворца, где хозяйничали новые приказчики, просочилась весть, что там начинают поговаривать о примере Генриха VIII. Упоминают методы этого английского герцога Синяя Борода, который освобождался от неверных жен очень просто: посылал их на плаху. Рантцау освежил в памяти легко внушаемого короля случаи Анны Болейн и Катерины Говард.

Однако нашелся человек, который быстро заткнул рты любителям исторических аналогий и кровавых примеров. Сэр Роберт Мюррей Кейт, английский посол, засвидетельствовав честь при дворе, церемонно заявил, что если случится так, что хотя бы волосок упадет с головы сестры английского короля Георга III, английский флот, правда, совсем без удовольствия, но все же будет вынужден обстреливать Копенгаген до тех пор, пока от него камня на камне не останется, о чем он лично в любом случае и самым искренним образом бы сожалел.

То была вежливая и четкая речь. Пришлось уступить, хоть и с зубовным скрежетом.

30 мая два английских военных корабля бросили якорь перед крепостью Кронбург, чтобы увезти Каролину и оставшихся верными ей лиц. Наследника престола к ней не допустили, она могла проститься только с маленькой дочкой.

Горькое прощание, прощание матери…

В городе Целле ей отвели замок герцогов брауншвейг-люнебургских. Датский двор был вынужден возвратить английскому двору ее приданое, а также выплачивать на содержание двора экс-королевы 30 000 талеров в год, да Георг III прибавил к этой ренте 3 000 фунтов из собственных средств.

Годы в Целле текли тихо и мирно. Каролина либо просиживала в библиотечной комнате, либо подсаживалась к роялю. Она знала пять языков, могла выбирать книги для чтения из произведений пяти народов. Книги, музыка, прогулки, разговоры, раздача милостыни — таков был ее распорядок.

Конечно, свалившееся на нее несчастье оставило глубокий след на ее внешности, былая краса увяла.

Былая краса! Тогда ей было всего двадцать четыре года… А жить ей оставалось всего три года. Один из ее пажей заболел скарлатиной и умер. Болезнь передалась Каролине и в несколько дней унесла ее. Она умерла 11 мая 1775 года.

Английский двор сообщил о ее смерти двору датскому, на что тот был вынужден объявить шестинедельный траур.

Люнебургские дворяне испросили разрешения у короля Георга III увековечить память его усопшей сестры мраморным монументом в парке замка, ее любимом месте прогулок. «Наша цель, — писали они в прошении, — чтобы грядущие поколения могли тихой растроганностью воздавать святой памяти лучшей и добрейшей из женщин».

Итак, Целле шлет нам весть о женщине-мученице. Город не поверил обвинению. Народ видел в бродившей по замковому парку женщине невинную жертву жестоких гонений. Сама она, как я уже упоминал, тоже писала письма, — они таковы, будто и в самом деле промокли от слез невинно страдающей.

Самое последнее письмо она писала королю Георгу уже на смертном одре 10 мая. Привожу несколько строк из него:

«В торжественный час моей смерти обращаюсь к Вам, сир. Заявляю: я невинна. Это мое заявление пишу дрожащей, в смертной испарине, рукой. Сир, поверьте Вашей умирающей сестре, которая с ужасом и отвращением смотрела бы навстречу тому свету, если бы это ее признание было бы неправдой. Умираю с радостью, потому что для несчастной смерть благословенна. С последним приветом Ваша несчастная сестра Каролина Матильда».

И еще одно! Когда сторонников Струэнзе арестовали, среди них оказался и полковник Фалькенскьельд. Позднее он вышел на свободу, уехал за границу и написал свои воспоминания. В них речь идет и о делах королевы. Он упоминает, что в 1780 году в Целле он познакомился с реформатским пастором французской духовной общины отцом Роке, ежедневно навещавшим королеву во время ее болезни, он также присутствовал во время ее кончины. И вот тогда, — говорил пастор, — умирающая буквально последним усилием обратилась к нему и прошептала:

«Месье Роке! Скоро я предстану перед Богом. Заявляю, я неповинна в грехе, в котором меня обвиняли, и никогда не была неверна моему мужу».

Я старался достоверно и беспристрастно изложить все факты и мотивы, говорят ли они о виновности или напротив. Но тайна представляется неразрешимой.

* * *

Конечно, и речи не было о том, чтобы замять скандал вокруг королевской постели и прекратить процесс над Струэнзе. Он шел своим чередом.

Между прочим, о нарушении супружеской верности там говорилось меньше всего. Прокурор собрал в кучку разный мусор правления Струэнзе и состряпал из него обвинительное заключение, а чтобы придать этой бездарной стряпне хоть какой-то пафос, приправил ее базарной бранью, что абсолютно несвойственно такого рода документам.

Оно кишело бесподобными перлами вроде:

«Струэнзе в Альтоне был городским врачом, значит, как говорится, получил патент на законное убийство. Этот патент позднее, в качестве министра Дании, он применял и к делам государственным. А в Дании, между прочим, для этой цели можно выбирать среди врачей ученых, мы не нуждаемся в неучах-знахарях».

Вслед за столь остроумным пассажем:

«Он наложил лапу и на воспитание наследника престола. Однако даже у скота неученого больше педагогических талантов, нежели у графа Струэнзе, каковой даже и не заслуживает чести быть поставленным в один ряд со скотиной.

Прежде воспитывал бы сам себя, тогда не отрастил бы себе такого брюха, точно у императора Вителлия.

Таким образом, становится совершенно очевидным, что граф Струэнзе — обыкновенный подлец, каких когда-то в Германии выметали с ярмарок».

Это писание, конечно, предназначалось судьям, но в то же время подмазывало и партию Юлианны. Впрочем, разбушевавшаяся прокурорская длань высыпала на судейский стол следующие пункты обвинения:

1. Основной закон датского королевства требует, чтобы каждый королевский указ подписывался собственноручно королем и скреплялся бы печатью короля. Струэнзе издавал указы без соблюдения этих правил, то есть в нарушение основного закона, нанося тем самым оскорбление Его Величеству.

2. Струэнзе телохранителей короля определил в другие полки, а ослушавшихся уволил со службы.

3. Письма, адресованные королю, Струэнзе направлял в свой секретариат.

4. Струэнзе сместил с должности коменданта города и установил пушки для устрашения народа.

5. Струэнзе к слабому здоровьем наследнику престола применял такой режим воспитания, который угрожал самой его жизни. Он приказал купать его в холодной воде, посадил на диету, в его спальне велел не топить, строго предупредил, даже приказал, чтобы в играх со сверстниками Его Королевское Высочество считали бы равным с другими детьми.

(Маленький наследник престола был хилым, капризным и упрямым ребенком. Постоянно ныл, если оставался один, начинал орать от страха, ходить самостоятельно не желал, требовал, чтобы его носили, упав, не желал вставать. Воспитательный метод Струэнзе оправдало время, потому что, закалившись физически, приведя в порядок свою нервную систему, мальчик рос здоровым, и со временем из него получился хороший правитель Фридрих VI. Определение «хороший» он заслуживает уже только потому, что, став королем, он тут же удалил сторонников Юлианны. Умер в возрасте 71 года.)

Недостатки обвинения постарались восполнить в приговоре. В нем в список преступлений Струэнзе попали следующие: очернил перед королем все его окружение; добился роспуска тайного совета; из рук самоуправляющихся ведомств выбил власть; чиновников увольнял по своему усмотрению; издавал королевские указы без ведома короля; стремился к неограниченной власти; в целом его поведение было навязчивым и противоречило хорошим манерам и т. д. и т. п.

И еще за один ужасающий случай оскорбления Его Величества пришлось ему ответить. Он не один совершил его, а вместе с графом Брандтом.

Брандт, как мы уже знаем, отвечал за развлечения придурковатого короля. А тот, когда начинал скучать, цеплялся к окружающим и как-то в шальной свой час вызвал Брандта на кулачный бой. Брандт, естественно, извинялся, протестовал, мол, как же он может себе позволить такое по отношению к королю Дании. Но настырный злодей заартачился. А поскольку Брандт, несмотря ни на какие угрозы, не хотел драться с королем, тот налетел на графа, стал его душить, засунув пальцы ему в рот, чтобы ухватить язык. Подвергшийся такому насилию Брандт, что греха таить, с перепугу укусил короля за палец.

Оскорбление Его Величества! — голосило обвинение. — Покушение на особу короля!

И вот под эту по-детски глупую выходку подвели статью основного закона королевства, которая за причинение телесного вреда королю карает смертной казнью.

В этом случае вина Струэнзе состояла в том, что он не вмешался и не встал между ними, а напротив, даже поощрял Брандта, что-де если уж королю так хочется, выходите против него.

Огласили приговор.

Вот что и как гласила, нет — прошептала леденящим кровь голосом, точно поднимающийся из древней могилы призрак, вампир, жаждущий крови, — та часть приговора, которая определяет меру наказания.

«Граф Струэнзе, преступный в нанесении оскорбления Величеству, по законам Дании лишается чести и жизни. За что приговаривается к лишению всех чинов и звании; герб его будет разбит палачом; ему самому сначала правую руку, потом голову рубить. После чего тело его подлежит четвертованию и привязыванию к колесу, голову и руку его — надеванию на позорный кол».

Судьи, подвластные партии Юлианны, зачитали точно такой же приговор совершенно неповинному Брандту. Он был другом Струэнзе и вместе с ним должен погибнуть.

Казнь была назначена на 27 апреля 1772 года.

Вдовствующая королева Юлианна в сопровождении своего двора поднялась на дворцовую башню, чтобы в подзорную трубу наблюдать эшафот, построенный на большой площади на окраине города.

Около девяти часов возле постамента остановились два экипажа. Каждый из них окружали две сотни драгун. В одном из экипажей сидел Брандт, в другом Струэнзе.

Брандта вызвали первым. На нем был золотом шитый кафтан, на голове шляпа с золотым позументом, на ногах сапоги с высокими голенищами. Ему зачитали приговор. Он пожал плечами и взглянул на небо, будто и не слушал вовсе. Потом обернулся к одному знакомому офицеру:

«Благодарю вас, друг мой, за одолженную книгу. Она осталась у тюремщика, он вернет ее вам. Благодарствую всем моим знакомым. Господь с вами, не сожалейте обо мне, с меня достаточно этой жизни, я рад, что комедии сей пришел конец».

И он наступил, этот конец. Прозвучала команда полковника Айхштедта, который, конечно же, должен был присутствовать там.

— Салют!

Блеснули обнаженные шпаги, стоявшие на эшафоте официальные лица поснимали головные уборы. Брандт тоже скинул шляпу. Последовало традиционное ханжеское предисловие к действу палача.

Номер первый: лишение герба. Палач показал публике нарисованный на деревянном щите герб, бросил его на пол, разбил на куски. И что-то пробормотал в публику, что-то вроде того, что все происходит в согласии с законом.

Приговоренный, чтобы его не коснулась рука палача, сам приступил к подготовке следующего номера программы. Распустил белый шейный платок, снял кафтан, жилет и закатал на правой руке рукав рубашки. Две плахи ждали его. Он встал перед ними на колени, положив на одну из них голову, на другую правую руку, ударили два топора… и голову графа Брандта показали зрителям.

Затем последовала отвратительная мясорубка. Обезглавленное тело дюжие палачи выпотрошили, разрубили на куски, расчлененные части сбросили в стоявшую внизу повозку.

Меня мороз продирал по коже, когда мне пришлось до конца прочитать подробное описание этой отвратительной мерзости, освященной подписью Его Величества короля Христиана VII.

Зрительная труба Юлианны придвинула к самым ее очам всю эту ужасающую сцену. Увидев, что помощники палача посыпают свежими опилками окровавленные доски настила, громко и радостно оповестила:

— Теперь черед толстяка!

Он взошел на помост. На нем был бархатный кафтан фиалкового цвета с перламутровыми пуговицами. Церемония казни повторилась. Разбивание графского герба… Салют… Взмах топора… и отвратительная работа мясников…

Струэнзе вел себя мужественно. Со своей судьбой он смирился, его огорчало только, что он привел к гибели Брандта. Его повозку поставили к эшафоту так, чтобы ему были видны все подробности казни его лучшего друга. Но он отвернулся и закрыл глаза. Удар, погасивший его собственную жизнь, принял спокойно, без страха. У его врагов, наблюдавших последние минуты когда-то могущественного министра, в горле застряли издевка и злобная радость.

Разрубленные останки казненных палачи перевезли на обычное место казни, там привязали к четырем колесам каждого, головы понадевали на колы, руки прибили туда же, внутренности закопали.

Н. У. Рэксолл, английский историк и политический деятель, написавший книгу о королеве Каролине и ее эпохе, в мае 1774 года, то есть спустя два года после казни, еще видел черепа и кости, белеющие на месте казни. «С отвращением и участием глядел я на страшное место», — писал он.

А вечером того кровавого дня в королевском дворце накрывали праздничный ужин. Искрилось шампанское, веселье царило во дворце. А затем король Христиан, королева Юлианна и весь двор отправились в итальянскую оперу.

На другой день по городу уже кружили листки с описанием подробностей казни. Анонимный автор под портретом Струэнзе прилепил следующий латинский стишок:

Sic régis mala multa struens se perdidit ipse.

(Так погиб сам, кто желал зла королю.)

Содержащий намек на имя Струэнзе каламбур — struens se — наверняка пользовался успехом.

Королевская драма в Дании завершилась. Немного об остальных ее участниках. Правление Данией захватили вдовствующая королева Юлианна и ее окружение. В советники они взяли Оде Гульдберга. Этот тоже не удовлетворился ролью простого советника, а, выманив из рук королевы руль, стал полновластно править государством. Притом в обратном направлении. Все прогрессивные преобразования, начатые Струэнзе, он свел на нет, ввел еще более жесткий порядок, чем было раньше, взвалив на плечи народа тяготы, сниженные было при Струэнзе.

Двенадцать лет безобразничали новые хозяева в Дании. В 1784 году престолонаследник Фридрих отпраздновал свое совершеннолетие, правление перешло к нему, и, как я уже упоминал, с мудростью, противоположной скудоумию своего отца, банду Юлианны он с позором разогнал.

* * *

Ну а что же король Христиан? Сказал ли он хоть что-нибудь по тому поводу, что его разлучили с женой, а его фаворитов отправили на плаху?

Зафиксировано только одно его выражение, которым он по получении вести о смерти бывшей подруги жизни попрощался с ней:

— Жаль, красивая молодая женщина была! У нее были прелестные икры ног…

После дворцового переворота на содержание коронованного психического больного стране пришлось еще 36 лет тратить понапрасну деньги. В 1808 году расходами на роскошный траур и пышные похороны были закрыты бесполезные статьи тягот.

#img8567.png